Я ехал из Аяччо в Бастию сперва побережьем, а потом свернул в глубь острова; путь мой лежал через невозделанную и каменистую долину Ниоло, которую там называют цитаделью свободы, потому что при каждом захвате Корсики генуэзцами, маврами или французами корсиканские партизаны всегда искали прибежища в этом неприступном краю, откуда их не могли выбить и где их не могли покорить.
Время от времени я видел на высоких кручах что-то серое, похожее на груду камней, упавших с вершины. Это были деревни, гранитные деревушки, подвешенные, прилепившиеся к склону, точно птичьи гнезда, и почти незаметные на огромной горе.
Гигантские каштаны казались кустарником по сравнению с громадами вздыбленных на этом острове складок земли; а маки, заросли вечнозеленых дубов, можжевельника, толокнянки, мастиковых деревьев, крушины, вереска, самшита, мирты, букса, спутанных, как копна волос, сплетенных между собой вьющимся ломоносом, гигантскими папоротниками, жимолостью, каменным розаном, розмарином, лавандой, терновником, точно густое руно, покрывали склоны гор, к которым я приближался.
Гранитные скалы, возвышающиеся над этим зеленым ковром, словно врезаются в небо своими серыми, розовыми или голубоватыми вершинами.
Моя норовистая лошадка с бешеными глазами и взъерошенной гривой резвой рысью обогнула обширный Сагонский залив, после чего мы проехали через Карагез, греческое поселение, некогда основанное беглецами, изгнанными из отечества. Рослые красивые девушки с тонкими чертами лица, узкими руками и стройными бедрами, исполненные необычайной грации, собрались у водоема. Я, не останавливаясь, поздоровался с ними, и они ответили мне певучими голосами на мелодичном языке своей покинутой отчизны.
Проехав Пьяну, я увидел перед собой фантастический лес из розового гранита, лес шпилей, колонн, причудливых фигур, выточенных временем, дождем, ветром и соленой морской пеной.
С трудом взяв подъем мрачной долины Ота, я к вечеру попал в Эвизу и попросил пристанища у г-на Паоли Палабретти, к которому у меня было рекомендательное письмо.
Это оказался высокий, чуть сутулый мужчина, хмурый на вид, какими часто бывают чахоточные. Он проводил меня в отведенную мне комнату, унылую комнату с голыми каменными стенами, но роскошную для этого края, не знающего прикрас. Не успел он выразить своим гортанным говором на корсиканском наречии, смеси французского с итальянским, какая для него радость оказать мне гостеприимство, как его прервал звонкий голосок, и в комнату вбежала маленькая женщина, брюнетка со жгучим румянцем, большими черными глазами и тонким станом. Обнажая в улыбке сверкающие зубы, она бросилась ко мне и стала трясти мою руку:
— Здравствуйте, сударь! Как поживаете?
Потом отобрала у меня шляпу и саквояж, орудуя только одной рукой, так как вторая была у нее на перевязи, и тут же выпроводила нас, заявив мужу:
— Пойди погуляй с гостем до обеда.
Мы повиновались. Палабретти шел рядом со мной, еле шевеля ногами и языком, и беспрестанно кашлял, приговаривая после каждого приступа:
— В долине-то свежо, вот грудь мне и заложило.
Он вел меня глухой тропкой между высокими каштанами.
Внезапно остановившись, он заговорил тягучим голосом:
— На этом самом месте моего двоюродного брата Жана Ринальди убил Матье Лори. Глядите, я стоял вот здесь, возле Жана, а Матье как вынырнет шагах в десяти от нас да как закричит: «Жан, не смей ходить в Альбертаче! Говорю тебе, Жан, не смей, а не то, верь моему слову, я тебя убью!» Я схватил Жана за руку: «Не ходи, Жан, он и впрямь тебя убьет». (А они оба одну девушку, Полину Синакупи, обхаживали.) Ну, а Жан и закричи в ответ: «Нет, пойду! И не тебе, Матье, помешать мне в этом». Тут, не успел я схватиться за ружье, как Матье прицелился и выстрелил. Жан подпрыгнул, верите ли, сударь, не меньше чем на два фута, ну, точно как ребенок прыгает через веревочку, и со всего маха рухнул на меня, так что ружье мое отлетело вон до того большого каштана. Рот у Жана был открыт, только он не вымолвил ни слова. Он уже кончился.
Меня поразил невозмутимый вид свидетеля такого преступления.
— А что же убийца? — спросил я.
Паоли Палабретти долго кашлял, прежде чем ответить:
— Удрал в горы. А на другой год его убил мой брат. Знаете моего брата, Филиппа Палабретти, бандита?
Я пролепетал:
— У вас брат — бандит?
Глаза благодушного корсиканца блеснули гордостью.
— Да, сударь, еще какой знаменитый! Четырнадцать жандармов укокошил. Он погиб вместе с Николо Морали, когда их окружили в Ниоло. Шесть дней они держались и уж совсем пропадали с голоду. — И тем же философским тоном, каким говорил по поводу своей чахотки: «В долине-то свежо», — он добавил:
— Обычаи в нашей стране такие.
Чтобы подольше удержать меня, на следующий день устроили охоту, и еще через день — тоже. Я лазил по оврагам вместе с проворными горцами, и они не уставали занимать меня рассказами о похождениях бандитов, о зарезанных жандармах, о кровавой мести, которая приходит к концу только после истребления целой семьи. При этом они каждый раз поясняли, как мой хозяин: «Обычаи в нашей стране такие».
Я прожил там четыре дня, и молодая корсиканка, пожалуй, чересчур маленькая, но прелестная, крестьяночка с дамскими замашками, обращалась со мной, как с братом, как с близким, старым другом.
Когда настало время уезжать, я зазвал ее к себе в комнату и, сто раз подчеркнув, что у меня и в мыслях нет предлагать ей плату, стал просить, чтобы она позволила прислать ей из Парижа какой-нибудь пустячок на память о моем пребывании здесь.
Я убеждал, настаивал, даже злился. Она долго отказывалась. Наконец согласилась.
— Так и быть, — сказала она, — пришлите мне пистолет, только совсем маленький.
Я глаза раскрыл от удивления. А хозяйка пояснила шепотом, на ушко, как поверяют сладостную, заветную тайну:
— Мне деверя убить надо.
Теперь уж я просто испугался. А она, улыбаясь, торопливо размотала перевязку на своей бездействующей руке и показала на ее белоснежной округлости сквозную кинжальную рану, почти успевшую зарубцеваться.
— Не будь я одной с ним силы, — сказала она, — он убил бы меня. Муж — тот не ревнует, он меня знает; и потом он ведь больной, это ему кровь-то и остужает. Я, сударь, и в самом деле женщина честная; ну, а деверь всяким россказням верит и ревнует за мужа. Он, конечно, набросится на меня опять. Вот тут, когда при мне будет пистолет, не он меня, а я его убью.
Я пообещал прислать ей пистолет и свое обещание исполнил. А на прикладе велел вырезать: «Орудие мести».
Я увидел его сначала из Канкаля, этот замок фей[100], воздвигнутый среди моря. Я смутно увидел серую тень, высившуюся на облачном небе.
Другой раз я увидел его из Авранша при закате солнца. Все необъятное пространство песка было красно, красен был горизонт, красен весь огромный залив. Одни только отвесные стены аббатства, стоявшего на вершине горы, высоко над землей, как фантастический дворец, как поразительный волшебный замок, сказочно причудливый и красивый, оставались почти черными в пурпуре умирающего дня.
На другой день с рассветом я направился к нему через пески, не сводя глаз с этой грандиозной драгоценности, огромной, как гора, изящной, как камея, воздушной и легкой, как кисея. Чем ближе я подходил, тем больше восхищался, потому что в мире, может быть, нет ничего более поразительного и совершенного.
И, точно открыв жилище неведомого бога, я бродил по залам с легкими или массивными колоннами, по галереям с ажурными стенами, очарованно глядя на колоколенки, которые казались стрелами, уходящими в небо, на все это невероятное смешение башенок, водосточных труб, чудесных и легких орнаментов, на этот каменный фейерверк, на гранитное кружево, на этот шедевр грандиозной и тончайшей архитектуры.
В то время как я предавался восторгу, какой-то крестьянин, нижненормандец, догнал меня и поведал историю великой распри святого Михаила с дьяволом.
Один гениальный скептик сказал: «Бог сотворил человека по образу своему, и человек отплатил ему тем же».
