Шесть пухлых томов, круто выворачивающихся на корешках веером покоробленных листов. Потрескивающая кожа заскорузлых переплетов. Мелочь нанесенных рукой архивариуса номеров и потеки, сплескивающие слова, строки, старательно отмывающие целые листы до еле уловимых лиловатых теней в порах напружинившейся бумаги. Другие листы, которым только искусство реставраторов вернуло былой размер, — крупно и зло оборванные. Почерки — разные, без следов канцелярской умиротворенности, писарского благополучия, мелкие и крупные, размашистые и скаредные, всегда торопящиеся, без оглядки на написанное, нетерпеливо отмахивающиеся от заглавных букв, точек, окончаний. И даты — в постоянной смене, скачках — вперед, назад, снова вперед, через три, пять, десять лет. Привычного «начато — кончено», день за днем, месяц за месяцем нет. Кто-то будто подхватывал из перемешавшейся груды охапки листов и сшивал пачками, как попало, лишь бы скорее, том, другой, третий… Судьба людей, перечеркнутая томами, судьба томов, испытавших много больше, чем положено архивным единицам, — «Дело Родышевского».
С чего же начинать? С поисков знакомых имен? На первый взгляд это не представлялось сколько-нибудь затруднительным; они густо мелькали по всему тексту. Другой вопрос — можно ли было себе позволить такой привычный путь. Путаница листов, отрывочность записей, плохая их сохранность — все грозило исказить смысл отдельных текстовых отрывков до неузнаваемости. Чтобы этого избежать, существовал, пожалуй, единственный и какой же нелегкий выход — попытаться по возможности восстановить первоначальный вид дела, его фактический ход и последовательность событий. Значит, сотни листов предстояло прежде всего переписать, тем самым освободить от навязанного сшивкой порядка и в перекрестном огне анализа фактов и почерков, качества бумаги и дат найти каждому его настоящее место.
Раз начатая, работа подвигалась медленно, трудно, тем более трудно, что мелочная россыпь заключенных в деле фактов все чаще наталкивала на неизвестные историкам выводы, а то и вовсе опровергала привычные сведения из справочников.
Нет, «Делу Родышевского» не приходилось сетовать на равнодушие исследователей. В уникальной картотеке историка русской литературы С. Венгерова, составителя своеобразной библиографической энциклопедии, целый список статей о нем. И то, что статьи публиковались исключительно в религиозной периодике — «Православное обозрение», «Странник», «Дух христианина», «Труды Киевской духовной академии», не оставляло сомнений — суть его заключалась в расхождениях и спорах богословского характера.
Вероятно, для человека прошлого века с еще живыми религиозными представлениями, действующей церковью, знанием теологии, это не вызывало ни малейших сомнений. Другое дело — наши дни. Первым же возникает вопрос: почему спор о вере должен был решать тайный сыск, когда во всех других случаях он входил в исключительную компетенцию Синода? Не менее загадочным было и то, что человек, давший имя всему «Делу», — Маркел Родышевский — в листах, по существу, не фигурировал. Не его обращенное против Прокоповича сочинение распространялось в «тетрадях», не с ним устанавливало связи следствие. Почти никто из привлеченных по делу, в том числе братья Никитины, ни разу не был опрошен об отношениях с Родышевским. Получалось, будто «бывший судья Новгородского дома» понадобился для единственной цели, чтобы имя его оказалось написанным на заглавном листе, да еще, чтобы первым легло в «Деле» прошение на имя императрицы «старца-узника», в перипетиях хранения потерявшее к тому же свое начало.
«…Имеются предложенные мои с пунктами о правоверии в правительствующем Сенате на Новгородского архиерея Феофана в противностях ево ко святой церкве, по которым предложениям моим и по пунктам доселе суда не произведено, а я многожды и иман, и бит, и давлен, и едва не удавлен, и кован, и одиножды со всего не токмо монашеского, но что было на мне платья совлечен, так многое время сидел под жестоким караулом, о чем в деле в Сенате и в Преображенском приказе обретается.
Всемилостивейшая государыня императрица, вашего императорского величества всепокорно прошу, повели, великая государыня, мое дело ради самого бога перед собою взяв рассмотреть и мне с ним, Новгородским Архиереем, очную ставку дать. А при сей челобитной и подобнии тым, каковии я мог спомятать, и подал на него Архиерея Новгородского пункты предлагаются. А поданы таковые пункты от мене в 1726 году в июле месяца дня.
Вашего императорского величества всенижайший раб и богомолец узник Маркел Архимандрит саморучно писал 1730 году марта месяца дня».
Даже стиль письма напоминал знаменитое «Житие протопопа Аввакума», фанатического поборника старой веры: «а я многожды и иман, и бит, и давлен, и едва не удавлен…». Но какой же непрочной оказалась эта иллюзия, достаточно чуть пристальнее присмотреться к автору.
Не только хищение церковного имущества познакомило его с Преображенским приказом. Много раньше, оказывается, Маркел Родышевский столкнулся с ним по обвинению в склонности… к католицизму. Архив Тайного приказа обладал неоспоримыми доказательствами. Выходец из Польши, униат по вероисповеданию, он скорее всего на этой почве и находил точки соприкосновения с Прокоповичем. Родышевский преподавал в московском Заиконоспасском училищном монастыре, потом был переведен в только что образованный петербургский Александро-Невский монастырь и здесь вызвал недовольство начальства тем, что имел «в услужении» поляка-католика, вообще не знавшего русского языка. Но покровительство Прокоповича неизменно оберегало Маркела, давало хорошие должности, а в 1725 году по особому ходатайству Феофана перед Синодом и место «судьи». Разговор об идейных разногласиях возникает лишь после того, как Родышевский оказывается под тайным следствием, преданный своим бывшим товарищем.
