Этот цикл рассказов иногда переводился у нас как сказки, что соответствует другому значению слова в английском языке. Думается, что его можно было бы по-русски именовать и сказания, намекая на некоторое своеобразие отразившихся в нем полинезийской и меланезийской культур. Для англоязычного читателя слово Океания значит гораздо больше, чем для жителей Восточной Европы. Океания состоит из одного крупного островного государства — Новой Зеландии с архипелагами бесчисленных островов.
Французская часть Полинезии включает в себя Маркизские острова, Таити и др., не безразличные Джеку Лондону.
Во времена Лондона эти населенные пункты находились в сфере влияния Великобритании, Германии, Франции, Японии, США и некоторых южноамериканских государств, например, Чили. На основных из них существовало губернаторское или судейское правление иностранцев. Конечно, из богатств этих островных земель завоеватели пытались выжать всё, что могли...
Плавно скользила под слабым бризом тяжелая, неуклюжая «Аораи». Капитан, ловко лавируя, лег в дрейф как раз против опасной полосы прибоя. Атолл Хикуэрэ слегка возвышался над водой; во время прилива песчаный круг измельченного коралла, в сто ярдов шириной и двадцать миль в окружности, поднимался от трех до пяти футов над уровнем моря. Дно обширной зеркальной лагуны изобиловало жемчужными раковинами, и с палубы шхуны, находившейся за узким кольцом атолла, можно было различить водолазов, поглощенных работой. Вход в лагуну оставался недоступным даже для торговых шхун. При благоприятном ветре гребные суда пробирались туда по извилистому мелкому каналу, но шхуны разгружались и нагружались вне его пределов; туда они посылали свои небольшие лодки.
Без промедления «Аораи» спустила лодку, и около полудюжины темнокожих матросов, с одними лишь ярко-красными повязками на бедрах, проворно вскочили в нее. Они разместились у весел, а место на корме у руля занял молодой человек, одетый в белое — отличительный признак европейца под тропиками. Но это не был чистокровный европеец. Золотая кровь полинезийца просвечивала сквозь его светлую, позолоченную солнцем кожу и рассыпала золотистые блики в мерцающей синеве его глаз. Рауль, Александр Рауль, был младшим сыном Марии Рауль, зажиточной квартеронки, владевшей полудюжиной торговых шхун.
Пересекая водоворот, образовавшийся у самого входа, скользя и взлетая на пенистые, бурлящие волны, лодка прокладывала себе путь к зеркальному спокойствию лагуны. Молодой Рауль выпрыгнул на белый песок и обменялся рукопожатием с высоким туземцем. Грудь и плечи этого человека были великолепны, но обрубок правой руки с выдававшейся на несколько дюймов и побелевшей от времени костью свидетельствовал о столкновении с акулой, которая положила конец его благоденствию и превратила в льстеца и проныру, добивающегося ничтожных подачек.
— Вы слыхали, Алек? — были его первые слова. — Мапуи нашел жемчужину — и какую! Никогда такой жемчужины не вылавливали в Хикуэрэ и во всем Паумоту. Да такой вы нигде не сыщете. Купите ее. Она сейчас у него. И помните, что я первый сообщил вам о ней. Он простак и продаст дешево. Есть у вас табак?
Вверх по берегу Рауль направился к хижине, скрытой пандановым деревом. Рауль был судовым приказчиком своей матери, и на нем лежала обязанность объезжать острова всего Паумоту и скупать местные сокровища — копру, раковины и жемчуг.
Судовым приказчиком он был недавно, в этом звании отплывал лишь второй раз, и недостаток опытности в оценке жемчуга доставлял ему немало тайных мучений. Но когда Мапуи показал ему жемчужину, он постарался скрыть свое восхищение под равнодушием делового человека.
Жемчужина поразила его. Величиной она была с голубиное яйцо безукоризненной формы. Ее опаловая белизна искрилась отраженными лучами всех красочных тонов. Она казалась живой. Рауль никогда не видел ничего подобного. Когда Мапуи опустил жемчужину ему на руку, ее вес удивил его и убедил в том, что это действительно редкий экземпляр. Он тщательнее рассмотрел ее в карманную лупу. Ни единого пятнышка, ни малейшего изъяна! Безукоризненно чистая, она, казалось, растворяется в воздухе.
В тени она неясно светилась, словно молодой месяц. Она была такой прозрачно-белой, что, опустив ее в стакан воды, он с трудом нашел ее там. Быстро и ровно упала она на дно, и это свидетельствовало о превосходном весе.
— Хорошо. Что ты хочешь за нее? — спросил он с напускной небрежностью.
— Я хочу… — начал Мапуи, а за его спиной закивали такие же темные, как его, лица двух женщин и девочки, выражая свою полную солидарность с его желанием. Их головы наклонились вперед; сдерживаемое нетерпение оживляло их лица; жадностью горели глаза.
— Я хочу дом, — продолжал Мапуи. — Дом с крышей из гальванизированного железа и восьмиугольными стенными часами. Он должен быть сорока футов в длину, с террасой вокруг. Хочу, чтобы в доме была большая комната с круглым столом посредине и с восьмиугольными часами на стене. Там должны быть четыре спальни, по обе стороны большой комнаты, а в каждой спальне — железная кровать, два стула и умывальник. Позади дома кухня — хорошая кухня с горшками, кастрюлями и печкой. И дом ты должен построить на моем острове, на Факарава.
— Все? — недоверчиво спросил Рауль.
— В доме должна быть швейная машина, — громко заявила Тефара, жена Мапуи.
— Не забудь о восьмиугольных часах на стене, — прибавила Наури, мать Мапуи.
— Да, это все, — подтвердил Мапуи.
Молодой Рауль засмеялся. Он хохотал долго и искренно. Но в то же время в уме решал арифметическую задачу.
Никогда в жизни он не строил домов, и его познания в этой области были туманны. Продолжая смеяться, он вычислял стоимость проезда на Таити за материалом, стоимость материала и обратного путешествия на Факараву, расходы по выгрузке материала на берег и по постройке дома. Общая сумма достигала четырех тысяч французских долларов, не считая страховки — четыре тысячи французских долларов, или же двадцать тысяч франков. Это невозможно. Откуда он мог знать стоимость такой жемчужины? Двадцать тысяч франков — изрядная сумма денег; к тому же деньги были материнские.
— Мапуи, — сказал он, — ты большой дурак. Назначь цену наличными деньгами.
Но Мапуи покачал головой, и вместе с ним качнулись три головы за его спиной.
— Я хочу дом, — повторил он. — Дом в сорок футов длиною, с террасой вокруг.
— Да, да, — прервал его Рауль. — Я слыхал о твоем доме, но так дело не пойдет. Я даю тебе тысячу чилийских долларов.
Четыре головы дружно качнулись, отказываясь дать согласие.
— И на сто чилийских долларов товара.
— Я хочу дом, — снова начал Мапуи.
— Что толку в доме? — задал вопрос Рауль. — Первый же ураган сметет его с лица земли. Тебе бы следовало это знать. Капитан Рэффи говорит, что и сегодня нам не миновать урагана.
— Не на Факарава, — ответил Мапуи. — Там местность значительно выше. На этом острове, да. Каждый ураган может смести Хикуэрэ. У меня будет дом на Факарава. Он должен быть сорока футов в длину, с террасой вокруг…
И Рауль еще раз выслушал повествование о доме. Несколько часов потратил он, стараясь выбить навязчивую идею из головы Мапуи. Но жена Мапуи, и мать, и дочь Нгакура поддерживали его в этом решении.
Выслушивая в двадцатый раз детальное описание требуемого дома, Рауль сквозь открытую дверь заметил причалившую к берегу вторую лодку со шхуны. Матросы оставались на веслах, что указывало на необходимость немедленного возвращения.
Первый помощник «Аораи» выпрыгнул на берег и, обменявшись фразой с одноруким туземцем, поспешил навстречу Раулю. Внезапно стало темно: поднявшийся вихрь затмил солнце. На поверхности лагуны Рауль различил приближающуюся зловещую полосу волн, вздутых ветром.
— Капитан Рэффи передает вам, что, оставаясь здесь, вы попадете в дьявольскую переделку, — объявил помощник.
— Если здесь имеются какие-нибудь раковины, придется вернуться за ними позже — вот что говорит капитан. Барометр упал до двадцати девяти семьдесят.
Бешеный порыв ветра ударил по пандановому дереву, под которым сидел Рауль, и понесся сквозь пальмовую рощу, сбрасывая спелые кокосы, со стуком падавшие на землю. Издалека приближался дождь, слышался злобный рев ветра, вздымающего воду лагуны пенистыми, мятущимися валами. С резким шумом первые капли дождя упали на листья, когда Рауль вскочил на ноги.
— Тысячу чилийских долларов получай наличными, Мапуи, — сказал он. — И на двести чилийских долларов товара.
— Я хочу дом, — твердил тот.
— Мапуи! — воскликнул Рауль, стараясь перекричать шум ветра. — Ты дурак!
Он выбежал из хижины и вместе с помощником стал пробираться по берегу к лодке. Лодки не было видно. Тропический ливень окутал их плотной завесой; они различали лишь почву под ногами да злобные маленькие волны лагуны, хлещущие и разъедающие песок.
Какая-то фигура выпрыгнула из-под завесы дождя. То был однорукий Хуру-Хуру.
— Получили жемчужину? — крикнул он в самое ухо Раулю.
— Мапуи дурак! — последовал ответный крик, и через секунду они потеряли друг друга в низвергающемся потоке дождя.
Полчаса спустя Хуру-Хуру с берега атолла, обращенного к морю, увидел, как подняли обе лодки, и «Аораи» повернулась носом к открытому морю. Неподалеку показалась другая шхуна; она неслась с моря на крыльях шквала, затем легла в дрейф и спустила на воду лодку. Он узнал ее. Это была «Орогена», принадлежавшая Торики — полукровке-торговцу, самолично выполнявшему обязанности судового приказчика. И в данный момент, несомненно, он сидел на корме своей шлюпки. Хуру-Хуру отрывисто рассмеялся. Он знал, что Мапуи год назад взял в долг у Торики товар.
Шквал затих. На зеркальной поверхности лагуны сверкали горячие лучи солнца. Но воздух оставался удушливым и вязким, тяжесть его давила на легкие и затрудняла дыхание.
— Вы слышали новость, Торики? — спросил Хуру-Хуру. — Мапуи нашел жемчужину. Никогда такой жемчужины не вылавливали ни в Хикуэрэ, ни в Паумоту, ни где бы то ни было. Мапуи — простак. К тому же он вам должен. Помните, что я первый сообщил вам. Есть у вас табак?
И Торики направился к травяной хижине Мапуи. Он был человек наглый и глуповатый. Беззаботно взглянул он на удивительную жемчужину — бросил лишь один взгляд, — а затем спокойно опустил ее в карман.
— Тебе повезло, — сказал он. — Прекрасная жемчужина. Я открою тебе кредит.
— Я хочу дом, — начал было ошеломленный Мапуи. — Дом в сорок футов длиною…
— В сорок футов, рассказывай своей бабушке! — был ответ торговца. — Тебе надо уплатить долг — вот и все. Ты был должен мне двенадцать сотен чилийских долларов. Прекрасно! Теперь ты ничего мне не должен. Счет погашен. А кроме того, я открываю тебе кредит на двести чилийских. Если, добравшись до Таити, я выгодно продам жемчужину, я тебе открою кредит еще на одну сотню. Итого три сотни. Но помни: только в том случае, если хорошо продам жемчужину. Я ведь могу и потерять на ней.
Мапуи, горестно сжав руки, сидел с опущенной головой. У него отняли жемчужину. Вместо дома пришлось уплатить долг. И ничего осязаемого он не получил.
— Ты дурак, — сказала Тефара.
— Ты дурак, — повторила Наури, его мать. — Зачем ты дал ему в руки жемчужину?
— Что мне было делать? — оправдывался Мапуи. — Я ему должен. Он знал, что у меня есть жемчужина. Вы сами слышали — он просил ее показать. Я ему ничего не говорил. Он знал. Кто-то сказал ему. А я ему был должен.
— Мапуи дурак, — повторила, как попугай, Нгакура.
Ей было двенадцать лет, и она не давала себе отчета в происходившем.
Мапуи дал выход своим чувствам, закатив ей пощечину.
А в это время Тефара и Наури заливались слезами и с женским упрямством продолжали его укорять.
Хуру-Хуру со своего наблюдательного поста на берегу увидел третью шхуну, которая легла в дрейф у входа в лагуну и спустила шлюпку. Это была «Хира»: удачное название, так как шхуна принадлежала Леви, немецкому еврею, самому богатому из всех скупщиков жемчуга, а Хира, как известно, — таитянский бог рыбаков и воров.
— Слыхали новость? — бросился Хуру-Хуру к высадившемуся на берег Леви, толстому человеку с массивными, неправильными чертами лица. — Мапуи нашел жемчужину. Не было еще такой жемчужины ни в Хикуэрэ, ни во всем Паумоту, ни где бы то ни было на свете. Мапуи дурак. Он продал ее Торики за четырнадцать сотен чилийских. Я подслушал и знаю. Торики глуповат. Вы можете дешево купить у него жемчужину. Не забудьте, что я первый сообщил. Есть у вас табак?
— Где Торики?
— В доме капитана Линча, пьют абсент. Он сидит там уже целый час.
И пока Леви и Торики пили абсент и торговались, Хуру-Хуру подслушивал. Он узнал, что они сошлись на неслыханной цене — двадцать пять тысяч франков!
В это время «Орогена» и «Хира», подплыв ближе к берегу, начали стрелять из пушек и сигнализировать. Когда оба торговца и капитан вышли на берег, обе шхуны поспешно отплывали, спуская гроты и бом-кливера, спасаясь из пасти шквала, который пришпоривал их и гнал по белеющей пеною воде.
Затем дождь поглотил их.
— Они вернутся, когда пройдет шквал, — сказал Торики. — Разумней было бы и нам не оставаться здесь.
— Барометр, должно быть, упал еще ниже, — заметил капитан Линч.
Это был седобородый морской волк, слишком старый, чтобы продолжать службу; он понимал, что для него с его астмой Хикуэрэ — единственное подходящее место для жизни. Он вошел в дом проверить барометр.
— Великий Боже! — услышали они его восклицание и бросились вслед за ним взглянуть на стрелку, остановившуюся на двадцать девять двадцать.
Все трое снова вышли, на этот раз озабоченно и внимательно поглядывая на море и на небо. Шквал утих, но небо оставалось мрачным. На море показались обе шхуны и присоединившаяся к ним третья; на всех парусах они возвращались назад. Но ветер изменил направление, и паруса безжизненно повисли, а пять минут спустя ветер внезапно подул с другой стороны, отшвырнул шхуны назад, и стоявшие на берегу видели, как в один момент снасти были сорваны.
Громко, глухо угрожая, шумел прибой; шли тяжелые, вздувшиеся бесчисленные валы. Ослепительно вспыхнула страшная полоса молнии, мощными раскатами загрохотал гром.
Торики и Леви бросились сквозь завесу дождя к своим лодкам, прыгающим на волнах подобно испуганным гиппопотамам. Когда обе лодки выскользнули из прохода, мимо них пронеслась в лагуну лодка с «Аораи».
На корме, ободряя гребцов, стоял Рауль. Он не в состоянии был выбросить из головы мысль о жемчужине и возвращался, готовый уплатить за нее Мапуи домом.
Он высадился на берег под гремящим, захлестывающим ливнем, таким густым, что ничего не видно было вокруг, и столкнулся с Хуру-Хуру.
— Слишком поздно, — крикнул Хуру-Хуру. — Мапуи продал ее Торики за четырнадцать сотен чилийских, а Торики уступил ее Леви за двадцать пять тысяч франков. А Леви продаст ее во Франции за сто тысяч франков. Есть ли у вас табак?
Рауль почувствовал облегчение. Настал конец всем его тревожным колебаниям. Ему не нужно было больше беспокоиться, хотя жемчужина и не досталась ему. Но он не поверил Хуру-Хуру. Мапуи еще мог продать ее за четырнадцать сотен чилийских, но чтобы Леви, знаток жемчуга, заплатил за нее двадцать пять тысяч франков!.. Это казалось преувеличением. Рауль решил расспросить капитана Линча. Но, подойдя к дому старого моряка, он застал его взирающим широко раскрытыми глазами на барометр.
— Что он показывает? — с беспокойством спросил капитан, протирая очки и снова вглядываясь в прибор.
— Двадцать девять десять, — ответил Рауль. — Этого я еще никогда не видел.
— Ну, еще бы! — фыркнул капитан. — Пятьдесят лет я плавал по всем морям, а такого падения барометра еще не видывал. Слушайте!
На секунду они притихли. Прибой грохотал и сотрясал дом. Они вышли. Шквал миновал. На расстоянии мили они различили лежавшую в дрейфе «Аораи» с обвисшими парусами. Она ныряла и безумно металась на страшных волнах, стройной процессией катившихся на северо-восток и яростно взлетающих на коралловый берег. Один из матросов указал на зияющую пасть канала и покачал головой. Рауль поглядел в ту сторону и увидел вскипающую белую пену и мятежные волны.
— Я думаю, придется на ночь остаться с вами, капитан, — сказал он. Затем, повернувшись к матросу, приказал ему втащить лодку на берег и приискать себе и товарищам убежище на ночь.
— Ровно двадцать девять, — возвестил капитан Линч, возвращаясь со стулом в руках после вторичного обследования барометра.
Он сел и стал смотреть на море. Показалось солнце; духота все увеличивалась. Мертвое затишье продолжалось. Волнение же на море росло.
— Понять не могу, откуда эти волны? — возмущенно проворчал Рауль. — Ветра нет, но посмотрите на море, полюбуйтесь-ка этой волной!
Волна, увлекавшая десятки тысяч тонн воды и растянувшаяся на несколько миль, потрясла неустойчивый атолл, дрогнувший словно при землетрясении. Капитан Линч испугался.
— Боже милостивый! — воскликнул он, приподнимаясь со стула и снова падая на него.
— Но нет же ветра, — продолжал недоумевать Рауль. — Понимаю, если бы был ветер.
— Дождетесь и ветра; нечего скучать по нем, — раздался угрюмый ответ.
Оба погрузились в молчание. Пот выступил на их коже мириадами маленьких капель; эти капельки, сливаясь вместе, образовали большие капли, те в свою очередь соединялись и струйками стекали на землю. Дышать было трудно, особенно тяжело пришлось старику. А море заливало берег и лизало стволы кокосовых пальм, подступая почти к ногам Рауля и капитана.
— Никогда так не поднимался уровень воды, — заметил капитан Линч, — а я уже одиннадцать лет живу здесь. — Он посмотрел на часы. — Сейчас три часа.
Мимо медленно прошли подавленные горем мужчина и женщина; за ними тянулась пестрая свита мальчуганов и собачонок. Они остановились позади дома и после долгих колебаний уселись на песок. Пять минут спустя другая семья притащилась с противоположной стороны; мужчины и женщины несли домашний скарб. И скоро сотни людей различного возраста и пола столпились вокруг жилища капитана. Он подозвал одну только что прибывшую женщину с грудным ребенком на руках и, расспросив ее, узнал, что вода смыла ее дом в лагуну.
Дом капитана был расположен на самой высокой площадке атолла. Уже во многих местах мощные волны пробили настоящие бреши в тонком коралловом кольце и слились с водой лагуны. Кольцо имело двадцать миль в окружности, а максимальная его ширина достигала ста ярдов. Был разгар сезона ловли жемчуга, и сюда собрались туземцы со всех окружающих островов, даже таких отдаленных, как Таити.
— Здесь тысяча двести человек: мужчин, женщин и детей, — сказал капитан Линч. — Интересно, сколько останется к утру.
— Но почему нет ветра? Вот что хотелось бы мне знать, — спросил Рауль.
— Не волнуйтесь, молодой человек, не волнуйтесь; вам и без того придется поволноваться.
Не успел капитан Линч закончить фразу, как громадная водяная масса обрушилась на атолл. Морская вода забурлила под их стульями, на три дюйма покрыв землю. Унылый испуганный вопль вырвался из толпы женщин. Дети, цепляясь за них руками, с ужасом смотрели на несметные валы и жалобно плакали. Цыплята и кошки в смятении перебегали по воде и в поисках убежища взлетали и карабкались на крышу дома капитана. Один туземец, с новорожденными щенятами в корзине, влез на кокосовую пальму и на высоте двадцати футов от земли прикрепил корзину. Сука в отчаянии барахталась внизу в воде, визжа и лая.
А солнце все еще ярко светило, и мертвый штиль продолжался. Капитан и Рауль сидели, наблюдая за волнами и бешено раскачивавшейся «Аораи». Капитан Линч смотрел на быстро несущиеся огромные горы воды, затем закрыл лицо руками, чтобы избавиться от этого зрелища, и немного погодя вошел в дом.
— Двадцать восемь шестьдесят, — спокойно объявил он, вернувшись.
В руках он держал веревку, сложенную в кольцо. Разрезав ее на несколько кусков, по пятнадцать футов в каждом, один кусок он передал Раулю, один оставил себе, а остальные распределил между женщинами, советуя им выбрать крепкое дерево и взобраться на него.
Легкий ветерок повеял с северо-востока, и, почувствовав свежее дыхание воздуха на щеках, Рауль оживился. Он увидел «Аораи» с поставленными парусами, удалявшуюся от берега, и пожалел, что не на борту. Там он, конечно, был бы спасен; что же касается атолла… Море вторгалось сюда, почти сбивая его с ног, и он наметил себе дерево. Но, вспомнив о барометре, побежал к дому и столкнулся с капитаном Линчем, шествовавшим в том же направлении; вместе они вошли в дом.
— Двадцать восемь двадцать, — сообщил старый моряк. — Похоже на то, что светопреставление начинается… а это еще что?
Казалось, что-то несется навстречу, рассекая воздух. Дом дрожал и колебался; они услышали монотонные отголоски мощной, звучной ноты. Окна дребезжали. Разбились две чашки. Ворвалась струя сквозного ветра и, ударив по капитану и Раулю, заставила их пошатнуться. Противоположная дверь с треском захлопнулась; щеколда сломалась. Белая дверная ручка упала на пол и разбилась. Стены комнаты трепетали, словно стенки баллона, который наполняют газом. Раздался гул, похожий на ружейный выстрел, и морская пена окатила стену дома. Капитан Линч взглянул на часы. Было четыре часа. Он надел пальто из грубого сукна, снял с крючка барометр и спрятал его во вместительный карман. Снова море с тяжелым гулом ударило в дом, и хрупкое строение заколыхалось и немного сдвинулось со своего фундамента, осев под углом в десять градусов.
Рауль вышел первым. Ветер подхватил его и завертел, увлекая вперед. Рауль заметил, что ветер дует с востока. С большим усилием он бросился на песок и, съежившись, старался удержаться. Капитан Линч, уносимый ветром, словно клок соломы, повалился на него. Два матроса с «Аораи», спустившись с кокосовой пальмы, на которую взобрались, поспешили к ним на помощь: согнувшись вдвое, чтобы противостоять ветру, они отвоевывали каждый дюйм пути.
Суставы старика окоченели, и он не мог подняться на дерево. Матросы, связав короткие куски веревки, втянули его наверх и привязали к верхушке дерева, в пятидесяти футах над землей. Рауль обвил своей веревкой ствол ближайшего дерева и ждал. Ветер сбивал с ног. Никогда Рауль не представлял себе такой жестокой силы ветра. Волны перебрасывались через атолл, сбегая в лагуну, и скоро он вымок до колен. Солнце скрылось, спустились свинцовые сумерки. Несколько капель дождя, секшего почти горизонтально, ударили его, словно свинцовые пули. Брызги соленой пены хлестали по лицу, будто осыпая пощечинами. Щеки горели; слезы выступали на его глазах, разъеденных соленой водой. Несколько сот туземцев разместились на деревьях, и Рауль не прочь был посмеяться над этими гроздьями людей, украсившими верхушки. Будучи уроженцем Таити, он ловко согнулся вдвое, обхватил руками ствол, прижал к нему ступни и начал взбираться на дерево. На верхушке он нашел двух женщин, двух детей и мужчину. Маленькая девочка сжимала в руках кошку.
С высоты своего гнезда он сделал рукой приветственный знак капитану, и отважный патриарх ответил ему тем же. Небо пугало Рауля. И действительно, оно словно придвинулось ближе, казалось, опускалось на его голову и из свинцового превратилось в черное. Внизу, на земле, оставалось еще много народу. Люди толпились у подножия деревьев и цеплялись за стволы. В нескольких группах молились, и мормонский миссионер ободрял их. Чарующий звук, ритмичный и слабый, как нежная песня сверчка, на секунду коснулся его слуха, и в этот момент Рауль смутно подумал о небе и небесной музыке. Он оглянулся и увидел у подножия другого дерева большую группу людей, державшихся за веревки и друг за друга. Он видел их напряженные лица и согласно движущиеся губы. Звуки не достигали его слуха, но он понял, что они пели гимны.
Ветер все усиливался. Измерить силу ветра Рауль был не в состоянии. Этот ураган давно уже смел всякое представление о ветре, но Рауль все же как-то угадывал, что ветер дует еще сильнее. Неподалеку упало дерево, вырванное с корнями, и попадали на землю живые гроздья. Волна омыла эту полосу песка и поглотила людей. События развивались быстро. Он увидел коричневое плечо и черную голову на бурлящей белизне лагуны. А через секунду все исчезло. Падали другие деревья и ломались точно спички. Мощь ветра изумляла Рауля. Дерево, на котором он приютился, гнулось; одна из женщин плакала и прижимала к себе маленькую девочку, а та в свою очередь цеплялась за кошку.
Мужчина, державший другого ребенка, коснулся руки Рауля и указал ему вниз. Тот взглянул и увидел мормонскую церковь, которая неслась по воде словно пьяная. Она сорвалась с фундамента, ветер и волны подхватили ее и влекли к лагуне. Страшная водяная гора приподняла ее и понесла, швыряя о стволы кокосовых пальм. Гроздья человеческих тел осыпались, будто спелые кокосы. Отливающая волна оставила их на земле; некоторые лежали неподвижно, другие метались и корчились. Они странно напоминали муравьев. Рауль не был потрясен. За той гранью, какую он переступил, человек не ведает ужаса. Спокойно, как на обычное явление, смотрел он на следующую волну, очистившую песок от человеческих останков. Третья волна, чудовищнее всех до сей поры им виденных, увлекла мормонскую церковь в лагуну, и церковь, полузатопленная, гонимая ветром, поплыла в темноту, напомнив Раулю ветхозаветный Ноев ковчег.
Он посмотрел в сторону дома капитана Линча и с изумлением увидел, что дома нет. Действительно, события чередовались быстро. Рауль заметил, что многие из приютившихся на деревьях теперь спускаются на землю. Но ветер все усиливался — Рауль мог судить об этом по тому дереву, на котором сидел. Оно не качалось больше, сгибаясь и выпрямляясь. Теперь оно казалось почти неподвижным и, согнутое ветром, дрожало мелкой дрожью. Дрожь эта вызывала тошноту. Мелкая, частая, она была подобна вибрированию камертона или язычка варгана[2] и действовала в высшей степени неприятно. И хотя корни крепко держали дерево, оно не могло противостоять такому напору и должно было подломиться.
А вот и еще одно дерево погибло. Он не заметил, как оно упало, и видел только уцелевшую половину ствола. Расслышать ничего было нельзя, так как все звуки — и треск деревьев, и человеческие вопли отчаяния — терялись в этом величественном необъятном грохоте моря и ветра. Когда подломилось дерево капитана Линча, Рауль как раз смотрел в ту сторону и видел, как ствол бесшумно сломался пополам.
Верхушка дерева с тремя матросами с «Аораи» и старым капитаном понеслась к лагуне. Она не коснулась земли и словно плыла по воздуху, как огромный клок соломы. Он следил за ее стремительным полетом, пока она не достигла моря. Напрягая зрение, он заметил, что капитан Линч машет ему на прощание рукой.
Теперь Рауль решил не терять времени. Он дотронулся до туземца и подал знак, что пора спуститься на землю. Мужчина на это соглашался, но женщины оцепенели от ужаса, и туземец предпочел остаться с ними. Рауль обвязал веревку вокруг ствола и скользнул вниз. Поток соленой воды пронесся над его головой. Он задержал дыхание и с силой отчаяния уцепился за веревку. Волна отхлынула, и под прикрытием ствола он передохнул. Он едва успел надежней закрепить веревку, как его снова накрыла волна. Одна из женщин спустилась и присоединилась к нему. Туземец остался на дереве с другой женщиной, двумя детьми и кошкой.
Рауль еще раньше заметил, как постепенно редеют группы, жмущиеся у подножия деревьев. Теперь та же участь грозила и ему. Он собрал все силы, чтобы противостоять напору волн, но женщина, присоединившаяся к нему, заметно слабела. Непрерывно заливаемый волнами, он удивлялся, что и он, и женщина — оба еще целы и невредимы. Наконец, вынырнув еще раз, он увидел, что остался один. Он поднял голову. Вершина дерева исчезла; мелкой дрожью дрожал расщепленный ствол. Итак, он был спасен. Корни еще крепко держались, а верхушка была срезана начисто. Рауль начал взбираться по стволу. Но, ослабев, продвигался медленно, и волна за волной окатывали его, пока он не поднялся над ними. Там он привязал себя к стволу и приготовился встретить ночь.
Окутанный тьмой, он чувствовал себя очень одиноким. Временами ему казалось, что наступил конец света, и он — единственный человек, оставшийся в живых. А ветер все усиливался, с каждым часом крепчал. Около одиннадцати часов, по вычислениям Рауля, ветер достиг предельного напряжения. То было страшное чудовище, неистово вопящая фурия; разрушительный вихрь налетал беспрерывно, неустанно. Раулю казалось, что он сам стал легким и словно эфирным и теперь несется вперед, с невероятной быстротой прорывая непроницаемую толщу материи. Ветер перестал быть воздушным течением. Он казался плотным, как вода или ртуть. У Рауля было такое чувство, что этот воздух можно осязать и рвать на куски, точно мясо; казалось, можно ухватиться за него и держаться, повиснув на нем, как на выступе скалы.
Ветер давил его. Рауль не мог сопротивляться его порывам, не мог дышать. Ветер растягивал его легкие, как пузыри, врывался в рот и ноздри. Ему казалось в эти моменты, что тело его пухнет, переполняясь песком. И только прижав губы к стволу дерева, он мог вздохнуть. Неутомимый напор ветра истощил его силы. Тело и мозг изнемогали. Он больше ни на что не смотрел, не думал и впал в полусознательное состояние. Только одна мысль еще мерцала в сознании: «Так вот что такое ураган!» Эта мысль, обрываясь, снова возникала в нем, подобно случайным вспышкам слабого пламени. Из состояния полного отупения он снова возвращался к ней: «Так вот что такое ураган!»
И опять погружался в оцепенение…
Бешеный натиск урагана длился от одиннадцати ночи до трех часов утра. В одиннадцать часов сломалось дерево, куда взобрался Мапуи с семьей. Мапуи выплыл на поверхность лагуны, прижимая к себе свою дочь Нгакуру. Только островитяне южных морей могут вынести такой удушающий вихрь и волнение. Пандановое дерево, к которому он привязал себя, беспрестанно переворачивалось в бурлящей пене. Мапуи цеплялся за него, то ныряя вместе с ним, то высовываясь из воды, и, напряженный, увертывался от грозящих ударов. Лишь благодаря необычайной ловкости мог он выплывать вместе с Нгакурой на поверхность, чтобы набраться воздуха. Но воздух был пропитан водой от летящих брызг и потоков дождя, падающего отвесно, сплошной завесой.
Оставалось пересечь лагуну, проплыть десять миль до противоположного берега атолла. Швыряемые из стороны в сторону стволы деревьев, бревна, обломки лодок и разрушенных домов убивали девятерых из десяти несчастных, переплывавших лагуну.
Полузадушенные, изнемогающие, быстро попадали они в эту дьявольскую ступку и здесь, искалеченные, разбитые, превращались в бесформенные трупы. Но Мапуи повезло. На спасение у него был один шанс из десяти, и этот шанс выпал ему благодаря извечным капризам судьбы. Истекающий кровью, Мапуи был выброшен на берег. Левая рука Нгакуры была сломана; пальцы правой раздроблены; щека и лоб ободраны до кости. Мапуи обхватил ствол уцелевшего дерева и, держа девочку, прижался к нему, глубоко, прерывисто вбирая воздух. А в это время волны с лагуны омывали его до колен, иногда поднимаясь до талии.
Около трех часов ярость урагана начала стихать. К пяти часам подул свежий, резкий бриз, а в шесть наступило затишье и засияло солнце. Волнение на море улеглось. На берегу еще не совсем утихшей лагуны Мапуи видел разбитые тела тех, кому не удалось спастись. Несомненно, Тефара и Наури были среди них. Он побрел вдоль берега, осматривая трупы, и нашел свою жену, которая лежала, наполовину погруженная в воду. Он сел возле нее и заплакал — стал испускать резкие, животные стоны. Вдруг она пошевельнулась и застонала. Он стал ближе присматриваться к ней. Она не только была жива, но на теле ее не оказалось даже никаких ран. Просто она спала. Ей также выпал один шанс из десяти.
Из тысячи двухсот человек в живых оказалось триста. Мормонский миссионер и жандарм сделали перепись. Лагуна кишела трупами. Ни одного дома, ни одной хижины не было видно. На всем атолле не осталось камня на камне. Из каждых пятидесяти кокосовых пальм уцелела одна, но и та была искалечена, и ветер сбил все орехи. Пресной воды не было. Вода в мелких водоемах, до краев переполненных дождем, оказалась насыщенной солью. Из лагуны вытащили несколько промокших мешков с мукой. Оставшиеся в живых вырезали сердцевину из упавших кокосовых пальм и съедали ее. Вырывая в песке ямы и покрывая их обломками железных крыш, они сооружали повсюду маленькие норы и вползали в них. Миссионер устроил грубый перегонный куб, но не в силах был перегнать воду для трехсот человек. К концу второго дня Рауль, купаясь в лагуне, заметил, что жажда его слегка утихла. Он сообщил эту новость, и тотчас же триста человек мужчин, женщин и детей вошли по шею в лагуну и утолили жажду, впитывая воду порами кожи. Мертвецы плавали вокруг, и все новые трупы поднимались со дна. На третий день оставшиеся в живых похоронили своих покойников и стали ждать пароходов.
Тем временем Наури, оторванная ураганом от своей семьи, совершила путешествие, полное приключений. Уцепившись за грубую доску, которая поранила ее и покрыла все тело занозами, она на волнах перелетела через атолл в открытое море. Здесь, под страшными ударами водяных гор, она потеряла свою доску. Наури была старая шестидесятилетняя женщина, но, как уроженка Паумоту, она сжилась с морем. Плывя во тьме, испуганная, задыхающаяся, она ловила каждый глоток воздуха. Вдруг ее больно ударил в плечо кокосовый орех. В одно мгновение в голове ее созрел план. Она схватила орех. В продолжение следующего часа она поймала еще семь кокосов. Связанные вместе, они образовали спасательный пояс, который сохранял ей жизнь, но в любой момент мог превратить ее тело в кашу. Она была толстой женщиной и сильно страдала от ударов. Но ураганы ей были не в новинку, и, не переставая молиться своему богу акул, чтобы сохранил ее от них, она выжидала, пока утихнет ветер. Однако к трем часам она находилась в таком отупении, что ничего уже не сознавала. В таком же состоянии она была и в шесть часов, когда наступил штиль. И только выброшенная на берег, она пришла в себя.
С ободранной кожей, с окровавленными руками и ногами, ползла она, выкарабкиваясь из затягивающих ее волн отлива, пока не оказалась за их пределами.