Это великая истина, и было бы очень любопытно составить для каждой страны историю местного божества, равно как и историю местных святых для каждой из наших провинций. Идолы негров — кровожадные людоеды; многоженец-магометанин населяет свой рай женщинами; греки, народ практичный, обожествляют все человеческие страсти.
Каждая деревня во Франции находится под защитой святого покровителя, созданного по образу ее обитателей.
Так, Нижнюю Нормандию оберегает святой Михаил, лучезарный архангел-победитель, меченосец, небесный воин, герой, попирающий ногою сатану.
Но вот как житель Нижней Нормандии, хитрый, лукавый, скрытный сутяга, понимает и излагает в своем рассказе великую борьбу святого с дьяволом.
Чтобы укрыться от злобы дьявола, сосед его, святой Михаил, построил себе посреди океана это жилище, достойное архангела. И действительно, только великий святой и мог создать себе такую обитель.
Но так как он все-таки боялся нападения лукавого, то окружил свой замок зыбучими песками, еще более предательскими, чем море.
Дьявол жил в убогой хижине на берегу, но владел лугами, заливаемыми соленой водой, великолепными тучными землями, где росли обильные хлеба, богатыми долинами и плодородными виноградниками по всей стране. Архангел же царил над одними песками, так что сатана был богат, а святой Михаил беден, как нищий.
После нескольких лет поста святому надоело такое положение, и он задумал войти в сделку с дьяволом. Но дело было нелегкое, так как сатана крепко держался за свои урожаи.
Святой раздумывал полгода и наконец однажды утром отправился на землю. Дьявол сидел у двери и ел суп. Заметив архангела, он сейчас же поспешил к нему навстречу, поцеловал край его рукава, пригласил войти и подкрепиться.
Выпив чашку молока, святой Михаил начал свою речь:
— Я пришел предложить тебе выгодное дело.
Дьявол чистосердечно и доверчиво отвечал:
— Идет!
— Так вот… Ты уступишь мне все свои земли.
Встревоженный сатана хотел было возразить:
— Но…
Святой прервал его:
— Выслушай сначала. Ты уступишь мне свои земли. Я возьму на себя заботу о них, обработку, уход, посев, удобрение — словом, все. Жатву же будем делить пополам. Согласен?
Дьявол, лентяй по природе, согласился.
Он попросил только в виде надбавки немного той отличной рыбы, краснобородки, которую ловят вокруг одинокой горы. Святой Михаил обещал.
Они ударили по рукам, сплюнули в сторону в знак того, что дело слажено, и архангел снова заговорил:
— Послушай, я не хочу, чтобы ты на меня жаловался. Выбирай, что тебе больше нравится: вершки или корешки?
Сатана воскликнул:
— Я беру себе вершки.
— Ладно! — ответил святой.
И он удалился.
Прошло полгода, и в огромных владениях дьявола все было засеяно морковью, репой, луком, чесноком и всякими другими растениями, корни которых мясисты и вкусны, но листья годны разве только на корм скотине.
Сатана ничего не получил и захотел уничтожить договор, называя святого Михаила «обманщиком».
Но святой приохотился к земледелию и, опять отправившись к дьяволу, сказал ему:
— Я тут ни при чем, уверяю тебя… Так уж случилось, я не виноват. И, чтобы возместить тебе убытки, я предлагаю тебе на этот год взять корешки.
— Идет! — сказал сатана.
Следующей весной все владения злого духа были покрыты тучными колосьями хлебов, овсом, великолепным рапсом, льном, красным клевером, горохом, капустой, артишоками — всем, что может созревать под солнцем в виде зерен или плодов.
Сатана опять остался ни с чем и окончательно разозлился.
Он отобрал у архангела свои луга и нивы, оставаясь глухим ко всем новым предложениям соседа.
Прошел целый год. С высоты своего одинокого замка святой Михаил смотрел на далекую плодородную землю и видел дьявола, руководящего работами, собирающего жатву, молотящего хлеб. И, чувствуя свое бессилие, он был вне себя от гнева. Не имея возможности больше дурачить сатану, он решил отомстить и пригласил его к себе на обед в ближайший понедельник.
— Я знаю, — сказал он, — тебе не повезло в делах со мной. Но я не хочу, чтобы между нами оставалась вражда, я надеюсь, что ты придешь ко мне пообедать. Я угощу тебя вкусными блюдами.
Сатана, такой же обжора, как и лентяй, тотчас согласился. В назначенный день он разоделся в лучшее платье и отправился на гору.
Святой Михаил усадил его за роскошный стол. Сначала подали паштет с начинкой из петушиных гребешков и почек, а также с мясными сосисками; потом двух громадных краснобородок в сметане; потом белую индейку с каштанами, варенными в вине; потом барашка, нежного, как пирожное; потом овощи, таявшие во рту, и прекрасный горячий пирог, дымившийся и распространявший аромат масла.
Пили чистый сидр, пенистый и сладкий, за ним — крепкое красное вино, а каждое блюдо запивали старой яблочной водкой.
Дьявол пил и ел, как бездонная бочка, так много и так плотно, что его совсем вспучило и он уже не мог с собой совладать.
Но тут святой Михаил, грозно поднявшись, закричал громовым голосом:
— В моем присутствии! В моем присутствии, каналья! Ты смеешь… в моем присутствии…
Сатана, растерявшись, бросился бежать, а архангел, схватив палку, кинулся за ним.
Они бежали по низким залам, кружились вокруг столбов, взбирались на наружные лестницы, скакали по карнизам, прыгали с трубы на трубу. Несчастный демон чувствовал себя до того плохо, что готов был испустить дух, и, убегая, пачкал жилище святого. Наконец он очутился на последней террасе, на самом верху, откуда открывался весь огромный залив, с далекими городами, песками и пастбищами. Дальше бежать ему было некуда, и святой, дав ему в спину здорового пинка ногой, подбросил его, как мячик, в пространство.
Он дротиком взлетел к небу и тяжело упал перед городом Мортен. Рога и когти его глубоко вонзились в скалу, сохранившую навеки следы падения сатаны.
Он встал, хромая, да так и остался на веки вечные калекой, глядя издали на роковую гору, вздымавшуюся, как башня, в лучах заходящего солнца; он понял, что всегда будет побежден в этой неравной борьбе, и, волоча ногу, направился в отдаленные страны, оставив врагу свои поля, свои холмы, свои долины и луга.
Вот как святой Михаил, покровитель Нормандии, победил дьявола.
Другой народ представил бы себе эту борьбу по-иному.
Господа председатели,
Господа судьи,
Господа присяжные!
Дожив до таких лет, когда седины служат порукой бескорыстия в данном вопросе, я позволю себе поднять протест против ваших приговоров, против возмутительной пристрастности ваших решений, против какого-то слепого почтения к слабому полу, из-за которого вы неизменно оправдываете женщину и обвиняете мужчину, как только на ваш суд выносится любовное дело.
Господа, я старик, я за свою жизнь много, или, вернее, часто любил. Как ни настрадалось мое бедное сердце, оно все еще трепещет при воспоминании о былых ласках. И в грустные одинокие ночи, когда прошлое встает перед нами только как изжитая иллюзия, когда давние увлечения, поблекшие наподобие старинных гобеленов, внезапной тоской сжимают грудь, а на глаза навертываются слезы безнадежности, в такие ночи я открываю простую ореховую шкатулку, где лежат мои жалкие любовные сувениры, где покоится моя, ныне завершенная, жизнь, и дрожащими пальцами ворошу прах всего того, что было мне дорого на земле.
Но вовсе не об этом собираюсь я говорить с вами. Я только хотел показать, что и ко мне не раз бывали… снисходительны, хоть нет мужчины застенчивей, неуверенней, нерешительней меня.
Я до такой степени застенчив, что никогда бы сам не отважился… вы понимаете на что, если бы женщины не отваживались за меня. И я задним числом додумался до того, что в девяти случаях из десяти соблазнен, обманут, подчинен, связан жестокими путами бывает мужчина, тот, кого вы клеймите как совратителя. Он добыча, а охотник — женщина.
Недавно в Англии разбиралось дело, которое послужило мне толчком к раскрытию истины.
Некая девушка — продавщица в магазине — была, как по-вашему называется, соблазнена молодым морским офицером. Девушка уже вышла из юного возраста и успела познать любовь. Спустя некоторое время офицер ее бросил. Она покончила с собой. Английские судьи не находили достаточно бранных слов, оскорбительных, унизительных, бичующих выражений, чтобы заклеймить подлого растлителя.
Вы, господа, поступили бы точно так же. Так вот, вы не знаете, не понимаете женщины, вы чудовищно несправедливы.