Следствие, суд, попытки разоблачения Прокоповича, поддержанные группой лиц, среди которых директор Петербургской типографии Михайла Аврамов, монах Троице-Сергиева монастыря Иона, за что все они поплатились присоединением к «Делу», и наконец приговор. Новая попытка освободиться была связана с вступлением на престол Анны Иоанновны. Подобная церемония обычно отмечалась самыми широкими амнистиями. На это вполне мог рассчитывать Родышевский, к тому же так трогательно заботящийся о благополучии новой самодержицы: его прошение заключало и предостережение, чтобы Анна Иоанновна не позволяла себя короновать именно Прокоповичу с его «несчастливой рукой» — ведь он короновал и соборовал ее незадачливого предшественника.
На предостережение никто не обратил внимания, под амнистию Маркел тоже не попал, но при всем при том его дело не забылось. Совершенно неожиданно спустя два года после подачи прошения дается распоряжение срочно свезти в Петербург всех осужденных, в том числе бывшего монаха Иону, который теперь, после снятия сана, назывался своим мирским именем — Осип Васильев, и был Иона, по собственному свидетельству, двоюродным братом живописцев Ивана и Романа Никитиных.
Вина монаха? Формально все выглядело просто. Осип якобы в свое время узнал о «пунктах» Родышевского и, вдохновившись ими, написал собственное разоблачение Прокоповича, которое в виде многократно переписанных «тетрадей» и начал распространять. Тайная канцелярия хотела найти и примерно наказать всех, в чьих руках эти «тетради» побывали. Необъяснимым оставалось то, что подобное желание появилось спустя несколько лет по окончании первого следствия, «хотя об нем прежнее дело и решено». Что возбудило напряженный интерес тайного сыска?
В ходе нового следствия Осип-Иона называет целый список лиц, которым передавал «тетради». Среди них монахи, канцеляристы, священники, посадские и торговые люди, служитель Екатерины Иоанновны Степан Колобов, живописец из Великого Устюга Козьма Березин, директор Московского Печатного двора Алексей Барсов и даже «богоделенный нищий» Василий Горбунов. Единомышленники? Люди общих взглядов, мечтавшие, как принято считать, о восстановлении «древлего благочестия» и ради этого объединившиеся в некую оппозицию? Пусть так, только почему очень разными были меры наказания при одной и той же вине — чтении подметной «тетради». Для «богоделенного нищего», переписавшего не много, не мало тридцать экземпляров, к тому же прямого родственника Ионы (и Никитиных!) все заканчивается через несколько месяцев ссылкой на серебряные заводы в Сибирь. Зато так же участвовавший в размножении «пашквиля» великоустюжский живописец Козьма Березин отделывается плетьми и возвращается на свободу. «Бить батогами и отпустить с паспортом» — эта пометка раньше или позже появляется против подавляющего большинства имен. Тайная канцелярия как будто досадливо отметает тех, кто случайно попался на пути, неуклонно затягивая петлю вокруг тех, кто ей действительно нужен. Они остаются в ее застенках на долгие годы, в одиночном заключении, часто до самой смерти, под следствием, допросами, пытками.
Первые симптомы дела появляются в феврале 1732 года и до августа оно развивается внутри Тайной канцелярии как одно из многих, достаточно медленно, без особых жестокостей и, во всяком случае, без видимого участия А. И. Ушакова. Но 12 августа (когда первые приговоры давно вынесены и приведены в исполнение) следует доклад императрице. Доклад должен был содержать нечто такое, что не нашло своего отражения в сохранившихся листах дела. Во всяком случае, Анна отдает распоряжение немедленно перевезти всех задержанных в Петербург — именно с этого момента дело приобретает новый и по-настоящему грозный оборот. Императорский приказ касается списка, представленного Ионой, то в нем нет архимандрита Евфимия Колети, которого Тайная канцелярия допрашивает по тому же делу 13 августа, нет архимандрита Платона Малиновского, вызываемого к ответу 14 августа, нет многих других, которых привлекает в дальнейшем к следствию Канцелярия тайных розыскных дел без всякой видимой связи с показаниями «ростриги».
«Свидетели» Ионы-Осипа допрашиваются только о «тетрадях» — где, когда, от кого их получили, читали ли, кому показывали, не успели ли переписать. Иногда следователи, не доверяя умственным возможностям допрашиваемых, выясняют, что именно те «выразумели» из прочитанного. Совсем иное интересовало Тайную канцелярию в отношении не названных «ростригою» лиц. Здесь и некая книга, написанная католическим патером, ее перевод на русский язык, чтение, распространение, и сразу вопросы о связи с иностранными министрами, разговорах с секретарем испанского посольства, об отношении к Польше — как будто делопроизводитель, забывшись, продолжил протоколы «Дела Родышевского» допросами другого, не названного и чисто политического процесса. Но ошибки не было. Те же вопросы, только осторожно, между прочим, задаются и «свидетелям», тем из них, для которых мера наказания не ограничится батогами, а пребывание в застенках Тайной канцелярии несколькими месяцами, и прежде всего директору Московского Печатного двора Алексею Барсову.