Она знала, куда ее выбросили волны. Несомненно, то был маленький островок Такокота. Здесь не было лагуны. Никто тут не жил. Хикуэрэ находился в пятнадцати милях отсюда. Видеть Хикуэрэ она не могла, но знала, что он расположен к югу. Дни шли; она питалась кокосами, на которых приплыла. Они заменяли ей воду и пищу. Но она не могла напиться и наесться вдосталь. Спасение было проблематично. Она видела на горизонте дым пароходов, но разве можно было надеяться, что какой-нибудь пароход подойдет к заброшенному, необитаемому Такокота?
Первое время ее мучили трупы. Море упорно выбрасывало их на берег, и она, пока не истощались силы, с таким же упорством бросала их назад в море, где акулы подхватывали их и пожирали. Когда она ослабевала, трупы окаймляли берег, и, испытывая суеверный ужас, она уходила как можно дальше, в глубь острова.
На десятый день последний кокосовый орех был съеден, и она корчилась от мучительной жажды. Еле передвигая ноги, она бродила по берегу в поисках орехов. Странно было, что вокруг плавает столько трупов и нет ни одного ореха, тогда как, казалось бы, кокосов должно быть больше. Наконец она прекратила поиски и, совершенно изможденная, легла. Приближался конец. Оставалось только ждать смерти.
Выйдя из оцепенения, она начала медленно сознавать, что все время, не отрываясь, смотрит на клок ярко-рыжих волос на голове одного из трупов. Волна ближе прибила труп, а затем оттащила обратно. Он перевернулся, и Наури увидела, что лица у него нет. Эти ярко-рыжие волосы казались ей знакомыми. Она не старалась опознать труп. Она ждала смерти, и ей мало было дела до того, кем мог быть этот ужасный мертвец.
Но через час она медленно приподнялась и пристально уставилась на труп. Огромная волна отбросила его дальше, куда не достигали меньшие волны. Да, Наури не ошиблась: эта копна ярко-рыжих волос могла принадлежать одному только человеку в Паумоту — Леви, немецкому еврею, скупавшему жемчуг и увозившему его на «Хире». Итак, ясно одно: «Хира» погибла. Божество рыбаков и воров отвернулось от скупщика жемчуга.
Она подползла к мертвому. Рубашка его была разодрана, и она увидела на трупе кожаный пояс для денег. Затаив дыхание, она с усилием расстегнула пряжку. Это оказалось гораздо проще, чем она ожидала. Торопливо поползла она по песку, волоча за собой пояс. Она расстегивала карман за карманом, но они были пусты. Куда же он ее спрятал? В последнем кармане она нашла ее — первую и единственную жемчужину, купленную им в это плавание. Она отползла на несколько шагов, подальше от зловонного пояса, и осмотрела находку. Это была та самая жемчужина, найденная Мапуи и отнятая у него Торики. Она взвесила ее на руке и осторожно стала перекатывать по ладони. Но подлинной ее красоты она не замечала. В ней она видела дом, так заботливо построенный мысленно Мапуи, Тефарой и ею. Всякий раз, взглянув на жемчужину, она видела дом во всех его деталях, включая и восьмиугольные часы на стене. Для этого стоило жить.
Она оторвала полоску от своей юбки и крепко привязала жемчужину к шее. Затем побрела вдоль берега, задыхаясь, охая, но упорно продолжая искать кокосовые орехи. Неожиданно она нашла один и, осмотревшись кругом, другой. Разбив орех, она выпила сок, который был уже испорчен, и съела сердцевину. Немного позже она нашла разбитую лодку, в которой недоставало колышка, заменяющего уключину. Наури не теряла надежды и к концу дня нашла колышек. Каждая находка была счастливым предзнаменованием.
Жемчужина оказалась талисманом. К вечеру Наури увидела глубоко сидящий в воде деревянный ящик. Когда она вытаскивала его на берег, в ящике что-то тарахтело — там оказалось десять жестянок с лососиной. Колотя по лодке, она пробила одну жестянку: показался сок, и Наури высосала его. В продолжение нескольких часов вытаскивала она по кусочкам лососину из жестянки.
Еще восемь дней ждала она, что ее спасут. За это время она успела прикрепить колышек к лодке, привязав его волокнами кокосовых орехов и употребив в дело все, что осталось от ее юбки. Лодка была в трещинах, и Наури никак не удавалось сделать ее непроницаемой для воды, тогда она решила использовать вместо черпака скорлупу кокосового ореха. С большим трудом соорудила она весло. Куском жестянки обрезала до самых корней все свои волосы и из них сплела веревку. С помощью этой веревки она привязала трехфутовую палку к доске от ящика, зубами выгрызла клинья и этими клиньями укрепила веревку, скрепляющую весло.
На восемнадцатый день, дождавшись прилива, она в полночь спустила на воду лодку и поплыла обратно на Хикуэрэ. Эта старая толстая женщина от непосильной работы потеряла весь свой жир; остались кости да кожа, да жилистые мускулы. Лодка была большая, и управлять ею должны были трое сильных людей. Но Наури гребла одна, пользуясь самодельным веслом. Лодка сильно протекала, и много времени уходило на вычерпывание воды. В ясном дневном свете Наури высматривала Хикуэрэ, но тщетно. За кормой исчезла Такокота, словно потонула в море. Жгучие лучи солнца палили обнаженное потное тело Наури. Оставалось еще две жестянки с лососиной; она пробила в них дыры и выпила сок. Терять время на вытаскивание по кусочкам лососины она не смела. Течение уносило ее к западу, и все время она должна была бороться с ним, направляя лодку на юг.
С приближением сумерек она выпрямилась в лодке и, наконец, увидела Хикуэрэ. Его пышные кокосовые пальмы исчезли. И лишь кое-где видела она ободранные уцелевшие деревья. Теперь Наури приободрилась.
Она оказалась значительно ближе к цели, чем предполагала. Течение все относило ее к западу. Борясь с ним, она продолжала грести. Связывающая весло веревка растянулась, и Наури теряла много времени, скрепляя ее. То и дело она вычерпывала воду. Через каждые два часа приходилось работать черпаком. А течение все время относило ее к западу.
К заходу солнца Хикуэрэ находился в трех милях от нее, на юго-востоке. Было полнолуние; к восьми часам Наури приблизилась к острову на одну милю. Еще час изо всех сил боролась она с течением, но земля была все так же далеко. Наури находилась в самом центре течения; лодка была очень большая, а весло несоразмерно маленькое; много времени и сил тратила Наури на вычерпывание воды. Вдобавок старуха сильно ослабела. Несмотря на все ее усилия, лодку относило на запад.
Наури произнесла молитву богу акул, соскользнула за борт и поплыла. Вода освежила ее; вскоре лодка осталась далеко позади, а через час Наури значительно приблизилась к берегу. Но тут-то и надвинулась опасность: прямо перед ней, на расстоянии двадцати шагов, широкий плавник разрезал воду. Она решительно поплыла на него. Неторопливо акула скользнула в сторону, обогнула Наури справа и стала кружиться возле. Та, не отрывая глаз от плавника, продолжала плыть. Когда он исчезал, она опускала лицо в воду и высматривала акулу. Когда плавник снова появлялся, она плыла дальше. Чудовище обленилось, она это видела. Несомненно, оно насытилось после урагана. В противном случае, оно, разумеется, накинулось бы на нее. Длиной акула была в пятнадцать футов и одним движением челюстей могла перерезать ее пополам.
Но нельзя было терять столько времени из-за акулы. Плыла Наури или останавливалась, но течение по-прежнему влекло ее прочь от земли. Прошло полчаса, и акула расхрабрилась. Не видя ничего угрожающего со стороны Наури, она придвинулась ближе, все суживая круги, и, скользя, нагло таращила на нее глаза. Наури знала: рано или поздно акула наберется храбрости и бросится на нее. И старуха решила сделать первый шаг. Эта мысль была вызвана отчаянием. Одинокая старуха, заброшенная в море, ослабевшая от голода и тяжелой работы, отважилась напасть на этого морского хищника, предупреждая его нападение.
Она продолжала плыть, выжидая удобного случая. Наконец акула лениво проплыла мимо, всего лишь в восьми шагах от нее. Старуха рванулась к ней, словно переходя в наступление. Акула яростно взмахнула хвостом; его жесткая чешуя содрала с Наури кожу от локтя до самого плеча. Поспешно уплывая, акула все расширяла круги и, наконец, скрылась.
…В норе, вырытой в песке и покрытой сверху обломками железной крыши, лежали и спорили Мапуи и Тефара.
— Если б ты сделал так, как я говорила, — в тысячный раз повторяла Тефара, — спрятал бы жемчужину и не говорил о ней никому, она была бы сейчас у тебя.
— Но ведь Хуру-Хуру был со мной, когда я открыл раковину, — сколько раз мне повторять!
— А теперь у нас не будет дома. Рауль сказал мне сегодня, что если б ты не продал жемчужину Торики…
— Я ее не продавал. Торики отнял ее у меня.
— Если б ты не продал жемчужину, он дал бы тебе пять тысяч французских долларов, а это равняется десяти тысячам чилийских.
— Он поговорил с матерью, — пояснил Мапуи. — Она знает толк в жемчуге.
— А теперь жемчужина потеряна, — жаловалась Тефара.
— Я уплатил долг Торики. Ведь я был должен ему тысячу двести.
— Торики умер, — крикнула она. — О его шхуне никто ничего не слыхал. Она погибла вместе с «Аораи» и «Хирой». Разве Торики откроет тебе кредит на триста долларов? Нет, потому что Торики умер. А если б ты не нашел жемчужину, был бы сейчас должен Торики тысячу двести? Нет, Торики умер, а мертвому ты не мог бы заплатить.
— Ведь и Леви не заплатил Торики, — сказал Мапуи. — Отдал ему клочок бумаги, за который в Папеэтэ Торики мог бы получить деньги. А теперь Леви умер и не может заплатить; и Торики умер, бумага пропала, и жемчужина погибла. Ты права, Тефара. Я упустил жемчужину и ничего не получил за нее. А теперь давай спать.
Но вдруг он поднял руку и прислушался. Откуда-то доносились звуки, словно кто-то с трудом, тяжело дышит. Чья-то рука нерешительно ощупывала циновку, служившую вместо двери.
— Кто там? — крикнул Мапуи.
— Наури, — послышался ответ. — Не можешь ли ты сказать, где мой Мапуи?
Тефара испуганно вскрикнула и схватилась за руку мужа.
— Привидение! — пролепетала она. — Привидение!
У Мапуи лицо пожелтело от ужаса. Он слегка придвинулся к дрожащей жене.
— Добрая женщина, — выговорил он, заикаясь и силясь изменить голос. — Я хорошо знаю твоего сына. Он живет на восточном берегу лагуны.
Раздался вздох, Мапуи почувствовал некоторую гордость: он одурачил привидение.
— Но откуда ты пришла, старуха? — спросил он.
— С моря, — был унылый ответ.
— Так я и знала! Так и знала! — закричала Тефара, покачиваясь из стороны в сторону.
— С каких это пор Тефара ночует в чужом доме? — послышался из-за циновки голос Наури.
Мапуи боязливо и укоризненно посмотрел на жену: ведь это ее голос их выдал.
— А с каких пор Мапуи, мой сын, отрекся от своей старой матери? — продолжал голос.
— Нет, нет, я не отрекался, Мапуи не отрекался от тебя, — закричал он. — Я не Мапуи. Говорю тебе, он живет на восточном берегу лагуны.
Нгакура приподнялась на кровати и начала плакать. Циновка заколыхалась.
— Что ты делаешь? — спросил Мапуи.
— Я хочу войти, — сказал голос Наури. Конец циновки приподнялся. Тефара пыталась нырнуть под одеяла, но Мапуи цеплялся за нее. Ему нужно было за кого-нибудь уцепиться.
Они боролись друг с другом, дрожали, стуча зубами, и пристально расширенными глазами смотрели на поднимающуюся циновку. И, наконец, увидели медленно входившую Наури. Морская вода струйками стекала с нее. Юбки на ней не было.
Они отскочили, вырывая друг у друга одеяло Нгакуры, чтобы прикрыться им.
— Вы могли бы дать матери хоть глоток воды, — жалобно сказало привидение.
— Дай ей воды, — приказала Тефара дрожащим голосом.
— Дай ей воды, — повторил приказание Мапуи, обращаясь к Нгакуре.
И вдвоем они вытолкнули Нгакуру из-под одеяла. Через минуту, выглядывая украдкой из-за жениной спины, Мапуи увидел, что привидение пьет. Когда же оно протянуло дрожащую руку и положило ее на руку Мапуи, он почувствовал ее тяжесть и убедился, что это не привидение. Тогда он встал, таща за собой Тефару, и через несколько минут все они слушали повествование Наури. А когда она рассказала о Леви и положила жемчужину на руку Тефары, та убедилась, что свекровь ее жива.
— Утром, — сказала Тефара, — ты продашь жемчужину Раулю за пять тысяч французских долларов.
— А дом? — спросила Наури.
— Рауль построит дом, — отвечала Тефара. — Он говорит, что дом будет стоить четыре тысячи долларов. А на одну тысячу он нам даст товаров в кредит. Одна тысяча французских равняется двум тысячам чилийских.
— И дом будет в сорок футов длиною? — допытывалась Наури.
— Ну, конечно, — ответил Мапуи, — в сорок футов.
— И в средней комнате будут восьмиугольные часы на стене?
— Конечно! И круглый стол.
— Дайте же мне чего-нибудь поесть, я голодна, — с довольным видом сказала Наури. — А после этого мы ляжем спать, я устала. Завтра мы еще поговорим о доме, прежде чем продавать жемчужину. Лучше было бы взять тысячу французских наличными. Приятнее иметь деньги, чем кредит на покупку товаров у купцов.
Это произошло давно на островах Фиджи, в селении Реве, в миссионерском доме. Джон Стархэрст поднялся и громко заявил о своем намерении проповедовать Евангелие племенам всего Вити-Леву. Вити-Леву, иначе — «Великая Страна» — самый большой остров в группе, состоящей из многих больших островов и множества мелких. На побережье Вити-Леву приютилась горсточка белых людей: то были миссионеры, торговцы, рыбаки и дезертиры с китобойных судов. Жизнь их всегда висела на ниточке. Под окнами их домов нередко поднимался дым жарких печей, а мимо дверей тащили на пиршества тела убитых.
Лоту — богопочитание — распространялось медленно и нередко ползло вспять, подобно раку. Вожди, объявлявшие себя христианами и с восторгом принятые в лоно Церкви, имели прискорбное обыкновение впадать в грех, соблазняясь мясом какого-нибудь давно намеченного врага. Съесть либо быть съеденным — таков был закон страны, и власть его над страной обещала быть очень продолжительной. Иные вожди, например Таноа, Туйвейкозо и Туикилакила, поедали своих собратьев сотнями. Но среди этих ненасытных первое место занимал Ра Ундреундре, проживавший в Такираки. Он вел счет своим трофеям. Ряд камней перед его хижиной символизировал тела, съеденные им. Этот ряд простирался на двести тридцать шагов в длину, а камней в нем было восемьсот семьдесят два. Каждый камень соответствовал одной жертве. Ряд этот оказался бы и длиннее, если бы Ра Ундреундре не получил коварного удара копьем в крестец во время схватки в зарослях Сомо-Сомо. И Ра Ундреундре был подан на стол Наунгавули, ничтожный ряд камней которого отмечал всего лишь сорок восемь побед.
Изнуренные тяжелой работой, истощенные лихорадкой, миссионеры твердо стояли на посту и упорно выполняли свой долг. Временами, впадая в отчаяние, они все же надеялись на какое-то чудо, вроде благодарного сошествия святого духа в виде огненных языков, которое принесло бы им великую жатву душ.
Но людоеды Фиджи оставались по-прежнему упорными. Курчавоголовые лакомки не желали отказываться от своих горшков с мясом, пока жатва была обильна. Иногда пленных бывало слишком много, и каннибалы, шантажируя миссионеров, тайком распускали слух, что в такой-то день произойдет процедура избиения и состоится пиршество. Миссионеры спешили откупить жизнь жертв и раздавали пачки табака, коленкор и связки бус. Уступая этот избыток живого мяса, вожди тем не менее получали большую прибыль от подобных сделок, ибо всегда имели возможность совершить нападение на другие селения и захватить еще пленных.
Вот при каких обстоятельствах объявил Джон Стархэрст о своем намерении проповедовать слово Божие по побережью Великой Страны. Он сказал, что начнет с горных твердынь у верховьев реки Ревы. Его слова были приняты с изумлением и ужасом.
Проповедники из туземцев даже прослезились. Два товарища-миссионера всеми силами пытались его отговорить. Повелитель острова Ревы заявил, что жители гор несомненно сделают с ним «каи-каи», или иначе — съедят, и что он, повелитель Ревы, познавший Лоту, вынужден будет идти на них войной, а жители гор непобедимы, это он хорошо знал. Они могут спуститься вниз по реке и разгромить селение Реву — это повелитель острова Ревы тоже прекрасно знал. Но что было ему делать? Если же Джон Стархэрст все-таки хочет туда отправиться, он будет съеден, а тогда вспыхнет война и сотни людей погибнут.
К вечеру того же дня депутация вождей Ревы посетила Джона Стархэрста. Он терпеливо их выслушал, спокойно с ними поговорил, но ни на шаг не отступил от своего решения. Своим товарищам-миссионерам он заявил, что вовсе не намерен стать мучеником; он лишь выполняет волю Бога, призвавшего его и повелевшего проповедовать Евангелие жителям Вити-Леву.
Торговцам, убеждавшим его особенно пылко, он сказал:
— Ваши доводы ничего не стоят. Вами руководит лишь опасение понести убытки в ваших делах. Ваши интересы сводятся к накоплению денег, мой же — к спасению душ человеческих. Язычники этой темной страны должны быть спасены.
Джон Стархэрст не был фанатиком. Он первый стал бы возражать против такого обвинения. Он был в высшей степени практичным и рассудительным человеком. В благих результатах своей миссии он не сомневался и лелеял мечту зажечь в душах горных жителей искру священного огня и открыть им путь к новой жизни; и новая жизнь разольется затем вглубь, вширь и вдаль — по всей Великой Стране, от моря и до моря, до самых отдаленных островов, затерянных в океане. Мягкие серые глаза его не горели огнем безумия; им руководила спокойная решимость и непоколебимая вера во всемогущего Бога.
Нашелся лишь один человек, который одобрил его намерение. Это был Ра Вату. Он ободрял его и предложил ему проводников до подножия первых холмов. Джону Стархэрсту доставило величайшую радость поведение Ра Вату. Закоснелый язычник, Ра Вату — с сердцем таким же черным, как его поступки, — начинал как будто исправляться. Он даже поговаривал о принятии христианства. Правда, уже три года тому назад он выразил подобное желание — и был бы принят в лоно Церкви, если бы Джон Стархэрст не воспротивился его намерению захватить с собой всех своих четырех жен. И с экономической, и с этической точки зрения Ра Вату был противником моногамии. Кроме того, его оскорбила такая неосновательная придирка миссионера, и, желая продемонстрировать свою полную независимость, он взмахнул дубиной над головой Стархэрста. Стархэрст спасся лишь благодаря тому, что успел подскочить к Ра Вату и плотно к нему прижаться. Он сжимал его до тех пор, пока не подоспела помощь. Но теперь все было забыто и прощено. Ра Вату готов стать членом Церкви, и не только как обращенный язычник, но и как раскаявшийся полигамист. Он уверял Стархэрста, что лишь ждет смерти своей самой старой, больной жены.
В одном из каноэ Ра Вату Джон Стархэрст направился вверх по тихому течению Ревы. На каноэ он должен был плыть два дня до того места, где судоходство на реке прекращается.
Вдали виднелись громады туманных гор, поднимающихся к самому небу: то был горный хребет Великой Страны. Весь день Джон Стархэрст, не отрываясь, с жадным нетерпением смотрел в ту сторону.
Временами он тихо молился. Иногда к его молитве присоединялся Нарау, туземец-проповедник, семь лет назад принявший христианство после того, как был спасен от пылающей печи доктором Джемсом Эллери Брауном. Этот доктор внес за него грошовый выкуп: несколько пачек табака, два шерстяных одеяла и большую бутылку целебного бальзама.
Только в последний момент, после двадцатичасовых молитв в полном уединении, ухо Нарау удостоилось услышать глас, призывающий его идти в горы с Джоном Стархэрстом.
— Господин, я иду с тобой, — объявил он.
Джон Стархэрст с тихой радостью приветствовал его решение. Поистине Господь Бог не оставит его — Джона Стархэрста, если даже такое слабое существо, как Нарау, вызвалось сопровождать его.
— Я действительно не из храбрых, я — слабейший из сосудов господних, — объяснял Нарау в первый день пути.
— Ты должен верить, крепко верить, — сказал ему миссионер.
В тот же день другое каноэ отправилось в путь вверх по течению Ревы. Но оно шло позади и старалось держаться незаметно. Это каноэ тоже принадлежало Ра Вату. В нем находился Эрирола, двоюродный брат Ра Вату и преданный его слуга. Всю дорогу он не выпускал из рук маленькой корзинки, где лежал китовый зуб.
Это был великолепный китовый зуб — шесть дюймов длины, идеальной формы, слегка пожелтевший, с красноватым оттенком от времени. Зуб был собственностью Ра Вату. С появлением на Фиджи китового зуба связан любопытный обычай. Вот в чем он заключается: всякий, получивший китовый зуб, не имеет права отказать в просьбе тому, кто этот зуб ему подарил. Просьбы могли быть самые разнообразные: можно требовать и человеческой жизни, и братского союза между племенами. И ни один уроженец Фиджи не обесчестит себя отказом ее исполнить, раз китовый зуб им уже принят. Иногда просьба откладывается на некоторое время или выполнение ее замедляется, но последствия всегда неизбежны.
К концу второго дня пути Джон Стархэрст остановился почти у самых истоков Ревы, в деревне одного вождя, по имени Монгондро.
Утром он рассчитывал отправиться пешком, в сопровождении Нарау, к вершинам туманных гор, казавшихся вблизи бархатисто-зелеными. Монгондро, старый маленький вождь, кроткого нрава, приветливый, близорукий, страдающий слоновой болезнью, не питал больше склонности ко всем треволнениям войны. Миссионера он встретил с радушным гостеприимством, дал ему пищу со своего стола и даже завязал с ним спор на религиозные темы. Монгондро обладал любознательным умом и весьма обрадовал Джона Стархэрста, обратившись к нему с просьбой объяснить сущность и происхождение бытия.
Кратко рассказав вождю о сотворении мира по Книге Бытия, Джон Стархэрст увидел, что Монгондро глубоко взволнован. Несколько минут старый маленький вождь молча курил. Затем, вынув изо рта трубку, печально покачал головой.
— Этого не могло быть, — сказал он. — Я, Монгондро, в юности умел работать стругом. И все же мне требовалось три месяца, чтобы сделать каноэ, маленькое каноэ, совсем маленькое. А ты говоришь, что вся земля и вода созданы одним человеком…
— Нет, созданы одним Богом, единым истинным Богом, — перебил его миссионер.
— Это все равно, — продолжал Монгондро, — значит, все: земля, вода, деревья, рыба, леса, горы, солнце и луна и звезды созданы в шесть дней! Нет, нет. Говорю тебе, в юности я был ловким человеком, и все же мне нужно было три месяца, чтобы сделать одно небольшое каноэ. Это — сказка для маленьких детей, и ни один взрослый человек ей не поверит.
— Но я же взрослый человек, — заметил миссионер.
— Это верно, ты взрослый. Но мой темный разум не в состоянии постичь то, чему ты веришь.
— Говорю тебе, я верю, что все сотворено в шесть дней.
— Да, ты так говоришь; да, да, — успокоительным тоном забормотал старый людоед.
А когда Джон Стархэрст и Нарау улеглись спать, в дом вождя прокрался Эрирола и после дипломатической беседы протянул старику китовый зуб. Старый вождь долго держал зуб в руке. Это был превосходный китовый зуб, и Монгондро хотелось его заполучить.
Но он угадывал просьбу, какая последует за подарком. Нет, нет! Китовый зуб великолепен, и всякому лестно было бы его иметь, но все же старик с бесконечными извинениями вернул его Эрироле.
С первыми проблесками рассвета Джон Стархэрст был уже на ногах и в своих высоких кожаных сапогах зашагал по тропинке сквозь заросли. По его стопам следовал верный Нарау, а голый проводник, подданный Монгондро, указывал им дорогу к ближайшей деревне. В полдень они пришли туда. Отсюда путь им показывал новый проводник. Позади, на расстоянии мили от них, пробирался Эрирола, с китовым зубом в корзинке, привязанной за плечами. Два дня он шел по следам миссионера, в каждом селении предлагая вождям китовый зуб. Но все от него отказывались. Эрирола являлся тотчас же после ухода миссионера, а потому вожди догадывались, какая просьба их ждет, и предпочитали уклониться.
Миссионер и Нарау направлялись по прямому пути в горы, а Эрирола избрал мало кому известную тропинку и опередил их. Он явился в укрепленные владения вождя Були из Гатока. Були не был осведомлен о скором прибытии Джона Стархэрста. Китовый зуб был великолепен — редкий экземпляр — и окраска его казалась необыкновенной. Зуб был предложен в присутствии посторонних. Були из Гатока восседал на лучшей своей циновке, окруженный главными советниками; три раба опахалами отгоняли от него мух. Из рук своего глашатая удостоил он принять китовый зуб, подарок Ра Вату, доставленный сюда, в горы, двоюродным братом Ра Вату, Эриролой.
Рукоплескания сопровождали передачу подарка; группа советников, глашатаи и рабы с опахалами восторженно кричали хором:
— А! вои! вои! вои! А! вои! вои! вои! А! табуа леву! вои! вои! А! мудуа, мудуа, мудуа!
— Скоро придет сюда один белый, — начал Эрирола после длительной паузы. — Это — миссионер; он будет здесь сегодня. Ра Вату желает получить его сапоги. Он хотел бы подарить их своему доброму другу Монгондро. А вместе с сапогами он пошлет ему и ноги белого. Монгондро — старик, зубы у него плохие. Постарайся непременно, Були, чтобы ноги были доставлены вместе с сапогами, а туловище может остаться здесь.
Були уже не рад был китовому зубу; он нерешительно оглянулся вокруг. Но ведь подарок уже принят.
— Такая мелюзга, как миссионер, ничего не значит, — ободрял Эрирола.
— Конечно, на такую мелюзгу, как миссионер, нечего обращать внимание, — ответил Були, овладев собой. — Монгондро получит сапоги. Вперед, молодцы! Ступайте втроем или вчетвером! Идите по тропе навстречу миссионеру. Постарайтесь же доставить сюда сапоги.
— Слишком поздно, — сказал Эрирола и прошептал: — Слышишь! Он идет сюда.
Пробравшись сквозь густой кустарник, Джон Стархэрст, а за ним Нарау выступили вперед. Высокие сапоги, намокшие при переходе через поток, на каждом шагу выбрасывали тонкие струйки воды. Стархэрст оглядел всех горящими глазами. Воодушевленный непоколебимой верой, не испытывая ни страха, ни сомнения, он ликовал, глядя на раскинувшуюся перед ним крепость. Он знал, что с сотворения мира он был первым белым человеком, вступившим в эту горную крепость Гатока.
Зеленые хижины лепились по крутым горным склонам или нависали над бурной Ревой. По обе стороны вздымались отвесные скалы. Узкое ущелье озарялось солнцем не больше чем на три часа. Ни кокосовых пальм, ни бананов нигде не было видно, но буйная тропическая растительность покрывала горы, проникая в каждую выбоину и трещину, и легкие зеленые гирлянды ниспадали с острых выступов скал. В глубине ущелья, с высоты восьмисот футов мощным потоком низвергалась Рева, и воздух в скалистой крепости дрожал и гудел в унисон с грохотом водопада.
Джон Стархэрст увидел, как из дома вышел сам вождь Були и с ним его свита.
— Я принес вам благую весть, — приветствовал их миссионер.
— Кто послал тебя? — спокойно спросил Були.
— Бог.
— Это имя неизвестно в Вити-Леву, — усмехнулся Були. — Каких островов, селений или долин он повелитель?
— Он повелитель всех островов, всех селений, всех долин, — торжественно прозвучал ответ Джона Стархэрста. — Он — владыка неба и земли, и я принес вам его слово.
— А прислал ли он китовый зуб? — послышался дерзкий вопрос.
— Нет, но драгоценнее всякого китового зуба…
— У нас в обычае, чтобы вожди обменивались подарками и посылали китовый зуб, — перебил его Були. — Или твой повелитель скряга, или ты дурак, если пришел в горы с пустыми руками. Посмотри, более щедрый человек тебя опередил.
С этими словами он показал китовый зуб, полученный от Эриролы.
Нарау застонал.
— Это китовый зуб Ра Вату, — шепнул он Стархэрсту. — Я его хорошо знаю. Теперь мы погибли.
— Вещь красивая, — сказал миссионер, поглаживая свою длинную бороду и поправляя очки. — Ра Вату позаботился о том, чтобы нас здесь хорошо приняли.
Но Нарау снова застонал и отошел от того, за кем так преданно следовал.
— Ра Вату скоро станет христианином, — заявил Стархэрст, — я принес тебе весть о Лоту.
— Не нужно мне твоего Лоту, — гордо ответил Були. — Я хочу, чтобы тебя сегодня же прикончили дубиной.
Були дал знак одному из своих рослых горцев, и тот, выступив вперед, замахнулся дубиной. Нарау стремглав бросился в ближайший дом, пытаясь спрятаться под защиту женщин среди циновок. Джон Стархэрст прыгнул вперед и обхватил руками шею палача. Теперь, когда ему не угрожала неминуемая смерть, он пустил в ход все свое красноречие. Зная, что защищает свою жизнь, он, однако, не испытывал ни страха, ни волнения.
— Ты совершишь злое дело, если убьешь меня, — говорил он палачу. — Я ничего плохого не сделал ни тебе, ни Були.
Он так крепко уцепился за шею горца, что остальные не осмеливались пустить в дело дубину.
В такой позе он отстаивал свою жизнь и убеждал дикарей, громко требовавших его смерти.
— Мое имя Стархэрст, — спокойно говорил он. — Я работал на Фиджи в течение трех лет и не просил за это никакой награды. К вам я пришел для вашего же блага. Зачем меня убивать? Разве это принесет кому-нибудь выгоду?
Були украдкой бросил взгляд на китовый зуб: правитель Гатоки уже был щедро вознагражден.
Толпа голых дикарей окружила миссионера. Они затянули песнь смерти — песнь раскаленной печи — и заглушили обличавший их голос. Но Стархэрст ловко обхватывал тело палача, не давая возможности нанести смертельный удар. Эрирола усмехался, а Були рассердился.
— Прочь, дураки! Нечего сказать, хорошая молва распространится по берегу: целая дюжина против одного безоружного, слабого, как женщина, миссионера! И он вас осиливает!
— Послушай, Були, — стараясь перекричать шум свалки, воззвал миссионер. — Я и тебя одолею. Мое оружие — истина и справедливость, и ни один человек не может мне противостоять.
— Ну, подойди ко мне, — отвечал Були. — Мое оружие — всего лишь жалкая, ничтожная дубина, и, как ты сказал, она против тебя бессильна.
Толпа расступилась, и Джон Стархэрст очутился лицом к лицу с Були, опиравшимся на огромную, сучковатую дубину.
— Что ж, подходи, миссионер! — вызывающе кричал Були, — победи меня!
— Не сомневайся, я подойду и одолею тебя, — ответил Джон Стархэрст. Протерев очки и снова надев их, он шагнул вперед. Були поднял дубину и ждал.
— Прежде всего, заметь, что моя смерть никакой пользы тебе не принесет, — возобновил свои доводы миссионер.
— За меня ответит моя дубина, — сказал Були.
И на каждый довод миссионера он давал один и тот же ответ, зорко следя, чтобы предупредить ловкий маневр белого человека, бросающегося на шею палачу.
И теперь, только теперь, Джон Стархэрст почувствовал, что смерть близка. Он не пытался ее избежать. С непокрытой головой стоял он под ярким солнцем и громко молился — непонятная фигура неизбежного белого человека, который с Библией, с пулей или бутылкой рома настигает смущенного дикаря в его собственных укреплениях. Таким предстал Джон Стархэрст перед Були из Гатока в его скалистой крепости.
— Прости им, ибо они не ведают, что творят, — молился он. — О Господи, сжалься над Фиджи. Имей сострадание к Фиджи. О Иегова, внемли моей молитве ради него, твоего сына, который всех нас привел к тебе. От тебя мы пришли и молим — прими нас опять к себе. Но ты всемогущ и можешь ее спасти. Простри свою длань, о Господи, и спаси Фиджи, несчастных людоедов Фиджи.
Були потерял терпение.
— Теперь я тебе отвечу, — пробормотал он, замахиваясь дубиной.
Нарау, скрывавшийся в хижине среди женщин, услышал тяжелый удар и содрогнулся. Затем раздалась песнь смерти, и он понял, что тело его друга-миссионера волокут к печи.
Он слышал слова:
— Осторожней! Осторожней несите меня. Ибо я подвижник моей страны. Благодарю тебя! Благодарю! Благодарю тебя!
Потом из шума выделился одинокий голос и спросил:
— Где мужественный человек?
Сотни голосов проревели в ответ:
— Сейчас его приволокут к печи и изжарят.
— Где трус? — снова прозвучал одинокий голос.
— Убежал, чтобы донести, — загудела в ответ толпа. — Убежал, чтобы донести! Убежал, чтобы донести!
Нарау застонал в тоске. Слова старой песни были правдивы. Он был трусом — и ему оставалось только пойти и донести.
Он весил сто десять фунтов. Волосы у него были курчавые — негритянские, и весь он был черен — своеобразно черен, без всякого синеватого или красноватого отлива, — черен, как черная слива. Его звали Мауки, и он был сын вождя. У него имелось три тамбо. Тамбо в Меланезии соответствует табу. Оба эти слова — одного и того же полинезийского происхождения. Три тамбо Мауки налагали на него следующие запрещения: во-первых, он никогда не должен был здороваться за руку с женщиной или позволять ей прикасаться к нему, а также к его вещам; во-вторых, он не смел есть ракушек и пищу с огня, на котором они жарились; в-третьих, он не должен был притрагиваться к крокодилу и ездить в каноэ, где находится хотя бы самая крохотная часть — скажем, зуб — крокодила.
И зубы у него были черные, но иного оттенка. Они были густо-черные, пожалуй, как сажа. Такими они стали в одну ночь, когда его мать натерла их минеральным порошком, добытым ею в горах за Порт-Адамсом. Порт-Адамс — приморское селение на Малаите, а Малаита — самый дикий остров Соломоновой группы, — такой дикий, что до сих пор ни торговцы, ни плантаторы не сумели там обосноваться. Начиная с первых рыбаков и торговцев сандаловым деревом и кончая современными вербовщиками рабочих, снаряженными автоматическими ружьями и гранатами, все белые искатели приключений погибали и погибают на Малаите от томагавков и разрывных снайдеровских пуль. И теперь, в двадцатом столетии, Малаита все еще остается проклятым местом для вербовщиков, нанимающих здесь рабочих, которых затем отправляют на плантации соседних, более цивилизованных островов, где они получают жалованье тридцать долларов в год. Туземцы этих цивилизованных островов слишком эмансипировались и сами не желают работать на плантациях.