Выслушайте меня.
Когда я был совсем еще молодым офицером, мой полк стоял гарнизоном в одном приморском городе; я бывал в обществе, любил танцевать и, как уже говорил, отличался большой застенчивостью. Но вот мне показалось, что одна женщина зрелых лет, хотя еще очень привлекательная, замужняя дама, мать семейства и притом безупречной репутации, особо отличает меня. Во время вальса ее глаза так упорно искали мои, что ошибки быть не могло. Разумеется, она ничего мне не сказала. Разве женщина когда-нибудь говорит первая, разве она может, должна говорить? Зато она умеет посмотреть таким взглядом, который будет куда более вызывающим, нескромным и недвусмысленным, чем самые наши пылкие излияния. Вначале я делал вид, будто ничего не понимаю. Но от этого настойчивого немого вызова у меня в конце концов закружилась голова. Я начал нашептывать ей всякие нежности. И вот однажды она мне отдалась. Я, видите ли, соблазнил ее. Сколько раз она упрекала меня за это!
Она воспылала ко мне грозной, ненасытной, свирепой страстью.
— Ты сам добивался меня, — говорила она.
Что я мог ответить? Поставить ей в вину взгляды? Посудите сами, господа. Ведь словами-то она ничего не высказывала.
Наконец я узнал, что мой полк переводят. Я был спасен. Однако как-то вечером, часов около одиннадцати, она появилась в моей офицерской комнатушке.
— Ты уезжаешь, — сказала она, — и я пришла предложить тебе самое большое доказательство любви, какое только доступно женщине: я поеду с тобой. Ради тебя я брошу мужа, детей, семью. Я погублю себя в глазах света и покрою позором своих близких. Но мне радостно сделать это для тебя.
Холодный пот проступил у меня на спине. Я схватил ее руки, умоляя не приносить этой жертвы, которую я не вправе принять; я пытался успокоить, образумить ее. Тщетный труд.
— Неужели ты подлец? — прошипела она, глядя мне прямо в глаза. — Неужели ты тоже способен соблазнить женщину и бросить ее, когда вздумается?
Это обвинение я отвел. Зато я постарался ей показать, что ее поступок безрассуден, что он роковым образом отразится на всей нашей жизни.
Она же упорно твердила одно:
— Я тебя люблю!
Под конец, потеряв терпение, я сказал ей напрямик:
— Я этого не хочу и не допущу, чтобы ты ехала со мной.
Она встала и, не сказав ни слова, ушла.
На следующий день я узнал, что она пыталась отравиться. Целую неделю она была между жизнью и смертью. Ко мне пришла ее подруга и наперсница, наговорила мне много обидного и назвала мое поведение бесчестным. Но я не сдался. Целый месяц я ничего определенного не слышал о ней. Говорили только, что она очень больна. Потом вдруг та же приятельница объявила мне, что она в безнадежном положении и может найти силы для жизни только, если я обещаю любить ее. Я пообещал все что угодно. Она выздоровела. Я увез ее.
Разумеется, мне пришлось выйти в отставку. И мы два года прожили вместе в маленьком итальянском городке мучительной жизнью порвавших с обществом любовников.
Однажды утром, когда я был один, явился ее муж. Он не стал оскорблять меня, даже не выразил гнева. Он приехал, чтобы вернуть жену, не ради себя, а ради детей, ради их дочек.
Поверьте мне, господа присяжные, я с восторгом отпустил бы ее.
Как только она пришла, я оставил ее наедине с покинутым супругом. Она отказалась уехать с ним. Я, в свою очередь, просил, умолял ее. Поистине дикая и неправдоподобная ситуация: я заклинал ее бросить меня, а он — вернуться к нему.
Она крикнула нам: «Оба вы негодяи!» — и выбежала из комнаты.
Муж взял шляпу, поклонился мне со словами: «От души сочувствую вам, сударь!» — и ушел.
Я прожил с ней еще шесть лет. По виду она годилась мне в матери. Она умерла.
Так вот, господа, раньше об этой женщине никто дурного слова не мог сказать. За ней не числилось никаких увлечений, и в глазах общества именно я ее погубил, обесчестил, убил. Я навлек позор на ее семью, забрызгал грязью все вокруг. Я негодяй и подлец.
Вы в один голос осудили меня.
Эта история наделала шума. Я прослыл соблазнителем. Все женщины смотрели на меня с волнением и любопытством. Мне стоило только руку протянуть, чтобы увлечь любую. Я несколько раз влюблялся, и мои избранницы изменяли мне. А остальные всячески меня поносили. Словом, передо мной неизменно вставал выбор: либо быть Иосифом и пожертвовать своим плащом, либо отдать себя на растерзание львицам.
Я кончаю, господа.
Посмотрите на Париж между двенадцатью и часом дня. Вы увидите юных девушек-модисточек, попарно, без шляпок разгуливающих по тротуару, бросающих дерзкие, задорные взгляды, готовых согласиться на любое свидание, ищущих любви на улицах.
Это все ваши подопечные. Загляните им в сердце. Послушайте их разговоры.
— Нет, душенька, если уж мне посчастливится найти богатого кавалера, будь покойна, он меня не бросит, как бросил Амели. А не то угощу его серной кислотой.
И когда какой-нибудь славный малый проходит мимо, его до самого сердца пронизывают выразительным взглядом, говорящим: «Когда вам будет угодно». Он останавливается: девица миловидна и покладиста — он уступает.
Месяц спустя вы на чем свет ругаете и осуждаете мерзавца, покинувшего несчастную соблазненную девушку.
Итак, кто же здесь гончая, а кто дичь? Запомните, господа: для женщин любовь — основа жизни. Они играют нами, как кошка мышью. Девушка ищет мужа повыгодней.
И те, кто ловит любовников, преследуют такую же цель.
А когда мужчина, почуяв ловушку, вырывается у них из рук, они мстят ему, по примеру охотника, который стреляет в кролика, выскользнувшего из силка.
Дорогая крошка!
Итак, ты плачешь с утра до вечера и с вечера до утра из-за того, что твой муж невнимательно к тебе относится; ты не знаешь, что делать, и просишь совета у своей старой тетки, видимо, считая ее очень опытной. Я не так осведомлена в этой области, как ты думаешь, однако не являюсь и полной невеждой в искусстве любить, или, вернее, в искусстве быть любимой, а этого искусства тебе немножко не хватает. В моем возрасте такие признания позволительны.
Ты говоришь, что твой муж видит с твоей стороны только знаки внимания и нежности, только ласки, только поцелуи.
Отсюда, может быть, и все зло; я думаю, что ты его слишком много целуешь.
Душа моя, в руках у нас власть, страшнее которой нет в мире, — любовь.
Мужчина одарен физической силой: насилие дает ему власть. Женщина одарена обаянием: ей дает господство ласка.
Это наше оружие, оружие грозное и непобедимое, но им надо уметь пользоваться.
Мы властительницы земли, пойми это. Рассказать историю любви от начала мира — это значило бы рассказать историю самого человечества. Из любви проистекает все: искусство, великие события, нравы, обычаи, войны, падение государств.
В библии ты находишь Далилу, Юдифь; в мифологии — Омфалу, Елену; в истории — сабинянок, Клеопатру и многих других.
Итак, мы всемогущие царицы, мы царствуем. Но нам нужно, как это делают монархи, действовать с утонченной дипломатичностью.
Любовь, дорогая крошка, соткана из тонких мелочей, из едва уловимых ощущений.
Мы знаем, что она сильна, как смерть, но она и хрупка, как стекло. Малейший удар разбивает это стекло, и тогда наша власть непоправимо рушится.
Мы умеем заставлять мужчин обожать нас, но нам недостает одной мелочи — недостает способности различать оттенки ласки, недостает того тонкого чутья, которое предупреждало бы нас об излишестве нашей нежности. В часы объятий мы утрачиваем восприимчивость к тонким мелочам, мужчина же, над которым мы господствуем, сохраняет самообладание, сохраняет способность ощущать комизм некоторых слов, неуместность некоторых жестов.
Остерегайся этого, моя крошка; здесь щель в нашей броне, здесь наша ахиллесова пята.
Знаешь ли ты, откуда проистекает наша истинная власть? Из поцелуя, только из поцелуя! Если мы умеем протянуть и отдать наши губы, мы можем стать царицами.
Поцелуй, правда, только предисловие, но предисловие очаровательное, более восхитительное, чем само произведение; предисловие это перечитывают беспрестанно, тогда как нельзя же вечно… перечитывать книгу.