Польша? Испанское посольство? Рождение такого рода тем следовало искать только при дворе. В январе 1732 года заканчивает свой визит польский посол граф Потоцкий и делает это не по своей воле. Ему дают понять, что императрица не желает больше его видеть в Петербурге. Причин было много и главным образом личные контакты, которые слишком деятельно устанавливал Потоцкий. Его открытый, нарочито светский образ жизни напоминал подготовку общественного мнения, если не сказать подготовку заговора. Польский посол постоянно встречается с П. И. Ягужинским, генерал-прокурором Сената, который к этому времени становится в оппозицию к Кабинету министров. Не опасаясь доносов — в конце концов именно он был человеком, сообщившим герцогине Курляндской об ее избрании и планах «верховников», — Ягужинский вступает с министрами в откровенную борьбу, громогласно и повсюду заявляя о недопустимости засилия курляндцев, и добивается… своего смещения с должности. Императорским указом он переводится русским послом в Берлин — род политической ссылки. Еще более существенным и опасным для спокойствия престола было то, что Потоцкий встречался на частной почве с Елизаветой Петровной и вел с ней какие-то переговоры. Весьма вероятно, что цесаревна не проявила никакой активности в момент смерти Петра II, возможно, не проявляла ее и дальше, но как дочь Петра I Елизавета приобретала значение и для политической оппозиции и для самой императрицы.
Проходит несколько месяцев, и в городах России все чаще появляются «пашквили», обращенные против правительства. Экономические затруднения, переживаемые страной, разгул террора связывались не просто с «курляндской партией» и ее засилием — речь шла о личности самой Анны Иоанновны. Кандидатов в «хорошие цари» было слишком много, и в этих условиях особенно важным для императрицы становилось наличие союзников за рубежом, а их еще предстояло покупать ценой соответствующих уступок, союзов и обещаний. В то же время «тайные агенты» иностранных держав констатировали оживление и формирование не партии при самом дворе, а выступления народа. Именно тогда, в конце лета 1732 года, появляется донесение о том, что «народ с некоторого времени выражает неудовольствие, что им управляют иностранцы. На сих днях в различных местах появились пасквили, в крепость заключены разные государственные преступники, между которыми немало священников; третьего дня привезли еще из Москвы трех бояр и одиннадцать священников; все это держится под секретом. Главная причина неудовольствия народа происходит оттого, что были возобновлены взимания недоимок… одним словом, народ недоволен». Единственным действительно массовым делом, которым занималась Тайная канцелярия в конце лета 1732 года, было дело Родышевского. Больше того — даты, называемые в донесении, совпадали с датами ареста и перевоза в Петербург братьев Никитиных.
Народным недовольством могли воспользоваться политические группировки с самыми разнообразными программами, среди которых не исключалась и «борьба за истинную веру», «за древлее благочестие», но эти лозунги ни разу не всплывают на листах дела. Михайла Аврамов — ему прежде всего принято приписывать подобные стремления, подобную Никитину измену идеям преобразования. Если бы это и соответствовало действительности, «Дело Родышевского» не дает тому никаких подтверждений. Еще при жизни Петра Аврамов как директор Петербургской типографии создает первую в России Рисовальную школу, где рисовали с обнаженной модели — новшество неслыханное и немыслимое! — выдвигает проект Академии художеств, где предстояло бы стать преподавателями Ивану Никитину и его флорентийскому учителю Томазо Реди. После смерти Петра интересы Аврамова, несомненно, меняются и обращаются в сторону вопросов… государственного устройства. Он буквально заваливает императорский Кабинет предложениями реформ и каких! Мнимый фанатик обычаев Домостроя мечтает об институте государственных адвокатов, обязанностью которых было бы принимать жалобы от народа, рассылать их по соответствующим учреждениям и следить за принимаемыми по ним мерами. Адвокатам же имелось в виду поручить попечение о наиболее беспомощных и бесправных группах населения — больных, колодниках, бедных рабочих. Аврамову принадлежит идея создания государственных хлебных запасов, которые могли гарантировать народ от голода, и введения в обращение бумажных денег.
Демократический смысл аврамовских проектов был настолько очевиден, что сам он не только с момента смерти Петра «попадает под подозрение» тайного сыска, но официальные документы открыто определяют его выступления как «неистовства». После первого следствия Аврамов оказывается под строгим надзором в одном из дальних монастырей, но трудности почти тюремной жизни не умеряют его деятельности. Он по-прежнему думает над реформами, критикует существующие порядки, ищет и находит способы общения с внешним миром. Только архивы Тайной канцелярии могут рассказать о несгибаемой воле и убежденности этого человека.
С возобновлением «Дела Родышевского» Аврамов снова в Петербурге, в одиночных камерах и пыточных застенках Петропавловской крепости теперь уже на целых шесть лет, а дальше пожизненная ссылка в Охотский острог. Вступившая на престол Елизавета освободила «неистового Михайлу», но ненадолго. Аврамова многое не удовлетворило и в ее правлении, тем более что с нею, дочерью Петра, были связаны самые большие его надежды. В 1748 году за ним в третий раз и теперь уже до самой смерти закрываются двери Тайной канцелярии.
Научная традиция утверждает принадлежность к консервативной оппозиции и Барсова. Если Аврамов по существу самоучка, собственными усилиями превратившийся в одного из культурнейших людей петровского времени, то за плечами ярославца Барсова лучшее гуманитарное учебное заведение XVII столетия — Московская славяно-греко-латинская академия. Он выносит из нее редкое знание языков и любовь к филологии. Ему одному поручается перевод поступающих в Москву грамот греческого патриарха, он один переводит на греческий постановления Синода для того же адресата. Барсов сличает славянские переводы с греческими оригиналами и по поручению Петра пишет труд по греческой мифологии. Эта книга «Аполлодора, грамматика афинского, библиотека или о богах» сопровождалась комментарием разночтений и специально составленным каталогом имен греческих, с «означением употребления их российского». Такого человека трудно себе представить поборником Домостроя.