Уши Мауки были проколоты, но не в одном или двух местах, а во многих. В одной из небольших дырок он носил глиняную трубку. Более широкие отверстия не годились для этой цели, так как трубка проскакивала насквозь. В самых больших дырах каждого уха у него обычно были продеты куски дерева четырех дюймов в диаметре. Окружность этих дыр равнялась приблизительно двенадцати с половиной дюймам. В своих вкусах и склонностях Мауки уподоблялся католику. Во всех остальных, меньших размеров дырах он носил самые разнообразные предметы: пустые ружейные патроны, гвозди для подков, медные винты, кусочки веревок, обрывки хвороста, пучки зеленых листьев и по вечерам красные цветы гибиска. Ясно, что карманы не нужны были в его обиходе. Кроме того, у него и не могло быть карманов — вся его одежда состояла из куска коленкора шириной в несколько дюймов. В волосах он носил перочинный нож, защемив лезвием жесткий локон.
Но самым ценным предметом являлась ручка от фарфоровой чашки, подвешенная к черепаховому кольцу, которое пронизывало хрящ его носа.
Невзирая на все эти украшения, у Мауки все же было приятное лицо. Он был действительно миловиден, с любой точки зрения, а для меланезийца являлся образцом красоты. Единственным его недостатком было полное отсутствие мужественности: лицо нежно-женственное, почти девичье, мелкие, правильные, тонкие черты, бесхарактерный подбородок и бесхарактерный рот. Лоб, челюсти и нос не носили ни малейшего отпечатка силы или характера. Только в глазах можно было уловить намек на те неведомые качества, какие ставили его значительно выше остальных людей, даже не способных его понять, — это: отвага, настойчивость, бесстрашие, воображение и сметливость. Когда они случайно проявлялись в каком-нибудь необычайном поступке, окружающих охватывало изумление.
Отец Мауки был вождем племени, обитавшего в Порт-Адамсе, и, таким образом, Мауки, с самого рождения живший у моря, сделался как бы животным земноводным. Он был хорошо знаком с жизнью рыб и устриц, и рифы являлись для него открытой книгой. И управлять каноэ он также умел. Он научился плавать на втором году жизни. В семь лет он мог задерживать дыхание на целую минуту и нырял на дно, на глубину тридцати футов. В этом возрасте он был похищен жителями лесов, не умевшими плавать и боявшимися соленой воды. И теперь Мауки видел море лишь издали, сквозь просветы в джунглях или с открытых уступов гор. Он стал рабом старого Фанфоа, старшего вождя двух десятков селений, рассеянных в зарослях Малаиты. В тихое утро поднимающийся к небу дым служил для белых людей, бороздящих море, показателем того, что джунгли Малаиты обитаемы. Белые не проникали в глубь Малаиты. Однажды, в дни погони за золотом, они сделали эту попытку, но оставили там свои головы, которые скалят теперь зубы с закопченных бревен лесных хижин.
Когда Мауки исполнилось семнадцать лет, у Фанфоа вышел запас табака. Ему очень недоставало табака. То было тяжелое время для всех его селений. Фанфоа допустил ошибку. Суо была очень мелкой гаванью, и большая шхуна не могла бросить там якорь. Весь берег зарос мангиферами, свисающими над темной водой. Это была хорошая западня, и в нее попали два белых человека в маленьком кече. Они приехали вербовать рабочих, и у них имелся большой запас табака и много товаров, не говоря уже о трех ружьях и несметном количестве патронов. Здесь, в Суо, не было прибрежных селений, и жители лесов приходили к морю. На кече дела шли великолепно. В первый день записалось двадцать рабочих. Даже старый Фанфоа записался. И в тот же день толпа завербованных снесла головы двум белым, перебила весь экипаж и сожгла кеч. После этого события в течение трех месяцев во всех селениях было много табака и всяких товаров. Затем явилось военное судно. Оно метало снаряды, проникающие на мили в глубь острова, выгоняя испуганных жителей из их селений. Туземцы отступили дальше, в чащу лесов. На берег высадились отряды белых, которые сожгли деревни со всем запасом табака и со всеми товарами. Кокосовые пальмы и бананы были срублены, поля таро[3] уничтожены, свиньи и куры перебиты.
Фанфоа считал это хорошим уроком, но табака у него опять не было. И молодые люди его племени были слишком напуганы, чтобы пойти на вербовочные суда. Вот почему Фанфоа приказал отвести своего раба Мауки вниз к морю и записать рабочим за пол-ящика табака; кроме табака, авансом были выданы ножи, топоры, коленкор и бусы как плата за работу Мауки на плантациях. Мауки, очутившись на борту судна, пришел в ужас. Он походил на агнца, ведомого на заклание. Белые люди были свирепыми существами. Иными они быть не могли, ибо не отважились бы тогда разъезжать вдоль берегов Малаиты и заходить в гавани — двое белых на судне, переполненном чернокожими; ведь на каждой шхуне находилось от пятнадцати до двадцати негров-матросов и часто свыше шестидесяти и семидесяти завербованных негров-рабочих. Вдобавок им всегда грозила опасность со стороны прибрежных жителей. Внезапное нападение — и весь экипаж шхуны мог быть вырезан. Поистине белому человеку нужно быть жестоким. Кроме того, у них имелись дьявольские приспособления: ружья, стрелявшие необычайно быстро и далеко; железные и медные предметы, заставлявшие шхуну двигаться даже во время штиля, и ящики, которые разговаривают и смеются совсем, как живые люди. Да, Мауки слыхал еще об одном белом: то был самый могущественный дьявол, он мог, по желанию, вынимать все свои зубы и снова вставлять их на место.
Мауки отвели в нижнюю каюту. На палубе остался на страже один белый с двумя револьверами. В каюте сидел другой белый, держа перед собой книгу, где чертил какие-то странные знаки и линии. Он осмотрел Мауки, точно тот был курицей или поросенком, заглянул ему под мышки и записал что-то в книгу. Затем протянул пишущую палочку Мауки; тот только прикоснулся к ней, но этого было достаточно, чтобы отметить в книге его согласие работать в течение трех лет на плантациях Мунглимской мыльной компании. Он этого не подозревал, ему ничего не объяснили; задача же суровых белых людей состояла в наблюдении за точным выполнением обязательства, и в этом поддержкой им являлись все могущество и весь флот Великобритании.
На борту находились и другие чернокожие из неведомых, далеких стран. Белый человек отдал им приказание, и они выдернули из волос Мауки длинное перо, коротко обрезали ему волосы и обернули его бедра куском ярко-желтого коленкора.
Много дней провел он на шхуне, посетил столько стран и островов, сколько ему и не снилось, и наконец был высажен на берег в Новой Георгии и поставлен на работу по расчистке джунглей и срезыванию тростника. Только теперь узнал он, что такое работа. Даже у Фанфоа ему не приходилось так работать. Эта работа ему не понравилась. Работали с рассвета и до темноты, а есть полагалось всего лишь два раза в день. И пища была однообразная. По целым неделям ничего не давали, кроме сладкого картофеля и риса. День за днем, неизменно, его заставляли очищать кокосовые орехи от скорлупы, и много дней и недель подряд он поддерживал огонь, на котором коптили копру; наконец у него заболели глаза. Тогда его поставили рубить деревья. Топором он владел великолепно, и позднее его зачислили в партию, строившую мост. Один раз его, в виде наказания, заставили прокладывать дорогу. Иногда он служил матросом на китобойных судах, привозивших копру с дальних берегов, или вместе с белыми выплывал на ловлю рыбы динамитом.
Между прочим он немного усвоил английский язык и мог объясняться теперь со всеми белыми и со всеми завербованными рабочими, говорившими на тысяче всевозможных наречий. Он немало узнал также и о белых людях и, в частности, убедился, что они верны своему слову. Если они обещали дать ему табак — он его получал. Если они грозили выбить из рабочего «семь склянок» — неизменно эти «семь склянок» они из виновного выбивали. Мауки не понимал, что значит «семь склянок», но эти слова слышал часто и заключил, что «семь склянок» обозначают зубы и кровь. Он узнал и кое-что иное: никто не бывал наказан и избит без вины. Даже когда белый человек напивался, — а это случалось нередко, — никогда он не наносил удара, если порядок не был нарушен.
Мауки не любил плантации. Он ненавидел работу — ведь он был сыном вождя. Уже десять лет прошло с тех пор, как Фанфоа похитил его из Порт-Адамса, и Мауки стосковался по своему дому. Он тосковал даже по Фанфоа. И наконец сбежал. Он ушел в лес, надеясь пробраться к южному берегу, украсть каноэ и уехать в Порт-Адамс. Но схватил лихорадку, был пойман и, полумертвый, доставлен назад.
В следующий раз он убежал вместе с двумя малаитскими мальчиками. Они прошли двадцать миль вдоль берега и спрятались в одном селении, в хижине вольного человека с острова Малаита. Но темной ночью явились двое белых и бесстрашно, в присутствии всех жителей селения, выбили «семь склянок» из беглецов, связали их, точно поросят, и впихнули на китобойное судно. А из человека, который их спрятал, семь раз выколотили по «семи склянок», судя по его выбитым зубам, содранной коже и вырванным волосам. На всю жизнь отбили они у него охоту давать приют беглым рабочим.
Еще год проработал Мауки, а затем его взяли слугой в один дом. Там у него была хорошая пища, много свободного времени и нетрудная работа по уборке дома. Он прислуживал белому человеку, подавая ему во все часы дня и ночи виски и пиво. Это ему нравилось, но жизнь в Порт-Адамсе нравилась еще больше. Он должен был отработать два года — слишком большой срок для Мауки, охваченного мучительной тоской по родине. За год работы на плантации он поумнел, а сейчас, служа в доме, имел возможность бежать. Ему поручено было чистить винтовки, и он знал, где висит ключ от чулана. Был составлен план бегства, и однажды ночью десять мальчиков с Малаиты и один из Сан-Кристобаля ускользнули из рабочих бараков и подтащили к берегу одну из китобойных лодок. Это Мауки раздобыл ключ и открыл замок, висевший на лодке. Мауки же принес двенадцать винчестеров, большой запас патронов, ящик динамита с детонатором и фитилем и десять ящиков с табаком.
Дул северо-западный муссон, и по ночам они плыли к югу, а днем прятались на уединенных, необитаемых островках или втаскивали лодку в кустарник у берегов больших островов. Наконец они достигли Гвадалканара, поплыли вдоль берега, затем пересекли пролив у острова Флориды. Здесь они убили мальчика из Сан-Кристобаля, голову его спрятали, а туловище, руки и ноги зажарили и съели. Малаита находилась теперь в двадцати милях, но ночью сильное течение и изменивший направление ветер помешали им доплыть до берега. Рассвет застал их на расстоянии нескольких миль от цели путешествия. И с рассветом пришел катер с двумя белыми, не испугавшимися одиннадцати малаитских негров, вооруженных двенадцатью ружьями. Мауки с товарищами был отправлен в Тулаги, где проживал великий белый, господин над всеми белыми. Великий белый господин назначил суд, после чего беглецов связали, дали им по двадцать ударов плетью и оштрафовали на пятнадцать долларов каждого. Затем их отослали назад на Новую Георгию, где белые выбили из них «семь склянок» и поставили на работу. Но теперь Мауки уже не был слугой в доме. Он был зачислен в партию прокладывающих дорогу рабочих. Штраф в пятнадцать долларов уплатили белые, от которых он сбежал, и Мауки было сказано, что он должен отработать эти деньги, иными словами — работать лишних шесть месяцев. И, кроме того, его доля украденного табака обошлась ему еще в один добавочный год.
Теперь от Порт-Адамса его отделяли три с половиной года. Однажды ночью он украл каноэ, спрятался на островке в проливе Маннинг, затем пересек пролив и стал пробираться вдоль восточного берега Изабеллы. Когда было пройдено уже две трети пути, его поймали белые, обитавшие у лагуны Мериндж. Спустя неделю он убежал от них и скрылся в зарослях кустарника. На Изабелле леса были необитаемы, а все приморские жители были христианами. Белые назначили за поимку Мауки премию в пятьсот пачек табака. Всякий раз, когда Мауки пробирался к морю, чтобы похитить у кого-нибудь лодку, прибрежные жители пускались за ним в погоню. Так прошло четыре месяца. Когда премия повысилась до тысячи пачек табака, он был пойман и возвращен на Новую Георгию, на работу по прокладке дороги. Тысяча пачек табака стоила пятьдесят долларов, и Мауки должен был уплатить эти деньги, то есть работать еще год и восемь месяцев. Теперь Порт-Адамс отодвинулся на пять лет.
Тоска по родине становилась все мучительнее и сильнее. Ему вовсе не улыбалось четыре года терпеливо трудиться, покорно ожидая возвращения домой. И через некоторое время его вновь поймали при попытке бежать. На этот раз о нем донесли мистеру Хэвби, уполномоченному Мунглимской мыльной компании; последний осудил его как неисправимого. Компания владела плантациями на островах Санта-Круц, отделенных от Новой Георгии несколькими сотнями миль. Туда они отсылали неисправимых рабочих с Соломоновых островов. Туда отправили и Мауки, но он не доехал до места назначения. Шхуна остановилась в Санта-Анна, и ночью Мауки сбежал, доплыл до берега, стянул у торговца два ружья и ящик с табаком и в каноэ добрался до Кристобаля. Малаита лежала на севере, в пятидесяти или шестидесяти милях; но, достигнув пролива, Мауки был захвачен небольшим штормом и отнесен назад к Санта-Анна. Здесь торговец надел на него кандалы и продержал у себя до возвращения шхуны из Санта-Круц. Оба ружья вернулись к торговцу, но за ящик с табаком Мауки должен был работать еще год. В общем он теперь был должен компании шесть лет работы.
На пути к Новой Георгии шхуна бросила якорь в проливе Марау, находящемся на юго-востоке от Гвадалканара. С кандалами на руках Мауки поплыл к берегу и скрылся в лесу. Шхуна ушла, но поставщик Мунглимской компании, находившийся на берегу, предложил за поимку Мауки тысячу пачек табака, и лесные жители привели Мауки, к счету которого прибавился еще год и восемь месяцев. До прибытия шхуны он опять пытался бежать, на этот раз на китобойной лодке, с ящиком украденного табака. Но шквал, налетевший с северо-запада, выбросил его на берег Уджи, где туземцы-христиане отняли табак и доставили Мауки проживавшему там мунглимскому поставщику. За отнятый туземцами табак он должен был заплатить дополнительным годом работы. И в итоге получилось восемь с половиной лет.
— Придется отослать его на Лорд Хов, — объявил мистер Хэвби. — Там живет Бэнстер. Пусть они встретятся друг с другом. Или Мауки одолеет Бэнстера, или Бэнстер — Мауки. А мы выиграем в обоих случаях.
Если выйти из лагуны Мериндж у Изабеллы и направиться на север по магнитной стрелке, то, сделав сто пятьдесят миль, можно увидеть выступающие над водой коралловые берега Лорд Хова. Лорд Хов — коралловое кольцо, приблизительно ста пятидесяти миль в окружности, в наиболее широких местах достигающее ста ярдов, — поднимается кое-где на десять футов над уровнем моря. Внутри песчаного кольца находится огромная лагуна, усеянная коралловыми рифами. Ни с географической, ни с этнографической точки зрения Лорд Хов не относится к группе Соломоновых островов. Это настоящий атолл, а Соломонова группа состоит из возвышенных островов. Обитатели Лорд Хова — полинезийцы, а Соломоновой группы — меланезийцы. Еще до сих пор продолжается наплыв западных полинезийцев на берега Лорд Хова; сюда пригоняет их большие многовесельные каноэ юго-восточный пассат. Очевидно, что в период северо-западных пассатов к берегам Лорд Хова прибивает меланезийцев.
Никто не посещает Лорд Хова, иначе именуемый Онтонг-Ява. Компания «Томас Кук и сын» не продает туда билетов, и туристы не подозревают о существовании этого острова. На нем даже нет ни одного белого миссионера. Его пять тысяч жителей отличаются мирным нравом и пребывают в первобытном состоянии. Но они не всегда были миролюбивы. «Руководство для мореплавателей» отмечает их враждебность и коварство. Составители «Руководства», очевидно, не знают о событии, смягчившем обитателей атолла; несколько лет тому назад они напали на одно судно и вырезали весь экипаж, за исключением второго помощника. Этот человек, случайно оставшийся в живых, донес о происшествии своим белым братьям. С тремя торговыми шхунами он вернулся на Лорд Хов. Капитаны ввели суда в лагуну и начали проповедовать Евангелие белого человека: проповедь сводилась к тому, что право убивать белых людей принадлежит лишь белому человеку, а остальные низшие расы должны от этого воздерживаться. Шхуны плавали по лагуне, разрушая и уничтожая все. На узком песчаном кольце негде было скрыться, лесов не было. Выстрелы метко поражали туземцев, служивших прекрасной мишенью. Деревни были сожжены, каноэ разбиты, куры и свиньи истреблены, и самое ценное — кокосовые пальмы — срублены. Это длилось около месяца. Затем шхуны ушли, но ужас перед белым человеком глубоко прожег души островитян, и никогда больше не осмеливались они причинить ему зло.
Макс Бэнстер, представитель вездесущей Мунглимской мыльной компании, был единственным белым на Лорд Хове. Не зная, как от него отделаться, компания загнала его на этот остров, самый отдаленный и затерянный, какой можно было найти. Другого человека на это место трудно было подыскать, и пришлось удовольствоваться Бэнстером. Это был плотный, рослый немец с каким-то изъяном в мозгу. Полусумасшествие — так можно было определить его состояние, относясь к нему снисходительно. Это был буйный забияка и трус, самый дикий из всех дикарей на острове. Трусость его граничила с подлостью. Принятый Мыльной компанией на службу, он получил место на Саво. Потом его хотели заменить чахоточным колонистом, но Бэнстер избил его и полуживого отослал обратно на привезшей его шхуне.
В следующий раз мистер Хэвби избрал заместителем Бэнстера молодого гиганта из Йоркшира. Этот йоркширец заслужил репутацию кулачного бойца и драку предпочитал еде. Однако Бэнстер не желал драться. Он превратился в настоящего ягненка, но всего лишь на десять дней; затем приступ лихорадки и дизентерии свалил с ног йоркширца. Тогда Бэнстер явился к нему и, издеваясь, стащил с постели и стал топтать ногами. Страх перед тем, что произойдет, когда его жертва оправится, заставил Бэнстера бежать на катере в Гувуту. Здесь он проявил себя, избив молодого англичанина, уже изуродованного пулей буров, пробившей ему бедра.
Тогда-то мистер Хэвби и отправил его на Лорд Хов — самое заброшенное место на земном шаре. В честь своего прибытия он осушил полубочонок джина и выпорол старого, больного астмой помощника со шхуны, доставившей его сюда. После ухода шхуны он созвал туземцев на берег и предложил им сразиться с ним врукопашную, пообещав победителю ящик табака. Он повалил трех туземцев, но четвертый быстро его свалил и вместо табака получил пулю, пробившую ему легкие.
Так началось правление Бэнстера на Лорд Хове. В главном селении было три тысячи жителей, но стоило появиться там Бэнстеру, как даже среди бела дня оно становилось словно вымершим и пустым. Мужчины, женщины и дети, едва завидев его, убегали. Даже собаки и свиньи уступали ему дорогу. Сам король не считал для себя унижением прятаться от него под циновку. Оба первых министра тряслись от страха перед Бэнстером, не допускавшим никаких возражений и доводов и разрешавшим все спорные вопросы только кулаками.
И Мауки явился сюда на Лорд Хов, чтобы отработать под наблюдением Бэнстера восемь с половиной долгих лет. Убежать отсюда было немыслимо. Что бы ни случилось — отныне Бэнстер и Мауки были тесно связаны друг с другом. Бэнстер — ярко выраженный тип дегенерата — больше походил на зверя. А Мауки был первобытным дикарем.
И оба отличались сильной волей и настойчивостью.
Мауки не имел никакого представления о своем новом господине. Его никто не предупреждал, и он, конечно, считал Бэнстера похожим на всех остальных белых людей, поглощающих в изобилии виски, правящих страной и предписывающих законы, — на белых людей, которые держат свое слово и никогда без причины не бьют мальчика. Бэнстер находился в лучшем положении. Он знал все о Мауки и горел желанием укротить его и подчинить. У его повара была сломана рука и вывихнуто плечо, и Бэнстер назначил Мауки поваром и слугой в доме.
И Мауки скоро узнал, что белые люди бывают разные. В день отхода шхуны Бэнстер приказал ему купить цыпленка у Самизи, миссионера, уроженца Тонгана. Но Самизи переправился на другой берег лагуны и должен был вернуться только через три дня. Мауки вернулся с этой вестью. Дом Бэнстера стоял на сваях, на высоте двенадцати футов над песком. Мауки взобрался по крутой лестнице и вошел в комнату. Бэнстер потребовал цыпленка. Мауки раскрыл рот, намереваясь сообщить об отсутствии миссионера, но Бэнстеру не было дела до объяснений. Он ударил его кулаком. Удар пришелся по лицу и подбросил Мауки на воздух. Тот пролетел в дверь, миновал узкую веранду, сломал перила и упал на землю. Его разбитые губы превратились в кашу, рот был полон крови и выбитых зубов.
— Посмей еще раз со мной разговаривать, — кричал Бэнстер, побагровев от бешенства и грозно взирая на него через сломанные перила.
Мауки еще никогда не встречал такого белого и потому решил смириться и остерегаться ошибок. Он видел, как были избиты гребцы с лодки, а один закован в кандалы и на три дня оставлен без пищи в наказание за сломанную уключину. Он также слышал всякие пересуды в деревне и понял, почему Бэнстер взял себе третью жену. Конечно, всем было известно, что он захватил ее насильно. Его первая и вторая жены были погребены на белом коралловом кладбище, и глыбы коралла стояли на могилах. Ходила молва, что они умерли от его побоев. И с третьей женой он обращался скверно — Мауки сам это видел.
Напрасны были все старания не прогневать белого человека, казалось, злившегося на все — даже на жизнь. Если Мауки молчал, Бэнстер его бил и называл упрямой скотиной. Когда Мауки начинал говорить, он бил его за непокорные речи. Если Мауки был серьезен, Бэнстер обвинял его в злоумышлении и на всякий случай избивал. Когда же он старался быть веселым и улыбался, Бэнстер принимал это как насмешку и издевательство над господином и повелителем — и награждал палочными ударами.
Бэнстер был сущим дьяволом. Туземцы давно расправились бы с ним, если бы позабыли урок, преподанный им тремя шхунами. Пожалуй, они все-таки отплатили бы ему, если бы был лес, куда можно скрыться. Они знали: убийство белого человека, каков бы он ни был, привлечет военное судно, и белые убьют провинившихся и срубят драгоценные кокосовые пальмы. Гребцы с лодок страстно мечтали при первой возможности опрокинуть — как бы случайно — лодку и потопить Бэнстера. Но Бэнстер зорко следил за ними и не допускал этой случайности.
Но Мауки был из другого теста; уразумев, что бегство невозможно, пока жив Бэнстер, он твердо решил его убить. К несчастью, трудно было найти удобный случай. Бэнстер всегда был настороже. Ни днем ни ночью не расставался он с револьвером. Он никому не позволял идти позади него; Мауки это запомнил после побоев. Бэнстер знал, что этого добродушного и, пожалуй, миловидного малаитского мальчишку следует опасаться больше, чем всех туземцев Лорд Хова. Это сознание увеличивало удовольствие при выполнении составленной им для Мауки программы издевательств. Мауки оставался покорным, принимал наказание и ждал.
Все белые люди уважали его тамбо, но не так относился к ним Бэнстер. Мауки полагалось две пачки табака в неделю. Бэнстер передал табак жене и приказал Мауки получать его из ее рук. На это Мауки согласиться не мог — и остался без табака. Таким же путем его лишали обеда, и часто он ходил голодный. Затем ему приказали приготовить кушанье из ракушек, водившихся в лагуне. Этого сделать он не мог, ибо ракушки были тамбо. Шесть раз он отказывался притронуться к ракушкам и шесть раз был избит до потери сознания. Бэнстер знал, что мальчик скорее согласится умереть, но все же принял его отказ как явный бунт и убил бы Мауки, если бы мог заменить его другим поваром.
Одним из излюбленных приемов представителя Мунглимской компании был следующий: Бэнстер хватал Мауки за жесткие волосы и ударял его головой об стену. Другой прием заключался в том, чтобы прижечь горящим концом сигары тело застигнутого врасплох Мауки. Бэнстер называл это прививкой, и Мауки выносил такую прививку по нескольку раз в день. Однажды, в припадке ярости, Бэнстер вырвал ручку от чашки из носа Мауки и разодрал хрящ.
— Ну и морда! — было единственным его замечанием, когда он увидел нанесенное им повреждение.
Кожа акулы подобна наждачной бумаге, но кожа рыбы-ската жестче терки. Туземцы южных морей употребляют ее вместо деревянного струга для полировки каноэ и весел. У Бэнстера была рукавица, сделанная из кожи этой рыбы. Впервые он испробовал ее на Мауки: одним взмахом руки он содрал всю кожу от шеи до лопатки. Бэнстер был в восторге. Он угостил рукавицей жену, а затем испробовал ее на всех гребцах. Очередь дошла и до первых министров. С искаженными лицами они должны были смеяться и принимать это как шутку.
— Ну, смейтесь же, черт возьми, смейтесь! — приговаривал он.
Ближе всех познакомился с рукавицей Мауки. Ни один день не проходил без такой «ласки». Бывало, боль всю ночь не давала ему заснуть, а Бэнстер часто забавлялся и снова раздирал полузажившее тело. Мауки терпел и ждал, поддерживаемый уверенностью, что рано или поздно пробьет его час. Он обдумал все, до мельчайших подробностей, когда долгожданный день наконец наступил.
Однажды утром Бэнстер поднялся в таком настроении, что готов был выбить «семь склянок» из всей вселенной. Он начал с Мауки и закончил им же, а в промежутках избивал свою жену и колотил подряд всех своих гребцов. За завтраком он назвал кофе помоями и выплеснул горячий напиток в лицо Мауки. В десять часов Бэнстер дрожал от озноба, а спустя полчаса горел в лихорадке. Приступ был необычайно сильный. Болезнь быстро приняла угрожающий характер. То была болотная лихорадка. Дни шли, а Бэнстер все слабел и не поднимался с постели. Мауки выжидал и следил, а тем временем ссадины его заживали. Он приказал туземцам вытащить на берег катер, выскоблить дно и посмотреть, нет ли повреждений. Туземцы повиновались: они думали, что распоряжение исходит от Бэнстера. Но Бэнстер в это время был без сознания и никаких распоряжений не давал. Удобный случай представился, но Мауки все еще ждал.
Наконец кризис миновал, и Бэнстер стал выздоравливать; он находился в полном сознании, но лежал слабый, как ребенок. Мауки уложил все свои драгоценности, включая и ручку от фарфоровой чашки, в дорожный сундук, после чего отправился в селение и переговорил с королем и двумя его главными министрами.
— Этот парень Бэнстер, он — хороший парень, вы его много любите? — спросил он.
Те в один голос поспешили объяснить, что они совсем не любят представителя торговой фирмы. Министры излили все накопившееся в них негодование, перечисляя обиды, нанесенные им. Король не выдержал и заплакал. Мауки резко прервал их.
— Вы меня знаете; мой — большой человек, господин моей страны. Вы не любите того парня, белого господина, и я не люблю. Будет совсем хорошо, если вы отнесете сто кокосовых орехов, двести кокосовых орехов, триста кокосовых орехов и положите на катер. Потом кончите и пойдете спать, как добрые парни. Все канаки — спать, как добрые парни. Будет большой шум в доме. Вы не слышите этот большой шум. Вы совсем спите, крепко и еще крепче.
Такой же разговор Мауки имел с гребцами лодок. Затем он приказал жене Бэнстера вернуться к родным. Если б она отказалась, он был бы в большом затруднении, ибо его тамбо не разрешало ему прикасаться к ней руками.
Дом опустел, и Мауки отправился в спальню, где дремал в постели Бэнстер. Сначала Мауки спрятал револьверы, затем надел рукавицу из кожи ската.
Первый удар, нанесенный Бэнстеру рукавицей, совершенно содрал кожу с носа.
— Ну что — хорошо? — усмехаясь, оскалил зубы Мауки в перерыве между ударами: одним ударом он ободрал кожу со лба, другим — со щеки. — Смейся же, черт возьми, смейся!
Мауки исполнял свою работу в совершенстве, и канаки, прячась по домам, слышали «большой шум» — рев Бэнстера, продолжавшийся час или больше.
Когда Мауки справился с этим делом, он отнес компас и все ружья и патроны на катер и приступил к погрузке ящиков с табаком. Пока он этим занимался, из дома выскочило страшное, лишенное кожи существо и побежало с воплями к берегу, где упало на песок, корчась и визжа под палящими лучами солнца. Мауки посмотрел в ту сторону и задумался. Затем подошел, отрезал ему голову и, завернув ее в циновку, спрятал в ящик на корме катера.
Канаки так крепко спали в тот долгий, знойный день, что не видели, как катер отчалил, вышел из пролива и направился к югу, подгоняемый юго-восточным пассатом. Никто не видел, как катер подошел к берегам Изабеллы, а затем совершил томительный переезд на Малаиту. Он прибыл в Порт-Адамс с таким количеством ружей и табака, какое и не снилось туземцам. Но здесь Мауки не остановился. Ведь он захватил с собой голову белого человека, и только лес мог служить ему приютом. Он ушел в селения лесных жителей, застрелил старого Фанфоа и несколько вождей и стал повелителем всех селений. После смерти его отца в Порт-Адамсе правил его брат, и оба народа — приморские жители и лесные — заключили союз. На новом острове Малаите, среди его двухсот воинственных племен, не было народа сильней и могущественней, чем народ Мауки.
Страх Мауки перед британским правительством уступал место страху перед всемогущей Мунглимской мыльной компанией. Однажды пришло к нему известие, что компания требует с него долг — восемь с половиной лет работы. Он объявил ей свое согласие уплатить все. Вслед за этим появился неизбежный белый человек, капитан шхуны, единственный белый за все время правления Мауки, проникший в леса и возвратившийся оттуда невредимым. Он не только вернулся живым, но унес с собой семьсот пятьдесят долларов в золотых соверенах — плату за восемь с половиной лет работы плюс стоимость нескольких ружей и ящиков табака.
Мауки весит уже не сто десять фунтов. Он отпустил брюшко и имеет четырех жен. У него много всяких вещей: ружья и револьверы, ручка от фарфоровой чашки и превосходная коллекция голов лесных жителей. Но дороже всей коллекции ценит он голову, великолепно высушенную и сохранившуюся, со светлыми волосами и рыжеватой бородой, — голову, завернутую в полосу тончайшей ткани. Когда Мауки отправляется за пределы своих владений воевать с соседними племенами, он неизменно достает эту голову и в уединении своего дворца из зеленых веток и травы долго, с торжеством ее созерцает. И в эти часы безмолвие смерти спускается на селение, и ни один младенец не осмеливается нарушить глубокую тишину. Высоко чтут на Малаите эту голову, — этот могущественный талисман, завладев которым, Мауки обрел власть и величие.
Он был шотландец и большой любитель виски. Поглощал он виски в огромном количестве, пропуская первую рюмочку ровно в шесть часов утра, а затем, с небольшими перерывами, тянул виски в течение всего дня, вплоть до отхода ко сну, что бывало обычно в полночь. Из двадцати четырех часов он посвящал сну лишь пять, а в продолжение остальных девятнадцати часов неизменно и неукоснительно пребывал в состоянии опьянения. Я провел с ним восемь недель на атолле Улонг и ни разу не видел его трезвым. Вполне понятно: его сон был так непродолжителен, что парень не успевал протрезвиться. Пьянство он возвел в систему; он был самым добросовестным, методичным, непробудным пьяницей, какого мне когда-либо приходилось видеть.
Его звали Мак-Аллистер. Это был старик, нетвердо державшийся на ногах. Руки его дрожали, как у паралитика; особенно это было заметно, когда он наливал себе виски, но я ни разу не видел, чтобы он пролил хотя бы каплю. Он прожил в Меланезии двадцать восемь лет, скитаясь по германской Новой Гвинее и германским Соломоновым островам, и настолько сжился с этим уголком земного шара, что усвоил и местное варварское наречие, известное под названием «beche-de-mer».
Так, в разговоре со мной вместо того, чтобы сказать «солнце взошло», он говорил «солнце встал»; «он будет каи-каи» означало, что обед подан, а «мой живот гуляет» означало боль в животе.
Маленький, сухощавый, сморщенный, казалось, он насквозь пропитан жгучим спиртом, а снаружи опален солнцем. Обожженный кусок кирпича, еще не остывший, полный неугомонной жизни, он двигался порывисто, припрыгивая, словно автомат. Ветру ничего не стоило опрокинуть его и смести. Он весил девяносто фунтов.
Властно управлял он атоллом.
Атолл Улонг имеет сто сорок миль в окружности. Придерживаясь указаний компаса, можно было ввести судно в лагуну. Население атолла состояло из пяти тысяч полинезийцев — высоких, статных мужчин и женщин. Многие были ростом в шесть футов и весили около двухсот фунтов. От ближайшей земли Улонг отстоял на расстоянии двухсот пятидесяти миль. Дважды в год сюда заглядывала маленькая шхуна, вывозившая копру. Единственным белым на Улонге был Мак-Аллистер, жалкий торговец и непробудный пьяница. И он правил Улонгом и его пятью тысячами дикарей, держа их в железных тисках. Если он говорил им «приходите», они немедленно шли к нему; приказывал уйти — и они уходили. Они никогда не противоречили его воле и беспрекословно исполняли его требования. Он отличался сварливостью и придирчивостью, свойственными старым шотландцам, и вечно вмешивался в личные дела туземцев. Когда Нугу, дочь короля, пожелала выйти замуж за Ханау, жившего на другом берегу атолла, отец дал согласие, но Мак-Аллистер не разрешил, и свадьба не состоялась. Однажды король захотел купить у главного жреца маленький островок в лагуне, но Мак-Аллистер воспротивился. Король был должен компании сто восемьдесят тысяч кокосовых орехов и, пока он не уплатил долга, не имел права истратить на что-либо другое хотя бы один орех.
Народ и король не любили Мак-Аллистера. Вернее, они глубоко его ненавидели, и мне было известно, что в продолжение трех месяцев все население, со жрецами во главе, тщетно молило богов о ниспослании ему смерти. Они насылали на него самых страшных своих злых духов, но Мак-Аллистер не верил в них, и духи не имели над ним никакой власти. Этот пьяница-шотландец казался неуязвимым. Они подбирали остатки пищи, которой касались его губы, пустые бутылки из-под виски, кокосовые орехи, выеденные им, и даже его плевки — и произносили над ними всевозможные заклинания. Но Мак-Аллистер оставался здравым и невредимым. Он был необычайно здоровым человеком. Никогда не болел лихорадкой, никогда не простуживался, не кашлял; дизентерия щадила его; злокачественные язвы и всякие накожные болезни, от которых страдали в этом климате и черные и белые в равной мере, словно избегали его. Он был так пропитан алкоголем, что бациллы погибали. Я представляю себе, как они, придя в соприкосновение с насыщенными алкоголем испарениями его тела, тотчас же испепелялись. Никто его не любил, даже бациллы, а он любил только виски и жил себе припеваючи.