Да, встреча уст — это самое совершенное, самое божественное ощущение, доступное людям, последний, наивысший предел счастья.
В поцелуе, только в поцелуе нам чудится порою это неосуществимое единение душ, к которому мы стремимся, это слияние изнемогающих сердец.
Помнишь ли ты стихи Сюлли-Прюдома:
Напрасен наших ласк тоскующий порыв:
То бедная любовь пытается бесплодно
Слить две души в одну, тела в объятьях слив.
Только одна ласка дает это глубокое, невыразимое ощущение двух существ, сливающихся воедино: поцелуй. Все исступление полного обладания не стоит этого трепещущего сближения уст, этого первого прикосновения, влажного и свежего, не стоит этого неподвижного слияния уст с устами — головокружительного и долгого-долгого.
Так вот, моя крошка: поцелуй — самое могучее наше оружие, но бойся притупить его. Ценность его относительна, чисто условна, не забывай этого. Она беспрестанно изменяется сообразно обстоятельствам, мгновенному настроению, чувству ожидания и восхищения, которые испытывает душа.
Подкреплю мои слова примером.
Другой поэт, Франсуа Коппе, создал стих, всем нам памятный, — очаровательный стих, при воспоминании о котором сердце наше трепещет.
Поэт описывает влюбленного, ожидающего встречи в занавешенной, закрытой комнате, зимним вечером; описывает его тревогу, его нервное нетерпение, его отчаянный страх, что любимая женщина не придет. Потом поэт рассказывает, как она, наконец, входит, торопясь, запыхавшись, принося зимний холод в складках своих юбок, — и он восклицает:
О первый поцелуй — еще чрез вуалетку!
Разве этот стих не проникнут пленительной свежестью чувства, тонкой и очаровательной наблюдательностью, безупречной жизненной правдой? Все те женщины, которые бегали на тайное свидание, которых страсть бросала в объятия мужчины, хорошо знают их — эти восхитительные первые поцелуи сквозь вуалетку — и доныне трепещут при воспоминании о них. И, однако, эти поцелуи черпают свое очарование лишь из окружающих обстоятельств, из опаздывания, из тревожного ожидания; с точки зрения чисто — или, если угодно, нечисто — чувственной, они, право же, никуда не годны.
Подумай. Холод. Молодая женщина шла быстрым шагом, вуалетка влажна от ее охлаждавшегося дыхания. На черном кружеве блестят капельки воды. Влюбленный бросается к молодой женщине и приникает своими горячими губами к этой влаге осевшего дыхания. Влажная, линяющая вуалетка, пропитанная противным запахом химической краски, проникает в рот молодого человека, смачивает его усы. На губах у него остается не ощущение любимых губ, а лишь краска мокрого, холодного кружева.
И, однако, мы все восклицаем вместе с поэтом:
О первый поцелуй — еще чрез вуалетку!
Так вот, если ценность этой ласки вполне условна, остерегайся обесценивать ее.
А я должна сказать тебе, душа моя, что ты несколько раз вела себя при мне очень неловко. Впрочем, ты в этом отношении не одинока; большинство женщин утрачивают свою власть над мужем лишь из-за злоупотребления поцелуями, несвоевременными поцелуями. Иной раз они находят своего мужа или возлюбленного несколько рассеянным — в те часы утомления, когда сердце, как и тело, нуждается в отдыхе; и вот, вместо того чтобы понять, что происходит с любимым человеком, они упорствуют в неуместных ласках, надоедают ему, то и дело протягивая губы, утомляют его бестолковыми объятиями.
Поверь моей опытности. Прежде всего никогда не целуй своего мужа при посторонних, в вагоне, в ресторане. Это крайне дурной тон; сдерживай свои порывы. Твой муж почувствует себя смешным и никогда тебе этого не простит.
Но больше всего остерегайся бесполезных поцелуев, расточаемых наедине. Я уверена, что ты чудовищно злоупотребляешь ими.
Однажды, например, ты была совершенно невыносима. Ты, вероятно, не помнишь этого.
Мы сидели втроем в твоей маленькой гостиной. Так как передо мной вы не стеснялись, ты сидела на коленях у мужа, и он, блуждая губами в завитках волос на твоей шее, не отрываясь, целовал тебя долгим поцелуем в затылок. Вдруг ты воскликнула: «Ай, камин!» Вы о нем забыли, он потухал. Очаг тускло озаряли красноватым отсветом несколько потемневших, гаснувших головней. Твой муж поднялся, бросился к ящику с дровами, схватил два огромнейших полена, — и вот в ту минуту, когда он, изнемогая под их тяжестью, шел к очагу, ты, подойдя, протянула к нему молящие губы и прошептала: «Поцелуй меня». Он, едва не падая под тяжестью поленьев, с усилием повернул голову. Тогда тихим, медленным движением ты приложила свои губы к губам этого несчастного — а он стоял с вывернутой шеей, искривленной поясницей, мучительно ноющими руками, дрожа от усталости и отчаянного усилия. И, ничего не видя, ничего не понимая, ты затягивала до бесконечности этот поцелуй-пытку. Потом, выпустив мужа из объятий, ты пробормотала раздосадованно: «Как ты плохо целуешь!».
Ну-ну, душа моя!
Остерегайся этого! Нам всем присуща глупая мания, бессознательная и нелепая потребность бросаться к мужчине в самые неподходящие моменты: когда он несет стакан, полный воды, когда он надевает башмаки, завязывает галстук, словом, когда он находится в самой неудобной позе, — тут-то мы и обрекаем его на неподвижность стеснительной лаской, которая принуждает его на минуту остановиться с единственным желанием освободиться от нас.
Главное, не сочти эту критику малозначащей и мелочной. Любовь чувствительна, моя крошка, какой-нибудь пустяк оскорбляет ее: в ласках все зависит от чувства меры, запомни это. Неловкий поцелуй может наделать много бед.
Проверь мои советы на опыте.
Твоя старая тетка
Колетта.
С подлинным верно: Мофриньёз (псевдоним Мопассана).
Как-то после обеда заговорили об одном случае детоубийства, недавно происшедшем в местном селе. Баронесса возмущалась: мыслимо ли это! Девушка, обольщенная приказчиком мясной лавки, бросила своего ребенка в реку. Какой ужас! Было даже доказано, что бедное маленькое существо умерло не сразу.
Врач, обедавший в тот вечер у баронессы, спокойно рассказывал об ужасных подробностях этого случая. Он изумлялся мужеству несчастной матери, которая, родив без посторонней помощи, прошла два километра пешком, чтобы убить своего ребенка.
— Она просто железная, эта женщина, — твердил он. — Какая нужна была дикая энергия, чтобы пройти ночью по лесу с кричащим ребенком на руках! Я теряюсь при мысли о таких душевных страданиях. Подумайте о том, как содрогалась от ужаса ее душа, как разрывалось ее сердце! До чего отвратительна и презренна жизнь! Гнусные предрассудки, да, сударыня, гнусные предрассудки, ложные понятия о чести, еще более отталкивающие, чем самое преступление, целая гора лицемерных чувств, показной благопристойности, возмутительной честности — все это толкает бедных девушек на убийство, на детоубийство из-за того лишь, что они покорно повиновались властному закону жизни. Какой позор для человечества, что оно установило подобную мораль и объявило преступлением свободное соединение двух существ!
Баронесса сидела бледная от негодования.
— Так, значит, доктор, вы считаете порок выше добродетели, проститутку выше честной женщины! — возразила она. — Вы ставите на одну доску и женщину, которая предается постыдным инстинктам, и безупречную супругу, выполняющую свой долг с незапятнанной совестью!
Врач был старый человек, и в своей жизни ему случалось прикасаться ко многим ранам. Он встал и сказал, повысив голос:
— Вы говорите, сударыня, о вещах, которых не знаете, ибо вам незнакомы неодолимые страсти. Позвольте рассказать вам об одном недавнем случае, свидетелем которого мне довелось быть.
О, сударыня, будьте всегда снисходительны, добры и милосердны: вы многого не испытали! Горе тем, кому коварная природа дала ненасытные чувства. Люди спокойного нрава, лишенные буйных инстинктов, поневоле остаются честными. Исполнение долга легко для тех, кого никогда не мучат бешеные желания. Я часто вижу, как мещаночки с холодной кровью, со строгими нравами, с ограниченным умом и с сердцем, не способным на сильные переживания, разражаются криками негодования, узнав о падении какой-нибудь женщины.