Барсова не коснулась первая фаза «Дела» — его имя тогда вообще не упоминалось, но, и оказавшись в застенках Тайной канцелярии после заявления Ионы, он должен отвечать на вопросы не о «тетрадях». Для директора Московского Печатного двора все сосредоточивается на его участии в издании книги «Возражение Рыберино на Булдея».
Таинственные, будто из рыцарских романов XVII века взятые имена «Рыберы» и «Булдея» — своеобразный лейтмотив «Дела». Они постоянно всплывают на допросах и тем упорнее, чем выше положение допрашиваемого, особенно в церковной иерархии. Евфимий Колети в глаза не видел подметной тетради, но он переводил «Книгу Рыберину» с латинского на русский и посылал ее для проверки какому-то патеру. Три года в «застеночных» допросах выясняются эти обстоятельства, чтобы в конце концов лишить Колети и священнического и монашеского сана. Его, архимандрита Чудовского монастыря в Московском Кремле, обвиняют ни много ни мало в «поношении и укоризне российской нации». И это человек, который безоговорочно и давно отнесен историками к клике религиозных московских фанатиков! Впрочем, и его портрет рисуется совсем не просто.
Грек по рождению, Колети встретился на Западе с одним из видных русских дипломатов петровского времени Платоном Мусиным-Пушкиным и по его приглашению приехал в Россию в качестве преподавателя Московской славяно-греко-латинской академии. Ему было доверено находиться в свите царевича Алексея, с которым Колети совершает и заграничную поездку. Но если говорить о его роли при незадачливом сыне Петра, то это не роль сторонника царевича, недаром после смерти Алексея Колети не только не вызывает царского гнева, но быстро продвигается по лестнице чинов, приобретает прочное положение среди высших церковных сановников. Светский образ жизни, который он ведет в Москве и время от времени в Петербурге, позволяет ему принимать многочисленных высокопоставленных гостей, иностранных дипломатов, вплоть до послов и секретарей посольств, самого автора книги, пресловутого «Рыберу». А переписка Колети, которую он ведет чуть ли не со всеми странами Европы, с оставшимся в Греции отцом, «по приватным делам» с Берлином, с Польшей!
«Знает ли он, какое было Рыберы намерение сочинять и переводить оную книгу, или кое намерение в том же было других неких персон здешних или иностранных» — сама по себе постановка вопроса, предложенного архимандриту Платону Маевскому, говорила о том, что в богословском сочинении усматривался особый смысл, который один, по существу, и волновал Тайную канцелярию. В то время как историки церкви и богословы увлеченно анализировали теологическое содержание полемики, развертывавшейся на листах «Дела Родышевского», этот смысл все дальше и дальше уходил из поля зрения исследователей, теряясь за богословскими гипотезами, посылками, доказательствами. Его не пытались доискиваться, и о нем забывали.
Формально история полемики имела самодовлеющее значение. В 1728 году привлеченный впоследствии по «Делу Родышевского» тверской архиерей Феофилат Лопатинский издал известное сочинение русского богослова XVIII века Стефана Яворского «Камень веры», обращенное против протестантизма. Не уступавший Прокоповичу в образованности и ораторских способностях, Лопатинский был, по существу, основным его соперником в отношении первенствующего положения в русской церкви. «Камень веры» явился очередным ходом в их ожесточенной борьбе. Поэтому в следующем же году за рубежом выходит книга протестантского священника Буддея, содержавшая резкую критику Яворского. Характер приводимых в ней доказательств и их направление заставляли подозревать руку непосредственного участника внутренней русской полемики. Лопатинский и его сторонники называли самого Прокоповича. По имевшимся у них сведениям, действительный автор книги воспользовался именем умершего человека. На допросе по «Делу Родышевского» тверскому архиерею предлагается прямо ответить: «По приезде к тебе Маевского в Твери в Тресвятское тому Маевскому слова такие, что буддей до издания реченной книги преставился, и по всему штилю признаваешь ты, что оную книгу писал новгородской архиерей, и он-то де буддей, говорил ли…» Какое значение это могло иметь для Тайной канцелярии? И тем не менее тайный сыск ожесточенно продирается сквозь дебри толкований христианских догматов.
Ход Прокоповича не остается без ответа. Группа Лопатинского решает действовать, подобно ему, через посредство иных лиц. На этот раз им предлагает свои услуги состоявший при испанском посольстве монах-доминиканец патер Рибейра. Он пишет специальное сочинение, опровергавшее посылки Буддея. По указанию Колети книга переводится на русский язык учениками московской Заиконоспасской академии, Барсов предоставляет возможность ее публикации в своей типографии. Вся подготовка ведется в глубокой тайне, без лишних людей. Для участников издания книги Рибейры было очевидно, что преждевременное разглашение вызовет реакцию не одного Прокоповича — с ним бы они и не стали считаться, занимая не менее высокое положение и пользуясь едва ли не большим влиянием, — но главным образом правящих кругов. Настоящим динамитом, заложенным в сочинении испанского монаха, были рассуждения о законности занятия престола теми или иными монархами. Сама идея абсолютности монаршей власти оказывалась поколебленной, допускалась возможность замены, выбора, которые, само собой разумеется, совершались не просто божьим произволением, но усилиями многих и многих людей. Рассуждения о православии, лютеранстве, особенностях католических монашеских орденов и рядом черным по белому вопросы престолонаследия: кто должен занимать по праву не какой-нибудь, а российский престол. Имя Анны Иоанновны при этом не называлось. Зато постоянно произносится имя Елизаветы Петровны рядом с малолетним сыном ее старшей сестры. Об этом толкуют между собой Колети и Лопатинский, Колети и Маевский, Маевский и Осип Решилов. Так вот она действительная причина интереса Тайной канцелярии к «ростриге» и к тем, с кем ему приходилось так или иначе вступать в общение!