Я был в недоумении. Я не мог понять, почему пять тысяч туземцев покорно терпят гнет этого сморщенного карлика. Чудом казалось, что он до сих пор не погиб. Местное население не походило на трусливых меланезийцев, оно отличалось гордым и воинственным характером. На большом кладбище, на могилах, покоились реликвии минувших кровавых дней: лопаты для китового жира, старинные ржавые штыки и кортики, медные болты, железные обломки руля, гарпуны, бомбы, брусья; все это могло быть завезено сюда лишь каким-нибудь китобойным судном; а старинные медные монеты шестнадцатого века подтверждали предание о первых навигаторах — испанцах. Много кораблей погибло у берегов Улонга. Около тридцати лет назад китобойная шхуна «Бленнердэль», войдя в лагуну для ремонта, подверглась нападению, и весь экипаж был вырезан. Таким же образом погиб и экипаж судна «Гаскет», торговавшего сандаловым деревом. Большое французское судно «Тулон», застигнутое штилем возле атолла, было взято островитянами на абордаж и после жестокой схватки затоплено в проливе Липау. Капитан и несколько матросов спаслись на баркасе. О гибели одного из ранних исследователей этих морей свидетельствуют также испанские монеты. Все это достоверные исторические факты, записанные на страницах «Руководства по мореплаванию на юге Тихого океана». Но мне суждено было узнать иные факты, нигде не отмеченные. Повторяю, меня изумляло, почему пять тысяч первобытных дикарей так долго щадят жизнь этого пьяницы, дегенерата и деспота.
Однажды в жаркий день я сидел с Мак-Аллистером на веранде, любуясь лагуной, искрившейся, словно драгоценные камни. За нами, на расстоянии сотни ярдов от пальмовой рощи, ревел прибой, бросаясь на рифы. Жара стояла невыносимая. Мы находились под четвертым градусом южной широты, и солнце стояло как раз над головой; лишь несколько дней назад оно на пути своем к югу пересекло экватор. Не только ветра — даже ряби не было на поверхности лагуны. Период юго-восточных пассатов закончился раньше обычного, а северо-западный пассат еще не начинал дуть.
— Ни к черту не годятся их танцы, — сказал Мак-Аллистер.
Я только что вскользь заметил, что полинезийские танцы значительно красивее папуасских, а Мак-Аллистер из духа противоречия это отрицал. Было слишком жарко, чтобы затевать спор, и я ничего не ответил. Кроме того, я ведь никогда не видел танцев жителей Улонга.
— Я докажу вам, — добавил он и подозвал чернокожего, уроженца Нового Ганновера, завербованного рабочего, исполнявшего у него обязанности повара и домашнего слуги.
— Эй ты, послушай, скажи королю, пусть сейчас же придет ко мне.
Негр ушел и вернулся в сопровождении первого министра. Этот, смущенный, стал бормотать бессвязные извинения. Короче, оказалось, король спал, и его нельзя тревожить.
— Король совсем крепко, хорошо спит, — закончил он свои объяснения.
Мак-Аллистер так рассвирепел, что первый министр тотчас же убежал и вернулся с королем. Это была великолепная пара; особенно хорош был король — не менее шести футов и трех дюймов ростом. В чертах его лица просматривалось что-то орлиное; такие лица часто встречаются у индейцев Северной Америки. Его внешность вполне соответствовала высокому сану правителя страны. Глаза его сверкнули, когда он выслушал Мак-Аллистера, но, быстро овладев собой, он повиновался и приказал собрать сотни две лучших танцоров селения, мужчин и женщин. И в течение двух бесконечных часов они танцевали под ярким, палящим солнцем. Вот за такие издевательства они и ненавидели его, а он вовсе не замечал их ненависти; наконец он их отпустил с ругательствами и насмешками.
Рабское смирение этих гордых дикарей было возмутительно. Как объяснить его? В чем секрет его власти? С каждым днем мое недоумение возрастало. Видя бесчисленные примеры его неограниченной власти, я не мог найти подходящий ключ к разгадке тайны.
Однажды я случайно поделился с ним своим огорчением по поводу несостоявшейся покупки двух великолепных оранжевых раковин. В Сиднее такие раковины стоят пять фунтов. Я предложил владельцу двести пачек табака, он же требовал триста. Когда я так необдуманно рассказал обо всем Мак-Аллистеру, тот немедленно послал за владельцем раковин, отнял их у него и отдал мне. Больше пятидесяти пачек табака он не позволил мне уплатить. Негр взял табак и, казалось, был в восторге, что так легко отделался. Я же решил держать впредь язык на привязи. Тайна могущества Мак-Аллистера продолжала меня мучить. Я дошел до того, что обратился за разъяснением прямо к нему, но он только прищурился, принял глубокомысленный вид и налил себе виски.
Как-то ночью я ловил в лагуне рыбу вместе с Оти, тем самым негром, у которого купил раковины. Тайком я прибавил ему еще сто пятьдесят пачек, и он стал относиться ко мне с уважением, доходившим до какого-то почитания; это было странно и смешно, ибо он был вдвое старше меня.
— Как назвать вас, канаков? Все вы — словно малые дети, — обратился я к нему. — Этот парень, торговец, ведь он — один. Племя канаков большое, много людей. Люди дрожат, как собаки, в большом страхе перед этим парнем, торговцем. Ведь он вас не съест, не загрызет. Почему у вас такой большой страх?
— Ты говоришь, племя канаков пусть убьет его? — спросил он.
— Пусть он умрет, — ответил я. — Племя канаков убивало много белых людей, давно-давно. Почему же оно боится этого белого парня?
— Да, мы много убивали, — последовал ответ. — Клянусь тебе! Не сосчитать! Много дней назад! Когда-то — я был совсем молодой — большой корабль останавливается возле острова. У них нет ветра. Нас много людей — канаков — подплывает в каноэ; много-много каноэ. Мы пришли взять этот большой корабль. Клянусь, мы взяли корабль; было большое сражение. Два, три белых парней — стреляют, как дьяволы. Мы не боимся. Взбираемся на борт, вскакиваем на палубу; много людей, я думаю, может быть, пятьдесят раз по десять. Одна белая Мэри на корабле. Никогда я прежде не видел белую Мэри. Много белые парни убиты. Шкипер не умирает; пять, шесть белые парни не умирают. Шкипер кричит. Белые парни дерутся; спускают лодки. Потом все бросаются туда. Шкипер берет с собой белую Мэри. Потом они взмахивают веслами очень быстро, очень сильно. Мой отец — храбрый человек. Он бросает дротик. Этот дротик летит туда, где белая Мэри. Он не останавливается. Клянусь, он насквозь пролетает через белую Мэри. Она умирает. Мой не боится. Большое племя канаков тоже не боится.
Гордость старого Оти была задета: он быстро сдернул свою набедренную повязку и показал мне несомненный шрам от пули. Прежде чем я успел что-нибудь ему сказать, его удочка внезапно опустилась. Он дернул ее, пытаясь вытащить, но рыба запуталась в разветвлениях коралла. Бросив укоризненный взгляд на меня за то, что я отвлек его внимание, он полез в воду, спустив сначала ноги; затем, очутившись в воде, перевернулся и нырнул, следуя за удочкой на самое дно. Глубина достигала двадцати ярдов. Я наклонился и стал следить за движениями его ног, становившихся все менее отчетливыми; они слабо отсвечивали в фосфоресцирующей воде. Спуститься на глубину двадцать ярдов — иначе шестьдесят футов — было пустяком для него, старого человека, по сравнению с возможной потерей такой драгоценности, как леса и крючок. Мне казалось, что прошло пять минут, но в действительности через минуту он уже выплыл на поверхность. Он бросил в каноэ большую десятифунтовую треску. Леса и крючок были невредимы, последний застрял в пасти рыбы.
— Возможно, — безжалостно начал я опять, — что прежде вы ничего не боялись. А теперь вы сильно боитесь этого торговца.
— Да, мы сильно боимся, — согласился он с видом человека, не желающего продолжать разговор. В течение получаса мы в полном молчании вытаскивали и снова забрасывали наши удочки. Затем к нам подплыли акулы, и, потеряв по крючку, мы стали ждать, когда они уплывут.
— Мой расскажет всю правду, — прервал молчание Оти, — и твой будет знать, почему мы боимся.
Я зажег свою трубку и приготовился слушать. Историю, рассказанную мне Оти на этом ужасном жаргоне «beche-de-mer», я передаю понятным английским языком, но характер и порядок повествования — сохраняю.
— Это произошло после того, как мы возгордились. Мы много раз сражались с этими странными белыми людьми, проживающими на воде, и всегда мы их побеждали. И у нас бывали убитые, но какое это имело значение по сравнению с огромными богатствами и всевозможными товарами, которые мы находили на кораблях? И вот однажды, лет двадцать или двадцать пять назад, какая-то шхуна вошла прямо через пролив в лагуну. Это была огромная шхуна с тремя мачтами. На ней находилось пять белых людей и около сорока матросов — чернокожих с Новой Гвинеи и Новой Британии; она пришла на ловлю морских улиток. У противоположного берега лагуны, возле Паулу, она бросила якорь. Лодки ее рассеялись по всей лагуне, и, причаливая к берегу, матросы заготовляли впрок улиток. Так они разбрелись во все стороны и стали слабыми и беззащитными, ибо многие из ловцов очутились на расстоянии пятидесяти миль от шхуны, а другие забрались еще дальше.
Король и старшины созвали совет, и я попал в число тех, кто весь вечер и всю ночь разъезжал в каноэ по лагуне, оповещая жителей Паулу о предстоящем утром нападении на стоянки ловцов и приказывая им завладеть тем временем шхуной. Все мы, развозившие этот приказ, очень устали от долгой гребли, но все-таки приняли участие в атаке. На шхуне оставались двое белых — шкипер и второй помощник — и с полдюжины черных матросов. Шкипера и трех матросов мы захватили на берегу и убили их, но раньше шкипер уложил из своих двух револьверов восьмерых. Видишь ли, мы сражались всерьез.
Шум битвы оповестил помощника о случившемся. Он погрузил съестные припасы и бочонок с водой на маленькую лодку с одним парусом. Она была совсем маленькой, длиной не более двенадцати футов. Мы направились к шхуне; нас было тысяча человек, и наши каноэ рассеялись по всей лагуне. Мы дули в раковины, распевали воинственные песни и ударяли веслами по бортам каноэ. Что мог сделать один белый человек и трое черных матросов? Они были бессильны, и помощник это знал.
Белые люди — сущие дьяволы. Я многих видал, я уже старик, и теперь я понял, почему белые люди завладели всеми островами на море. Потому что они дьяволы! Здесь вот ты сидишь со мной в каноэ. Ты почти что мальчик. Ты не умный, ты не знаешь многого, о чем я рассказываю тебе каждый день. Когда я был ребенком, я больше знал о рыбах и о море, чем знаешь ты сейчас. Я уже старик, а могу нырнуть на самое дно, и ты не можешь следовать за мной. Ну, к чему ты пригоден? Не знаю, разве что драться умеешь. Тебя я не видел в битве, но все же думаю, что ты подобен своим братьям и будешь сражаться, как дьявол. И подобно своим братьям, ты — дурак. Вы не знаете поражений. Вы деретесь, пока не умрете, а тогда уже поздно, и вы так и не поймете, что вас победили.
Теперь послушай, как поступил этот помощник. Мы направились к нему, и наши каноэ покрыли всю лагуну; мы дули в наши раковины; тогда он с тремя чернокожими спустился со шхуны в маленькую лодку и устремился к проливу. Ну, разве он не дурак? Умный человек не пустился бы в море в такой крохотной лодке. Ее борта едва на четыре дюйма поднимались над водой. Двадцать каноэ с двумя сотнями крепких молодцов помчались за ней. Мы делали пять футов, пока черные матросы продвигались только на один. У него не было никакой надежды, но он — дурак. Он встал, держа в руке винтовку, и начал стрелять. Стрелял он плохо, но когда мы подошли ближе, многие из наших были ранены и убиты. И все же ему не на что было надеяться.
Помню, он все время курил сигару. Когда мы были уже в сорока футах и быстро приближались, он бросил винтовку, поджег сигарой палочку динамита и швырнул в нас. Он зажигал одну палочку за другой и быстро швырял их. Теперь я знаю, что он расщеплял концы фитилей и вставлял туда спички, поэтому динамит и воспламенялся так быстро. Фитили были слишком короткие; иногда палочки разрывались в воздухе, но большая часть их попадала в каноэ. И всякий раз, попав в каноэ, динамит уничтожал его. Из двадцати каноэ десять были разнесены на куски. И каноэ, где я находился, погибло таким же образом; погибли и два человека, сидевшие возле меня. Динамитная палочка упала между ними. Другие каноэ повернули назад и обратились в бегство. Тогда помощник громко закричал: «Ях! Ях! Ях!» И снова поднял винтовку. Многие из бежавших были убиты. А чернокожие в лодке все время гребли. Ты видишь, я правду сказал: этот помощник — настоящий дьявол.
Но это не все. Покидая шхуну, он поджег ее. Весь порох и динамит он сложил наверху, и эта куча могла ежеминутно взорваться. Сотни наших находились на борту, пытаясь потушить огонь и заливая его водой, и в это время шхуна взорвалась. Таким образом, все, ради чего мы боролись, для нас погибло. А убитых было больше, чем когда-либо. Порой у меня бывают скверные сны, даже теперь, в старости; и во сне я слышу крик этого помощника: «Ях! Ях! Ях!» Он кричит громовым голосом: «Ях! Ях! Ях!»
Но все-таки всех их рыболовов, рассеявшихся по берегу, перебили.
Помощник уплыл через пролив в своей маленькой лодке, и мы не сомневались, что гибель его неизбежна. Разве могла этакая крохотная лодка с четырьмя людьми продержаться на волнах океана? Прошел месяц, и однажды утром, в промежутке между двумя шквалами, вошла в лагуну шхуна и бросила якорь перед самым селением. Король и вождь долго и серьезно совещались, и было постановлено завладеть шхуной, но не ранее чем через два-три дня. А пока мы, следуя своему обычаю, прикинулись дружелюбно настроенными и поплыли к шхуне в наших каноэ, нагруженных всяким добром: связками кокосовых орехов, курами и поросятами. Но едва мы подошли к борту, как люди с палубы начали обстреливать нас из винтовок. Отплывая назад, я увидел помощника, уплывшего в море в маленькой лодке. Он подскочил к самому борту и, приплясывая, закричал:
— Ях! Ях! Ях!
После полудня от шхуны отчалили три небольшие лодки, переполненные белыми людьми. Люди высадились на берег и пронеслись по селению, пристреливая всякого, попадавшегося им на пути. Все куры и поросята также были перестреляны. Те, кому удалось избежать смерти, уплыли в каноэ подальше в лагуну. Оглядываясь, мы видели наши дома, объятые пламенем. Немного позже к нам присоединились каноэ, подъехавшие со стороны Нихи, из деревни на северо-востоке, у пролива Нихи. Эти люди были единственными оставшимися в живых; их селение, подобно нашему, было сожжено второй шхуной, вошедшей в пролив Нихи.
Когда опустилась тьма, мы направились на запад к Паулу, но около полуночи услыхали вопли женщин, и вскоре нас окружила флотилия каноэ. Это было все, что осталось от Паулу, также обращенного в пепел третьей шхуной, вошедшей в пролив Паулу. Да, этот помощник со своими черными матросами не потонул. Они добрались до Соломоновых островов, и там он рассказал своим белым братьям обо всем случившемся на Улонге. И его братья обещали ему прийти и наказать нас. Они явились на трех шхунах, и наши три селения были стерты с лица земли.
Что мы могли предпринять? Утром, когда поднялся ветер, две шхуны настигли нас на середине лагуны. Дул сильный пассат, и многие из наших каноэ были затоплены. Ружья не переставали греметь. Мы рассыпались во все стороны, подобно мелкой рыбешке; нас было так много, что тысячи человек спаслись на островках, окаймляющих атолл. Но шхуны продолжали гонять нас по всей лагуне. Ночью мы ускользнули от них. Но на следующий день или дня через два-три шхуны неизменно появлялись и гнали нас в другой конец лагуны. Так продолжалось долго. Мы больше не считали убитых и не вспоминали о наших потерях. Правда, нас было много, а их мало. Но что мы могли сделать? Я находился в одной из двадцати каноэ, наполненных людьми, не боявшимися смерти. Мы напали на самую маленькую шхуну. Они осыпали нас градом пуль. Они бросали динамитные палочки в наши каноэ; когда закончились все динамитные палочки, они лили на нас кипяток. И ружья не переставали трещать. Те, чьи каноэ потонули, были пристрелены во время попытки спастись вплавь. А помощник, прыгая и танцуя на крыше рубки, кричал: «Ях! Ях! Ях!».
Все дома на самых маленьких островках были сожжены. Ни одного поросенка, ни одной курицы не осталось. Наши колодцы они наполнили трупами или забросали обломками коралла. Нас было двадцать пять тысяч на Улонге до прихода трех шхун. Теперь нас пять тысяч. После ухода шхун нас осталось только три тысячи.
Наконец трем шхунам надоело гонять нас взад и вперед. Они направились в Нихи, на северо-восток, и оттуда стали теснить нас, отгоняя на запад. Их девять лодок были спущены на воду. Они обшарили каждый островок перед тем, как двинуться дальше. Они гнали нас упорно, настойчиво, изо дня в день. Ночью все три шхуны и девять лодок составляли сторожевую цепь, тянувшуюся через лагуну от края и до края, и нам невозможно было ускользнуть.
Однако бесконечно преследовать нас они не могли. Лагуна была невелика, и все мы, оставшиеся в живых, были загнаны наконец на песчаную отмель на западе. За ней простиралось открытое море. Там нас собралось десять тысяч человек. Мы усеяли песчаную отмель от самого края лагуны до берега, где разбивались волны прибоя. Было так тесно, что мы не могли лежать. Мы стояли бок о бок, плечо к плечу. Два дня они продержали нас там. Помощник взбирался на мачту, издевался над нами и кричал: «Ях! Ях! Ях!» Мы раскаивались в том, что месяц назад осмелились причинить ему и его шхуне вред. Пищи у нас не было, и мы стояли на ногах два дня и две ночи. Маленькие дети умирали; старые и слабые умирали; раненые умирали. И хуже всего то, что у нас не было воды, чтобы утолить жажду, и в продолжение двух дней палящее солнце пекло наши головы; тени не было. Многие мужчины и женщины входили по пояс в воду и тонули; прибой выбрасывал их трупы на берег. Появились ядовитые мухи. Иные мужчины поплыли к борту шхуны, но были застрелены все до одного. А мы, оставшиеся в живых, горько раскаивались в том, что, возгордившись, напали на шхуну с тремя мачтами, явившуюся к нам ловить морских улиток.
На утро третьего дня к нам подъехали в маленькой лодке шкиперы трех шхун и помощник. Они держали перед собой винтовки и револьверы и начали переговоры. Они заявили, что им надоело нас убивать, и поэтому они прекращают бойню. А мы им сказали, что горько раскаиваемся и никогда больше не тронем ни одного белого человека; в знак покорности мы посыпали наши головы песком. Все женщины и дети подняли вой, прося воды, и некоторое время ничего нельзя было расслышать. Затем мы узнали о назначенном нам наказании. Мы должны были наполнить три шхуны копрой и морскими улитками. Мы согласились; нам нужна была вода, мы ослабели, и мужество нам изменило: мы поняли, что в искусстве сражаться мы — дети по сравнению с белыми, которые дерутся, как дьяволы. Переговоры были закончены, и помощник вскочил на ноги и начал нас высмеивать и кричать: «Ях! Ях! Ях!» Затем мы отплыли в наших каноэ и принялись за поиски воды.
Много недель трудились мы, вылавливая и высушивая улиток, собирая кокосовые орехи и приготовляя из них копру. Днем и ночью поднимался клубами дым над всеми островами Улонга; так несли мы кару за наше неправедное дело. Эти дни смерти навсегда запечатлелись в нашей памяти, и мы поняли, что нельзя вредить белому. Постепенно шхуны наполнились копрой и улитками. Наши кокосовые пальмы были ободраны. Три шкипера и помощник созвали нас всех для важной беседы. Они выразили радость по поводу того, что мы приняли к сведению преподанный нам урок, а мы повторили в тысячный раз, что раскаиваемся и клянемся больше этого не делать. И опять мы посыпали песком наши головы. Шкиперы сказали, что все это прекрасно, но они желают о нас позаботиться и оставят нам своего дьявола, чтобы мы вспоминали их всякий раз, как почувствуем влечение причинить зло белому человеку. Помощник еще раз посмеялся над нами и прокричал: «Ях! Ях! Ях!» Затем шесть наших людей, которых мы считали мертвыми, были доставлены с одной из шхун на берег. После этого шхуны подняли паруса и направились через пролив к Соломоновым островам.
Шесть наших людей, спущенных на берег со шхуны, явились первыми жертвами страшного дьявола, посланного к нам шкиперами.
— Появилась страшная болезнь? — прервал я его, догадавшись о проделке белых: на борту шхуны свирепствовала заразная болезнь, и шесть пленников были умышленно заражены.
— Да, страшная болезнь, — продолжал Оти. — Это был неумолимый дьявол. Самые старые люди никогда не слыхали о таком дьяволе. Жрецы, оставшиеся в живых, были убиты нами, потому что не могли его победить. Зараза распространялась. Я уже говорил, что на песчаной отмели мы стояли плечом к плечу — десять тысяч человек. Когда болезнь ушла от нас, в живых осталось три тысячи. Все наши кокосовые орехи пошли на копру, и начался голод.
— Этот парень, торговец, — прибавил в заключение Оти, — он — грязный парень. Он — как слизь, дохлое мясо и воняет. Он собака, больная собака, и мухи ползают по собаке. Мы не боимся этого торговца. Мы боимся, потому что он белый. Мы знаем, много знаем: нехорошо убивать белого человека. Этот человек, эта больная собака, торговец — за него заступятся много братьев; белые люди сражаются, как дьяволы. Мы не боимся этого проклятого торговца. Иногда он много мучает канаков, и канаки хотят убить его; но канаки помнят дьявола; канаки слышат: помощник кричит: «Ях! Ях! Ях!» — и канаки не убивают торговца.
Оти насадил на крючок кусок макрели, вырвав его зубами из живой, еще трепещущей рыбы, и крючок с приманкой, поблескивая и белея в воде, опустился на дно.
— Акула больше не гуляет, — сказал Оти.
— Я думаю, мы поймаем много рыбы.
Его леса дернула. Он поспешно ее вытащил, и на дне каноэ забилась, разевая пасть, большая треска.
— Солнце взойдет, и я отнесу этому проклятому торговцу подарок — большую рыбу, — сказал Оти.
В первые я встретился с ним в бурю; и хотя мы выдержали ее на одной шхуне, я взглянул на него, лишь когда судно было уже разбито в щепки. Несомненно, я и раньше видал его на борту, вместе с остальным канакским экипажем, но не обратил на него внимания, ибо «Petite Jeanne» была довольно-таки переполнена людьми. Кроме восьми или десяти канакских матросов, белого капитана, помощника, судового приказчика и шести каютных пассажиров, она везла из Ранжироа восемьдесят пять палубных пассажиров, жителей Паумоту и Таити; то были мужчины, женщины и дети, каждый со своими корзинами, не говоря уже о матрацах, одеялах и узлах с платьем. В Паумоту кончился «жемчужный» сезон, и все рабочие руки возвращались на Таити; мы шестеро — каютные пассажиры — были скупщиками жемчуга. В эту полудюжину входили два американца, один китаец — А-Чун — самый белый из всех виденных мною китайцев, один немец, один польский еврей и я.
То был удачный сезон. Ни один из нас не имел причины жаловаться; довольны были и восемьдесят пять палубных пассажиров. Все хорошо поживились и теперь с надеждой смотрели вперед, предвкушая отдых и хорошее времяпрепровождение в Таити.
Конечно, «Petite Jeanne» перегрузили. Вместимость ее была всего лишь семьдесят тонн, и шхуна никакого права не имела нести на себе и десятую долю того сброда, какой находился у нее на борту. Трюм, под люками, был битком набит жемчужными раковинами и копрой. Даже чулан был полон ими. Чудом казалось, что матросы могли справляться со шхуной. На палубах совсем не было движения. Матросам, чтобы добраться до нужного места, приходилось карабкаться вперед и назад вдоль перил.
В ночное время они прогуливались по спящим, которые, как ковром, устилали палубу. Могу поклясться, что они устилали ее двойным ковром! О, здесь были даже свиньи и цыплята, и кульки с мясом, а всякое свободное местечко было разукрашено связками кокосов и кистями бананов! По обе стороны между фок- и грот-вантами протянули бурундук-тали так низко, чтобы унтер-лисель[4] мог свободно раскачиваться; а с бурундук-талей свешивалось по пятидесяти кистей бананов.
Плавание обещало быть не особенно спокойным, даже если бы мы и совершили переезд в два или три дня, что могло произойти лишь при сильных юго-восточных пассатах. Но ветер дул слабо. Спустя пять часов он затих после нескольких угасающих вспышек. Штиль продолжался всю ночь и следующий день; то был один из тех сияющих зеркальных штилей, когда одна только мысль открыть глаза и посмотреть на море причиняет головную боль.
На второй день умер человек, — житель восточных островов, один из лучших водолазов в лагуне. Оспа — вот от чего он умер; хотя непонятным казалось, каким образом занесло оспу на борт судна: при нашем отплытии из Ранжироа о ней ничего не было слышно. Однако сомнений быть не могло — один человек умер, и трое были больны. Положение было безвыходное. Мы не могли отделить больных, не могли и ухаживать за ними. Мы были набиты здесь, как сардины. После ночи, последовавшей за первой смертью, оставалось только гнить и умирать, ибо в ту ночь улизнули на большом вельботе штурман, судовой приказчик, польский еврей и четыре туземца-водолаза. Больше мы о них не слыхали. Наутро капитан приказал продырявить остальные лодки, и мы застряли на судне.
В этот день умерло двое; на следующий — трое, а затем число сразу возросло до восьми. Любопытно было наблюдать, как это действовало на нас. Туземцы стали добычей немого, тупоумного страха. Капитан — он был французом, а звали его Удуз — нервничал и болтал без умолку. Его даже стало трясти. Это был огромный, мясистый человек, весивший по крайней мере двести фунтов. Вскоре он стал походить на дрожащее желе из жира.
Немец, американцы и я насосались шотландским виски и решили париться допьяна. Теория была великолепна: если мы пропитаем себя алкоголем, все проникшие в нас микробы оспы немедленно будут сожжены в пепел. И теория оправдала себя, хотя я должен сознаться, что и капитан, и А-Чун уцелели от оспы. Француз вовсе не пил, а А-Чун ограничивался одной выпивкой в день.
Ну и славное же было времечко! Солнце — на своем пути к Северному полушарию — стояло как раз над головой. Ветра не было, но часто налетали шквалы; через пять минут или через полчаса все затихало, а затем нас затоплял дождь. После каждого шквала грозно выглядывало солнце, поднимая с палуб облака пара. Пар был скверный. Нам он казался туманом смерти, насыщенным миллионами бацилл. Когда мы видели, как он поднимается над мертвыми и умирающими, мы всегда принимались пить; обычно мы из разных напитков приготовляли необыкновенно крепкую смесь. Кроме того, мы взяли себе за правило угощаться добавочной порцией всякий раз, когда сбрасывали мертвецов за борт — к кишащим вокруг корабля акулам.
Так продолжалось с неделю. Затем кончилось виски. Это оказалось кстати, ибо иначе я бы не выжил. Только совершенно трезвый человек мог пережить то, что затем последовало. Вы согласитесь с этим, когда узнаете, что нас осталось лишь двое: я и язычник — так по крайней мере назвал его капитан Удуз, когда я впервые его заметил. Но возвратимся назад. В конце недели, когда вышло все виски и скупщики жемчуга были трезвы, я случайно взглянул на висевший в кают-компании барометр. В Паумоту он обычно стоял на 29,90 и часто колебался между 29,85 и 30,00 или даже 30,05. Я же увидел его стоящим ниже 29,62: это могло протрезвить самого пьяного скупщика жемчуга, когда-либо испепелившего микробов оспы в шотландском виски.
Я обратил на это внимание капитана Удуза, но тот заявил, что вот уже несколько часов наблюдает падение барометра. Мало что можно было сделать, но, принимая во внимание все обстоятельства, с этим малым он справился превосходно. Он убрал часть парусов, оставив только штормовые, растянул леерá[5] и ждал ветра. Но когда поднялся ветер, капитан допустил ошибку — он заставил шхуну лечь в дрейф на левый галс. Конечно, когда находишься к югу от экватора, такая мера правильна, если — вот в чем затруднение — если только ты не стоишь на пути урагана.
Да, мы оказались как раз на его пути. Я мог судить об этом по тому, как непрестанно усиливался ветер и падал барометр. На мой взгляд, капитан должен был повернуть шхуну так, чтобы ветер дул с левого борта, а затем, когда барометр перестанет падать, лечь в дрейф. Мы спорили до тех пор, пока в его голосе не послышались истерические нотки, но уступить он не хотел. Хуже всего то, что мне не удалось привлечь на свою сторону остальных: скупщиков жемчуга. Мог ли я знать море — все его капризы — лучше, чем опытный капитан? Вот что они думали, и я это знал.
Конечно, поднялось страшное волнение. Я никогда не забуду первых трех волн, обрушившихся на «Petite Jeanne». Она накренилась, как накреняются все суда, ложась в дрейф, и первая волна хлынула на палубу. Поручни предназначались только для здоровых и сильных людей, но и им они не пригодились, когда женщины и дети, бананы и кокосы, свиньи и дорожные корзины, больные и умирающие, подхваченные волной, визжащей, стонущей массой понеслись вдоль палубы.
Вторая волна загромоздила палубы брусьями от поручней, а когда корма шхуны погрузилась в воду и нос высоко взметнулся к небу, несчастные со всем своим багажом съехали на корму. Это был поток человеческих тел. Люди неслись, кто головой вперед, кто вперед ногами, перекатывались, извивались, корчились, давили друг друга. Кое-кому удавалось ухватиться рукой за стойку или веревку; но тяжесть тел, напиравших сзади, заставляла разжать руку. Я видел, как один, летевший головой вперед, ударился о бимсы на штирборте. Голова его треснула, словно яичная скорлупа. Я понял, к чему все это может привести, вскочил на крышу кают-компании, а оттуда перелез на грот-мачту. А-Чун и один из американцев пытались последовать моему примеру. Но я опередил их на целый прыжок. Американец был смыт с кормы, словно соломинка; А-Чун ухватился за штурвал и удержался на месте. Какая-то огромная женщина — вагина племени Раратонга — налетела на него и обхватила рукой его шею. Она весила не меньше двухсот пятидесяти фунтов. Свободной рукой он уцепился за канакского рулевого, и как раз в этот момент шхуна легла на правый борт.
Поток человеческих тел, двигавшийся вдоль левого борта, между рубкой и поручнями, внезапно изменил направление и понесся на штирборт. Все были снесены — вагина, А-Чун и рулевой; могу поклясться, что я видел, как А-Чун, выпуская из рук поручни, усмехнулся мне с философской покорностью. Третья волна — самая большая — причинила меньше вреда. К тому времени почти все успели перебраться на такелаж. Внизу оставалось, может быть, человек двенадцать; несчастные, полузадохшиеся, оглушенные, захлебывающиеся люди катались по палубе или пытались забраться в какое-нибудь безопасное местечко. Их снесло за борт вместе с двумя оставшимися разбитыми лодками. В промежутках между волнами мне и другим скупщикам жемчуга удалось поместить пятнадцать женщин и детей в кают-компанию и закрыть люк. Но в конце концов это принесло им мало пользы. А ветер? Несмотря на весь мой опыт, я никогда не поверил бы, что ветер может дуть с такой силой. Он не поддается описанию. Разве можно описать кошмар? Так же точно немыслимо дать представление об этом ветре. Он срывал с нас одежду. Я говорю: «срывал» — именно так и было. Но я не прошу вас верить. Я лишь рассказываю то, что сам видел и чувствовал. Бывают минуты, когда я сам перестаю себе верить. Однако все это я пережил. Можно ли пережить встречу с таким ветром? Он был чудовищен, и самым ужасным казалось то, что он все усиливался и усиливался.
Представьте себе бесчисленные миллионы и биллионы тонн песка. Этот песок несется со скоростью девяносто, сто, сто двадцать и более миль в час. Далее представьте себе, что он невидим, неощутим — и при этом сохраняет плотность и вес песка. Представьте себе все это, и вы получите смутное представление о налетевшем на нас ветре.
Быть может, сравнение с песком неправильно. Сравним его с грязью, невидимой, неосязаемой, но тяжелой. Нет, и это слишком слабо! Считайте, что каждая молекула воздуха представляла собой грязевую отмель. Затем постарайтесь вообразить сплошную массу таких молекул. Нет, я не нахожу слов! Словами можно изобразить лишь обычные явления жизни, но язык становится бессильным перед таким чудовищным ветром. Гораздо лучше было бы, если бы я остался при своем первоначальном намерении и не пытался дать описание.
Но одно я должен сказать: волны, поднявшиеся на море, были разбиты, придавлены ветром. Мало того: казалось, ураган, разинув пасть, поглотил весь океан, заполнил то пространство, где раньше был воздух.
Конечно, паруса давно были сорваны. Но у капитана Удуза имелось на «Petite Jeanne» то, чего я никогда еще не видел на шхунах южных морей, — морской якорь. То был конический парусиновый мешок, в отверстие которого вставлен огромный железный обруч. Морской якорь, падающий в воду, походил на коршуна, взлетающего к небу, но имелась и некоторая разница: он оставался у самой поверхности воды и сохранял перпендикулярное положение. Длинный канат соединял его со шхуной. В результате «Petite Jeanne» поплыла носом к ветру и навстречу морю. Действительно, наше положение улучшилось бы, если бы мы не находились на пути шторма. Правда, ветер вырвал наши паруса из ревантов, сломал верхушки мачт, спутал все снасти, но все же мы, вероятно, выпутались бы благополучно, если бы не попали в самый центр шторма. Вот это-то и решило нашу судьбу. Я был оглушен, находился в состоянии какого-то оцепенения и ослабел от напора ветра. Я уже готов был сдаться и умереть, когда центр урагана захватил нас. Мы попали в полосу полного затишья. Не было ни малейшего дуновения ветерка. Это оказывало болезненное действие.
Вспомните, как сильно напряжены были у нас мускулы, когда мы боролись с чудовищным давлением ветра. И вдруг давление сразу прекратилось. Помню, у меня было такое чувство, словно я вот-вот распадусь, разлечусь на части. Казалось, все атомы моего тела отделяются друг от друга и непреодолимо рвутся в пространство. Но это длилось одно мгновение. Гибель надвигалась.
В центре шторма не было ветра, и на море поднялось волнение. Волны прыгали, бились, взметались к самым облакам. Не забудьте: этот чудовищный ветер дул от каждой точки окружности в направлении центра штиля. Поэтому и волны стали надвигаться со всех сторон. В центре не было ветра, чтобы их остановить. Они вырывались, словно пробки со дна бочек; в их продвижении не заметно было ни системы, ни постоянства. То были сумасшедшие волны. Они вздымались по крайней мере на восемьдесят футов. Нет! То были вовсе не волны: ни один человек никогда не видел таких волн.
Скорее они походили на брызги, чудовищные брызги — вот и все! Брызги в восемьдесят футов вышиною. Восемьдесят футов! Больше восьмидесяти! Они перебрасывались через верхушки мачт. То был смерч, извержение. Они были пьяны. Они падали где и как попало. Сталкивались, налетали и обрушивались друг на друга или разлетались тысячами водопадов. Этот центр урагана не был океаном — ни одному человеку не снился такой океан. То был хаос, адский хаос — дьявольский кладезь взбесившейся морской воды.
A «Petite Jeanne»? He знаю, что сталось с нею. Язычник говорил мне впоследствии, что и он не знает. Она была буквально разодрана, расколота надвое, затем превращена в массу раздробленного, горящего дерева и, наконец, уничтожена. Придя в себя, я увидел, что нахожусь в воде и плыву машинально, хотя — если можно так выразиться — я уже на две трети утонул. Не помню, как я очутился в воде. Я видел, как «Petite Jeanne» разлетелась на части, должно быть, в тот самый момент, когда я потерял сознание.