О! Вы спокойно спите в мирной постели, где вас не тревожат безумные сны. Окружающие вас люди — такие же, как и вы; они поступают, как вы, охраняемые инстинктивной умеренностью своих чувств. Вам ничего не стоит побороть ваши мнимые увлечения. Только умом вы поддаетесь порою соблазну нездоровых мыслей, но тело ваше не трепещет при одном прикосновении искушающей мечты.
Для тех же, сударыня, кого судьба создала страстными, чувственные влечения неодолимы. Можно ли сдержать ветер, остановить бушующее море? Можно ли обуздать силы природы? Нет. Чувственные влечения — это те же силы природы, непобедимые, как море и ветер. Они охватывают, увлекают человека, бросают его в объятия сладострастия, и он не в силах противиться пламенности своего желания. Безупречные женщины — это женщины без темперамента. Таких много. Я не ставлю им в заслугу их добродетель: им не приходится бороться. Но никогда, слышите ли, никогда никакая Мессалина, никакая Екатерина[101] не будет добродетельна. Она неспособна на это. Она создана для исступленных ласк! Ее органы не похожи на ваши; ее плоть — иная, более трепетная, бурно откликающаяся на малейшее прикосновение чужой плоти, а ее нервы приходят в возбуждение и потрясают, обессиливают ее, в то время как ваши ничего бы не ощутили. Попробуйте кормить ястреба теми круглыми зернышками, которые вы даете попугаю! А ведь ястреб, как и попугай, тоже птица с большим крючковатым клювом. Только инстинкты их различны.
О чувственные влечения! Если бы вы знали, как они могущественны. От этих влечений вы задыхаетесь всю ночь напролет, тело ваше горит, сердце усиленно бьется, ум осаждают пламенные видения! Видите ли, сударыня, люди с непоколебимыми принципами — это просто-напросто люди холодного темперамента, отчаянно, сами того не сознавая, завидующие тем, другим.
Послушайте, что я вам расскажу.
Та особа, которую я назову Еленой, была чувственна. Она была чувственной с младенческих лет. Чувственные влечения пробудились в ней в то же время, как и способность речи. Вы скажете мне, что это болезнь. Но почему? Не вы ли скорее рождены расслабленной? Когда ей минуло двенадцать лет, ко мне обратились за советом. Я установил, что она уже сложившаяся женщина и что ее неотступно преследуют любовные желания. Это чувствовалось при одном взгляде на нее. У нее были сочные, выпуклые, раскрытые, как цветок, губы, полная шея, горячая кожа, широкий нос с раздувающимися, трепещущими ноздрями и большие светлые глаза, взгляд которых возбуждал мужчин.
Кто смог бы угомонить кровь этого распаленного животного? Она плакала целые ночи беспричинными слезами. Она смертельно томилась по самцу.
В пятнадцать лет ее наконец выдали замуж. Через два года муж ее умер от чахотки. Она истощила его. Второго постигла через полтора года та же участь. Третий продержался четыре года, затем покинул ее, и вовремя.
Оставшись одна, она решила соблюдать воздержание. Она разделяла все ваши предрассудки. Кончилось тем, что она обратилась ко мне: ее встревожили непонятные нервные припадки. Я тотчас увидел, что вдовий образ жизни убьет ее. Я сказал ей об этом. Она была порядочной женщиной, сударыня: несмотря на испытываемые ею муки, она отказалась последовать моему совету и завести любовника.
Местные крестьяне считали ее помешанной. Она выходила по ночам и брела наудачу, стараясь быстрой ходьбой утомить свое бунтующее тело. С ней случались обмороки, за которыми следовали ужасающие судороги. Она жила одна в своей усадьбе, неподалеку от усадьбы ее матери и усадьбы родных. Время от времени я навещал ее, хотя и не мог понять, как мне бороться и с чем: с упорной ли волей природы или с ее собственной волей.
Однажды вечером, около восьми часов, когда я заканчивал обед, она явилась ко мне. Как только мы остались одни, она сказала:
— Я погибла. Я беременна!
Я подскочил на стуле:
— Как вы сказали?
— Я беременна.
— Вы?
— Да, я.
И без перехода, отрывисто, глядя на меня в упор, она заговорила:
— Я беременна от своего садовника, доктор. Гуляя как-то в парке, я почувствовала, что теряю сознание. Садовник увидел, что я падаю. Он подбежал и поднял меня на руки, чтобы отнести домой. Что я сделала? Не помню. Обняла ли я его, поцеловала ли? Может быть. Вам известны мое несчастье и мой позор. Словом, он овладел мною! Я виновата! На следующий день я вновь отдалась ему, и так было еще не раз. Все было кончено. Я уже не в силах была сопротивляться!..
Рыдание на миг перехватило ей горло. Она продолжала с волнением:
— Я платила ему. Я решила, что это лучше, чем взять, по вашему совету, любовника. Я забеременела от него. О, я исповедуюсь перед вами без утайки и колебаний. Я пробовала вызвать выкидыш. Я принимала обжигающие горячие ванны, ездила верхом на норовистых лошадях, делала гимнастические упражнения на трапеции, пила снадобья, абсент, шафранную настойку и разные другие вещи. Но я потерпела неудачу. Вы знаете моего отца, моих братьев? Я погибла. Моя сестра замужем за порядочным человеком. Мой позор падет и на них. А подумайте только о всех наших друзьях, о всех соседях, о нашем добром имени… Моя мать…
Она разрыдалась. Я взял ее за руки и стал расспрашивать. Затем посоветовал ей отправиться надолго в путешествие и разрешиться от бремени где-нибудь подальше.
— Да… да… да… так… так… — отвечала она, видимо, не слушая меня.
Затем она ушла.
Я несколько раз побывал у нее. Она сходила с ума.
Мысль об этом ребенке, растущем в ее утробе, об этом живом позоре, подобно острой стреле, вонзилась ей в душу. Она непрерывно думала об этом и уже не осмеливалась выходить в дневное время, не смела ни с кем видеться, боясь, как бы не обнаружилась ее постыдная тайна. Каждый вечер она раздевалась перед зеркальным шкафом и рассматривала свой все увеличивающийся живот; потом бросалась на пол, заткнув салфеткой рот, чтобы заглушить свои крики. Раз двадцать в ночь она вставала, зажигала свечу и снова направлялась к тому же широкому зеркалу и снова видела в нем отражение обнаженного тела с выступающим животом. И, теряя голову, она била себя кулаками в живот, чтобы уничтожить это существо, которое губило ее. Между ними шла ужасающая борьба. Но ребенок не умирал; он постоянно ворочался, как бы защищаясь. Она каталась по паркету, стараясь раздавить его об пол, она пробовала спать, положив на живот тяжесть, чтобы задушить его. Она ненавидела его, как ненавидят лютого врага, угрожающего вашей жизни.
После этой бесполезной борьбы, после этих бесплодных усилий освободиться от ребенка, она, не помня себя, убегала в поля, обезумев от горя и ужаса.
Однажды утром ее нашли у ручья: ноги ее были опущены в воду, глаза блуждали; решили, что это припадок безумия, но ничего не заметили.
Неотступная мысль овладела ею: удалить из своего тела этого проклятого ребенка.
Как-то вечером мать, смеясь, сказала ей:
— Как ты толстеешь, Елена, будь ты замужем, я подумала бы, что ты беременна.
Эти слова, должно быть, произвели на нее впечатление смертельного удара. Она почти тотчас же ушла от матери и вернулась домой.
Что она сделала? Вероятно, еще раз долго рассматривала свой вздутый живот, вероятно, опять била его до синяков и колотилась об углы мебели, как делала это каждый вечер.
Затем она босиком спустилась на кухню, открыла шкаф и достала большой кухонный нож, которым резала мясо. Потом вернулась к себе наверх, зажгла четыре свечи и села на плетеный стул перед зеркалом.
И тут, вне себя от ненависти к этому неведомому и грозному зародышу, желая, наконец, вырвать и убить его, желая добраться до него, задушить его и отшвырнуть прочь, она нажала то место, где шевелилось это полусущество, и одним взмахом отточенного лезвия вскрыла себе живот.
О, несомненно, операция была произведена быстро и удачно. Ей удалось схватить его, этого недосягаемого для нее врага. Она схватила ребенка за ногу, вырвала его из себя и хотела было кинуть в пепел очага. Но младенца держали связки, которых она не смогла разрезать, и, прежде чем она успела понять, что ей оставалось делать, чтобы отделить его от себя, она упала бездыханной, заливая его своей кровью.