Собеседники фактически ставят под сомнение не только права Анны Иоанновны, они доказывают незаконность решения ею вопроса о дальнейшем престолонаследии. Маевский бросает тень на Анну Леопольдовну, «примечая», что она продолжает придерживаться лютеранства, а это для матери будущего наследника престола недопустимо. Еще откровеннее разговоры Лопатинского с Решиловым: они касаются и «сомнительных» обстоятельств смерти Петра I, и необходимости нового правителя, и хлебных недородов, обрекавших страну на сплошной голод. Нет, совсем не так прост был и бывший монах Троице-Сергиева монастыря, «рострига» Осип. Вряд ли просто обстояло дело и с его ближайшими родственниками, двоюродными братьями Никитиными.
«Всемилостивейшая государыня,
вашего императорского величества всемилостивейшей государыни указ из санктпитербурха от 8: августа 13 числа пополудни в 7 часу с нарочно посланным лейбгвардии солдатом я рабски принял. По которому всемилостивейше изволили указать мне, рабу вашему, Романа Никитина взять под караул и ехать мне самому к нему немедленно на двор. А по взятии ево осмотреть в доме ево и в доме Ивана Никитина всякие письма: и что писем найдетца, все запечатав прислать и Романа Никитина за крепким караулом в Санктпитербурх к вашему императорскому величеству всемилостивейшей государыне, а в домех их поставить крепкой караул: и к жене ево допускать никово не велеть. И по тому вашего императорского величества всемилостивейшей государыни указу того ж часу я к ним Никитиным на дворы сам ездил и Романа Никитина под караул взял, и всякие у них письма пересматривал при себе — и сколько у оных Никитиных в обеих дворах при сем было, все оные собрал в два сундука, а на тех дворех приставил крепкой караул и к жене Романа Никитина никого допускать не велел и оного Романа Никитина за крепким караулом послал в санкт-петербург лейбгвардии преображенского полку с сержантом Кутузовым, придав ему четырех человек солдат, а сколько у оных Никитиных писем найдено: оные собрав один сундук Ивана Никитина, а другой сундук Романа Никитина и, запечатав своею печатью, оба сундука послал к вашему императорскому величеству всемилостивейшей государыне с оным же сержантом Кутузовым
Итак, последовательность событий. 12 августа Анна Иоанновна отдает распоряжение о перевозке в Петербург всех задержанных по списку Ионы-Осипа, но четырьмя днями раньше, еще восьмого числа, она высылает личное письмо — не указ Тайной канцелярии! — Семену Салтыкову об аресте Романа Никитина, требуя незамедлительных действий. Этому распоряжению предшествовало другое событие — арест Ивана Никитина, последовавший в Петербурге, где художник находился, судя по документам сыска, с марта месяца. Иван — Роман — «свидетели» Ионы и притом личное участие императрицы, ее собственный напряженный надзор, когда даже Тайная канцелярия не заслуживает полного доверия. Анна сама хотела говорить с Романом, сама хотела ознакомиться с находившимися у художника письмами. Чем бы ни руководствовалась самодержица, ясно, что она предпочитала первой узнать содержание никитинской переписки и, может быть, какую-то ее часть уничтожить. Спрашивается, зачем было императрице заниматься подобной цензурой, когда существовал специальный тайный сыск. Но как иначе объяснить, что из тех двух сундуков, которые выслал лично Анне Семен Салтыков, ничего не сохранилось. В «Деле Родышевского» всего лишь три письма, поступивших, как свидетельствуют даты, во время пребывания обоих братьев в заключении.
О каких именах думала Анна, какой огласки пыталась избежать, какую правду узнать? Императрица специально побеспокоилась о том, чтобы письма изымал и запечатывал сам Салтыков, человек лично ей преданный, и никто другой из сотрудников сыска. В сохранении тайны, во всяком случае, Анна Иоанновна слишком заинтересована, и опасность, связанная с именами именно Никитиных, представляется ей, по-видимому, реальной и серьезной. Письмо Салтыкову говорит и о том, что она хорошо знает братьев, ориентируется в их семейных обстоятельствах: распоряжение касается жены Романа, которая действительно существовала, и не упоминает никаких членов семьи Ивана, к этому времени жившего в одиночестве. Впрочем, не совсем так. В доме у Ильи Пророка находился, по свидетельству документов, его родной брат Родион — окончательное доказательство правильности восстановленного мной генеалогического дерева семьи Никитиных. Родион также оказался в застенках Тайной канцелярии. За ним последовал муж единственной сестры Никитиных, Марфы, — Иван Артемьев сын Томилов.
Проходят первые месяцы. Однообразные, с механическим упорством повторяющиеся вопросы о «тетрадях» разнообразятся для обоих художников не менее упорными вопросами о содержании писем, которыми обменялись Иван и Роман незадолго до ареста. Написанные по-итальянски — братья-славянофилы до конца предпочитали этот язык в общении друг с другом! — они к тому же построены на оборотах, которые не позволяли установить их подлинный смысл, а художникам давали возможность предлагать свою интерпретацию содержания. Братьев насторожило возобновление розыска по «Делу Родышевского» и привоз в Петербург Ионы, Иван поехал в столицу выяснить положение и поспешил предупредить остававшегося в Москве Романа о необходимости унести из дома целый ряд заранее ими намеченных вещей и уничтожить некие компрометирующие их документы. Пользуясь удобной ширмой, какую представляли из себя подметные «тетради», они согласно уверяли, что именно один такой экземпляр, еще с 1730 года затерявшийся в библиотеке Ивана и им забытый, составлял предмет их беспокойства: никаких дополнительных фактов, имен, событий. И Никитиным пришлось бы поверить, если бы не неожиданное обстоятельство.