Теперь, когда я пришел в себя, мне оставалось только использовать все преимущества своего положения, но эти «преимущества» сулили мало хорошего. Снова дул ветер, волны уменьшились, и я понял, что выбрался из центра урагана. По счастью, вблизи не было акул. Ураган разогнал прожорливую стаю, которая окружала обреченное на гибель судно и кормилась мертвецами.
Было около полудня, когда «Petite Jeanne» разлетелась в щепки, и, должно быть, часа два спустя мне удалось уцепиться за крышку от люка шхуны. В то время лил дождь, и я совершенно случайно натолкнулся на крышку. Короткий обрывок бечевки болтался на ручке; я понял, что могу считать себя в безопасности по крайней мере в течение суток — в том случае, конечно, если не явятся акулы. Часа три спустя мне послышались голоса. Все это время я тесно прижимался к крышке и, закрыв глаза, сосредоточивал свое внимание на работе легких, стараясь вдыхать достаточное количество воздуха, чтобы не задохнуться и в то же время не наглотаться воды. Дождь перестал, а ветер и море затихли. Вот тогда-то я и увидел на расстоянии двадцати футов капитана Удуза и язычника, примостившихся на крышке от другого люка. Они боролись за обладание ею — во всяком случае француз боролся.
— Paien noir![6] — завопил он и лягнул ногой канака.
На капитане Удузе из одежды остались лишь тяжелые, грубые сапоги. Язычнику он нанес жестокий удар по рту и подбородку и едва не оглушил его. Я думал, парень отплатит ему той же монетой, но он удовольствовался тем, что уныло отплыл на десять футов в сторону. Всякий раз, как волна пригоняла его ближе, француз, руками цеплявшийся за крышку, лягал его обеими ногами и, лягаясь, называл канака черным язычником.
— Эй ты, белая скотина! — заревел я. — За пару сантимов я до тебя доберусь и утоплю!
Только сильная усталость помешала мне выполнить угрозу. Одна мысль об усилии, какое требовалось, чтобы переплыть к нему, вызывала тошноту. Поэтому я окликнул канака и решил разделить с ним люковую крышку. Отоо — так его звали (он произносил свое имя протяжно: «О-т-о-о») — сообщил мне, что он уроженец Бора-Бора, самого западного острова из группы Товарищества. Как я впоследствии узнал, он захватил люковую крышку первым, а затем, встретившись с капитаном Удузом, предложил ему воспользоваться ею, а тот в благодарность за эту услугу отогнал его пинками.
Вот каким образом я впервые встретил Отоо. Он не был забиякой; он являлся воплощением кротости, мягкости и доброты, хотя и был шести футов ростом, мускулистый, словно римский гладиатор. Да, забиякой он не был, но не был и трусом. В его груди билось львиное сердце; в последующие годы я видел, как он шел на такие опасности, перед которыми я бы отступил. Я хочу сказать, что, избегая заводить ссору, он никогда не отступал перед надвигающейся бедой. А раз Отоо начинал действовать — тогда «берегись мели!». Я никогда не забуду, как он отделал Билля Кинга. Случилось это в германском Самоа. Билль Кинг был провозглашен чемпионом-тяжеловесом американского флота. То был человек-зверь, настоящая горилла, один из тех парней, что бьют здорово и наверняка умеют управлять своими кулаками. Он затеял ссору, ударил и дважды пихнул ногой Отоо, пока тот осознал необходимость драться. Думаю, бой закончился через четыре минуты; к концу этого времени Билль Кинг оказался несчастным обладателем четырех поломанных ребер, сломанной руки и вывихнутого плеча. Отоо понятия не имел о науке бокса. Он дрался по-своему, но Биллю Кингу пришлось пролежать три месяца, пока он не оправился от урока, полученного им на берегу Апии.
Но я забегаю вперед. Мы поделили люковую крышку и поочередно пользовались ею. Один лежал ничком на крышке и отдыхал, в то время как другой, по шею погрузившись в воду, придерживался за крышку обеими руками. В течение двух суток, без перерыва, то отдыхая на крышке, то погружаясь в воду, мы носились по океану. К концу второго дня я почти все время бредил; по временам мне случалось слышать, как бормочет и бредит Отоо на своем родном языке. Мы постоянно погружались в воду и благодаря этому не умерли от жажды, хотя морская вода и солнце для нас были равносильны рассолу и пеклу. Кончилось тем, что Отоо спас мне жизнь, ибо очнулся я на берегу, в двадцати футах от воды, защищенный от солнца листьями кокосовой пальмы. Конечно, не кто иной как Отоо притащил меня сюда и укрепил надо мной листья, отбрасывавшие тень. Он лежал рядом. Я снова потерял сознание. Когда я пришел в себя, была прохладная звездная ночь. Отоо прижимал к моим губам кокосовый орех.
Из всего экипажа «Petite Jeanne» спаслись только мы двое. Капитан Удуз, должно быть, погиб от истощения, так как спустя несколько дней к берегу прибило крышку от его люка. Целую неделю Отоо и я прожили с туземцами атолла; затем нас подобрал французский крейсер и доставил на Таити. Тем временем мы совершили обряд обмена именами. В южных морях этот обряд связывает людей крепче, чем братство по крови. Инициатива была моя, а Отоо пришел в восторг, когда я заговорил об этом.
— Вот это хорошо, — сказал он по-таитянски. — Ведь мы вместе провели два дня на устах смерти.
— А смерть не разжала уст, — с улыбкой ответил я.
— Ты совершил славное дело, господин, — сказал он, — и у смерти не хватило подлости заговорить.
— Зачем ты называешь меня господином? — спросил я, делая обиженный вид. — Разве мы не обменялись именами? Для тебя я — Отоо, для меня ты — Чарли. И для меня ты на вечные времена будешь Чарли, а я для тебя — Отоо. Таков обычай. И даже после нашей смерти, если нам случится жить где-нибудь в надзвездном мире, даже тогда ты будешь для меня Чарли, а я для тебя — Отоо.
— Да, господин, — ответил он, и глаза его засверкали от радости.
— Ну вот, ты опять! — негодующе вскричал я.
— Разве важно то, что произносят мои уста? — возразил он. — Ведь это только уста. Мысленно же я всегда буду звать тебя Отоо. Когда бы я ни подумал о себе, я буду думать о тебе; и если кто назовет меня по имени, я вспомню о тебе. И в надзвездном мире, во все времена ты будешь для меня Отоо. Так ли я говорю, господин?
Я скрыл улыбку и кивнул ему головой.
Мы расстались в Папеэтэ. Я остался на берегу, чтобы оправиться от перенесенного потрясения, а он на катере отплыл к своему родному острову Бора-Бора. Спустя шесть недель он вернулся. Я очень удивился, так как раньше он рассказал мне о своей жене, о том, что возвращается к ней и думает навсегда отказаться от далеких путешествий. После первых приветствий он спросил меня, куда я собираюсь отправиться. Я пожал плечами; это был трудный для меня вопрос.
— Я хочу странствовать по всему свету, — ответил я наконец, — по всему свету: изъездить все моря, посетить все острова, какие только есть на земном шаре.
— Я еду с тобой, — просто сказал он. — Моя жена умерла.
У меня никогда не было брата, но, вспоминая отношения, какие мне приходилось наблюдать между братьями, я начинаю сомневаться: способен ли брат относиться так, как относился ко мне Отоо. Для меня он был и братом, и отцом, и матерью. Знаю одно: благодаря Отоо я стал более справедливым и честным человеком. Я мало заботился о мнении других людей, но должен был оставаться честным в глазах Отоо. Помня о нем, я не осмеливался себя запятнать. Я был для него идеалом и боюсь, что из любви ко мне он меня наделял несуществующими добродетелями.
Бывали минуты, когда я подходил к самому краю пропасти, и только мысль об Отоо удерживала меня от прыжка. Его гордость мной передавалась и мне; и не делать того, что подорвало бы его гордость, стало первым правилом моего кодекса чести.
Естественно, я не сразу понял, каковы были его чувства ко мне. Он никогда не критиковал, никогда не осуждал меня. Лишь мало-помалу мне открывалось его преувеличенное мнение о моей особе, и постепенно я стал понимать, как сильно его оскорбил бы поступок, недостойный моего лучшего «я».
В продолжение семнадцати лет мы не разлучались; семнадцать лет он всегда был рядом со мной, бодрствуя во время моего сна, ухаживая за мной, когда я болел, сражаясь за меня и получая раны. Он записывался на те же корабли, что и я, и вместе мы избороздили Тихий океан, от Гавайских островов до мыса Сиднея, от Торресова пролива до Галапагос. Мы занимались вербовкой чернокожих на всем протяжении от Новогебридских островов и островов на экваторе до Луизиады, Новой Британии, Новой Ирландии и Нового Ганновера. Трижды мы терпели кораблекрушение: У островов Джильберт, Санта-Крус и Фиджи. Мы скупали и продавали все, что попадалось под руку, — жемчуг, жемчужные раковины, копру, черепах, — и кое-как сводили концы с концами.
Это началось в Папеэтэ, сейчас же после того, как Отоо заявил мне о своем решении объездить со мной все моря и острова. В те дни в Папеэтэ был клуб, где собирались скупщики жемчуга, торговцы, капитаны и разношёрстные авантюристы южных морей. Игра шла азартная, пили много; боюсь, что я засиживался за карточным столом дольше, чем следовало бы. Но как бы поздно я ни уходил из клуба, Отоо всегда ждал меня, чтобы проводить домой.
Сначала я улыбался, затем пожурил его. Наконец сказал напрямик, что в няньке не нуждаюсь. С тех пор, выходя из клуба, я его уже не видел. Однако спустя неделю я совершенно случайно обнаружил, что он по-прежнему провожает меня до дому, скользя в тени манговых деревьев, окаймлявших улицу. После этого я стал раньше возвращаться домой. В дождливые и бурные ночи, в самый разгар кутежа меня неотвязно преследовала мысль об Отоо, печально стоящем на страже под проливным дождем. Да, действительно, благодаря ему я изменился к лучшему. Однако он воздействовал на меня не строгостью. О христианской морали он не имел понятия. Все туземцы Бора-Бора приняли христианство, но Отоо был язычником — единственным неверующим человеком на всем острове — подлинным материалистом, не сомневающимся в том, что смертью кончается все. Он верил только в честную игру. В его кодексе чести низость являлась едва ли не таким же серьезным преступлением, как и зверское убийство, и, думаю, он скорее стал бы уважать убийцу, чем человека, способного на подлые делишки.
Что же касается меня, то он всегда возражал против тех моих поступков, которые могли бы мне повредить. Игру он допускал, он и сам был страстным игроком, но игру до поздней ночи считал вредной для здоровья. Ему случалось видеть, как люди, не заботившиеся о своем здоровье, умирали от лихорадки. Он не давал обета трезвости и в сырую погоду не прочь был глотнуть спиртного. Однако он знал, что спирт хорош лишь в умеренном количестве. Он видел, что, злоупотребляя им, многие гибли либо на всю жизнь оставались калеками. Отоо всегда заботился о моем благополучии. Он думал о моем будущем, обсуждал мои планы и интересовался ими больше, чем я сам. Сначала, когда я еще не подозревал о его интересе к моим делам, ему приходилось угадывать мои намерения, как например в Папеэтэ — там я размышлял о том, входить ли мне в компанию с одним плутом, моим земляком. Операция с гуано была рискованной. Конечно, тогда я не знал, что он мошенник; этого не знал и ни один белый в Папеэтэ. Отоо также не был известен этот факт, но он видел, как туго идет дело, и выведал все, не дожидаясь моей просьбы. Много моряков со всех концов света заглядывают на Таити, и Отоо, еще только подозревая, отправился к ним и терся среди них до тех пор, пока не собрал достаточно данных, подтверждающих его предположение. История была замечательная — с этим Рудольфом Уотерсом! Отоо рассказал мне ее, а я не поверил; но, когда я припер Уотерса к стенке, он сдался без ропота и на первом же пароходе уехал в Оклэнд. Признаюсь, сначала я сердился на Отоо за то, что он сует нос в мои дела. Но я знал, что он руководствуется не какими-либо корыстными побуждениями, и вскоре мне пришлось признать его мудрость и осторожность. Моей выгоды он никогда не упускал из виду — глаза у Отоо были проницательные и дальнозоркие. В конце концов я стал с ним советоваться, и мои дела он знал лучше, чем я сам. Объяснялось это тем, что мои интересы он принимал ближе к сердцу, нежели я. Я был молод и беспечен. Долларам я предпочитал романтику, спокойной жизни — приключения. Счастье, что нашелся человек, заботившийся обо мне. Знаю, что не будь Отоо, я бы давно погиб.
Позвольте вам привести один из многочисленных примеров. Еще до того, как я отправился в Паумоту за жемчугом, у меня имелся некоторый опыт в вербовке чернокожих. Отоо и я застряли на берегу Самоа — «сели на мель», но тут мне посчастливилось поступить вербовщиком на один бриг; на тот же бриг записался матросом Отоо. В последующие шесть лет мы, часто меняя суда, избороздили всю Меланезию. Когда мне приходилось на лодке подплывать к берегу, Отоо всегда стремился занять место у рулевого весла. Обычно вербовщика высаживали на берег. Сторожевая лодка, всегда наготове, держалась на расстоянии нескольких сот футов от берега, тогда как лодка вербовщика от берега не отходила. Когда я сходил со своим товаром на сушу, Отоо пересаживался на корму, где лежал прикрытый брезентом винчестер. Экипаж лодки был вооружен ружьями системы Снайдера, также скрытыми под брезентом. Пока я спорил и убеждал курчавых каннибалов наняться рабочими на плантации Квинслэнда, Отоо стоял на страже. И часто-часто его тихий голос предупреждал меня о подозрительных действиях дикарей или о назревающей измене. Иногда первым предостережением мне служил неожиданный ружейный выстрел, сбивающий негра. И когда я подбегал к лодке, рука Отоо втаскивала меня на борт. Помню однажды, когда мы служили на корабле «Санта-Анна», наша лодка села на мель, и в этот момент дикари взбунтовались. К нам на помощь ринулась сторожевая лодка, но до ее прибытия несколько десятков дикарей могли стереть нас с лица земли. Отоо одним прыжком очутился на берегу, запустил обе руки в товары и стал разбрасывать во все стороны табак, бусы, томагавки, ножи, куски коленкора.
Перед этими богатствами каннибалы устоять не могли; пока они дрались за обладание сокровищем, мы отпихнули лодку, вскочили в нее и отъехали на сорок футов. Через четыре часа я заполучил на этом берегу тридцать рекрутов.
Случай, особенно мне запомнившийся, произошел на Малаите — самом диком острове из восточной группы Соломоновых островов. Туземцы встретили нас удивительно дружелюбно; как могли мы знать, что в течение двух лет жители всей деревни собирали коллекцию голов, предназначенную для обмена на голову белого человека? Эти негодяи все охотятся за головами, а особенно ценят головы белых. Тому, кто заполучит голову белого, должна была перейти вся коллекция.
Как я уже упомянул, встретили они нас очень дружелюбно; в тот день я отошел на сотню шагов от лодки. Отоо своевременно предостерег меня; разумеется, я попал в беду, как всегда бывало в тех случаях, когда я не слушался его совета.
О своей опасности я узнал лишь тогда, когда со стороны мангиферового болота показалась целая туча копий.
Штук двенадцать по крайней мере были направлены на меня. Я пустился бежать, но наткнулся на копье. Оно вонзилось мне в икру, и я упал. Дикари бросились ко мне. Все они размахивали своими томагавками на длинных рукоятках, намереваясь отрубить мне голову. Спеша завладеть добычей, они мешали друг другу. Воспользовавшись этой суматохой, я стал кататься по песку и избежал многих ударов.
В этот момент явился Отоо, Отоо-борец. Он раздобыл где-то тяжелую боевую дубину, в рукопашном бою оказавшуюся гораздо полезнее ружья, и ворвался в самую гущу дикарей. Благодаря этому они не могли пронзить его копьями, а томагавки, казалось, им только мешали. Он сражался за меня, как викинг. Своей дубиной он действовал поистине удивительно: черепа дикарей лопались, словно перезрелые апельсины. Разогнав толпу, он схватил меня на руки, пустился бежать и тогда только получил первые раны. Четыре копья задели его. Добежав до лодки, он схватился за винчестер, и ни одна пуля не пропала даром. Затем мы добрались до шхуны и стали залечивать раны.
Семнадцать лет мы прожили вместе. Он сделал меня человеком. Не будь его, я либо отошел бы в небытие, либо и по сей день оставался бы судовым приказчиком или вербовщиком.
Однажды он мне сказал:
— Ты растрачиваешь свои деньги, затем находишь работу, добываешь еще больше. Сейчас тебе нетрудно зарабатывать; когда же ты состаришься, деньги будут потрачены, а заработать ты уже не сможешь. Я это знаю, господин. Я изучал привычки белых; я видел много стариков, которые некогда были молоды и, как и ты, могли зарабатывать. Теперь же они старые и нищие; им остается только ждать, когда какой-нибудь молодчик вроде тебя сойдет на берег и угостит их рюмочкой.
Чернокожий раб на плантациях. Он зарабатывает двадцать долларов в год. Он работает много; надсмотрщик работает мало и только разъезжает верхом, наблюдая за чернокожими. Он получает тысячу двести долларов в год. Я — матрос на шхуне. В месяц я зарабатываю пятнадцать долларов, так как считаюсь хорошим матросом. Я исполняю тяжелую работу. А у капитана на палубе натянут тент, и пиво он пьет из длинных бутылок. Я ни разу не видел, чтобы он тянул канат или работал веслом. Он получает сто пятьдесят долларов в месяц. Я — простой матрос, он — навигатор. Господин, я думаю, тебе следовало бы изучить навигацию.
И Отоо побуждал меня учиться. На первую мою шхуну он поступил вторым помощником и гораздо больше меня гордился моим командованием.
Затем он пошел дальше:
— Господин, капитану хорошо платят. Но судно находится на его попечении, и на нем всегда лежит тяжкое бремя. Гораздо лучше платят судовладельцу, который живет на берегу, держит много слуг и пускает в оборот свои деньги.
— Все это верно, но ведь шхуна стоит пять тысяч долларов, и притом старая шхуна, — возразил я. — Я состарюсь раньше, чем накоплю такую сумму.
— Белый может разбогатеть в самый короткий срок, — заявил он, указывая на берег, окаймленный кокосовыми пальмами.
В то время мы находились у Соломоновых островов и, плывя вдоль восточного берега Гвадалканара, нагружали наш корабль слоновыми орехами.[7]
— Между устьями этой реки и следующей — расстояние в две мили, — сказал он. — Равнина тянется далеко в глубь страны. Сейчас эта земля ничего не стоит. Но кто знает? Быть может, через год или два за нее будут платить большие деньги. Здесь удобная якорная стоянка. Большие пароходы могут подходить к самому берегу. Старый вождь отдаст тебе эту землю, простирающуюся на четыре мили в глубь острова, за десять тысяч пачек табака, десять бутылок водки и ружье; все вместе будет тебе стоить не больше ста долларов. Затем ты поручишь это дело комиссионеру, а через год или два продашь землю и обзаведешься своим собственным судном.
Я последовал совету Отоо, он оказался прав — так и получилось, но не через два года, а через три. Затем подвернулось дело с полями на Гвадалканаре — двадцать тысяч акров, аренда у государства на девятьсот девяносто девять лет по цене, обусловленной в договоре. Этот контракт я продержал у себя ровно девяносто дней, затем продал его за большие деньги одной компании. И, как всегда, Отоо все предусмотрел и не упустил случая. По его совету я взялся за ремонт «Донкастера», купленного мной на аукционе за сто фунтов, и теперь, по погашении сделанных затрат, приносящего чистой прибыли три тысячи. Он же посоветовал мне приобрести плантацию на Саваи и заняться торговлей кокосовыми орехами на Уполу.
По морю мы скитались теперь меньше, чем в былые дни. Я разбогател, женился и зажил широко, но Отоо остался все тем же Отоо старых дней: он бродил вокруг дома или топтался в конторе, не вынимая изо рта своей деревянной трубки; по-прежнему носил шиллинговую рубашку и четырехшиллинговую повязку вокруг бедер. Мне никак не удавалось заставить его тратить деньги. Наградой ему могла быть только любовь, и мы на нее не скупились. Дети его обожали, а если бы можно было его избаловать, моя жена неминуемо сделала бы его другим человеком.
А дети? Он буквально поставил их на ноги. Он учил их ходить, ухаживал за ними, когда они болели. По мере того как они подрастали, он брал их с собой в лагуну и там превращал в амфибий. Он рассказывал им о жизни рыб и о том, как их ловить, — больше, чем знал об этом я. То же самое можно сказать и о лесном царстве. В семь лет Том знал такие охотничьи уловки, о каких я и не подозревал. Шестилетняя Мэри бесстрашно карабкалась по скользкой скале, а я видал многих сильных мужчин, которые перед этим отступали. Шести лет Франк умел доставать шиллинг со дна моря, на глубине двадцати футов.
— Мой народ на Бора-Бора не любит язычников, все мои соотечественники — христиане; а я не люблю христиан Бора-Бора, — сказал он однажды, когда я убеждал его воспользоваться принадлежащими ему по праву деньгами и на одной из наших шхун посетить родной остров. Я надеялся, что это путешествие заставит его расходовать деньги.
Я говорю «на одной из наших шхун», хотя в то время все они по закону принадлежали мне. Я с ним долго спорил, уговаривая войти со мной в компанию.
— Мы — товарищи с того дня, как потонула «Petite Jeanne», — сказал он наконец. — Но если этого желает твое сердце, оформим наше товарищество. Работы у меня нет никакой, расходы огромные: я вдосталь ем, пью, курю, а ведь это, я знаю, стоит больших денег. Я не плачу за игру на бильярде, так как пользуюсь твоим бильярдом, но все же деньги уходят. Только богатый человек может позволить себе удовольствие удить рыбу на рифе. Страшно подумать, сколько стоят крючки и леса! Да, следует нам оформить наше товарищество. Деньги мне нужны. Я буду получать их у старшего клерка.
Итак, бумаги были написаны и засвидетельствованы, но через год я стал ворчать.
— Чарли, — сказал я ему, — ты — старый, злой обманщик, скупердяй и жалкий краб! За этот год тебе причитается несколько тысяч. Эту бумагу дал мне старший клерк. Здесь сказано, что за год ты взял ровно восемьдесят семь долларов и двадцать центов.
— А разве мне следует еще что-нибудь получить? — спросил он с озабоченным видом.
— Говорю тебе — несколько тысяч.
Его лицо прояснилось, словно он почувствовал громадное облегчение.
— Это хорошо! — сказал он. — Смотри, чтобы старший клерк правильно вел записи. Когда-нибудь мне эти деньги понадобятся, и тогда вся сумма должна быть налицо, до последнего цента.
И, помолчав, свирепо добавил:
— Если же случится какая-нибудь недостача, то пострадает жалованье клерка.
Как я впоследствии узнал, все это время в сейфе американского консула хранилось завещание Отоо, составленное Каррутерами, по которому я являлся единственным наследником.
А затем наступил конец, обрывающий все дела человеческие. Случилось это на Соломоновых островах — там, где в дни необузданной юности мы столько вместе работали. И вот мы снова приехали сюда, главным образом для того, чтобы устроить себе праздник: затем нам нужно было наведаться в наши владения на острове Флорида, а, кроме того, мы хотели разузнать, выгодно ли промышлять жемчугом в проливе Мболи. Мы бросили якорь у острова Саво, куда заглянули для покупки диковинных жемчужин. Море у берегов Саво кишит акулами. Обычай дикарей — бросать своих мертвецов в море, а это, естественно, привлекает сюда акул. Судьбе угодно было, чтобы маленькая перегруженная туземная пирога, на которой я плыл, перевернулась. Четверо дикарей и я уцепились за нее, а шхуна находилась на расстоянии сотни ярдов от нас. Я стал кричать, чтобы нам прислали лодку, как вдруг один из дикарей поднял вой. Он крепко держался за край кормы и несколько раз вместе с кормой погружался в воду — что-то тянуло его вниз. Затем он разжал руки и скрылся под водой. Акула утащила его.
Три оставшихся негра пытались вскарабкаться на перевернутую вверх дном пирогу. Я кричал, ругался, ударил кулаком ближайшего, но остановить их не мог. Они обезумели от ужаса, а ведь пирога едва ли могла выдержать и одного из них. Под тяжестью троих она стала стоймя, потом опрокинулась на бок, и они снова очутились в воде. Тогда я бросил пирогу и поплыл к шхуне, надеясь, что лодка подберет меня. Один из негров решил отправиться со мной; молча плыли мы бок о бок, изредка ныряя и высматривая акул. Вопли негра, оставшегося у пироги, известили нас о его гибели. Пристально вглядываясь в воду, я заметил огромную акулу, скользнувшую как раз подо мною. Она была не меньше шести футов в длину — я разглядел ее прекрасно. Негра, плывшего рядом со мной, она схватила поперек туловища и поплыла вместе с ним; его голова, плечи и руки поднимались над водой, бедняга испускал раздирающие душу крики. Таким образом акула тащила его на протяжении нескольких футов, а затем вместе с ним исчезла под водой. Я плыл вперед, надеясь, что это была последняя акула, болтавшаяся, так сказать, без дела. Но вскоре появилась еще одна. Была ли это та же самая, что атаковала нас раньше, или она в другом месте успела плотно позавтракать, я не знаю. Во всяком случае, она не особенно спешила. Теперь я не мог плыть так быстро, как раньше, ибо тратил силы на то, чтобы держаться позади нее, и наблюдал за ней, когда она перешла в наступление. По счастью, мне удалось обеими руками хватить ее по носу и оттолкнуть, причем она круто повернула и чуть не увлекла меня под воду. Затем она снова начала приближаться ко мне, все суживая круги. Вторично я от нее ускользнул, проделав тот же маневр. При третьей атаке неудача постигла обе стороны. Акула увернулась как раз в тот момент, когда я собирался ударить ее по носу. Шершавая, словно полированная бумага, она содрала мне кожу с руки, от локтя до плечей — на мне была нижняя рубаха без рукавов.
К тому времени я был истощен борьбой и потерял надежду на спасение. Шхуна все еще находилась на расстоянии двухсот футов. Лицо мое было в воде, и я наблюдал за приготовлениями акулы к очередной атаке. В этот момент какое-то темное тело заслонило меня от акулы. То был Отоо.
— Господин, плывем к шхуне, — сказал он так весело, словно все это было одной лишь шуткой. — Я знаю акул. Акула — мне друг.
Я повиновался и медленно поплыл вперед; Отоо плыл возле меня, все время держась между мной и акулой, парируя ее нападения и подбадривая меня. «Такелаж на боканцах ни к черту не годится, и они прилаживают фалы», — пояснил он минуту спустя, а затем нырнул, чтобы отразить нападение. Шхуна находилась на расстоянии тридцати футов, когда я выбился из сил и едва мог плыть. С палубы нам бросали веревку, но она падала слишком далеко от нас. Акула, поняв, что ей не могут причинить вред, осмелела. Несколько раз она едва меня не схватила, но в самый последний момент на помощь являлся Отоо… Конечно, сам он в любое время мог спастись, но не хотел меня оставить.
— Прощай, Чарли! Видно, пришел конец, — задыхаясь, выговорил я.
Я чувствовал, что конец близок: через секунду я закину руки и пойду ко дну.
Но Отоо рассмеялся мне в лицо и сказал:
— Я покажу тебе новый фокус, и акуле от него не поздоровится.
Он отстал, заслонив меня от акулы, приготовлявшейся к новой атаке.
— Немного левее! — крикнул он мне вслед. — Там канат на воде. Левее, господин, левее!
Я повернул налево и слепо ринулся вперед. К тому времени я начал терять сознание. Когда рука моя схватилась за канат, с палубы шхуны донесся крик. Я повернулся и взглянул. Нигде не видно было Отоо. Но через секунду он вынырнул на поверхность воды. Кисти обеих рук его были оторваны, из ран хлестала кровь.
— Отоо! — тихо позвал он. И любовь, звучавшая в его голосе, светилась в устремленных на меня глазах.
Теперь — только теперь, в последнюю минуту жизни, — он назвал меня этим именем.
— Прощай, Отоо! — воскликнул он. И скрылся под водой. Меня подняли на борт, и я без чувств упал в объятия капитана.
Так погиб Отоо — Отоо, который спас меня, сделал человеком и пожертвовал собой, чтобы еще раз спасти мне жизнь. Мы встретились с ним в пасти урагана, а расстались у пасти акулы; семнадцать лет дружбы протекло между этими двумя событиями; думаю, я с полным правом могу заявить, что никогда еще такая дружба не связывала двух людей — черного и белого. И если действительно око Иеговы всевидящее, то не последним в его царстве будет Отоо, язычник с острова Бора-Бора.
Несомненно, Соломоновы острова — обездоленная и неприветливая группа островов. На свете, конечно, существуют места и похуже. Но новичку, который не в состоянии понять жизнь и людей в их изначальной неприглядной грубости, Соломоновы острова могут показаться поистине страшными.
Действительно, лихорадка и дизентерия неутомимо разгуливают там, больные отвратительными накожными болезнями встречаются на каждом шагу, а воздух насыщен ядом, который проникает в каждую пору, царапину или ссадину, порождая злокачественные язвы. Многие, избежавшие смерти на Соломоновых островах, возвращаются на родину жалкими развалинами. Известно также и то, что туземцы Соломоновых островов — народ дикий, пристрастный к человеческому мясу и склонный коллекционировать человеческие головы. Отважным поступком считается у них напасть на человека сзади и нанести ему меткий удар томагавком, рассекающим спинной хребет у основания головного мозга. Не менее справедливы и слухи о некоторых островах, как например о Малаите, где общественное положение человека определяется количеством совершенных им убийств. Головы являются там меновой ценностью, предпочтение всегда отдается голове белого человека. Очень часто несколько селений месяц за месяцем складывают свои припасы в общий котел, пока какой-нибудь отважный воин не преподнесет им свежую, окровавленную голову белого человека и не потребует у них котел.
Все сказанное — истинная правда; а между тем иные белые живут десятки лет на Соломоновых островах и, покидая их, испытывают тоску и желание вернуться. Человеку, имеющему намерение обосноваться там надолго, необходимо обладать известной осторожностью и своего рода счастьем. Помимо этого, он должен принадлежать к особому разряду людей. Его душа должна быть отмечена клеймом непреклонного белого человека. Ему надлежит быть неумолимым. Он должен невозмутимо встречать всевозможные непредвиденные сюрпризы и отличаться безграничной самоуверенностью, а также расовым эгоизмом, убеждающим его, что в любой день недели белый человек стоит тысячи чернокожих, а в воскресный день ему позволительно уничтожать их в большем количестве. Все эти качества и делают белого человека непреклонным. Да, имеется еще одно обстоятельство: белый, желающий быть непреклонным, не только должен презирать другие расы и быть высокого мнения о себе, но и обязан не давать воли воображению. Ему нет надобности вникать в нравы, обычаи и психологию черных, желтых и коричневых людей, ибо вовсе не этим способом белая раса проложила свой царственный путь по всему земному шару.[8]
Берти Аркрайт не был непреклонным. Он был слишком чувствителен, отличался утонченной нервной организацией и обладал избытком воображения. Жизнь представляла для него несоразмерно большой интерес. Он отдавался всецело и трепетно своим впечатлениям. И поэтому Соломоновы острова являлись для него самым неподходящим местом. Он не имел намерения основаться там надолго. Пятинедельное пребывание на Соломоновых островах до прибытия следующего парохода казалось ему вполне достаточным, чтобы удовлетворить ту тягу к примитивному, какая обуяла все его существо. По крайней мере, так говорил он, хотя и в иных выражениях, туристкам на «Макамбо»; они восхищались его героизмом, ведь то были дамы-туристки, обреченные пребывать на скучной и безопасной палубе парохода, пробирающегося между Соломоновыми островами.
На борту находился еще один мужчина, но дамы не обращали на него внимания. Это было маленькое, сгорбленное существо с морщинистой кожей цвета красного дерева. Его имя, занесенное в список пассажиров, не представляет интереса, но другое его имя — капитан Малу — являлось для негров заклятым именем; им они пугали маленьких детей на всем пространстве от Нового Ганновера до Новогебридских островов. Он культивировал дикарей, страдал от лихорадок и всяких лишений и с помощью снайдеров и бичей надсмотрщиков сколотил себе пятимиллионное состояние, заключавшееся в морских улитках, сандаловом дереве, перламутре, черепаховой кости, слоновых орехах, копре, земельных участках, торговых станциях и плантациях. В сломанном мизинце капитана Малу заключалось больше силы, чем во всей особе Берти Аркрайта. Но дамы-туристки привыкли судить лишь по внешнему виду, а Берти, несомненно, обладал красивой наружностью.
Берти разговорился с капитаном Малу в курительной комнате и сообщил ему, что намерен познакомиться с яркой, кровожадной жизнью Соломоновых островов. Капитан Малу признал такое стремление честолюбивым и достойным похвалы. Но лишь спустя несколько дней он заинтересовался Берти, когда этот молодой искатель приключений пожелал показать ему свой автоматический пистолет калибра 44. Берти объяснил устройство механизма и продемонстрировал его, вынув обойму с патронами.
— Это совсем просто, — сказал он, вкладывая обойму назад. — Таким образом оно заряжается и разряжается, видите? Затем мне остается лишь нажать собачку восемь раз подряд возможно быстрее. Посмотрите на этот предохранитель. Потому-то он мне так нравится. Он вполне безопасен. Сомнений быть не может. — Он опять вынул обойму. — Сами посудите, насколько это безопасно.
Он держал дуло револьвера на уровне живота капитана Малу, и голубые глаза капитана пристально следили за ним.
— Не лучше ли повернуть его в другую сторону? — спросил капитан.
— Но он совершенно безопасен, — уверял его Берти. — Я вытащил обойму. Вы понимаете, он теперь не заряжен.
— Огнестрельное оружие всегда заряжено.
— Но уверяю же вас, он не заряжен!
— Все равно, отведите дуло в сторону.
Голос капитана Малу звучал тихо и невыразительно, но глаза, не отрываясь, смотрели на дуло револьвера, пока оно не отклонилось в сторону.
— Я готов держать пари на пять фунтов, что оно не заряжено, — с жаром предложил Берти.
Но тот покачал головой.
— Ну, так я вам докажу.
Берти поднял револьвер и приложил дуло к виску с явным намерением спустить курок.
— Одну секунду, — спокойно сказал капитан Малу, протягивая руку. — Дайте мне взглянуть.
Он направил револьвер в сторону моря и нажал собачку. Последовал оглушительный выстрел, и одновременно механизм выбросил горячий дымящийся патрон вбок, вдоль палубы.
У пораженного Берти отвисла челюсть.
— Значит, я вставил обратно обойму, — попытался он объяснить. — Должен сознаться, что это было очень глупо.
Он смущенно захихикал и опустился в кресло. Кровь отлила от его лица, и под глазами появились темные круги. Руки его дрожали и никак не могли поднести папиросу ко рту. Он слишком любил жизнь, а сейчас он видел себя с размозженной головой, распростертым на палубе.
— Но право же, — бормотал он, — право…
— Это прекрасное оружие, — сказал капитан Малу, возвращая ему автоматический пистолет.