Так ли уж была она виновна, сударыня?
Доктор замолчал и ждал ответа.
Баронесса не сказала ни слова.
Во всех газетах появилось следующее объявление: «Новая бальнеологическая станция в Рондели предоставляет приезжим наилучшие условия как для продолжительного пребывания, так и для кратковременного лечения. Местные железистые воды, всемирно известные своим действием при лечении различного рода заболеваний крови, обладают, по-видимому, особыми свойствами, способствующими продлению человеческой жизни. Эти необычайные качества, возможно, отчасти объясняются исключительно благоприятным расположением городка, раскинувшегося на вершине холма, в самой гуще елового леса. В течение вот уже нескольких столетий среди жителей этой местности наблюдаются случаи редкого долголетия».
И публика валом повалила туда.
Однажды утром местного врача вызвали к новому пациенту, г-ну Дарону, который прибыл несколько дней назад и снял очаровательную виллу на опушке леса. Это был старичок восьмидесяти шести лет, еще крепкий и здоровый — сухонький, живой и прилагавший немало усилий к тому, чтобы скрыть свой возраст.
Он предложил доктору сесть и тотчас же заговорил:
— Доктор, если я здоров, то лишь благодаря строгому режиму. Не будучи очень старым, я, тем не менее, в годах, однако режим спасает меня от болезней. от недомоганий и даже от легких расстройств. Утверждают, что здешний климат весьма благоприятно действует на здоровье. Я готов этому поверить, но прежде чем окончательно обосноваться здесь, я хотел бы получить тому доказательства. Я бы вас попросил приходить ко мне раз в неделю и давать подробные сведения следующего рода.
Прежде всего мне нужен полный перечень, повторяю, полный перечень всех жителей города и окрестностей — стариков, которым перевалило за восемьдесят. Мне необходимо знать о них все физические и физиологические подробности, их профессию, образ жизни, привычки. Всякий раз, когда кто-нибудь из них умрет, извольте меня оповестить и точно указать причину смерти, а также сопутствовавшие ей обстоятельства.
Затем он присовокупил ласковым тоном:
— Я надеюсь, доктор, что мы станем друзьями.
С этими словами он протянул свою сморщенную ручку, которую доктор пожал, обещая полнейшее содействие.
Г-н Дарон всегда испытывал какой-то непонятный ужас перед смертью. Он лишил себя почти всех удовольствий, ибо они опасны, и когда кто-нибудь удивлялся, что он не хочет выпить вина, — вина, что веселит людей и кружит им головы, — старик отвечал: «Я хочу сохранить свою жизнь», — и в голосе его слышался страх. Слово «свою» он произносил так, будто эта жизнь, его жизнь, имела большую, чем полагали, ценность. Этим словом он подчеркивал, что его собственная жизнь намного дороже чужих жизней, и все терялись, не находя, что ответить.
Впрочем, ему вообще была свойственна манера подчеркивать притяжательные местоимения, относившиеся к его персоне и даже к вещам, которые ему принадлежали. Когда он говорил: «Мои глаза, мои ноги, мои руки», — становилось ясно, что эти органы ни в коем случае не могли бы принадлежать кому-либо другому. Эта его особенность всего заметней становилась тогда, когда старик говорил о своем враче «мой доктор». Можно было подумать, что этот доктор лечил лишь его одного, занимался только его болезнями и ничем иным и был лучшим из всех врачей мира, без исключения.
Остальных людей г-н Дарон считал чем-то вроде живых кукол, созданных для украшения природы. Старик делил всех на две категории: с одними он здоровался, когда случайно сталкивался с ними; с другими не здоровался. Впрочем, обе эти категории оставались для него одинаково безразличны.
Начиная с того дня, когда местный врач принес ему список семнадцати обитателей городка старше восьмидесяти лет, старик почувствовал, что в его сердце пробудился новый интерес, неизвестная ему прежде забота об этих стариках, которые один за другим будут гибнуть у него на глазах.
Он не хотел знакомиться с ними, однако о каждом имел довольно полное представление. С доктором, который обедал у него по четвергам, он говорил только о них. Старик спрашивал: «Ну, доктор, как чувствует себя сегодня Жозеф Пуэнко? На прошлой неделе ему что-то нездоровилось». И, прослушав бюллетень о состоянии больного, г-н Дарон предлагал провести те или иные наблюдения, иной режим, новые методы лечения, которые он смог бы впоследствии применить и к себе, если бы они оказались полезными для других. Они, эти семнадцать стариков, служили ему подопытными кроликами.
Однажды вечером доктор объявил: «Розали Турнель умерла». Г-н Дарон вздрогнул и тотчас же спросил: «От чего?»
— От ангины.
Старичок с облегчением перевел дух.
— Она была слишком грузна, слишком тучна, — проговорил он. — Должно быть, эта женщина чересчур много ела. В ее возрасте я бы больше следил за собой.
Господин Дарон был на два года старше покойницы, однако он утверждал, что ему только семьдесят лет.
Несколько месяцев спустя наступила очередь Анри Бриссо. Г-н Дарон очень разволновался. На этот раз умер человек столь же худощавый, одного с ним возраста, даже на три месяца моложе, и, ко всему прочему, благоразумный. Он не решался расспрашивать далее, ожидая, что доктор заговорит сам, однако не вытерпел и сказал с беспокойством:
— Значит, он так сразу и умер? Но ведь на прошлой неделе бедняга был совсем здоров. Он, верно, был в чем-нибудь неосторожен, не правда ли, доктор?
Доктор с улыбкой ответил:
— Не думаю. Дети его мне говорили, что покойный был человек осмотрительный.
Тогда, не в силах более сдерживаться, г-н Дарон произнес голосом, полным муки:
— Но… но от чего же он тогда умер?
— От плеврита.
Для старика это была радость, подлинная радость. Он даже захлопал своими сухонькими, сморщенными ручками:
— Черт возьми, я ж вам говорил, что он был в чем-то неосторожен. Плеврит не появляется без всякой причины. Вероятно, он хотел прогуляться после обеда, и холодный воздух охватил ему грудь. Плеврит! Ведь это несчастный случай, а не болезнь. Только безумцы умирают от плеврита.
И он весело принялся за обед, заговорив о тех, кто остался в живых.
— Теперь их всего пятнадцать, но ведь эти-то крепкие, не правда ли? Такова жизнь — наиболее слабые падают первыми. Люди, которые перешагнули за тридцать, вполне могут дожить до шестидесяти, а те, которым за шестьдесят, часто доживают и до восьмидесяти. Те же, кому перевалило за восемьдесят, почти всегда достигают ста лет, потому что они более крепкие, более мудрые и больше закалены, нежели остальные.
В течение года умерли еще две старухи. Одну свалила дизентерия, другую — удушье. Г-на Дарона очень позабавила смерть первой. Он решил, что она, вероятно, поела накануне чего-нибудь возбуждающего.
— Дизентерия — бич неразумных. Черт возьми! Вам, доктор, следовало бы проследить за режимом пациентки.
Что же касается второй старухи, погибшей от удушья, то смерть ее можно было объяснить лишь пороком сердца, скрытым прежде.
Но вот однажды вечером доктор объявил о кончине Поля Тимоне, похожего на мумию человечка, чью сотую годовщину хотели использовать в целях рекламы курорта.
Когда г-н Дарон по своему обыкновению спросил, от чего тот умер, доктор ответил:
— Ей-богу, ничего об этом не знаю.
— Как ничего не знаете? Вы же всегда знали. Не было ли у него какого-нибудь органического повреждения?
Доктор покачал головой.
— Нет, никакого.
— Может быть, заболевание печени или почек?
— Нет, и печень и почки были здоровы.
— А уверены ли вы в том, что желудок его работал исправно? Ведь приступ часто происходит из-за несварения желудка.
— Никаких приступов у него не было.
Г-н Дарон, весьма озадаченный, заволновался:
— Послушайте, но от чего-то он все-таки умер? От чего же, как вы полагаете?
Доктор развел руками.
— Я ничего не знаю, совершенно ничего. Он умер, потому что умер, вот и все.
Г-н Дарон спросил расстроенным голосом:
— Сколько же ему было лет? Я что-то не припомню.
— Восемьдесят девять.
И старичок, недоверчиво взглянув на доктора, радостно воскликнул:
— Восемьдесят девять лет! Так, значит, он умер не от старости!
Вот и осень! Каждый раз, когда я чувствую первые холода зимы, я вспоминаю своего друга, живущего там, на границе Азии.