Спустя более полугода после ареста Ивана в руках Тайной канцелярии оказываются написанные разными адресатами два письма — одно по-латыни (Никитин свободно владел и этим языком) с довольно обширным текстом и небольшая «цедулка» по итальянски. Оригиналы в деле отсутствовали, их заменяли переводы, размытые и затертые так, что добрая половина текста оказалась безвозвратно потерянной, а спотыкающийся, далекий от эпистолярных тонкостей язык переводчиков Иностранной коллегии делал их и вовсе трудно доступными.
Итальянская записка представляла жалкий обрывок:
«в цедулке строне…
можете вы письмо…
Кремера сюда адрес…
бываю, наш господин…
особливо мне добре…
в том уже мне учредить приказать».
По сравнению с ней латинский перевод отличается почти обстоятельностью: «Зело мне шляхетный господине и любезный приятель Поса… надож… после мнения отъехал из Москвы за особливою протекциею и милостию сиятельного князя господина кавалера Потоцкого во течение д[…]я места, …мои письма… посылал, на кого… не имея ответу… те письма не дохо… вашей милости… отсылаю мое письмо … ей милости имею надежду … дойдет до рук вашей милости … меня принадлежит, в доброте… за милосердие господа бога — … и за протекциею святых патронов пребываю в доме сиятельнейшего князя господина бискупа краковского; токмо желаю дабы с почтенного вашего письма о нынешнем пребывании … и … також от драж… госпожи Анны Юшковой и з детками…» Дальше отсутствовал большой кусок листа, а затем следовало окончание: «нижайший мой поклон отдать и… господам баронам Строгановым и сиятельнейшему князю Василию Петровичу Голицыну. Мы разных послов на коронацию нового короля польского и, между тем, посла императрицы российской… дает которой ежели к нам… мои письма… известие… интереса впро… також та … днесь к неко … желательных …петербургской… от которого ласкового … более за красных … до известия … имею, токмо господам … и всем добрым приятелям … мое здравие … поздравить, с которыми на самого себя приязни и любви препоручаю
Есмь непременно шляхетного господина и доброжела-
тельного приятеля … доброжелательный … слуга …
в Кракове… Г. Грабнецы з Розенбергу».
Перевод сделанной на обороте письма надписи гласил:
«господ… китин… Троицы… Юшкова».
А. И. Ушаков немедленно по получении переводов торопится показать их императрице, которая, как гласит запись в Тайной канцелярии, «соизволила указать означенные письма и цедулку иметь в тайной канцелярии и объявленного живописца Никитина о тех письмах расспросить». Допрос, который вел сам Ушаков, состоялся в тот же день.
«А в роспросе оной Никитин сказал, объявленные де ему два письма да цыдулка, писанные по латыне и по итальянски ис которых одно письмо подписано на имя его Никитина, писанное ис Кракова марта от 21 дня сего 1733-го году от Грабнецы з Розенбергу о уведомлении ево о здоровье некоторых персон и о протчем, да другое письмо, писанное ж от Гисена занобы об отсылке к нему Никитина письма и о протчем же; да цыдулка, писанная ж о некотором предстательстве (о чем явно в оных письмах и цыдулке) чьих де рук те письма, також де и оных Грабнецы и Гиссена кто они таковы и где они имеют место жительства и о показанном в оных письмах, с какова виду к нему Никитину писаны, не знает и случаю де такова со оными людьми он, Никитин, не имел и писем от них напред сего никаких писано ему не бывало. Он де, Никитин, сам к ним не писывал, и по письмам тех людей предстательства никакова он, Никитин, не имел». Листы протокола завершала категорическая подпись: «Иван Никитин руку приложил».
Провокация Тайной канцелярии или расчет художника? В первом случае позиция Никитина понятна, во втором кажется нелепой: зачем категорически отказываться от самых обыденных, ничего не значащих писем — поклоны, приветы, вопросы о здоровье. Но именно это соображение заставляло задуматься над тем, так ли уж в действительности безобидны отвергнутые художником письма, к тому же для провокации их слишком много, а смысл слишком туманен.
Прежде всего имена. С одной стороны, Анна Юшкова, «дражайшая Анна Федоровна» — любимица и доверенное лицо императрицы. Оказывается Никитин знаком с ней и притом настолько хорошо, что «Грабнецы з Розенбергу», потеряв надежду переслать письма художнику, выбирает ее как наиболее верного посредника. Он даже считает долгом передать Юшковой «и з детками» особый поклон — лишнее доказательство, что Никитин располагал хорошими связями и при новом дворе.
Труднее с Кремером. Фамилия эта, писавшаяся иначе Крамер или Крамерн, была достаточно распространена среди выходцев из завоеванной Петром Нарвы. Ряд ее носителей служил в русском флоте и в том числе братья небезызвестной Анны-Регины, служительницы Екатерины I. Подобно ей, они связаны с придворными кругами, бывают в Петербурге и Москве. Положение Анны-Регины не отличалось ясностью. В годы правления Екатерины I ей было поручено наблюдение за дочерью царевича Алексея — Натальей, не по летам развитой и властной девочкой, пользовавшейся исключительным влиянием на своего младшего брата, предполагаемого наследника престола. Крамерн не просто справилась с заданием, она еще сумела войти в доверие к царевне и после коронации Петра II остаться в ее придворном штате. Император быстро забывает о сестре, и в момент смерти Натальи Алексеевны в декабре 1728 года у ее постели находится одна Анна-Регина. Это обстоятельство становится предметом особого беспокойства новых фаворитов царя. По-видимому, Крамерн к тому же была слишком посвящена в дворцовые тайны, слишком многое знала. Ближайшее окружение Петра II добивается указа о ее высылке из Москвы.