На борту «Макамбо» находился комиссар, возвращавшийся из Сиднея, и с его разрешения судно остановилось в Уджи, чтобы опустить на берег миссионера. В Уджи стоял кеч «Арла» под командой капитана Ганзена. «Арла» являлась одним из многих судов, принадлежавших капитану Малу, и он соблазнил Берти предложением пересесть на «Арлу» и совершить четырехдневный рейс вдоль берегов Малаиты, где предполагалось вербовать рабочих. После этого «Арла» должна была доставить его на плантации Реминдж, тоже принадлежавшие капитану Малу; там Берти остановится на неделю, а затем отправится в Тулаги, местопребывание правительства, где воспользуется гостеприимством комиссара. Капитан Малу, отдав еще два других распоряжения, в дальнейшем не оставшиеся без последствий, исчезает со страниц этого рассказа. Одно распоряжение получил капитан Ганзен, другое — мистер Гарривель, управляющий плантациями Реминдж. По характеру обе инструкции были сходны: предписывалось предоставить возможность мистеру Бертраму Аркрайту познакомиться с суровой и кровожадной жизнью Соломоновых островов. И многие шептались, что капитан Малу пообещал ящик с шотландским виски тому, кто поможет мистеру Аркрайту пережить исключительные приключения.
— Да, Шварц всегда отличался упрямством. Видите ли, он повез четырех матросов из своего экипажа в Тулаги, где их должны были выпороть — официально, вы понимаете; а затем отправился с ними на вельботе обратно. Был ветер, и лодка перевернулась. Потонул только Шварц. Конечно, это несчастный случай.
— Несчастный случай? Действительно так? — спросил Берти лишь слегка заинтересованный; он внимательно рассматривал чернокожего у руля.
Уджи исчез за кормой, и «Арла» плавно скользила по залитому солнцем морю, направляясь к заросшим лесом берегам Малаиты. Рулевой, овладевший вниманием Берти, был украшен гвоздем, продетым сквозь носовой хрящ. Вокруг его шеи висело ожерелье из пуговиц от брюк. В отверстия, продырявленные в ушах, были вставлены: ключ от коробки консервов, сломанная ручка зубной щетки, глиняная трубка, медное колесо от будильника и несколько ружейных патронов. На груди красовалась подвешенная к шее половина фарфоровой тарелки. Около сорока в таком же духе разукрашенных чернокожих бродило по палубе; пятнадцать человек составляли команду судна, остальные были недавно завербованными рабочими.
— Конечно, это был несчастный случай, — сказал помощник «Арлы» Джэкобс, стройный, с темными глазами, походивший скорее на профессора, чем на моряка. — Джонни Бедипп пережил приблизительно то же. Он возвращался с несколькими высеченными матросами, и они опрокинули лодку. Но он умел плавать не хуже их, и двое из них потонули. Он же пустил в дело подножку для гребцов и револьвер. Несомненно, это был несчастный случай.
— Обычное явление, — заметил шкипер. — Видите вон того человека у руля, мистер Аркрайт? Он — людоед. Шесть месяцев назад он вместе с остальной командой утопил капитана «Арлы». Они напали на него на этой самой палубе, как раз на корме, возле бизань-мачты.
— Палуба была в ужасном виде, — прибавил помощник.
— Так ли я понял?.. — начал Берти.
— Да, да! — сказал капитан Ганзен. — Это несчастный случай; он утонул случайно.
— Но палуба?..
— Вот именно. По секрету я, так и быть, скажу вам: они пустили в дело топор.
— Вот эта самая ваша команда?
Капитан Ганзен утвердительно кивнул головой.
— Прежний шкипер был слишком уж беспечен, — объяснил помощник. — Он не успел повернуться, как они его прикончили.
— У нас нет никакой власти над ними, — пожаловался шкипер. — Правительство обычно на стороне негров и защищает их против белых. Вы не имеете права стрелять первым. Вы должны предоставить первый выстрел негру, иначе закон обвинит вас в убийстве и сошлет на Фиджи. Вот почему здесь так часты всякие несчастные случаи.
Позвали к обеду, и Берти со шкипером спустились вниз, оставив помощника на палубе.
— Следите внимательно за этим черным дьяволом — Ауики, — предостерег, уходя, шкипер. — Мне он не внушает доверия. Я уже несколько дней к нему приглядываюсь.
— Есть, — ответил помощник.
Обед уже кончился, а шкипер дошел лишь до середины своего повествования о резне на пароходе «Шотландские Вожди».
— Да, — продолжал он, — это было лучшее судно на всем побережье. И вот, не успев повернуть вовремя, оно устремилось прямо на рифы; большая флотилия каноэ направилась к нему. На борту находились пять белых и команда из двадцати чернокожих, уроженцев Санта-Крус и Самоа, а спасся только судовой приказчик. Кроме того, там было шестьдесят завербованных рабочих. И они все были каи-каи…
— Каи-каи?
— О, прошу извинения, это значит — они были съедены. Было еще одно судно «Джемс Эдвард», чудесно оснащенное…
В это время с палубы донесся резкий окрик помощника и дикие вопли. Раздалось три выстрела, затем послышался отчетливый всплеск воды. Капитан Ганзен мгновенно взбежал по трапу, и перед глазами Берти сверкнул блестящий револьвер, выхваченный на бегу капитаном. Берти поднялся значительно медленнее и нерешительно высунул голову в отверстие люка. Но, казалось, ничего не произошло. Помощник, дрожа от возбуждения, стоял с револьвером в руке. Вдруг он отскочил, полуобернувшись назад, словно опасность угрожала с тыла.
— Один из туземцев упал за борт, — сказал он неестественным, натянутым тоном. — Он не умел плавать.
— Кто? — спросил шкипер.
— Ауики, — последовал ответ.
— Но подождите, ведь я слышал выстрелы, — говорю вам, выстрелы, — сказал Берти в страшном волнении, почуяв какое-то загадочное приключение, к счастью, уже миновавшее.
Помощник набросился на него рыча:
— Это наглая ложь! Не было ни одного выстрела. Негр упал за борт.
Капитан Ганзен смотрел на Берти тусклыми, немигающими глазами.
— Но я… я ведь думал… — начал Берти.
— Выстрелы? — задумчиво произнес капитан Ганзен. — Выстрелы? Вы слышали хоть один выстрел, мистер Джэкобс?
— Ни одного, — ответил мистер Джэкобс.
Шкипер с торжеством посмотрел на своего гостя и сказал:
— Несомненно, несчастный случай. Идемте вниз, мистер Аркрайт, и покончим с обедом.
Эту ночь Берти спал в каюте капитана, крохотной комнатке, отделенной от большой кают-компании. Передняя переборка была украшена стойкой с ружьями. Под койкой стоял большой ящик; вытащив его, Берти нашел там запас боевых припасов, динамита и несколько коробок с детонаторами. Он предпочел взять себе койку у противоположной стены. На маленьком столе, совсем на виду, лежал журнал «Арлы» — Берти не подозревал, что капитан Малу распорядился его приготовить. Берти прочел в нем, что 20 сентября два матроса упали за борт и утонули. Берти читал между строк и понимал, в чем тут дело. Дальше он узнал, что одна китобойная лодка с «Арлы» подверглась нападению лесных жителей у берегов Суу и потеряла трех матросов; что шкипер застал повара за варкой человеческого мяса на огне судовой печи; мясо было приобретено командой на берегу в Фуи; случайный взрыв динамита при сигнализации уничтожил матросов одной лодки. Там рассказывалось о ночных нападениях; о бегстве из портов и ожидании рассвета; о нападениях лесных жителей в мангиферовых зарослях и флотилий приморских жителей — в больших проливах. С монотонной настойчивостью перечислялись там случаи смерти от дизентерии. С испугом отметил он, что от дизентерии погибло двое белых, находившихся на борту «Арлы» в качестве гостей.
— Должен сказать вам, — заявил Берти на следующий день капитану, — что я просмотрел ваш журнал.
Шкипер был недоволен и даже рассердился, что судовой журнал был оставлен в каюте.
— Все эти случаи смерти от дизентерии — вздор, все равно как и случайные прыжки за борт, — продолжал Берти. — Что, собственно, означает эта дизентерия?
Шкипер откровенно выразил восторг по поводу проницательности гостя, хотя сначала с негодованием отрицал это предположение, а затем любезно уступил:
— Видите ли, мистер Аркрайт, дело обстоит так: эти острова и без того пользуются дурной славой. С каждым днем все труднее становится заполучить на службу белого человека. Предположим, человек убит. Компания должна за большие деньги нанять другого. Но если человек умер просто от болезни, тогда все в порядке. Новички болезней не боятся, их страшит быть убитыми. Поступая на «Арлу», я полагал, что шкипер ее умер от дизентерии. А потом уже стало поздно. Контракт был заключен.
— И кроме того, — прибавил мистер Джэкобс, — слишком уж часто бывают несчастные случаи. Это может вызвать подозрения. Во всем вина правительства. Иначе белый человек не имеет возможности защищаться от негров.
— Да, вспомните «Принцессу» и ее помощника-янки, — подхватил шкипер. — На ней находилось пять белых, не считая правительственного агента. Капитан, агент и приказчик причалили к берегу в двух лодках. Все они были убиты — все до единого. На борту остались помощник, боцман и около пятнадцати матросов из Самоа и Тонгана. Толпа негров бросилась к ним с берега. При первом же натиске была перебита вся команда и боцман. Помощник захватил три сумки с патронами и два винчестера и забрался на краспицсалинг. Он единственный остался в живых, и нечего удивляться, что он совсем обезумел. Он стрелял из одного ружья; наконец его уже невозможно было держать в руках, настолько оно накалилось; тогда он взял другое. Палуба была вся черная от толпы негров. Он прогнал их. Он сбивал их, когда они скакали за борт, и продолжал стрелять, когда они схватились за весла. Тогда они бросились в воду и пустились вплавь, а он, обезумевший, уложил еще шестерых. А как, по-вашему, он поплатился за это?
— Сослали на семь лет на Фиджи, — злобно фыркнул помощник.
— Правительство заявило, что он не имел права стрелять, когда они прыгнули за борт, — пояснил шкипер.
— Вот почему они умирают теперь от дизентерии, — закончил помощник.
— Невероятно! — сказал Берти, испытывая сильное желание поскорее закончить свое путешествие.
Позднее он разговорился с чернокожим, на которого ему указали как на каннибала. Его звали Сумасои. Он провел три года на плантациях в Квинслэнде, побывал и на Самоа, и на Фиджи, и в Сиднее; служа матросом на шхуне для вербовки рабочих, посетил Новую Британию, Новую Ирландию, Новую Гвинею и острова Адмиралтейства. Он был большой шутник и в разговоре с Берти следовал примеру шкипера. Да, он съел много людей. Сколько? Он не может всех припомнить. Да, и белых людей тоже, их мясо очень вкусно, если только они не больные. Однажды Сумасои съел больного.
— Плохое дело! — воскликнул он при этом воспоминании. — Мой совсем заболел после него. Живот много болел.
Берти содрогнулся и осведомился относительно голов. Да, на берегу Сумасои хранил несколько голов, хорошие головы — высушенные на солнце и прокопченные. Есть голова капитана шхуны. С длинными бакенбардами. Сумасои продал бы ее за два соверена. Есть у него и несколько детских голов, но плохо сохранившихся, он их уступит за десять шиллингов.
Спустя пять минут Берти очутился возле одного негра, пораженного страшной накожной болезнью; он сидел рядом с ним на верхней ступеньке трапа. Берти отстранялся от него и после расспросов узнал, что это проказа. Он поспешил вниз и старательно вымылся антисептическим мылом.
Много раз в течение дня приходилось ему прибегать к антисептическим средствам: почти у каждого туземца на борту были злокачественные язвы.
У мангиферовых болот «Арла» бросила якорь; вдоль перил борта был протянут двойной ряд колючей проволоки. Видимо, дело было нешуточное; увидев вереницу каноэ с дикарями, вооруженными дротиками, луками, стрелами, а также снайдерами, Берти горячее, чем когда-либо, пожелал, чтобы его поездка уже закончилась.
Весь вечер после захода солнца туземцы вертелись в своих каноэ у борта судна. И нагрубили помощнику, когда тот приказал им отправляться на берег.
— Будьте спокойны, я сейчас разделаюсь с ними, — сказал капитан Ганзен, спускаясь вниз.
Вернувшись, он показал Берти палочку динамита, прикрепленную к рыболовному крючку. Дело в том, что бутылочка из-под хлоридина, с содранной этикеткой, и кусок самого безобидного фитиля могут всех ввести в заблуждение. Эта бутылочка одурачила и Берти, и туземцев. Капитан Ганзен поджег фитиль и зацепил рыболовным крючком набедренную повязку одного туземца; туземец рванулся, охваченный страстным желанием удрать на берег, и второпях позабыл сорвать с себя повязку. Он бросился бежать, а фитиль шипел и трещал за его спиной; туземцы перепрыгивали через проволочное заграждение, цепляясь за колючки. Ужас охватил Берти. И капитан Ганзен разделял его чувство: он забыл о двадцати пяти своих рабочих, оплаченных по тридцать шиллингов каждый. Все они бросились за борт вместе с прибрежными жителями, а за ними следовал чернокожий с шипящей бутылкой из-под хлоридина.
Берти не видел, взорвалась ли бутылка; но помощник кстати разрядил на корме палочку настоящего динамита, никому не причинившего вреда; Берти же готов был на суде поклясться, что один негр был разорван на куски.
Исчезновение двадцати пяти рабочих обошлось «Арле» в сорок фунтов; никакой надежды не могло быть на их возвращение, раз они добрались до леса. Шкипер и помощник решили потопить свое горе в холодном чае. Этот холодный чай содержался в бутылках из-под виски, и Берти не понимал, что, собственно, они поглощают. Он только видел, что оба усиленно пьют и серьезно обсуждают, доносить ли правительству о случае со взорвавшимся негром под видом случайного падения в воду или смерти от дизентерии. Вскоре они погрузились в сон, и Берти, единственному белому на борту, ничего иного не оставалось, как нести вахту. До самого рассвета стоял он на опасном посту, со страхом ожидая нападения с берега или восстания экипажа.
Больше трех суток стояла «Арла» у берега, и каждую ночь шкипер и помощник вдребезги напивались холодным чаем, предоставляя Берти нести вахту. Они знали, что ему можно довериться, а он в равной мере был убежден, что донесет об их поведении капитану Малу, если останется в живых. Наконец «Арла» бросила якорь у плантации Реминдж, на Гвадалканаре, и Берти, сойдя на берег, с облегчением вздохнул, обмениваясь рукопожатием с управляющим. Мистер Гарривель был подготовлен к приему гостя.
— Вы, пожалуйста, не беспокойтесь, если настроение наших негров-рабочих покажется вам несколько странным, — сказал мистер Гарривель, таинственно отводя его в сторону. — Поговаривают о восстании, и, действительно, имеются кое-какие подозрительные признаки, но я лично убежден, что это пустая болтовня.
— А сколько… сколько негров у вас на плантации? — с замирающим сердцем спросил Берти.
— В настоящее время четыреста, — ободряюще ответил мистер Гарривель, — но нас трое — с вами, да еще шкипер и помощник с «Арлы»; мы прекрасно справимся с чернокожими.
Берти пошел навстречу Мак-Тавишу, заведующему складами, но тот почти не обратил внимания на вновь прибывшего и, волнуясь, заявил о своем намерении оставить службу.
— Я женатый человек, мистер Гарривель, я не могу дольше здесь оставаться. Бунт неизбежен, это ясно как день. Негры готовы к восстанию, и здесь повторятся ужасы Хохоно.
— Что это за ужасы Хохоно? — спросил Берти, после того как удалось убедить заведующего складами остаться здесь до конца месяца.
— А он имел в виду плантации Хохоно на Изабелле, — пояснил управляющий. — Там негры убили пятерых белых, живших на берегу, захватили шхуну, убили капитана и помощника и все до одного бежали на Малаиту. Но я всегда говорил, что там, на плантациях Хохоно, белые были слишком беспечны. Нас не удастся поймать врасплох. Идемте, мистер Аркрайт, я вам покажу вид с нашей веранды.
Берти был поглощен размышлениями, каким бы образом ему убраться поскорей в Тулаги к комиссару, и вид мало его занимал.
Он все еще придумывал способ, когда совсем близко, за его спиной, раздался выстрел из ружья. И в ту же секунду мистер Гарривель стремительно схватил его, почти вывернув ему руку, и втолкнул в комнату.
— Ну, скажу вам, дружище, вы были на волосок от смерти, — заявил управляющий, ощупывая его, чтобы узнать, не ранен ли он. — Я ужасно огорчен. Никогда не думал, чтобы среди бела дня…
Берти побледнел.
— Вот так же они напали на прежнего управляющего, — вступил в разговор Мак-Тавиш. — А какой был славный парень! Они размозжили ему голову здесь, на веранде. Видите это темное пятно между лестницей и дверью?
Берти счел момент благоприятным, чтобы выпить коктейль, приготовленный и поданный ему мистером Гарривелем, но в это время вошел человек в костюме для верховой езды.
— Ну, в чем дело? — спросил управляющий, взглянув на вошедшего. — Опять река разлилась?
— К черту реку, речь идет о неграх. Они выскочили из тростника в двенадцати шагах от меня, и раздался выстрел. Это был снайдер, а стрелявший держал ружье у бедра. Хотел бы я знать, где он достал этот снайдер? О, прошу извинения! Рад познакомиться с вами, мистер Аркрайт.
— Мистер Браун, мой помощник, — представил его мистер Гарривель. — Ну, давайте-ка выпьем.
— Но где он взял снайдер? — настаивал мистер Браун. — Я всегда советовал не держать оружие в конторе.
— Оружие лежит на своем месте, — раздраженно ответил мистер Гарривель.
Мистер Браун недоверчиво усмехнулся.
— Идем, посмотрим, — предложил управляющий.
Берти последовал за ними в контору, где мистер Гарривель с торжеством указал на большой ящик, стоявший в пыльном углу.
— Отлично, но откуда же этот негодяй достал снайдер? — упорствовал мистер Браун.
В это время Мак-Тавиш приподнял крышку. Управляющий вздрогнул и сорвал крышку. Ящик оказался пуст. Все переглянулись, онемев от ужаса. Гарривель, обессилев, упал на стул.
Мак-Тавиш злобно выругался.
— А что я твердил постоянно? Этим чернокожим слугам нельзя доверять.
— Дело становится серьезным, — согласился Гарривель, — но мы выкрутимся. Этим кровожадным неграм нужна хорошая встряска. Пожалуйста, господа, не выпускайте из рук ружей и во время обеда, а вы, мистер Браун, будьте добры приготовить сорок или пятьдесят палочек динамита; покороче обрежьте фитили. Мы их проучим. А теперь, господа, обед подан.
Берти ненавидел рис и сойю[9] и принялся за яичницу.
Он почти покончил со своей порцией, когда Гарривель положил себе на тарелку яичницу.
Он взял кусок в рот и тотчас же, ругаясь, выплюнул.
— Это уже второй раз, — зловеще объявил Мак-Тавиш.
Гарривель все еще откашливался и отплевывался.
— Что — вторично? — содрогнулся Берти.
— Яд, — последовал ответ. — Повар будет повешен.
— Таким вот образом и погиб бухгалтер на мысе Марш, — заговорил Браун. — Ужасная смерть. На судне «Джесси» рассказывали, что его нечеловеческие вопли были слышны на расстоянии больше трех миль.
— Я закую повара в кандалы, — пробормотал Гарривель. — К счастью, мы вовремя это обнаружили.
Берти сидел, словно парализованный. В его лице не было ни кровинки. Он пытался говорить, но слышались лишь нечленораздельные звуки и хрип. Все с тревогой смотрели на него.
— Не говорите, не надо говорить, — воскликнул Мак-Тавиш напряженным голосом.
— Да, я съел ее, всю съел, целую тарелку! — вскричал Берти, словно человек, внезапно вынырнувший из-под воды и еле переводящий дух.
Страшное молчание длилось еще полминуты, и в их глазах он читал свой приговор.
— В конце концов, возможно, это не был яд, — мрачно проговорил Гарривель.
— Позовите повара, — сказал Браун.
Вошел, скаля зубы, черный мальчишка-повар с проколотым носом и продырявленными ушами.
— Смотри сюда, Ви-Ви, что это значит? — заорал Гарривель, указывая на яичницу.
Вполне естественно, что Ви-Ви перепугался и смутился.
— Добрый господин каи-каи, — пробормотал он, оправдываясь.
— Пусть он съест ее, — посоветовал Мак-Тавиш. — Это будет лучшим испытанием.
Гарривель наполнил ложку и бросился к повару, но тот в ужасе обратился в бегство.
— Все ясно, — торжественно заявил Браун. — Он не хочет ее есть.
— Мистер Браун, не окажете ли вы любезность пойти и заковать его в кандалы? — Затем Гарривель беззаботно повернулся к Берти: — Все в порядке, дружище; комиссар разделается с ним, а если вы умрете, будьте покойны — его повесят.
— Я не думаю, что правительство пойдет на это, — возразил Мак-Тавиш.
— Но господа, господа, — закричал Берти, — подумайте все же обо мне!
Гарривель соболезнующе пожал плечами:
— Грустно, дружище, но это туземный яд, и мы не знаем противоядий. Соберитесь с духом и успокойтесь, а если…
Два громких ружейных выстрела прервали его речь. Вошел Браун, зарядил винтовку и присел к столу.
— Повар скончался, — объявил он. — Лихорадка. Внезапный приступ.
— Я только что говорил мистеру Аркрайту, что с туземным ядом мы не умеем бороться, не знаем никаких противоядий…
— Кроме джина, — прибавил Браун.
Гарривель обозвал себя безмозглым идиотом и бросился за бутылкой джина.
— Сразу, друг мой, сразу, — наставлял он Берти, который отхлебнул две трети из большого стакана с чистым спиртом и, задыхаясь, кашлял, пока из глаз его не полились слезы.
Гарривель пощупал пульс, делая вид, что не может его прощупать, и усомнился в наличии яда в яичнице. Браун и Мак-Тавиш тоже стали сомневаться, но Берти уловил оттенок неискренности в их тоне. Он больше не мог ни есть, ни пить и украдкой стал щупать себе пульс под столом. Конечно, пульс все учащался, но Берти не догадался приписать это действию джина.
Мак-Тавиш с винтовкой в руке ушел на веранду, чтобы произвести рекогносцировку.
— Они толпятся возле кухни, — было его донесение. — И у них невероятное количество снайдеров. У меня есть план обойти их с другой стороны и напасть с фланга. Нанести первый удар, понимаете? Вы идете, Браун?
Гарривель, сидя за столом, продолжал есть, а Берти обнаружил ускорение пульса на пять ударов. Но все же при звуках начавшейся стрельбы он вскочил с места. Среди треска снайдеров гулко выделялись выстрелы из винчестеров Брауна и Мак-Тавиша; пальба сопровождалась диким визгом и воплями.
— Наши обратили их в бегство, — заметил Гарривель, когда голоса и выстрелы, удаляясь, стали замирать.
Едва только Браун и Мак-Тавиш вернулись к столу, последний снова отправился на рекогносцировку.
— Они достали динамит, — объявил он.
— Тогда и мы пустим в ход динамит, — предложил Гарривель.
Все трое положили по полдюжине палочек в свои карманы, зажгли сигары и направились к двери.
И вот тогда-то и произошел взрыв. Впоследствии обвиняли в этом Мак-Тавиша, и он согласился, что действительно использовал динамита больше, чем следовало. Как бы то ни было, а дом взорвался — он поднялся под углом, а затем снова осел на фундамент. Почти вся посуда, стоявшая на столе, разбилась вдребезги, а стенные часы с недельным заводом остановились. Вопя о мщении, все трое ринулись в беспросветную тьму ночи, и началась бомбардировка.
Вернувшись, они не нашли Берти. Он кое-как дотащился до конторы, забаррикадировался там и свалился на пол; его терзали пьяные кошмары, он умирал от тысячи всевозможных смертей, а вокруг него шел бой. Утром он проснулся совсем разбитый и с головной болью от джина. Он выбрался из конторы и увидел, что солнце стоит на своем месте, — вероятно, и Бог не покинул неба, ибо хозяева Берти были целы и невредимы.
Гарривель убеждал его погостить подольше, но Берти настоял на немедленном отплытии на «Арле» в Тулаги, где он и засел безвыходно в доме агента вплоть до прибытия парохода. Пароход был тот же самый, и дамы-туристки были те же, и Берти снова превратился в героя, а на капитана Малу по-прежнему никто не обращал внимания. Из Сиднея капитан Малу выслал два ящика с лучшим шотландским виски. Он не мог решить, кому отдать предпочтение: капитану ли Ганзен или мистеру Гарривель, — кто из двух во всем блеске развернул перед Берти Аркрайтом жизнь Соломоновых островов?
— Чернокожий никогда не поймет белого человека, так же и белый не поймет чернокожего, пока черный остается черным, а белый — белым. Так говорил капитан Уудворд. Мы сидели в трактире Чарли Робертса в Апиа и вместе с самим хозяином пили «Абу-Гамид» — напиток, приготовленный Чарли Робертсом по рецепту Стивенса, который изобрел прославивший его «Абу-Гамид» во время своих блужданий по Нилу, где его мучила необычайная жажда, — Стивенса, автора книги «С Китчепером до Хартума», — Стивенса, который погиб при осаде Лэдисмит.
Капитан Уудворд, плотный, невысокий, уже пожилой, весь обожженный солнцем от сорокалетнего пребывания под тропиками, с необыкновенно красивыми, ласковыми карими глазами, каких я у мужчин никогда не видел, производил впечатление человека с большим опытом. Шрам на его лысом черепе возвещал об интимном знакомстве с томагавком негра, другой шрам тянулся вдоль правой стороны его шеи: то был след от стрелы, посланной вдогонку и прошедшей насквозь. Он объяснял, что в тот момент очень торопился, а стрела задержала его бегство; он понимал, что ему нельзя терять время, отламывая конец и вытаскивая стрелу, а потому он проткнул ее насквозь. В настоящее время он был капитаном «Саваи», большого парохода, который набирал рабочих с Запада для немецких плантаций на Самоа.
— Добрая половина всех недоразумений возникает из-за тупости белых, — сказал Робертс, приостанавливаясь, чтобы отхлебнуть из своего стакана и выругать довольно добродушно слугу-самоанца. — Если бы белый человек хоть немного постарался вникнуть в психологию негров-рабочих, большей части неурядиц можно было бы избежать.
— Я встречал нескольких, кто претендовал на понимание негров, — ответил капитан Уудворд, — и всегда замечал, что эти люди первые подвергались каи-каи, то есть были съедены. Посмотрите на миссионеров в Новой Гвинее и на Новогебридских островах — на Эрраманге — этом острове мучеников, и на прочих островах. Вспомните австрийскую экспедицию, все участники которой были изрублены в куски на Соломоновых островах, в зарослях Гвадалканара. А эти торговцы с многолетним опытом, хвастающие, что ни один негр их не тронет! Их головы и по сей день украшают стропила сложенных из каноэ хижин. Старый Джонни Симонс, двадцать шесть лет блуждавший по неисследованным областям Меланезии, клялся, что негр для него — открытая книга и никогда не причинит ему вреда. Он погиб у лагуны Марово в Новой Георгии. Черная Мэри и старый одноногий негр, оставивший другую ногу в пасти акулы, когда нырял за рыбой, убитой динамитом, вдвоем отрубили ему голову. А Билли Уоттс, с ужасной репутацией истребителя негров, способный устрашить самого дьявола! Я помню, мы стояли у Маленького мыса в Новой Ирландии — вы этот мыс знаете; там негры украли у Билли пол-ящика табака, предназначенного для продажи и стоившего ему около трех с половиной долларов. В отместку он, внезапно нагрянув, застрелил шестерых негров, уничтожил все их боевые каноэ и сжег две деревни. А четыре года спустя у этого же Маленького мыса он, в сопровождении пятидесяти негров из Буку, шнырял вдоль берега, вылавливая морских улиток. Не прошло и пяти минут, как все они были мертвы, исключая троих негров, которым удалось спастись в каноэ. Не говорите же мне о каком-то понимании негров! Миссия белого человека — насаждать плоды цивилизации во всем мире. Это достаточно серьезное и хлопотливое дело. Где уж тут заниматься психологией негров!
— Совершенно верно, — сказал Робертс. — И в конце концов — вовсе нет надобности понимать негров. Именно эта тупость белого человека и обеспечивает ему наибольший успех в его миссии распространения цивилизации…
— И внедрения в сердце негра страха божьего, — добавил капитан Уудворд.
— Возможно, вы правы, Робертс. Пожалуй, эта тупость создает успех, и, конечно, одним из видов ее является неумение разбираться в психологии негров. Но одно несомненно: белый должен управлять неграми, независимо от того, понимает он их или нет. Это неизбежно. Это судьба.
— Одним словом, белый человек непреклонен. Для негра он является олицетворением судьбы, — заметил Робертс. — Сообщите белому человеку о жемчужине в какой-нибудь лагуне, на берегах которой живут десятки тысяч воинственных каннибалов, и он устремится туда, захватив около полудюжины канакских водолазов и будильник вместо хронометра, — явится на первом попавшемся судне вместимостью в пять тонн, где они будут набиты, как сельди в бочке. Шепните ему, что на Северном полюсе золотая жила, и это же неутомимое белое создание тотчас же отправится в путь, прихватив с собой кирку, лопату, кусок сала и самый усовершенствованный аппарат для промывки золота. И не сомневайтесь, он доберется до места. Намекните ему, что за раскаленной докрасна стеной ада есть бриллианты, и мистер Белокожий атакует и снесет стену и заставит самого старого сатану рыть и копать. Вот что значит быть тупым и непреклонным.
— Но интересно, как относится черный человек к этой непреклонности, — поинтересовался я.
Капитан Уудворд усмехнулся. Глаза его блеснули, словно он о чем-то вспомнил.
— Мне тоже любопытно было бы узнать, что думали, а быть может, и до сих пор думают об одном непреклонном белом человеке негры с Малу. Он был с нами на «Герцогине», когда мы посетили Малу, — пояснил он.
Робертс приготовил еще три порции «Абу-Гамида».
— Это случилось двадцать лет назад. Его звали Саксторф. То был, несомненно, самый глупый человек, какого я когда-либо встречал, но он был непреклонен как сама смерть. Он обладал единственным талантом: умением стрелять. Я помню, как познакомился с ним здесь, в Апиа, двадцать лет назад. Вас еще здесь не было, Робертс. Я ночевал в гостинице голландца Генри, там, где сейчас рынок. Слыхали вы когда-нибудь об этом Генри? Он контрабандным путем снабдил оружием мятежников, продал свою гостиницу, но спустя шесть недель был убит в Сиднее, в каком-то кабаке, во время драки.
Но вернемся к Саксторфу. Однажды ночью мне не давали уснуть две кошки, устроившие концерт во дворе. Я выскочил из постели и с кувшином воды в руке подошел к окну. Но в этот момент услыхал шум раскрывшегося окна в средней комнате. Раздалось два выстрела, и окно захлопнулось. Я не могу передать вам, как быстро все это произошло. Не более десяти секунд: окно раскрылось, два револьверных выстрела, окно закрылось. И он, этот неизвестный, даже не поинтересовался узнать о результате. Он и так знал. Вы понимаете, он знал! Кошачий концерт прекратился, и на утро во дворе нашли два окоченелых трупа оскорбителей тишины. Я был поражен. И по сей день меня это изумляет. Прежде всего, было темно, лишь звезды светили и Саксторф стрелял без прицела; затем — он стрелял так быстро, что оба выстрела почти слились, и наконец он знал, что попал в цель, и не позаботился даже в этом убедиться.
Спустя два дня он явился ко мне на борт. Я был тогда помощником на «Герцогине», шхуне в сто пятьдесят тонн вместимостью, предназначенной для вербовки негров. Должен вам сказать, что в те времена вербовка негров была делом нешуточным. Тогда не было никаких правительственных инспекторов, и ни один из нас не мог рассчитывать на какую-либо поддержку или защиту со стороны власти. Работа была тяжелая — делай или умри! — а если дело принимало скверный оборот, мы никому не жаловались. Мы охотились за неграми по всем островам южных морей, куда только нам удавалось проникнуть. Итак, Саксторф явился на борт, — Джон Саксторф, как он себя назвал. Это был маленький рыжеватый человек — рыжеватые волосы, цвет лица и глаза тоже рыжеватые. Ничего особенного в нем не было. Его душа казалась такой же бесцветной, как и вся его внешность. Он заявил, что остался без гроша и хочет поступить на судно в качестве кого угодно: юнги, повара, судового приказчика или простого матроса. При этом признался, что не знаком ни с одной из названных профессий, но желал бы научиться. Мне он был не нужен, но меня тогда так поразила его стрельба, что я зачислил его обыкновенным матросом на жалованье три фунта стерлингов в месяц.
Он действительно очень старался чему-нибудь научиться, я это могу подтвердить. Но у него ни к чему не было способностей. Он столько же разбирался в компасе, сколько я в приготовлении этого напитка, предложенного нам Робертсом. А рулем он управлял так, что ему я обязан своими первыми седыми волосами. Никогда не рисковал я доверить ему штурвал при сильном волнении. Непостижимой тайной оставалось для него и умение обращаться с парусами. Он никогда не мог отличить шкота от тали; путал фок-кливер с бом-кливером. Прикажешь ему убрать грот — и не успеешь оглянуться, как он уже опустил бизань-рею. Плавать он не умел, а три раза умудрился упасть за борт. Но он всегда был весел, никогда не страдал морской болезнью и был самым услужливым человеком, какого я когда-либо знал. Однако был очень необщителен. Никогда не рассказывал о себе. Ничего мы о нем не знали, и вся история его жизни начиналась для нас лишь с момента его появления на «Герцогине». Где он научился так хорошо стрелять, ведали, должно быть, одни звезды. Он был янки — вот все, что мы определили по его акценту. И больше ничего о нем не знали.
Ну, а теперь мы подходим к самой сути дела. На Новогебридских островах нам не повезло: завербовав всего четырнадцать негров за пять недель, мы с юго-восточным ветром поплыли на Соломоновы острова. На Малаите тогда, как и сейчас, вербовка шла успешно. Мы подошли к северо-западной части Малаиты — Малу. Место для стоянки там неудобное. Возле берега и дальше — к морю тянутся рифы, но мы благополучно их обогнули и взрывом динамита подали неграм сигнал о своем прибытии, приглашая их к нам вербоваться. В течение трех дней никто не являлся. Негры сотнями подплывали к нам в своих каноэ, но только смеялись, когда мы показывали им бусы, коленкор, топоры и заводили разговор о выгодах работы на плантациях Самоа.
На четвертый день все изменилось. Записалось сразу пятьдесят человек; их поместили в трюм с правом, конечно, появляться и на палубе. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, как подозрителен был этот внезапный наплыв рабочих, но в то время мы предполагали, что какой-нибудь могущественный вождь снял запрет и разрешил вербовку. Наутро пятого дня наши две лодки отправились, как обычно, к берегу. Вторая лодка шла позади для прикрытия первой в случае восстания. На шхуне оставались все пятьдесят негров. Они лениво слонялись по палубе, болтали, курили, некоторые спали. Саксторф и я с четырьмя матросами составляли всю команду шхуны. В обеих лодках сидели на веслах уроженцы острова Джильберт. В первой находился капитан, судовой приказчик и вербовщик; в другой, остановившейся на расстоянии ста ярдов от берега, распоряжался второй помощник. Обе лодки были хорошо вооружены, хотя никакой опасности не ждали.
Четыре матроса, включая и Саксторфа, занялись чисткой перил на корме. Пятый матрос с винтовкой стоял на карауле возле чана с водой, перед грот-мачтой. А я находился на носу, где возился с гафелем. Потянувшись за трубкой, отложенной в сторону, я услышал выстрел, раздавшийся на берегу. Я моментально вскочил, чтобы узнать, в чем дело, но тотчас же свалился на палубу, оглушенный сильным ударом в затылок. Прежде всего у меня мелькнула мысль, что какая-то рея упала на меня сверху, но, не успев даже удариться о палубу, я услышал дьявольскую трескотню винтовок со стороны лодок. Кое-как повернувшись на бок, я увидел матроса, стоявшего на карауле. Два рослых негра держали его за руки, а третий сзади замахивался томагавком.