Когда я был у него в последний раз, я понял, что больше его не увижу. Это было три года тому назад, в конце сентября. Он лежал на диване, погруженный в грезы, которые навевает опиум. Не двигаясь с места, он протянул мне руку и сказал:
— Сядь здесь и можешь говорить; время от времени я буду отвечать тебе, но не буду двигаться; ты ведь знаешь: когда снадобье принято, нужно лежать на спине.
Я сел и принялся рассказывать ему разные новости из жизни веселящегося Парижа.
— Это меня не интересует, — сказал он, — я думаю лишь о солнечных краях. О, как, должно быть, страдал бедный Готье, вечно одержимый жаждой Востока! Ты не знаешь ведь, как этот край овладевает человеком, берет его в плен, проникает в самое его сердце и уже не выпускает своей добычи. Он внедряется в тебя всеми своими неодолимыми соблазнами через твои глаза, через твою кожу; он держит тебя, как на невидимой нити, и непрестанно тянет за эту нить, куда бы ни закинула тебя судьба. И снадобье это я принимаю, чтобы размышлять о Востоке, погрузившись в то восхитительное забытье, которое дарует опиум.
Он замолчал и закрыл глаза.
— Но неужели тебе приятно принимать этот яд? — спросил я. — И что же представляет собою вызываемое им физическое наслаждение? Почему люди опьяняются им до смерти?
— Это не физическое наслаждение, — отвечал мой друг, — это нечто лучшее, нечто большее. Мне часто бывает грустно; я ненавижу жизнь, которая непрестанно ранит меня своими острыми углами, своею грубостью и жестокостью. Опиум — мой утешитель во всех горестях, и он позволяет мне примиряться с ними. Знакомо ли тебе настроение, которое я назвал бы непрерывным, неотвязным раздражением? Я обычно живу в этом состоянии. Две вещи могут меня исцелить от него: опиум и Восток. Как только я принял опиум, я ложусь и жду. Жду час, иногда два. Затем я чувствую сначала легкую дрожь в руках и ногах, — не судорогу, а трепетное онемение; затем мало-помалу появляется странное и сладостное ощущение, как будто отмирают члены моего тела. Их словно отнимают у меня; это ощущение распространяется, поднимается все выше, завладевает мною целиком. У меня нет больше тела. О нем сохраняется только нечто вроде приятного воспоминания. Остается одна голова, и она работает. Я мыслю. Я мыслю с бесконечной радостью и воодушевлением, с несравненной ясностью, с поразительной остротой. Я рассуждаю, я делаю выводы, мне все понятно, мне открываются идеи, которых раньше я и не предчувствовал; я спускаюсь в неизведанные глубины, всхожу на чудесные высоты, плаваю в океане. Мысли упиваются невыразимым счастьем, высочайшим наслаждением этого чистого и ясного опьянения ума, одного только ума.
Он вторично замолчал и снова закрыл глаза.
— Это постоянное опьянение и стало единственною причиной твоей страсти к Востоку, — сказал я. — Ты живешь в мире галлюцинаций. Как можно стремиться в этот варварский край, где умер Дух, где бесплодная Мысль не выходит за узкие пределы жизни, не делает никакого усилия, чтобы взлететь, вырасти и победить?
Он ответил:
— Разве дело в практическом мышлении? Я люблю лишь грезы. Только в них благо, только в них сладость.
Беспощадная действительность уже давно толкнула бы меня на самоубийство, если бы грезы не давали мне силу ждать.
Но ты сказал, что Восток — страна варваров. Умолкни, несчастный: это страна мудрецов. В этой знойной стране жизнь предоставлена ее естественному течению, и все острые углы сглаживаются и округляются.
Напротив, это мы варвары, мы, западные люди, мнящие себя цивилизованными; мы отвратительные варвары, живущие грубой жизнью животных.
Посмотри на наши каменные города, на нашу деревянную мебель, угловатую и жесткую. Мы поднимаемся, задыхаясь, по узким и крутым лестницам, мы входим в тесные квартиры, куда со свистом врывается ледяной ветер, тотчас улетающий через каминную трубу, похожую на насос: труба эта вызывает смертоносные сквозняки, такие сильные, что они могли бы вращать крылья ветряной мельницы. Наши стулья жестки, наши стены холодны и оклеены отвратительной бумагой. Всюду ранят нас углы: углы столов, каминов, дверей, кроватей. Мы живем стоя или сидя, но никогда не лежа, разве когда спим, а это нелепо, ибо во сне человек уже не чувствует, какое счастье быть распростертым.
Подумай и о нашей интеллектуальной жизни. Это борьба, это непрестанный бой. Беспокойство тяготеет над нами, заботы преследуют нас; у нас нет времени искать или добиваться тех немногих хороших вещей, которые нам доступны.
Это битва насмерть. И острых углов тут еще больше, чем в нашей мебели, в нашем характере. Всюду углы!
Едва встав с постели, в ненастье и стужу мы бежим на работу. Мы боремся против соперников, соискателей, недругов. Каждый человек — враг, которого нужно бояться и одолевать, с которым нужно лукавить. Даже любовь у нас принимает облик победы и поражения: и здесь — борьба!
Он задумался на несколько секунд, затем продолжал:
— Дом, который я собираюсь купить, я вижу ясно. Он квадратный, с плоской крышей и резными деревянными украшениями на восточный лад. С террасы видно море, по нему плывут белые паруса греческих или мусульманских фелюг, подобные острым крыльям. Наружные стены почти глухие. Посреди этого обиталища помещается большой сад. Там воздух душен и благоуханен под зонтиками пальм. Струя осененного деревьями фонтана бьет ввысь и, рассыпаясь брызгами, ниспадает в просторный мраморный бассейн, дно которого усыпано золотым песком. Там буду я купаться во всякое время между двумя трубками, двумя грезами или двумя поцелуями.
У меня не будет служанки, той отвратительной служанки в засаленном фартуке, которая, уходя, на каждом шагу шлепает стоптанной туфлей, задевая грязный подол своей юбки. О эта туфля, обнажающая желтую лодыжку! Когда я ее вижу, меня мутит от отвращения, а я не могу ее не видеть. Они все так шлепают туфлями, проклятые!
Я больше не услышу шарканья подошв по паркету, стука дверей, закрываемых со всего размаху, грохота падающей посуды.
У меня будут рабы — черные и прекрасные, закутанные в белую одежду, бесшумно ступающие босыми ногами по мягким коврам.
Стены моих комнат будут мягки и упруги, как женская грудь; каждая комната будет опоясана кругом диванами с подушками всевозможных видов, которые дадут мне возможность улечься в любом положении.
А когда я устану от этого восхитительного отдыха, устану наслаждаться неподвижностью и вечными грезами, устану от этого безмятежного покоя, я прикажу подвести к дверям быстроногого коня белой или вороной масти.
И я помчусь верхом, впивая в себя хлещущий, хмельной ветер, свистящий ветер бешеного галопа.
Я полечу, как стрела, по этой красочной земле, вид которой опьяняет взор и дурманит, как вино.
В тихий вечерний час я полечу сумасшедшим галопом к широкому горизонту, розовому от заходящего солнца. Там, в сумерках, все становится розовым: выжженные солнцем горы, песок, одежды арабов, белая масть лошадей.
Я увижу розовых фламинго, взлетающих с болот в розовое небо, и я буду исступленно кричать, утопая в беспредельности розового мира.
Я уже не буду видеть, как вдоль тротуаров, среди резкого, оглушительного грохота проезжающих фиакров сидят на неудобных стульях люди, одетые в черное, пьют абсент и толкуют о делах.
Я не буду знать биржевого курса, колебания ценностей, всех тех бесполезных глупостей, на которые мы попусту расточаем наше краткое, жалкое и обманчивое существование. К чему эти тяготы, страдания, борения? Я буду отдыхать, защищенный от ветра, в моем роскошном и светлом жилище.
И у меня будет четыре или пять жен, живущих в комнатах с мягкими стенами, пять жен из пяти частей света; они принесут мне сладостное своеобразие женской красоты, свойственной каждой расе.
Он вновь умолк, потом произнес тихо:
— Оставь меня.
Я ушел. Больше я не видел его.
Два месяца спустя он написал мне письмо, состоящее всего из двух слов:
«Я счастлив».
Его письмо пахло ладаном и какими-то нежнейшими благовониями.
Г-н и г-жа Сербуа кончали завтрак, с хмурым видом сидя друг против друга.
Г-жа Сербуа, миниатюрная голубоглазая блондинка с нежным румянцем и мягкими движениями, ела медленно, опустив голову, словно во власти печальной и неотвязной думы.