Биографы ошибались, утверждая, что, потеряв «нежно любимую ею царевну», Крамерн не думала возвращаться ко двору и остаток своей жизни провела в добровольном одиночестве. Бумаги Кабинета свидетельствуют об ином. У Анны-Регины существуют живые связи с новой императрицей, которая оказывает ей особое внимание. Ни одна просьба Крамерн не остается неудовлетворенной, и ради нее склонная к безудержному ханжеству Анна Иоанновна готова поступиться всеми внешними нормами морали и благочестия. Замешанный в громкий скандал, грозивший каторгой, брат Крамерн именно в это время, благодаря императрице, освобождается от всех неприятностей. Очевидно, имя оправданного Фридриха Крамера в тексте никитинской «цедулки» упоминалось как имя возможного посредника в переписке.
О затруднениях с корреспонденцией говорит и Г. Грабнецы, пытающийся переадресовать ее Юшковой, и барон Гисен, чье написанное по-французски письмо, было предъявлено Никитину, но не сохранилось в «Деле».
Гисен, Гиссен, Гизен — так по-разному писалась в русской транскрипции фамилия голландца Гюйзена, в прошлом гофмейстера царевича Алексея. В 1706 году английский посланник в России сообщал о первых шагах этого начинавшего приобретать в государственной жизни влияние человека: «Царь намерен отправить кого-нибудь в Англию. Он очень затруднялся выбором лица для такого поручения; наконец, остановился на одном немце, Гюйзене. Он прежде состоял учителем голландского языка при молодом царевиче Алексее Петровиче, в марте же 1705 года отправлен был в Берлин, оттуда в Вену, где, полагаю, лорд Рэби и сэр Степней знали его, потому я не стану утомлять вас его характеристикой, замечу только, что главный покровитель Гюйзена — любимец царский Александр Данилович [Меншиков]. Официального звания он носить не будет, как не носил его при дворах, при которых состоял прежде». Гюйзен сохраняет расположение Петра и после смерти царевича Алексея. Современники охотно вспоминают о его не лишенных дарования стихотворных опытах, которые он посвящал победам русского оружия, но действительная служба Гюйзена при дворе связывалась по-прежнему с секретными дипломатическими поручениями. Они приносят ему титул барона и значительные денежные суммы, за выплатой которых Петр считает долгом следить. В изменившейся обстановке Гюйзен был сторонником вступления на престол прямых наследников Петра, безусловно не симпатизируя ни самой Анне Иоанновне, ни тем более «курляндской партии». Кто знает, просто ли затерялся или оказался своевременно изъятым из дела текст его письма.
Таковы те, кого знал и с кем сталкивался Никитин. Все имена слишком хорошо известны, и это вызывает недоумение. Почему Тайная канцелярия требовала от художника их расшифровки — указания подробных имен, чинов, места жительства и почему, в свою очередь, Никитин, отказывался от всякого знакомства с этими лицами, когда установить факт подобной связи не представляло никакого труда. Правда, тайный сыск придерживался правила, чтобы допрашиваемые сами называли новых участников и только после этого их арестовывали или привлекали к допросам, но о каких правовых нормах можно говорить в отношении России первой половины XVIII века! Поскольку дело касалось слишком влиятельных и значительных по общественному положению людей, правящая группа скорее считала более разумным формально принять версию Никитина, что никого из них он не знал и в переписке ни с кем не состоял. Этот вопрос решался ближайшим окружением императрицы.
Последним оставался «Г. Грабнецы з Розенбергу». Так ли звучало имя никитинского корреспондента в действительности или было оно результатом фантастической транскрипции канцеляристов Иностранной коллегии, но обнаружить его в материалах петровского времени и 30-х годов не удалось, хотя круг знакомств Грабнецы позволял на это рассчитывать. Самый оборот «з Розенбергу» говорил, казалось, о польском происхождении, указывая на место, откуда происходил данный человек. Однако польские историки на все запросы отвечали категорически: подобного названия на польских землях XVIII века не встречалось. Вместе с тем непольское звучание фамилии — Грабнецы заставляло скорее предполагать, что в основе ее лежит латинское имя, одно из тех, которые носили монахи католических орденов. Наконец, единственный Розенберг, который все же удалось обнаружить, оказался нынешним курортом Кемери на побережье Рижского залива. В Курляндии с начала XVI века существовал и владел землями баронский род, носивший подобное имя. Совершенно ясно, что связать «Г. Грабнецы з Розенбергу» с православными религиозными фанатиками было невозможно. Искать разгадку этого человека приходилось иным и очень своеобразным путем.
Письмо Грабнецы написано в Кракове 21 марта 1733 года. Судя по содержанию, автор приехал туда непосредственно из Москвы, но несмотря на несколько попыток, не сумел установить контакта с Никитиным. По крайней мере два письма предшествовали тому, которое оказалось в Тайной канцелярии. Каждое из них около двух месяцев находилось в пути — столько времени требовалось для преодоления расстояния от Москвы до Кракова, — столько же Грабнецы ждал ответа. Вместе с последним мартовским письмом это составляло в общей сложности около десяти месяцев, а учитывая путешествие самого Грабнецы — почти год. Иными словами, корреспондент Никитина оставил Москву в начале 1732 года. Грабнецы вспоминает о протекции и помощи «сиятельного князя и кавалера Потоцкого». Нет сомнения, что речь идет о «мятежном подстолии» — польском после, которому пришлось покинуть столицу по предложению Анны Иоанновны. Его прощальная аудиенция при дворе состоялась, как указывают камер-фурьерские журналы, 14 января 1732 года. Именно Потоцкий и был «кавалером» — двумя годами раньше он приезжал поздравлять Анну Иоанновну с вступлением на престол от лица польского примаса и получил от новой императрицы Андреевскую ленту. Грабнецы не принадлежал к посольской свите, но пользовался достаточным доверием посла, чтобы не только совершить с ним путешествие, а и остановиться в Кракове в доме его дяди, «бискупа Краковского».