Я и сейчас вижу этот чан с водой, грот-мачту, тройку чернокожих, окруживших матроса, и топор, опускающийся сзади на его голову; все это было залито ослепительным солнечным светом. Я был словно зачарован этим возникшим перед моими глазами видением смерти. Мне казалось, что опускается томагавк с невероятной медлительностью. Затем я увидел, как топор вонзился в затылок, ноги матроса подломились, и весь он грузно осел. Негры еще два раза ударили его топором, чтобы наверняка прикончить. Затем я получил два удара по голове и решил, что пришел мой конец. И негодяй, нанесший мне эти удары, вероятно, был того же мнения. Я не мог шевельнуться и лежал, беспомощно наблюдая, как они отрезали голову часовому. Должен сказать, что они проделали это ловко. Видно, в достаточной мере напрактиковались…
Ружейная пальба, доносившаяся с лодок, прекратилась, и у меня не было никаких сомнений в том, что все наши перебиты и всему пришел конец. Я получил отсрочку на несколько минут, после чего они должны были вернуться и за моей головой. Вероятно, они снимали головы матросам на корме. Человеческие головы высоко ценятся на Малаите, в особенности — головы белых. Они занимают почетные места в хижинах приморских жителей. Я не знаю, какие декоративные цели преследуют жители лесов, но и они любят головы не меньше, чем эти прибрежные жители.
Смутная надежда спастись все же меня не оставляла, и я пополз на руках к лебедке, где постарался подняться на ноги. Оттуда была видна корма, и на крыше каюты я заметил три головы моих трех матросов, в течение многих месяцев служивших на шхуне. Негры увидели меня и направились в мою сторону. Я полез за револьвером, но, очевидно, его у меня отняли. Не могу сказать, чтобы я был особенно испуган. Я много раз был близок к смерти, но на этот раз смерть заглянула мне в лицо. Мной овладело какое-то отупение и равнодушие ко всему.
Негр, шедший впереди, вооружился большим кухонным ножом и, приближаясь, корчил гримасы, словно обезьяна, предвкушая удовольствие изрубить меня. Но это ему не удалось. Он тяжело рухнул на палубу, и кровь хлынула у него изо рта. Как во сне, я услышал выстрел, а затем еще и еще. Негры, один за другим, падали мертвыми. Постепенно я стал приходить в себя. Ни одна пуля не пропала даром. С каждым выстрелом падал какой-нибудь негр. Я приподнялся, сел возле лебедки и посмотрел в ту сторону, откуда раздавались выстрелы. Там, на краспис-салинге, примостился Саксторф. Как он забрался туда, я себе не представляю, но он захватил с собой два винчестера и большой запас патронов. Там он занимался тем единственным делом, к какому у него были способности.
Я не раз присутствовал при стрельбе и всяких побоищах, но подобного зрелища никогда не видел. Сидя возле лебедки, я наблюдал эту картину. Я ослабел и пребывал в каком-то оцепенении, и все происходившее казалось мне сном. Бах-бах-бах — бахала винтовка, и с таким же равномерным стуком падали негры на палубу. Изумительное зрелище! После первой попытки добраться ко мне, когда больше дюжины выбыло из строя, негры остолбенели. Но Саксторф ни на минуту не прерывал стрельбы. В это время несколько каноэ и две лодки, вооруженные снайдерами и винчестерами, захваченными с наших лодок, прибыли с берега. Обстрел, которому они подвергли Саксторфа, был ужасен. Но, на его счастье, негры опасны лишь в рукопашном бою. Они не умеют стрелять и целиться, держа ружье у плеча. Они стреляют сверху в ниже стоящего противника, прикладывая ружье к бедру. Когда ружье Саксторфа нагревалось, он сменял его другим. Он именно это и имел в виду, когда брал с собой две винтовки.
Поразительна была быстрота, с какой он стрелял. И ни одного промаха. Да, этого человека можно было назвать непреклонным. Именно быстрота и делала эту бойню такой ошеломляющей и страшной. Он не давал неграм опомниться. Когда рассудок стал возвращаться к ним, они стремглав бросились в воду, конечно, опрокидывая каноэ. Саксторф продолжал палить. В воде метались черные тела, а пули, одна за другой, настигали их. Ни одна не пролетела мимо, и я отчетливо различал звук, с каким они вонзались в тело.
Рассеявшись по воде, негры вплавь спешили к берегу. То был настоящий ковер плывущих голов. Я поднялся и в каком-то полусне следил, как эти головы рассекали волны, а иные уже не двигались. Пули пролетали большое расстояние. Один лишь человек добрался до берега, но едва он поднялся на ноги, как пуля Саксторфа настигла и его. Удивительный выстрел! И двух негров, подбежавших вытащить раненого из воды, Саксторф также подстрелил.
Я решил, что побоище кончилось. Но опять прозвучал выстрел. Из кают-компании выскочил негр, бросился к борту, но на полпути упал замертво. Кают-компания, должно быть, была переполнена неграми: я насчитал по крайней мере двадцать человек. Они выбегали оттуда поодиночке и бросались к борту, но ни одному не удалось спастись. Это напомнило мне охоту на загнанного зверя. Черное тело внезапно появлялось из кают-компании, раздавался выстрел — и негр падал. Несомненно находившиеся внизу не подозревали о положении дел на палубе и продолжали выскакивать, пока не были убиты все до последнего.
Саксторф некоторое время выжидал, а затем спустился на палубу. Из всего экипажа «Герцогини» уцелели только мы двое. Я был серьезно ранен, а он, когда в стрельбе уже не было надобности, превратился в самого беспомощного человека. Под моим руководством он промыл мои раны на голове и зашил их. Изрядная порция виски подкрепила меня и придала силы приняться за работу. Ничего иного не оставалось делать. Все остальные были убиты. Саксторф попытался поднять паруса, а я помогал ему. И тут он снова проявил всю свою тупость и неповоротливость. Он не мог справиться с парусами. А когда я потерял сознание и упал, дело, казалось, обернулось для нас скверно.
Очнувшись, я увидел, что Саксторф беспомощно сидит на перилах и ждет моих распоряжений. Я приказал ему осмотреть раненых и выяснить, нет ли между ними способных выполнить хоть какую-нибудь работу. Он набрал шесть человек. Помню, у одного была сломана нога; но его руки, по словам Саксторфа, были целы. Я лежал в тени, отгоняя мух и инструктируя Саксторфа, который командовал своими больными. Он заставлял этих несчастных негров натягивать каждую веревку, пока не нашел, наконец, фалы. Один негр, натягивая веревку, выпустил ее из рук и упал мертвый. Остальных Саксторф отколотил и заставил продолжать работу. Когда грот и фока-зейль были поставлены, я велел ему поднять якорь. С большим трудом я добрался до штурвала, намереваясь управлять рулем. Не понимаю, как это случилось, но Саксторф не только не поднял якоря, а опустил и второй, и мы еще основательнее ошвартовались.
В конце концов ему все же удалось поднять оба якоря и поставить стаксель и кливер. Шхуна двинулась вперед. Наша палуба представляла собой жуткое зрелище. Всюду валялись мертвые и умирающие негры. Они лежали везде, во всех закоулках. Кают-компания была полна ими; они уползали с палубы и прятались там. Я заставил Саксторфа и его полуживую команду выбросить за борт мертвецов. Но в море были выброшены и мертвые, и умирающие. Акулы поживились в этот день. Конечно, и четыре наших матроса отправились за борт. Но головы их мы положили в мешок с грузом, чтобы они не приплыли случайно к берегу и не попали в руки негров.
Наших пятерых пленников я рассчитывал использовать как матросов, но они приняли иное решение. Выбрав удобный момент, они попытались перескочить за борт. Саксторф убил двоих и пристрелил бы и тех троих, что уже спустились за борт, если б я не воспротивился. Мне надоела эта бойня, а кроме того, ведь они помогли шхуне сдвинуться. Но мое великодушие ни к чему не привело: акулы сожрали всех троих.
Когда мы вышли в открытое море, у меня началось что-то вроде воспаления мозга. И «Герцогиня» лежала в дрейфе все три недели, пока я болел. Наконец мы добрались до Сиднея. А эти негры с Малу запомнили на веки вечные полученный урок, что с белыми надо держаться осторожней. Для них Саксторф явился, конечно, непреклонным белым человеком.
Чарли Робертс протяжно свистнул и сказал:
— Да, пожалуй, это так. Ну, а Саксторф, что с ним сталось?
— Он занялся тюленьим промыслом и стал знаменитым охотником. В продолжение шести лет он менял службу одну за другой на шхунах, плававших между Викторией и Сан-Франциско. На седьмой год его шхуна была захвачена русским крейсером в Беринговом море. Ходят слухи, что весь экипаж был сослан на соляные копи в Сибирь. С тех пор я ничего о нем не слыхал.
— Насаждать цивилизацию, — бормотал Робертс. — Приобщать к цивилизации весь мир. Да, это дело. И, полагаю, кто-нибудь должен заниматься таким насаждением.
Капитан Уудворд потер шрам на своей лысине.
— Я уже исполнил свой долг, — сказал он. — Сорок лет такой жизни… Это будет моим последним рейсом. А затем я вернусь на родину отдыхать.
— Держу пари, — воскликнул Робертс, — что вы умрете во всеоружии на своем посту, а не дома — в своей кровати. Выпивка за счет проигравшего.
Капитан Уудворд охотно принял пари; но я лично думаю, что выиграет Чарли Робертс.
Шхуна «Пиренеи», под тяжестью груза пшеницы глубоко осев железными бортами в воду, лениво покачивалась, и человек без труда взбирался на нее с маленького каноэ. Когда он поравнялся с перилами и мог заглянуть внутрь, ему показалось, что он видит легкий, еле заметный туман. Это казалось скорее обманом зрения: словно какая-то пленка внезапно покрыла его глаза. Он почувствовал желание сорвать ее и в этот момент подумал, что уже стареет и пришла пора посылать в Сан-Франциско за парой очков.
Шагая через борт, он бросил взгляд вверх на высокие мачты и затем на помпы. Они бездействовали. На этом огромном судне, казалось, все было в порядке, и он недоумевал, почему оно подняло сигнал бедствия. Он подумал о своих счастливых островитянах и надеялся, что это не болезнь. Может быть, шхуна терпела недостаток в воде или провизии. Он пожал руку капитану, исхудавшее лицо которого и утомленные озабоченные глаза ясно говорили о каком-то большом затруднении. В ту же минуту вновь прибывший почувствовал слабый, трудно определимый запах, напоминавший запах горелого хлеба, и все же иной.
С любопытством он посмотрел вокруг. В двадцати шагах от него матрос с изнуренным лицом конопатил палубу. Взгляд его остановился на этом человеке, и внезапно он увидел поднявшуюся из-под его рук тонкую, дымящуюся спираль, которая, клубясь, взвивалась и таяла. Наконец он вступил на палубу. Слабый жар охватил его голые ноги, быстро пронизывая затверделые, огрубевшие ступни. Теперь он понял, что постигло шхуну. Он быстро оглядел многочисленную толпу истощенных матросов, нетерпеливо уставившихся на него. Взгляд его ласковых карих глаз коснулся их, точно благословение, укрощая и окутывая их как бы мантией великого покоя.
— С каких пор она горит, капитан? — спросил он, и голос его был так мягок и спокоен, что походил на голубиное воркование.
Сначала капитан поддался овладевшему им чувству покоя и умиротворения, но сознание всего, что он вытерпел и терпит, больно ударяло, и злобное раздражение охватило его. Чего ради этот оборванец — поселенец[10] в грязных штанах и бумажной рубахе — внушает ему, измученному и изнемогающему, такие вещи, как мир и покорность? Капитан не старался разобраться в этом — бессознательное волнение, испытанное им, вызывало в нем досаду.
— Пятнадцать дней, — коротко ответил он. — Кто вы?
— Мое имя — Мак-Кой, — последовал ответ, и в тоне слышалось участие и соболезнование.
— Я спрашиваю, вы лоцман?
Мак-Кой обратил свой умиротворяющий взгляд на высокого широкоплечего человека с угрюмым, небритым лицом, который подошел к капитану.
— Я такой же лоцман, как и всякий, — был ответ Мак-Коя. — Мы все здесь лоцманы, капитан, и я знаю каждый дюйм этих вод.
Но капитан горел нетерпением.
— Мне нужно кого-нибудь из начальства. Я хочу переговорить с ними, и как можно скорей.
— Тогда я и в этом могу вам служить.
Опять это коварное внушение покоя, а под ногами яростное горнило корабля! Брови капитана нетерпеливо и нервно поднялись, и кулак сжался, словно для удара.
— Кто вы, черт возьми? — спросил он.
— Я здесь главное должностное лицо, — был ответ, и голоса мягче и нежнее нельзя было вообразить.
Крупный, широкоплечий человек разразился грубым хохотом, звучавшим скорее истерично, чем весело. Оба — он и капитан — недоверчиво, удивленно рассматривали Мак-Коя. Было невероятно, что этот босоногий поселенец занимал такой высокий пост. Его грубая бумажная блуза без пуговиц открывала обросшую седыми волосами грудь и демонстрировала полнейшее отсутствие рубахи. Старая соломенная шляпа едва покрывала его седые растрепанные волосы. До половины груди спускалась нечесаная патриархальная борода. В любой лавке готового платья за два шиллинга его одели бы совершенно так же, как был одет сейчас, когда стоял перед ними.
— Родственник Мак-Коя с «Боунти»? — спросил капитан.
— Он мой прадед.
— А! — сказал капитан и затем, опомнившись, прибавил: — Мое имя — Давенпорт, а это мой первый помощник, мистер Кониг.
Они обменялись рукопожатием.
— А теперь к делу.
Капитан говорил быстро, необходимость крайней спешки заставляла его быть немногословным.
— Под нами огонь уже больше двух недель. Каждую минуту этот ад может вырваться наружу. Вот почему я держал на Питкэрн. Я хочу ее доставить на берег или просверлить ее и спасти корпус.
— В таком случае вы ошиблись, капитан, — сказал Мак-Кой. — Вам следовало бы направиться к Мангареве. Там прекрасный берег в лагуне, где вода точно в мельничной запруде.
— Но мы ведь здесь, разве не так? — спросил помощник. — И в этом все дело. Мы здесь, и мы должны что-нибудь предпринять.
Мак-Кой добродушно покачал головой.
— Здесь вы ничего не сделаете. Здесь негде пристать, даже негде бросить якорь.
— Ерунда! — сказал помощник. — Ерунда! — повторил он, когда капитан сделал ему знак выражаться помягче. — Не говорите мне таких нелепостей. Где же причаливают ваши лодки, шхуны, катера, — что у вас там имеется? Ну, отвечайте же мне.
Мак-Кой улыбнулся так же мягко, как говорил. Его улыбка была лаской, объятием, обвивавшим усталого матроса и пытающимся приобщить его к тишине и спокойствию безмятежной души Мак-Коя.
— У нас нет шхун или катеров, — возразил он. — И мы втаскиваем наши каноэ на вершину скалы.
— Не продемонстрируете ли вы это? — фыркнул помощник. — Каким же образом вы плаваете дальше, к другим островам, а? Расскажите мне!
— Мы далеко не заходим. Как губернатор Питкэрна, я иногда путешествую. Когда я был помоложе, я совершал много поездок — иногда на торговых шхунах, а чаще на миссионерском бриге. Но теперь он ушел, и мы зависим от идущих мимо судов. Иногда их здесь проходит немало — до шести в год. В другое время за целый год, а не то и больше, не проходит ни одного. Ваше — первое за семь месяцев.
— И вы хотите мне рассказать… — начал помощник.
Но капитан Давенпорт вмешался:
— Довольно об этом. Мы теряем время. Что можно предпринять, мистер Мак-Кой?
Старик обратил свои карие, ласковые, как у женщины, глаза по направлению к берегу, и оба — капитан и помощник — следили за его взглядом, вернувшимся от одинокой скалы Питкэрна к матросам на баке, и тревожно ждали объявления какого-нибудь определенного решения. Мак-Кой не торопился. Он обдумывал спокойно и медленно, как человек, который никогда не подвергался мучительному издевательству жизни.
— Ветер сейчас слабый, — наконец сказал он. — Здесь сильное течение к западу.
— Вот это нас и отнесло к подветренной стороне, — прервал его капитан, желая засвидетельствовать свою опытность в морском деле.
— Да, это вас и отнесло, — продолжал Мак-Кой. — Хорошо, но сейчас вам не удастся пробраться против течения. А если и пройдете, здесь негде пристать. Ваша шхуна погибнет.
Он смолк; капитан и помощник обменялись взглядами, полными отчаяния.
— Но я скажу вам, что вы можете сделать. Бриз посвежеет сегодня ночью, приблизительно около полуночи. Видите те перистые облака и их скопление на подветренной стороне вон там? Оттуда, с юго-востока, и придет сильный ветер. До Мангаревы триста миль. Отправляйтесь туда! Там прекрасное ложе для вашей шхуны.
Помощник покачал головой.
— Зайдем в каюту и посмотрим на карту, — предложил капитан.
В маленькой каюте Мак-Коя охватила удушливая, ядовитая атмосфера. Проникавшие сюда струи невидимого газа щипали и разъедали ему глаза. Пол был горячий, почти невыносимо горячий для его голых ног. Тело покрылось потом. Почти с испугом он оглядывался вокруг. Эта жара внутри поражала. Казалось невероятным, что каюта до сих пор не загорелась. Он чувствовал себя словно в раскаленной печи, где жара с каждой секундой могла еще больше усилиться и иссушить его, как стебелек травы.
Когда он поднял одну ногу и потер горячую ступню о свои штаны, помощник дико, озлобленно засмеялся.
— Преддверие ада, — сказал он. — Преисподняя прямо внизу, под вашими ногами.
— Большая жара! — вскрикнул Мак-Кой, вытирая лицо ярким носовым платком.
— Вот Мангарева, — произнес капитан, наклоняясь над столом и указывая черную точку на карте. — А здесь на пути лежит другой остров. Почему бы нам не направиться к нему?
Мак-Кой не смотрел на карту.
— Это остров Кресчент, — ответил он. — Он необитаем и поднимается всего лишь на два-три фута над водой. Есть лагуна, но входа в нее нет. Нет, Мангарева — ближайший пункт, пригодный для вас.
— Итак, пусть Мангарева, — сказал капитан, прерывая ворчливое возражение помощника. — Ладно. Созовите команду на корму, мистер Кониг!
Матросы повиновались, устало волоча ноги по палубе, с трудом пытаясь ускорить шаги. Полное изнеможение проглядывало в каждом их движении. Вышел послушать и кок из своего камбуза, возле него приютился юнга.
Когда капитан Давенпорт разъяснил положение и объявил о своем намерении плыть к Мангареве, поднялся шум. Среди гула встревоженных голосов слышались неотчетливые выкрики возмущения, из некоторых групп ясно доносились проклятия, отдельные слова и целые фразы. На миг выделился резкий голос кокнея;[11] заглушая остальных, он взволнованно кричал:
— Радуйтесь! Пятнадцать дней мы на этом плавучем аду, и он хочет теперь снова заставить нас плыть на нем в море.
Капитан не мог усмирить их, но присутствие Мак-Коя подействовало, и они стали спокойнее. Ропот и проклятия замерли. Вся толпа, кроме нескольких с тревогой обращенных на капитана лиц, молчаливо и печально повернулась к зеленеющим вершинам и крутым берегам Питкэрна.
Нежный, как дуновение зефира, раздался голос Мак-Коя:
— Капитан, мне казалось, я слышал, кто-то говорил, что они голодают.
— Ну да, и мы тоже! — был ответ. — За последние два дня я съел один сухарь и кусочек лососины. Мы всю провизию поделили. Видите ли, обнаружив огонь, мы немедленно заколотили все входы вниз, чтобы потушить его. А уже после выяснилось, как мало провизии оставалось в кладовой. Но было слишком поздно. Мы не посмели проникнуть в трюм. Они голодны? Я голоден не меньше их.
Он снова заговорил с матросами, и опять поднялся ропот и проклятия. Лица их были искажены животной яростью. Второй и третий помощники присоединились к капитану и стали позади него на юте. Их лица были сосредоточены и бесстрастны. Бунт команды, казалось, надоел им больше, чем кому-либо. Капитан Давенпорт вопросительно посмотрел на старшего помощника, а тот только пожал плечами в знак своего полного бессилия.
— Вы видите, — сказал капитан Мак-Кою, — немыслимо заставить матросов покинуть спасительную землю и уйти в море на горящем судне. Оно было для них плавучим гробом больше двух недель. Они выбились из сил и изголодались, достаточно уже вытерпели они на этой шхуне. Мы постараемся добраться до Питкэрна.
Но ветер был слабый, подводная часть «Пиреней» окутана водорослями, и шхуна не могла двигаться против сильного западного течения. К концу второго часа она была отнесена на три мили назад. Матросы работали ревностно, как будто их усилия могли помочь шхуне в борьбе с враждебными стихиями. Однако упорно — и на левом и на правом галсе — ее уносило к западу. Капитан беспокойно ходил вперед и назад, иногда останавливаясь, чтобы понаблюдать за вьющимися струйками дыма и проследить их до тех участков палубы, откуда они вырывались. Плотнику было поручено разыскивать такие места, и, когда ему удавалось найти, он старательно, все плотней и плотней их конопатил.
— Ну, что же вы думаете? — спросил, наконец, капитан Мак-Коя, наблюдавшего работу плотника с детским интересом и любопытством.
— Я думаю, было бы лучше отправиться на Мангареву. С ветром, который уже приближается, вы будете там завтра вечером.
— Но что, если огонь вырвется наружу? Это возможно каждую минуту.
— У вас ведь наготове шлюпки. Тот же ветер пригонит ваши шлюпки к Мангареве, если судно запылает.
Капитан Давенпорт на момент задумался, а затем Мак-Кой услыхал вопрос: этот вопрос он не хотел бы слышать, но знал, что он непременно последует.
— У меня нет карты Мангаревы. На общей карте это только мушиное пятнышко. Я не знаю, где искать вход в лагуну. Не можете ли вы присоединиться и вести шхуну вместо меня?
Спокойствие Мак-Коя было невозмутимо.
— Хорошо, капитан, — сказал он с такой непринужденностью и беспечностью, как будто принимал приглашение на обед. — Я отправлюсь с вами на Мангареву.
Снова команда была созвана на корму, и капитан с выступа юта обратился к ней с речью:
— Мы старались справиться со шхуной, но вы видите, насколько нас отнесло. Ее подхватило течение скоростью в два узла. Этот джентльмен, уважаемый Мак-Кой, — главное должностное лицо и губернатор острова Питкэрна. Он отправится с нами на Мангареву. Итак, вы видите — положение не столь уж опасно. Он не предложил бы этого, если бы полагал, что может проститься с жизнью. Положим даже, что это риск, но, если он по своей воле пришел к нам и принял его, — тем более это обязывает нас. Что вы скажете о Мангареве?
На этот раз возмущения не последовало. Присутствие Мак-Коя, его уверенность и спокойствие производили должное впечатление. Команда тихо совещалась. Убеждать их почти не пришлось. Они были настроены единодушно и своим депутатом выставили кокни. Этот почтенный человек был подавлен сознанием героизма, проявленного им и его товарищами, и с горящими воодушевлением глазами он закричал:
— Клянусь Богом! Если он готов, — и мы готовы! — Слышалось одобрительное бормотание расходящейся команды.
— Один момент, капитан, — сказал Мак-Кой, когда тот отвернулся, отдавая приказания помощнику. — Я должен сначала съездить на берег.
Мистер Кониг, как пораженный громом, уставился на сумасшедшего, по его мнению, Мак-Коя.
— Ехать на берег! — воскликнул капитан. — Но зачем? Плыть туда на вашем каноэ? Ведь это отнимет у вас по крайней мере три часа.
Мак-Кой, измерив глазами расстояние до земли, подтвердил:
— Да, сейчас шесть часов. Мне нужно быть на берегу до девяти. Раньше десяти народ не соберется. Ночью ветер начнет свежеть, и вы можете двинуться к берегу и завтра на рассвете подобрать меня.
— Во имя здравого смысла и рассудка, — вспылил капитан, — для чего вам собирать народ? Разве вы не знаете, что моя шхуна горит?
Мак-Кой оставался ласковым, подобно морю в летний день, тихую гладь которого ничто не могло смутить.
— Конечно, капитан, — мирно произнес он воркующим голосом, — я знаю, что ваша шхуна горит. Поэтому я и еду с вами на Мангареву. Но я должен получить разрешение ехать с вами. Это наш обычай. Губернатор оставляет остров только в самых крайних случаях. Интересы народа поставлены на карту, и поэтому они — народ — имеют право запретить или позволить. Но они разрешат, я это знаю.
— Вы уверены?
— Вполне уверен.
— Ну, а если вы заранее знаете, что они позволят, зачем же хлопотать и добиваться этого? Подумайте о задержке — ведь целая ночь.
— Это наш обычай, — последовал невозмутимый ответ. — Я — губернатор и должен сделать распоряжения относительно управления островом в мое отсутствие.
— Но до Мангаревы всего лишь двадцать четыре часа пути, — заметил капитан. — Предположите, что на обратный путь против ветра вам потребуется в шесть раз больше времени, и все же вы вернетесь к концу недели.
Мак-Кой улыбнулся своей широкой, доброй улыбкой.
— На Питкэрн идет очень мало кораблей — обычно из Сан-Франциско или со стороны мыса Горн. Мне повезет, если я вернусь через шесть месяцев. А очень возможно, что буду отсутствовать целый год, и, возможно, мне придется ехать в Сан-Франциско искать судно, которое доставит меня обратно. Мой отец однажды покинул Питкэрн с намерением вернуться через три месяца, а прошло два года, прежде чем мы его увидели. И, наконец, ведь вы страдаете от недостатка провизии. Если вам придется пересесть в шлюпки и погода испортится — много дней пройдет, пока вы доберетесь до земли. Утром я могу привезти вам на двух каноэ провизии. Лучше всего будут сушеные бананы. Когда бриз начнет свежеть, вы правьте к берегу. Чем ближе вы будете, тем больше провизии я смогу доставить вам. До свиданья!
Он протянул руку, и капитан Давенпорт сжал ее, не спеша выпустить. Казалось, он цеплялся за него, как утопающий матрос за спасательный буй.
— Могу ли я быть уверен, что вы вернетесь утром? — спросил он.
— Да, вот именно! — вскричал помощник. — Разве мы можем знать, что он не удерет, спасая свою шкуру?
Мак-Кой не отвечал. Он ласково и снисходительно смотрел на них, и казалось, непоколебимая уверенность его духа передается им.
Капитан разжал руку, и Мак-Кой, бросив последний, как бы благословляющий взгляд на команду, перелез через фальшборт и спустился в каноэ.
Ветер посвежел, и «Пиренеям», несмотря на свою грузную подводную часть, удалось отвоевать у западного течения шесть миль. Питкэрн находился с подветренной стороны на расстоянии трех миль. Капитан Давенпорт различил два идущих к шхуне каноэ. Снова Мак-Кой вскарабкался на борт и вступил на горячую палубу. За ним втащили массу связок сушеных бананов; каждая связка была обернута сухими листьями.
— А теперь, капитан, — сказал он, — скорее в путь — спасать драгоценную жизнь. Вы видите, я не мореплаватель, — объяснял он спустя несколько минут, стоя на корме возле капитана, взгляд которого блуждал вверх и по сторонам, как бы оценивая проворство «Пиреней». — Вы должны доставить ее к Мангареве. Когда мы станем приближаться к земле, я проведу ее туда. Какова сейчас ее скорость?
— Одиннадцать узлов, — ответил капитан Давенпорт, бросив взгляд на бурлящую позади воду.
— Одиннадцать! Дайте рассчитать: если она будет держаться этой скорости, мы увидим Мангареву завтра утром, между восемью и девятью часами. Проведу ее к берегу около десяти или — самое позднее — к одиннадцати. И тогда окончатся все ваши мучения.
Капитану почти казалось, что благословенный момент уже наступил, — столько убедительности было в словах Мак-Коя. Больше двух недель находился он в страшном напряжении, управляя этим горящим судном, и начинал чувствовать, что этого более чем достаточно.
Резкий порыв ветра ударил его в затылок и засвистел в ушах. Он, мысленно измерив его силу, посмотрел за борт.
— Ветер все крепнет, — объявил он. — Наша старуха теперь уже ближе к двенадцати узлам, чем к одиннадцати. Если так будет продолжаться, мы высадимся на берег сегодня ночью.
Весь день шхуна с грузом огня неслась по пенистому морю. С наступлением ночи бом-брамсели и брам-стеньги были спущены, и шхуна мчалась в темноте, преследуемая громким, все усиливающимся ревом волн. Попутный ветер оказал свое действие: на корме и на баке засветилась радостная надежда. Во вторую вахту какая-то беспечная душа затянула песню, а с восьми склянок пела вся команда.
Капитан Давенпорт приказал принести ему одеяла и расстелить на палубе над кают-компанией.
— Я забыл, что значит сон, — объявил он Мак-Кою. — Я измучился. Но вы будите меня обязательно, когда сочтете нужным.
В три часа утра его разбудило осторожное прикосновение руки Мак-Коя. Он, придерживаясь за люк, быстро вскочил, еще оцепенелый от тяжелого сна. Ветер гремел свою боевую песнь в такелаже, и разъяренное море швыряло «Пиренеи». Все, что находилось на середине шхуны, перекатывалось от одного борта к другому, и палуба непрерывно заливалась водой.
Мак-Кой что-то кричал, но что — он не мог расслышать. Он протянул руку, схватил того за плечо и привлек так близко, что ухо почти касалось губ Мак-Коя.
— Теперь три часа, — донесся голос Мак-Коя, все еще напоминавший воркование, но странно заглушенный и далекий. — Мы прошли двести пятьдесят миль. Остров Кресчент лишь в тридцати милях где-то во мраке впереди. На нем нет огней. Если мы будем так нестись, то ударимся об него — и погубим и себя и шхуну.
— Вы думаете, следует лечь в дрейф?
— Да, — лечь в дрейф до рассвета. Это задержит нас всего только на четыре часа.
Таким образом, шхуна «Пиренеи», со своим грузом, под щелкающими зубами шторма, легла в дрейф, сражаясь и рассекая налетающие волны. Это была скорлупа, наполненная пламенем; на ее поверхности скопилась маленькая группа людей и выбивалась из сил, помогая ей бороться.
— Это совсем необычно — такой шторм, — говорил Мак-Кой капитану, стоя под ветром возле каюты. — В это время года не должно быть штормов. Но с погодой творится что-то неладное. Пассатов сейчас не должно быть, а между тем они дуют. — Он указал рукой во мрак, точно его глаза пронизывали тьму на сотни миль. — Это идет с запада. Там где-то происходит нечто страшное: ураган или что-то вроде этого. Наше счастье, что мы так далеко к востоку. Но это еще небольшой порыв и не последний. Я могу вам сказать с уверенностью.
К концу ночи сила ветра снизилась до нормальной. Но при свете дня появилась новая опасность. Воздух мутнел. На море расстилался туман или, вернее, жемчужная мгла, сгущаясь, подобно туману, заволакивала зрение, пеленой укрывала море и переливалась, пронизанная солнцем, его лучезарным сиянием.
Палуба «Пиреней» дымилась значительно сильнее, чем в предыдущий день. Бодрое настроение капитана, его помощников и команды исчезло. С подветренной стороны камбуза слышалось всхлипывание юнги. Это было его первое путешествие, и смертельный страх сжимал его сердце. Капитан бродил как потерянная душа, нервно покусывая усы, и мрачно хмурился, тщетно стараясь найти какой-нибудь выход.
— Что вы думаете? — спросил он, остановившись возле Мак-Коя, который приготовил себе завтрак из жареных бананов и кружки воды.
Мак-Кой покончил с последним бананом, опорожнил кружку и неторопливо оглянулся вокруг. В его глазах светилась улыбка сочувствия, когда он сказал:
— Что ж, капитан, шансы у нас равные — добиться своего или сгореть. Ваша палуба не вечна, она не выдержит. В это утро она еще горячей. Нет ли у вас пары туфель для меня? Моим голым ногам становится невесело.
Шхуна зачерпнула две больших волны и завертелась на месте. Первый помощник выразил желание всю эту воду спустить в трюм, если бы только это было возможно сделать, не поднимая люков. Мак-Кой наклонился над нактоузом и установил направление курса «Пиреней».
— Я бы держал ее больше к ветру, капитан, — сказал он. — Ее отнесло течением, когда она лежала в дрейфе.
— Я уже повернул на румб, — последовал ответ. — Разве этого не достаточно?
— Я бы взял на два румба, капитан. Этот ветер пришпорил западное течение, и оно гораздо быстрее, чем вы представляете.
Капитан Давенпорт примирился на полутора румбах и затем, в сопровождении Мак-Коя и первого помощника, отправился наверх высматривать землю. Паруса были подняты, и шхуна шла со скоростью десяти узлов. Море позади нее заметно утихало, изнемогая. Но жемчужный туман не рассеивался, и около десяти часов капитан Давенпорт стал беспокоиться. Вся команда была на своих местах, готовая, при первом предупреждении о земле впереди, бешено налечь на работу и изменить курс «Пиреней». Эта земля впереди, ее риф, омываемый бурунами, может неожиданно вынырнуть в таком тумане, и тогда гибель неизбежна.
Прошел еще час. Три вахтенных наверху напряженно всматривались в жемчужную туманность.
— Что если мы пропустим Мангареву? — внезапно спросил капитан Давенпорт. Мак-Кой, не отводя взгляда, спокойно ответил:
— Что ж, поплывем дальше. Нам больше ничего не остается делать. Весь Паумоту перед нами. Мы можем плыть тысячу миль среди рифов и атоллов. Где-нибудь мы должны будем высадиться.
— Пусть так, будем плыть. — Капитан Давенпорт объявил о своем намерении спуститься на палубу. — Мы прошли мимо Мангаревы. Один Бог знает, где лежит ближайшая земля. Я жалею, что не повернул ее еще на ту половину румба, — признался он через минуту. — Это проклятое течение дьявольски забавляется над мореплавателем.
— Старые моряки называли Паумоту — Опасный Архипелаг, — сказал Мак-Кой, вернувшись на корму, — и отчасти из-за этого самого течения.
— Я однажды беседовал с одним бравым моряком в Сиднее, — сказал мистер Кониг. — Он занимался торговлей в Паумоту и говорил мне, что за страховку платят восемнадцать процентов. Правда ли это?
Мак-Кой улыбнулся и подтвердил.
— Но они не страхуют, — объяснил он. — Судовладельцы ежегодно сбрасывают двадцать процентов со стоимости своих шхун.
— Боже мой, — простонал капитан Давенпорт. — И значит, через пять лет шхуна ничего не стоит! — Он грустно покачал головой и пробормотал: — Скверные воды, скверные воды!
Они снова вошли в каюту — для справки по большой карте, но ядовитые пары заставили их, задыхающихся, выскочить на палубу.
— Здесь вот остров Моренгаут, — указал капитан на карту, разложив ее на палубе над каютой. — Он не дальше ста миль в подветренную сторону.
— Сто десять. — Мак-Кой с сомнением покачал головой. — Сделать это возможно, но очень трудно. Я могу подвести ее к берегу, но рискую посадить на риф. Скверное место, очень скверное.
— Мы рискнем, — решил капитан Давенпорт, принимаясь намечать курс.
После полудня часть парусов была спущена из боязни пройти мимо земли ночью. Во вторую вахту команда снова обрела бодрость. Земля, казалось, была уже совсем близко, и утром их страдания должны были кончиться.