Оставалось ответить на главный вопрос, что могло интересовать персонных дел мастера Ивана Никитина в польских новостях, о которых с таким упорством пытался поставить его в известность Грабнецы. Простое любопытство отпадало: слишком специфическими были подробности, приводимые в письме, — речь шла о выборах нового польского короля. Тем более трудно предполагать какие-либо личные связи. На них не указывало ничто из того, что удалось узнать раньше о художнике. Никитину не свойственны даже те польские обороты, которые употребляли в письме многие из его современников, так или иначе связанные с Украиной и украинскими учебными заведениями, особенно с духовными академиями. Нет поляков и в окружении художника, которое со скрупулезной тщательностью постаралась выяснить Тайная канцелярия. Зато от Польши зависела прочность положения Анны Иоанновны. В той сложнейшей политической игре, которая еще далеко не была выиграна новой императрицей — пусть ее коронация и состоялась, — поддержка польского монарха, прямой союз с ним приобретали первостепенное значение, и наоборот, враждебная установка правительства Польши давала дополнительные шансы противникам Анны. Все зависело от предстоящих королевских выборов.
На протяжении первой трети XVIII века Польша располагает двумя одинаково законными королями — Августом II, курфюрстом Саксонским, и Станиславом Лещинским, воеводой Познанским. Сменивший в свое время на престоле Яна Собесского, Август II вынужден был однако отказаться от польской короны под давлением шведов, которые поддержали Лещинского. Победа русских войск под Полтавой изменила соотношение сил.
Россию вполне устраивал Август II, и при ее поддержке он снова предъявил свои права. Лещинский бежал во Францию. Смерть Августа в 1733 году открывала перед воеводой Познанским путь к потерянному престолу. За его спиной стояла Франция — дочь Лещинского, Мария, стала женой Людовика XV — и значительная часть возглавляемой Потоцкими шляхты. В этом немаловажную роль сыграли политические убеждения Лещинского. Он не был сторонником абсолютизма, признавая необходимость государственного и общественного переустройства страны на более демократических началах. Его трактат «Свободный голос» стал надолго знаменем польской молодежи.
Русскую императрицу ни с какой точки зрения подобная кандидатура не устраивала. Правительство Анны затевает сложнейшую комбинацию, в результате которой на польском престоле должен был оказаться новый курфюрст Саксонский, сын умершего — Август III. Именно потому, что его надежды на избрание сеймом представлялись слишком ничтожными, министры Анны могли ему диктовать свои, столь необходимые императрице условия. Август III обязывался признать за Анной Иоанновной императорский титул, от лица Польши отказывался от притязаний на Лифляндию, которая намечалась царицей в дар своему любимцу Бирону — Бирон провозглашался герцогом, и удовлетворял ряд других требований русского правительства. В подтверждение союза заключалась так называемая Варшавская конвенция, к которой присоединился и австрийский император. Осуществление обязательств всех сторон гарантировалось военной силой, и действительно, когда в дальнейшем сейм не избрал Августа III, его вступление на польский престол обеспечили русские войска.
Правительство Анны принимало меры для достижения своей цели, и здесь все средства — предательство, обещания, подкупы — шли в ход с одинаковой легкостью. Саксонский посланник осыпает подарками государственных деятелей, жалуясь при этом, что в России никогда нельзя гарантировать, даст ли необходимые результаты взятка: «С одной стороны я знаю, что все подкупны и привыкли быть предупреждаемы действительно прежде надежды на последствия, почему приходится подвергаться опасности, прежде нежели быть уверенным в успехе». В то же время в одной из депеш он сообщает: «Граф Бирон сказал мне под условием молчания, что камергер Левенвольд не будет отозван до сейма, хотя это было решено, и я узнал из других источников, что царица хочет иметь в Польше, кроме сеймов, только одного резидента, которым будет Голомбиевский; ему пошлют вскоре с курьером патент вместе с огромною суммою для раздачи сейму и еще несколько соболей». Обстоятельства делали временщика Бирона и саксонского курфюрста самыми верными союзниками. Для России вопрос внешнеполитический слишком тесно переплетался с вопросами внутригосударственными, а они-то и волновали Ивана Никитина.
Время до открытия сейма было решающим и для «курляндской партии» и для ее противников. Приобретение сторонников, выяснение предпринимаемых министрами Анны ходов, подготовка к которым велась в величайшей тайне, контрдействия — все зависело от исчерпывающей, точной и своевременной информации. Очень возможно, что «Г. Грабнецы з Розенбергу» непосредственно связывало с Никитиным и его единомышленниками стремление противостоять провозглашению властителем Курляндии Бирона, крайне непопулярного в родных краях. Во всяком случае, он охотно и убежденно взялся служить источником информации и упорно добивался ее передачи в руки Никитина. Не вина Грабнецы, что это не удалось.
Письмо опоздало. Теперь, спустя много месяцев после ареста участников «Дела Родышевского», оно могло принести только вред тем, кому еще недавно было так необходимо. Могло принести, но не принесло, потому что Иван Никитин, именно он, не захотел говорить. Художник не изменил своему решению долгих пять лет одиночного заключения и почти ежедневных допросов. То, что больше всего необходимо было знать Анне и ее ставленникам, осталось скрытым.