И наступило утро — ясное, с пламенеющим тропическим солнцем. Юго-восточный пассат превратился в восточный и погнал «Пиренеи» по волнам со скоростью восьми узлов. Капитан произвел вычисления по лагу, особенное внимание уделяя скорости течения, и объявил, что остров Моренгаут находится на расстоянии десяти миль. Шхуна проплыла десять миль и затем еще десять, а вахтенные с верхушек трех мачт не видели ничего, кроме свободного простора моря, залитого солнцем.
— Но земля там, я говорю вам, — кричал им с юта капитан Давенпорт.
Мак-Кой снисходительно улыбнулся, но капитан грозно сверкнул на него обезумевшими глазами, схватил свой секстант и погрузился в хронометрические вычисления.
— Я знал, что я прав, — почти кричал он, закончив вычисления.
— Двадцать один градус пятьдесят пять минут южной, один градус тридцать шесть минут две секунды западной. Вы понимаете? Еще восемь миль под ветром. Какие итоги у вас, мистер Кониг?
Старший помощник взглянул на свои цифры и тихо объявил:
— Двадцать один, пятьдесят пять — правильно; но долгота у меня — один, тридцать шесть, сорок восемь. Это значительно приближает нас.
Но недоверие капитана Давенпорта к его цифрам выразилось в таком презрительном молчании, что заставило мистера Конига заскрежетать зубами и неистово выругаться про себя.
— Назад! — приказал капитан рулевому. — Три румба — и так держать! Так!
Затем он вернулся к своим цифрам и проверил вычисления. С лица его струился пот. Он кусал свои усы, губы и карандаш, уставившись на цифры, точно человек, объятый ужасом перед лицом неведомого призрака. И внезапно с ожесточением он порывисто скомкал исчерченный лист в кулаке и, швырнув его, придавил ногой. Мистер Кониг злорадно засмеялся и отвернулся, а капитан Давенпорт, прислонившись к каюте, в продолжение получаса не произнес ни слова, сосредоточенно и безнадежно следя за направлением ветра.
— Мистер Мак-Кой, — резко прервал он, наконец, молчание. — На карте обозначена группа островов, но неизвестно, сколько их, — около сорока миль к норду или норд-норд-весту — группа Актеон. Что они собой представляют?
— Там их четыре, все низменные, — отвечал Мак-Кой. — Первый к юго-востоку, Матуэри — необитаем, входа в лагуну нет. Затем идет Тенарунга. Там когда-то кое-кто жил, теперь, вероятно, все переселились. Во всяком случае, для шхуны там нет входа, только для лодок, — всего шесть футов глубины. Вехауга и Теуа-Раро — два других. Пристать нельзя, жителей нет, острова очень низменные. Шхуна «Пиренеи» у этой группы пристать не может. Там она непременно разобьется.
— Послушайте! — капитан Давенпорт был в бешенстве. — И жителей нет, и пристать нельзя. На какой же тогда черт существуют острова?..
— Ну, хорошо, — зарычал он, точно разъяренный терьер, — карта указывает на целый рой островов к норд-весту. Что же там? Можно ли пристать хоть к одному?
Мак-Кой спокойно соображал. Он не обращал внимания на карту. Все эти острова, рифы, отмели, лагуны, проливы и расстояния были зафиксированы в его памяти. Он знал их, как горожанин — дома, улицы и переулки родного города.
— Папакена и Ванавана находятся на вест или вест-норд-вест, в сотне миль, может быть, немного больше, — сказал он. — Один необитаем, и я слышал, что жители с другого переселились на остров Кадмус. И все равно — ни к одному пристать нельзя. Есть еще Ахунуи в ста милях к норд-весту. И тоже нельзя причалить, и людей нет.
— Прекрасно, а еще два острова за сорок миль от них? — настойчиво спрашивал капитан, поднимая голову от карты.
Мак-Кой покачал головой.
— Парос и Манухунги — ни прохода к ним, ни жителей. Ненго-Ненго, в свою очередь, в сорока милях за ними — тоже нет жителей, и пристать нельзя. Но есть остров Хао. Это как раз то, что нам нужно. Лагуна протяжением тридцать миль и пять миль в глубь острова. Там народу немало. Вы свободно найдете лагуну. И любое судно может пройти туда.
Он кончил и участливо смотрел на капитана Давенпорта, который, наклонив голову над картой, с циркулем в руках, глубоко вздыхал.
— Может быть, есть где-нибудь еще лагуна, куда можно войти, ближе, чем на острове Хао?
— Нет, капитан, это ближайшая.
— Итак, значит, триста сорок миль. — Капитан Давенпорт говорил спокойно, решительно. — На мне ответственность за жизнь этих людей, и я не хочу подвергать их опасности. Я доставлю шхуну, в каком бы она ни была состоянии, на Актеон. А она ведь — прекрасное судно, — с сожалением прибавил он, меняя курс корабля и уделив еще больше, чем когда-либо, внимание западному течению.
Час спустя небо затянулось тучами. Юго-восточный пассат еще держался, но океан обратился в шахматную доску, на которой состязались шквалы.
— Мы будем там в час, — уверенно заявил капитан Давенпорт. — В крайнем случае — в два часа. Мак-Кой, ведите ее к первому же берегу, где есть люди.
Солнце больше не появлялось, и в час не было ни малейшего признака земли. Капитан Давенпорт смотрел за корму на кильватер изменившей направление шхуны.
— Боже милостивый! — воскликнул он. — Восточное течение! Посмотрите же!
Мистер Кониг не поверил. Мак-Кой был в нерешительности, хотя и сказал, что в Паумоту можно ждать и восточного течения. Через несколько минут шквал подхватил «Пиренеи» и повернул от ветра. С повисшими парусами тяжело закачалась она под боковыми ударами волн.
— Где лот? Ну-ка, живей, вы там! — капитан Давенпорт держал бечевку лота и заметил отклонение к северо-востоку. — Да взгляните же! Держите ее сами!
Мак-Кой и помощник попробовали и почувствовали натяжение и неистовое дрожание бечевки, увлекаемой стремительным течением.
— Скорость — четыре узла, — сказал мистер Кониг.
— Восточное течение вместо западного, — заметил капитан Давенпорт, бросая укоризненный, негодующий взгляд на Мак-Коя, как бы обвиняя его в этом.
— Это одно из оснований, капитан, почему в этих водах за страховку берут восемнадцать процентов, — живо ответил Мак-Кой.
— Вы никогда не можете быть уверены. Течения здесь постоянно меняются. Был тут человек, который писал книги, — забыл его имя, — на яхте «Каско». Он проплыл мимо Такароа, в тридцати милях от нее, и попал на Тикен, все благодаря перемене течений. Теперь вас отнесло в сторону, и вам лучше бы держать на пять румбов.
— Но насколько же это течение отнесло нас? — раздраженно спросил капитан. — Разве я могу теперь знать, насколько надо повернуть?
— Я не знаю, капитан, — очень вежливо сказал Мак-Кой.
Ветер изменил направление, и шхуна с дымящейся палубой, мерцавшей в ясном сером свете, поплыла прямо в подветренную сторону. Но затем ее отнесло назад, и, поворачивая то на правый, то на левый галс, пересекая зигзагами свой след, она расчесывала море перед островами Актеон, которых вахтенные, наблюдая с мачты, не заметили.
Капитан Давенпорт потерял всякое самообладание. Его ярость приняла форму мрачного молчания, и все послеполуденное время он провел, шагая по корме или стоя, прислонившись к мачте.
С наступлением ночи он, даже не посоветовавшись с Мак-Коем, повернул шхуну, направив ее к северо-западу. М-р Кониг, украдкой заглянув в карту и в нактоуз, и Мак-Кой, открыто и невинно исследовав компас, уже знали, что они плывут к острову Хао. В полночь шквалы прекратились и появились звезды. День обещал быть ясным, и капитан Давенпорт ободрился.
— Утром я произведу наблюдения, — говорил он Мак-Кою, — хотя на какой мы широте — загадка. Но я применю метод Семнера и определю это. Знакомы ли вы с его методом?
После этого он объяснял Мак-Кою метод Семнера во всех деталях. День оказался действительно ясным; пассат дул неизменно с востока, и шхуна так же неизменно забирала по девять узлов. Капитан и помощник определяли местоположение по методу Семнера; их вычисления совпали, в полдень они снова совпали, и они проверили утренние наблюдения полуденными.
— Еще двадцать четыре часа, и мы будем там, — уверял капитан Мак-Кой. — Это чудо, что палуба нашей старухи держится. Но это не может так продолжаться. Она не выдержит. Посмотрите на нее, она дымится с каждым днем все сильней. А ведь какая это была крепкая палуба; она не так давно проконопачена заново во Фриско. Я был ошеломлен, когда первый раз прорвался огонь, а мы задраили…[12] Посмотрите, что это!
Он резко оборвал и, с отвисшей челюстью, уставился на спираль дыма, которая, клубясь, вилась с подветренной стороны бизань-мачты, в двадцати футах от палубы.
— Но как же он пробрался туда? — спросил он возмущенно.
Внизу дыма не было. Прокрадываясь с палубы, защищенный от ветра мачтой, дым по какой-то прихоти уплотнялся и становился видимым только на этой высоте. Извиваясь, он пополз от мачты и на мгновение повис над головой капитана, точно какое-то угрожающее предзнаменование. В следующий момент ветер развеял его, и челюсть капитана Давенпорта водворилась на место.
— Как я уже говорил, когда мы в первый раз задраили, я был поражен. Такая крепкая палуба и все же пропускала дым, как решето. И с тех пор мы конопатили и конопатили ее. Давление внизу должно быть ужасным, коль выталкивается столько дыма.
После полудня небо опять стало пасмурным, задули ветры и заморосил дождь. Ветер менял направление; он несся то с юго-востока, то с северо-востока, а в полночь «Пиренеи» внезапно была подхвачена резким порывом с юго-запада, откуда ветер продолжал уже непрерывно дуть.
— Мы не будем на Хао раньше десяти или одиннадцати часов, — жаловался капитан Давенпорт в семь часов утра, когда мимолетная надежда, забрезжившая с появившимся солнцем, была сметена хмурыми облачными массами, надвинувшимися с востока. И в следующую минуту он жалобно спрашивал:
— Что с этими течениями?
Наблюдающие с верхушек мачт не могли ничего сообщить о земле, и день прошел в смене дождливых затиший и сильных шквалов. С наступлением ночи с запада начали набегать тяжелые бурные волны. Барометр упал до 29,50. Ветра не было, а зловещее волнение все усиливалось. Вскоре шхуна бешено качалась на чудовищных валах, нескончаемой процессией выступавших из мрака на западе. Паруса убрали с такой быстротой, какая только была возможна при дружных усилиях обеих вахт. Когда работа была закончена, из толпы утомленной команды стали доноситься ропот и жалобы; голоса в полной тьме звучали особенно угрожающе. Вызванная на корму вахта со штирборта, чтобы все принайтовить и укрепить, открыто выражая свое озлобление, с большой неохотой взялась за работу. В каждом медленном, вялом движении матросов была угроза. Воздух стал влажным и вязким, точно слизь; ветра не было; и матросы, прерывисто дыша, казалось, мучительно томились и задыхались. На лицах и на руках выступил пот. А капитан Давенпорт, с лицом, еще более осунувшимся и измученным, с глазами, помутневшими и остановившимися, был подавлен предчувствием неминуемой беды.
— Это все пройдет к западу, — сказал Мак-Кой, стараясь ободрить его. — В худшем случае мы будем задеты лишь краем циклона.
Но капитан Давенпорт не желал слушать утешений. При свете лампы он перечитывал главу в своем «Сокращенном курсе», разъясняющую правила поведения для командиров судна во время циклонов. Царившее молчание нарушалось заглушенным плачем юнги, доносившимся откуда-то с середины судна.
— Замолчать! — проревел неожиданно капитан с такой силой, что все на борту вздрогнули, а перепуганный виновник от страха разразился диким воплем.
— Мистер Кониг, — сказал капитан дрожавшим от ярости и раздражения голосом, — не будете ли вы добры пошевелиться и заткнуть глотку палубной шваброй этому мальчишке?
Но туда пошел Мак-Кой, и через несколько минут успокоенный мальчик заснул.
Незадолго до рассвета воздух заколебался от первых дуновений, появившихся с юго-востока; быстро крепли они и постепенно превращались в резкий бриз. Вся команда была на палубе в ожидании, что последует за этим.
— Теперь все благополучно, капитан, — сказал Мак-Кой, став рядом с ним. — Ураган идет к западу, а мы к югу от него. Этот бриз только отголосок. Он не будет усиливаться. Вы можете поднять паруса.
— Но какой толк в этом? Куда я буду держать? Это уже второй день без наблюдений; мы должны были увидеть остров Хао вчера утром. Какое взять направление: север, юг, восток? Ответьте мне, и я в один миг поставлю паруса.
— Я не моряк, капитан, — сказал Мак-Кой своим спокойным голосом.
— А я продолжал себя считать таковым, — был ответ, — пока не попал в Паумоту.
В полдень с наблюдательного поста раздался крик: «Буруны впереди!». Шхуна повернула в сторону, и все паруса один за другим были спущены и убраны. Она скользила по волнам, борясь с течением, которое угрожало увлечь ее на буруны. Все работали как сумасшедшие, кок и юнга, сам капитан Давенпорт и Мак-Кой — все помогали. Еле-еле спаслись. Это была низкая отмель — мрачное, гибельное место, над которым непрерывно разбивались волны, — место, где ни один человек не мог жить и даже ни одна морская птица не осмеливалась там спуститься. «Пиренеи» приблизилась к ней на сто ярдов, прежде чем ветер отнес ее в сторону, и в этот момент измученная команда, закончив работу, разразилась потоком проклятий на голову Мак-Коя — Мак-Коя, который явился к ним, предложил плыть на Мангареву, обманом увлек их от безопасного острова Питкэрна на верную гибель в этом коварном, ужасном, необъятном море. Спокойная душа Мак-Коя оставалась невозмутимой. Он улыбался им с бесхитростной, ласковой благосклонностью, и благородство его и доброта, казалось, проникли в их омраченные, темные души, пристыдив их и успокоив. Смущенно замерли проклятия на их губах.
— Скверные воды! Скверные воды! — бормотал капитан Давенпорт, пока шхуна прорывалась, но внезапно он остановился, увидев отмель, которая должна была находиться прямо за кормой и оказалась уже с наветренной стороны «Пиреней», быстро приближаясь. Капитан сел и закрыл лицо руками. И старший помощник, и Мак-Кой, и вся команда увидели то, что видел он. Восточное течение, омывающее с юга эту отмель, влекло их на нее, а с севера от отмели такое же быстрое западное течение подхватило корабль и относило его дальше.
— Я слышал об этом Паумоту прежде, — простонал капитан, отнимая руки от побледневшего лица. — Капитан Мойендель рассказывал мне о нем после того, как потерял здесь свое судно. Я тогда втихомолку смеялся над ним. Прости мне, Боже, я смеялся над ним! Что это за отмель? — оборвал он, спросив Мак-Коя.
— Я не знаю, капитан.
— Почему же вы не знаете?
— Потому что я никогда ее прежде не видел и никогда о ней не слыхал. Я полагаю, ее и на карте нет. Эти воды никогда не были вполне исследованы.
— Значит, вы не знаете, где мы находимся?
— Не более, чем вы, — мягко ответил Мак-Кой.
В четыре часа пополудни вдали показались кокосовые пальмы, словно вырастая из воды. Немного позже над морем поднялась низменная поверхность какого-то атолла.
— Теперь я знаю, капитан, где мы. — Мак-Кой опустил бинокль. — Это остров Решения. Мы в сорока милях от острова Хао, и ветер встречный.
— Тогда ведите нас к этому берегу. Где здесь можно пристать?
— Пристать могут только каноэ. Но теперь, раз мы знаем, где находимся, — мы можем направиться к острову Барклай-де-Толли. Он всего лишь в ста двенадцати милях отсюда на норд-норд-вест. С этим ветром мы будем там завтра утром около девяти часов.
Капитан Давенпорт обследовал карту и стал размышлять.
— Если мы разобьем здесь шхуну, нам все равно придется в лодках плыть на Барклай-де-Толли, — прибавил Мак-Кой.
Капитан отдал распоряжения, и «Пиренеи» опять понеслась, бороздя негостеприимное море.
На следующий день в полдень на дымящейся палубе «Пиренеи» поднялся бунт. Течение усилилось, ветер ослабел, и «Пиренеи» отнесло к западу. Вахтенный заметил остров Барклай-де-Толли к востоку, едва различимый с мачты, и в продолжение целых часов шхуна тщетно пыталась приблизиться к нему. Все время, подобно миражу, высились на горизонте кокосовые пальмы, видимые только с верхушки мачты. С палубы их не видно было — скрывала выпуклость земного шара.
Снова капитан Давенпорт совещался с Мак-Коем и картой. Макемо лежит в семидесяти пяти милях к юго-западу. Его лагуна — тридцать миль длины, и вход туда великолепный. Когда капитан отдал приказания, команда отказалась повиноваться. Они объявили, что уже достаточно с них плавания с этим огненным адом под ногами. Там была земля. Что ж с того, если шхуна не может к ней пристать? Они могут это сделать в лодках. Ну и пусть она сгорит! Их-то жизни ведь что-нибудь для них значат! Они верно служили шхуне, теперь они будут служить себе. Оттолкнув второго и третьего помощника, они бросились к лодкам и стали готовить их к спуску. Капитан Давенпорт и старший помощник с револьверами в руках приближались к юту, когда Мак-Кой, взобравшись на крышу каюты, начал говорить.
Он обращался к матросам, и при первом звуке его мягкого, кроткого, как воркование, голоса они остановились. Его неизреченная ясность и мир простирались к ним. Ласковый тон и простота мысли изливались на них магическим потоком и против их воли укрощали. Много давно забытых чувств пробудилось в них; некоторые вспомнили колыбельные песни детства, покой материнских объятий перед сном. Не было больше ни раздоров, ни опасностей, ни огорчений во всем мире. Все было, как должно было быть. И само собой разумелось, что они должны повернуться спиной к земле и снова пуститься в море, с адским пламенем под своими ногами.
Мак-Кой говорил просто, но неважно было, что он говорил. Вся его личность — его «я» — говорила гораздо красноречивее всех слов, какие он мог сказать. Это было загадочное влияние его души, проникающее до сокровенных глубин человеческого существа, — излучение духа, пленительного, ласково-смиренного и беспредельно могучего. Это был яркий свет, озаривший темные склепы их душ, — власть чистоты и кротости, значительно более сильная, чем та, какая таилась в блестящих смертоносных револьверах капитана и его помощника.
Матросы нерешительно переминались с ноги на ногу, не двигаясь с места. Но те, что отвязали лодки, снова их укрепили. Затем, по одному, по двое, начали смущенно расходиться.
Лицо Мак-Коя светилось детской радостью, когда он спускался с крыши каюты. Смута прекратилась. И в сущности никакой смуты он не предотвращал. Мятеж вовсе и не начинался, ибо в том благословенном мире, где он — Мак-Кой — обитал, ему не было места.
— Вы загипнотизировали их, — сказал ему мистер Кониг насмешливо и тихо.
— Это хорошие ребята, — последовал ответ. — У них добрые сердца. Они пережили тяжелое время, работали без устали и будут работать изо всех сил до конца.
У мистера Конига не было времени отвечать. Голос его гремел, когда он отдавал приказания; матросы бросились исполнять их, и шхуна медленно поворачивалась от ветра, пока ее нос не устремился в сторону Макемо.
Ветер был совсем слабый и после захода солнца почти прекратился. Стояла невыносимая жара, люди на носу и на корме тщетно пытались заснуть. Палуба была слишком горячей, чтобы лежать на ней, и ядовитые пары, проникая сквозь пазы, ползли точно злые духи и, подкрадываясь в ноздри и горло неосторожных, вызывали припадки кашля и чиханья. Звезды лениво мерцали на темном небосклоне, и полная луна, поднявшись с востока, осветила мириады клубков, волокон и паутинных пленок дыма, которые сплетались, извивались и кружились вдоль палубы, над бортами и вверху — вокруг мачт и вантов.
— Расскажите мне, — сказал капитан Давенпорт, протирая свои болевшие глаза, — что случилось с экипажем «Боунти», после того как он достиг Питкэрна. В отчете я читал, что они сожгли «Боунти» и что их разыскали только через несколько лет. Что же происходило за это время? Мне всегда хотелось это узнать. Это были люди с петлей на шее. Там находились также несколько туземцев. Были и женщины, что с самого начала предсказывало несчастье.
— Да, несчастье произошло, — ответил Мак-Кой. — Это были скверные люди. Они ссорились из-за женщин. Один из мятежников, Вилльямс, потерял жену. Все женщины были таитянки. Его жена, охотясь за морскими птицами, упала со скалы. Тогда он отнял жену у одного из туземцев. Все туземцы были возмущены этим и убили почти всех мятежников. Оставшиеся перебили туземцев. Женщины помогали. Туземцы убивали друг друга. Все убивали. Это были ужасные люди. Тимити был убит двумя туземцами в то время, когда они расчесывали его волосы в знак дружбы. Белые их подослали, а после этого сами же их умертвили. Туллалу был убит своей женой. Она хотела белого мужа. Они очень злые. Бог отвратил от них свое лицо. К концу второго года все туземцы были перебиты; погибли и все белые, кроме четырех: Юнга, Джона Адамса, Мак-Коя — моего прадеда и Квинталя. Последний был тоже очень дурным человеком. Однажды его жена поймала для него слишком мало рыбы, и он откусил ей ухо.
— Это был отвратительный сброд, — воскликнул мистер Кониг.
— Да, они были очень скверные, — подтвердил Мак-Кой и продолжал дальше мягко и невозмутимо рассказывать о крови и похотливости своих преступных предков. — Мой прадед избежал убийства, чтобы умереть от собственной руки. Он сделал перегонный куб и приготовил алкоголь из кореньев одного растения. Квинталь ему помогал, и они вместе все время напивались. Под конец Мак-Кой заболел белой горячкой, привязал себе на шею камень и прыгнул в море.
— Жена Квинталя, которой муж откусил ухо, тоже погибла, упав со скалы. Тогда Квинталь явился к Юнгу и потребовал его жену, а потом пришел к Адамсу. Адамс и Юнг боялись Квинталя. Они знали, что он убьет их. И они убили его топором. Затем умер Юнг. И кончились все раздоры.
— Ну, конечно же, — усмехнулся капитан Давенпорт. — Ведь больше некого было убивать.
— Вы видите, Бог скрыл от них свой лик, — сказал Мак-Кой.
Утром ветра не было — лишь совсем слабое дуновение с востока, и капитан Давенпорт натянул все паруса и повернул на левый галс. Он боялся этого ужасного западного течения, которое уже столько раз издевалось над ним, лишая его убежища. Весь день и всю ночь было спокойно. Матросы, получив уменьшенную порцию бананов, недовольно ворчали. Они ослабели и жаловались на боли в желудке, вызванные банановой диетой. Весь день течение относило «Пиренеи» к западу; не было ветра, чтобы направить шхуну к югу. В первую ночную вахту на юге показались кокосовые пальмы; их пышные верхушки поднимались над водой: несомненно, здесь был низменный атолл.
— Это остров Таэнга, — объявил Мак-Кой. — Сегодня ночью нам необходим бриз, иначе мы пропустим Макемо.
— Что случилось с юго-восточным пассатом? — спросил капитан. — Почему его нет? В чем дело?
— Это из-за испарений с больших лагун, их ведь так много, — объяснял Мак-Кой. — Испарения расстраивают всю систему пассатов. Они могут даже повернуть ветер в обратную сторону и пригнать штормы с юго-запада. Это опасный архипелаг, капитан.
Капитан Давенпорт смотрел на старика и готов был выругаться, но сдержался.
Присутствие Мак-Коя словно душило проклятия, шевелившиеся в его мозгу и клокочущие в горле. Влияние Мак-Коя очень возросло за все эти дни, а их насчитывалось немало, пока они были вместе. Капитан Давенпорт в море считал себя неограниченным властелином, он никого не боялся и никогда не пытался обуздывать свой язык, а сейчас почувствовал, что не в состоянии выругаться в присутствии этого удивительного старика с женственными карими глазами и кротким голосом.
Осознав это, он был страшно поражен. Ведь старик-то был всего-навсего потомок Мак-Коя — Мак-Коя, мятежника с «Боунти», бежавшего от петли, которая ждала его в Англии, — Мак-Коя, бывшего воплощением зла в те далекие времена крови и разврата и погибшего такой ужасной смертью на острове Питкэрн.
Капитан Давенпорт не был религиозен, но в это мгновение он почувствовал безумное желание броситься к ногам другого и сказать ему, — а что — он не знал. Это было чувство более властное, чем мысль. Странное сознание собственного ничтожества владело им в присутствии этого человека, простодушного, как ребенок, ласкового, как женщина.
Но, конечно, так унизить себя на глазах помощников и команды он не может. И все-таки гнев, порождавший проклятия, еще бушевал в нем. Внезапно он ударил стиснутым кулаком по крыше каюты и закричал:
— Послушайте, старик, я не хочу сдаваться. Это Паумоту дурачит и издевается надо мной и доводит меня до сумасшествия. Я отказываюсь сдаться. Я намерен гнать дальше эту шхуну и буду плыть и плыть через Паумоту до Китая, но найду, где пристать. Если все ее покинут, я останусь один. Я покажу этому Паумоту. Оно не посмеет меня дурачить. Шхуна — хорошая старуха, и я буду бороться за нее до тех пор, пока останется хоть одна доска, на которой можно стоять. Вы слушаете меня?
— И я останусь с вами, капитан, — сказал Мак-Кой.
Ночью с юга подул слабый ветер, и раздраженный капитан, со своим грузом огня, следя за отклонением к западу и выпрямляя курс, временами терял терпение и ругался вполголоса, чтобы не услышал Мак-Кой.
Дневной свет позволил различить пальмы, поднявшиеся из воды на юге.
— Это подветренная часть Макемо, — сказал Мак-Кой. — Немного дальше к западу находится Катиу. Там мы можем пристать.
Но течение между двумя островами — особенно сильное — увлекло их к северо-западу. И в час дня они увидели вставшие над водой пальмы Катиу, которые вскоре вновь исчезнут.
Немного позже, в тот момент, когда капитан заметил новое течение с северо-востока, подхватившее «Пиренеи», вахтенные с мачт объявили о кокосовых пальмах на северо-западе.
— Это — Рарака, — сказал Мак-Кой. — До нее мы не доберемся без ветра. Течение уносит нас к юго-западу. Но надо следить. Несколькими милями дальше течение отклоняется к северу и делает петлю по направлению к северо-западу. Оно нас отнесет от Факаравы, а у Факаравы мы как раз можем пристать.
— Ну и пусть относит ко всем чертям! — вспылил капитан. — Все равно мы еще найдем, где пристать.
Но положение на «Пиренеях» становилось критическим. Палуба была настолько горяча, что, казалось, еще на несколько градусов больше — и она воспламенится. В некоторых местах даже толстые подошвы башмаков не защищали, и опасение обжечь ноги вынуждало матросов ускорять шаги. Дым усилился и стал более едким. Глаза у всех воспалились, все кашляли и задыхались, словно больные туберкулезом. После полудня лодки отвязали и снабдили всем необходимым. В них уложили несколько оставшихся связок сушеных бананов, а также инструменты помощников. Капитан Давенпорт положил в баркас даже хронометр, опасаясь, что палуба может вот-вот вспыхнуть.
Этот страх угнетал их всю ночь, и на рассвете они смотрели друг на друга, как бы удивляясь, что «Пиренеи» еще держится и они все еще живы; глаза их запали, а серые лица были страшно измучены.
Торопливо, иногда бессознательно ускоряя шаги, капитан, забыв о своем достоинстве, почти бегом осматривал палубу судна.
— Теперь вопрос нескольких часов, если не минут, — объявил он, вернувшись на корму.
Крик: «Земля!» донесся с мачты. С палубы земли не было видно, и Мак-Кой поднялся наверх, а капитан воспользовался удобным случаем, чтобы облегчить себе душу, хорошенько выругавшись. Но проклятия его внезапно замерли, когда он увидел на воде в направлении к северо-востоку темную линию. Это был не шквал, а бриз — прерванный пассат, отклонившийся на восемь румбов своего пути и теперь снова принявшийся за дело.
— Держите прямо, капитан, — сказал Мак-Кой, едва успев добежать до кормы. — Это восточный берег Фаваравы, мы войдем в пролив с поднятыми парусами, полным ходом, и ветер будет с борта.
Через час кокосовые пальмы и земля были видны с палубы. Чувство, что конец «Пиренеи» близок, угнетало каждого. Капитан Давенпорт приказал опустить три лодки и велел их подтянуть к корме; в каждой поместился матрос, чтобы отталкивать ее от бортов. Совсем близко, на расстоянии не более двух кабельтов, шхуна обогнула берег атолла, очерченный пенной линией прилива.
— Приготовьтесь, капитан, повернуть через фордевинд, — предупредил Мак-Кой.
Минутой позже земля словно расступилась, открывая узкий пролив в огромную зеркальную лагуну, длиной в тридцать и шириной в десять миль.
— Пора, капитан!
В последний раз обошли вокруг мачт рея, когда шхуна послушно направилась в пролив. Едва поворот был сделан, даже не сложив еще в бухту веревок, помощники и команда в паническом ужасе бросились на корму. Еще ничего не произошло, но все были уверены, что вот-вот несчастье разразится. Мак-Кой хотел пройти вперед на свое место на носу, чтобы вести судно, но капитан схватил его за руку и оттащил.
— Сделайте это отсюда, — сказал он. — Палуба не безопасна… В чем дело? — спросил он. — Мы совсем не двигаемся!
Мак-Кой улыбнулся.
— Вам мешает течение, капитан. Со скоростью семи узлов несется морской отлив из этого пролива.
К концу следующего часа шхуна продвинулась только на расстояние, равное ее длине. Но ветер стал свежее, и она прорвалась вперед.
— Часть людей пусть садится в лодки! — скомандовал капитан.
Еще голос его звучал, и матросы только-только принялись усаживаться, как середина палубы в огне и в дыму взлетела вверх, часть ее застряла в парусах и такелаже, а остальное рухнуло в море. Ветер был с борта, и это спасло сжавшихся на корме людей. Сплошным потоком ринулись они к лодкам, но голос Мак-Коя, полный незыблемого спокойствия, убеждал их, что времени хватит, и они остановились.
— Не спешите, — говорил он. — Нужен порядок. Спустите этого мальчика в лодку, пожалуйста.
Рулевой, потерявший голову от ужаса, бросил штурвал, и капитан подоспел как раз вовремя, чтобы схватить спицы колеса и помешать течению подхватить судно и ударить о берег.
— Лучше бы вы позаботились о лодках, — сказал он мистеру Конигу. — Подтяните одну ближе, вплотную к корме! В самый последний момент я прыгну в нее.
Мистер Кониг колебался, но затем шагнул за борт и спустился в лодку.
— Держите ее на полрумба, капитан!
Капитан вздрогнул. Он полагал, что остался один на шхуне.
— Да, да, есть полрумба, — ответил он.
Посередине «Пиренеи» зияло пылающее горнило, откуда вырывались необъятные клубы дыма и, поднимаясь к мачтам, совершенно скрывали переднюю часть корабля. Мак-Кой, под защитой бизань-вантов, продолжал свою тяжелую работу и вел шхуну по извилистому проливу. Огонь распространялся по палубе от места взрыва к корме. Развевающиеся вверху на грот-мачте паруса исчезли в пламени. Передних парусов они не могли видеть, но знали, что те еще держатся.
— Только бы огонь не охватил всех парусов, прежде чем она войдет в лагуну, — простонал капитан.
— Она успеет войти, — уверенно заявил Мак-Кой. — Времени еще много. Она должна войти. А в лагуне мы повернем ее; дым от нас отнесет, и огонь не достигнет кормы.
Язык пламени взвился к бизань-мачте, жадно потянулся к нижнему ярусу парусов и, не добравшись до них, исчез. Сверху горящий обрывок веревки упал прямо на голову капитана Давенпорта. Он с необычайной поспешностью, как человек, ужаленный пчелой, взмахнул рукой и сбросил горящий обрывок.
— Какое направление, капитан?
— Норд-вест-вест.
— Держите ее вест-норд-вест.
Капитан повернул руль и установил его.
— Вест-норд, капитан.
— Есть вест-норд.
— Теперь вест.
Медленно, румб за румбом, войдя в лагуну, шхуна описала круг и стала под ветер; и румб за румбом, со спокойной уверенностью, как будто в их распоряжении была еще тысяча лет, Мак-Кой нараспев оглашал изменения курса.
— Еще румб, капитан.
— Есть румб.
Капитан Давенпорт на несколько спиц повернул штурвал, затем быстро оттянул назад, тормозя шхуну.
— Так держать!
— Есть.
Несмотря на ветер, который дул теперь с кормы, жара была невыносимая, и капитан Давенпорт мог только искоса бросать взгляды на пактоуэ. Он вынужден был отнимать от штурвала то одну, то другую руку, чтобы потереть и заслонить свои щеки, покрытые волдырями. Борода Мак-Коя ерошилась и топорщилась, и запах горелых волос заставил капитана Давенпорта с тревогой посмотреть на него. Руки капитана сверху покрылись волдырями, и, поочередно оставляя штурвал, он освежал их, прикладывая к брюкам. Паруса бизань-мачты исчезали один за другим под натиском огня, принуждая двух людей съеживаться и закрывать лицо.
— Теперь, — сказал Мак-Кой, осторожно бросив взгляд вперед на нижний берег, — четыре румба, и пусть она плывет!
Обрывки и клочья пылающих веревок и парусов, задевая их, падали вокруг. Смолистый дым от горящего куска веревки у ног капитана вызвал жестокий приступ кашля, но штурвала капитан все же не выпустил.
Шхуна внезапно ударилась, нос ее поднялся, и она едва не остановилась. Град горящих обломков, упавших от толчка, посыпался на них. Шхуна снова двинулась и вторично ударилась. Своим килем она раздробила хрупкий коралл, пошла дальше и ударилась в третий раз.
— Держите прямо, — сказал Мак-Кой. — Пробрались? — мягко спросил он минутой позже.
— Она не слушается руля, — был ответ.
— Ну, хорошо. Она сворачивает. — Мак-Кой посмотрел за борт. — Мягкий белый песок. Лучшего нельзя и требовать. Великолепное ложе!
Когда шхуна сделала поворот от ветра, столб дыма и пламени вырвался на юте. Капитан Давенпорт выпустил штурвал из-за нестерпимой боли от ожогов. Он добрался до фалиня лодки, стоявшей внизу, затем остановился, высматривая Мак-Коя, который держался в стороне, чтобы дать ему спуститься.
— Вы — первый, — крикнул капитан, хватая его за плечо и почти перебрасывая через борт.
Пламя и дым были нестерпимы, и он поспешил сейчас же за Мак-Коем. Оба они, обхватив веревку, вместе соскользнули в лодку. Матрос на носу, не ожидая приказаний, перерезал фалинь ножом. Весла, лежавшие наготове, ударили по воде, и лодка помчалась.
— Прекрасное ложе, капитан, — бормотал Мак-Кой, оглядываясь назад.
— Да, прекрасное ложе и все благодаря вам, — был ответ.
Три лодки неслись к белому коралловому берегу. За ним, на краю кокосовой рощи, виднелось несколько покрытых травой хижин, и десятка два возбужденных туземцев широко открытыми глазами взирали на пылающее судно, подплывшее к их земле.
Лодки причалили, и они сошли на белый берег.
— А теперь, — сказал Мак-Кой, — я должен подумать о возвращении на Питкэрн.