Сербуа, рослый толстяк с бакенбардами и осанкой министра или маклера, был явно озабочен и обеспокоен.
Наконец он произнес, как будто подумал вслух:
— Право же, это очень странно!
— Что именно, мой друг? — спросила жена.
— Да то, что Водрек нам ничего не оставил.
Г-жа Сербуа вспыхнула; краска, словно розовая вуаль, поднялась от шеи ко лбу.
— Может быть, у нотариуса есть завещание, — сказала она, — а мы еще ничего не знаем.
На самом деле она, по-видимому, все знала.
— Возможно, — подумав, согласился Сербуа. — Ведь, в конце концов, он был нашим лучшим другом, и твоим и моим. По целым дням сидел у нас, два раза в неделю обедал, ну да, он задаривал тебя, это, конечно, тоже плата за гостеприимство. Но все-таки странно было бы обойти в завещании таких близких друзей. Уж я, если бы захворал, непременно вспомнил бы о нем, хотя ты законная моя наследница.
Г-жа Сербуа не поднимала глаз. И пока муж разрезал курицу, она упорно сморкалась, как сморкаются, когда плачут.
Сербуа заговорил снова:
— Весьма возможно, что у нотариуса есть завещание и нам что-нибудь оставлено. Мне ведь много и не надо, так, пустячок, мелочь, в знак того, что он был к нам привязан.
Тогда жена нерешительно сказала:
— Если хочешь, пойдем после завтрака к господину Ламанеру и все сразу узнаем.
— Отлично, прекрасная мысль! — согласился он.
Их приход в нотариальную контору Ламанера вызвал заметное волнение среди служащих, и когда г-н Сербуа счел нужным назваться, хотя его здесь превосходно знали, старший клерк вскочил с подчеркнутым усердием, а его помощник ухмыльнулся.
И супругов Сербуа ввели в кабинет нотариуса.
Это был низенький человечек, весь кругленький. Все у него было круглое. Голова напоминала шар, насаженный на другой шар, побольше, который передвигался на двух ножках-коротышках, тоже похожих на шарики.
Он поздоровался, предложил сесть и, бросив многозначительный взгляд на г-жу Сербуа, сказал:
— Я только что собирался написать вам и пригласить ко мне в контору, чтобы вы ознакомились с завещанием господина Водрека: оно непосредственно касается вас.
— Так я и думал! — не удержался г-н Сербуа.
— Сейчас я зачитаю вам этот документ, кстати, очень лаконичный, — продолжал нотариус.
Он взял лежавшую перед ним бумагу и начал читать:
«Я, нижеподписавшийся, Поль-Эмиль-Сиприен Водрек, находясь в здравом уме и твердой памяти, выражаю сим свою последнюю волю.
Так как смерть может настичь нас в любую минуту, я, в предвидении ее, вознамерился составить завещание, которое будет храниться у нотариуса Ламанера.
Не имея прямых наследников, я все свое имущество, состоящее из биржевых ценностей на сумму четыреста тысяч франков и недвижимого имущества, оцененного круглым счетом в шестьсот тысяч франков, без всяких условий и оговорок завещаю госпоже Клер Гортензии Сербуа. Прошу ее принять этот дар умершего друга как свидетельство его глубокой, неизменной и почтительной привязанности.
Составлено в Париже, 15-го июня 1883 г.
Подпись Водрек».
Г-жа Сербуа опустила голову и не шевелилась, меж тем как супруг ее, вытаращив глаза, попеременно смотрел на нотариуса и на жену.
После минутного молчания нотариус заговорил опять:
— Само собой разумеется, сударь, что госпожа Сербуа не может без вашего согласия принять этот дар.
Г-н Сербуа встал.
— Мне нужно подумать, — сказал он.
Нотариус наклонил голову с чуть заметной лукавой усмешкой.
— Я вполне понимаю ваши колебания, милостивый государь: люди только и ищут, о чем бы позлословить. Не откажите в любезности прийти с ответом завтра, в это же время.
Г-н Сербуа утвердительно кивнул.
— Хорошо, сударь. До завтра.
Он отвесил церемонный поклон, предложил руку жене, у которой пылали щеки, а глаза были упорно опущены в землю, и проследовал через контору с таким величавым видом, что клерки даже струсили.
Как только супруги вернулись домой, г-н Сербуа закрыл дверь и отрывисто произнес:
— Ты была любовницей Водрека.
Жена, снимавшая шляпу, стремительно обернулась:
— Я! Бог с тобой!
— Да, ты!.. Кто же оставил бы все состояние женщине, если бы…
Краска сошла с ее лица, и пальцы слегка дрожали, завязывая длинные ленты, которые иначе волочились бы по земле.
Собравшись с мыслями, она сказала:
— Что с тобой? Ты с ума сошел, право же, с ума сошел. Ведь сам ты час назад надеялся, что он… что он… тебе что-нибудь оставит.
— Да, он мог оставить мне, слышишь, мне, а не тебе!..
Она посмотрела ему в глаза пристальным и загадочным взглядом, словно стараясь что-то прочесть там, увидеть то неведомое, что прочно спрятано в человеке и о чем можно только догадаться в те краткие минуты, когда ослабление внимания и самозащиты, порыв откровенности оставляют приотворенной дверь в заповедные тайники души.
— А мне кажется, — медленно проговорила она, — что если бы он оставил такое крупное наследство… тебе, это бы тоже нашли по меньшей мере странным.
— Почему, собственно? — спросил он с лихорадочной торопливостью, словно кто-то посягал на его права.
— Да потому… — начала она, отвернулась в смущении и замолчала.
Он крупными шагами ходил из угла в угол.
— Ты не можешь принять этот дар! — заявил он.
— Прекрасно, — равнодушным тоном ответила она. — Тогда незачем и ждать до завтра, можно сейчас же сообщить наше решение господину Ламанеру.
Сербуа остановился перед ней, и несколько мгновений они стояли лицом к лицу, глядя друг другу прямо в глаза, и каждый старался увидеть, понять, разгадать другого, проникнуть в самые его сокровенные мысли; в глазах у них был жгучий и немой вопрос, как у людей, которые живут вместе, ничего друг о друге не зная, но вечно подозревая, подкарауливая и выслеживая друг друга.
И вдруг он шепотом бросил ей в лицо:
— Признавайся, ты была любовницей Водрека?
Она пожала плечами:
— До чего же ты глуп! Водрек, кажется, любил меня, но я ни разу… ни разу ему не уступила.
Он топнул ногой.
— Лжешь, этого быть не может!
— И все-таки это правда, — спокойно сказала она.
Он снова зашагал по комнате и через минуту остановился:
— Тогда объясни, почему он оставил все свое состояние тебе, именно тебе…
— Да очень просто, — ответила она невозмутимым тоном. — Ведь ты сам говорил, что, кроме нас, у него не было друзей, он больше жил здесь, чем у себя дома, и, задумав писать завещание, прежде всего вспомнил о нас. А затем уж из учтивости поставил на бумаге мое имя. Что ж тут удивительного? Подарки он тоже делал не тебе, а мне. Он постоянно приносил мне цветы и каждый месяц, пятого числа, дарил какую-нибудь безделушку, потому что мы с ним познакомились пятого июня. Да ты сам это отлично знаешь. А тебе он очень редко делал подарки, ему это и в голову не приходило. Внимание всегда оказывают женам, а не мужьям. Вот и последний знак его внимания относится ко мне, а не к тебе. Это вполне понятно.
Она говорила таким спокойным, естественным тоном, что Сербуа заколебался.
— Все равно, — возразил он, — это произведет отвратительное впечатление. Никто не поверит в твою невинность. Нет, мы не можем согласиться.
— Ну и не надо, мой друг. У нас в кармане будет миллионом меньше, только и всего.
— Да, конечно… миллион, — заговорил он, не обращаясь к жене, а как будто размышляя вслух. — Об этом и думать нечего, нас бы заклевали. Что ж, так и быть. Другое дело, если бы он половину завещал мне.
Сербуа сел, положил ногу на ногу и начал теребить свои бакенбарды, что было у него признаком глубокого раздумья.
Г-жа Сербуа открыла рабочую корзинку, достала оттуда вышивание и, принимаясь за работу, заметила:
— Мне это и не нужно. Решай, как знаешь.
Он долго не отвечал, потом нерешительно начал:
— Так вот, есть один способ. Ты должна перевести на меня половину наследства путем прижизненной дарственной записи. Детей у нас нет, значит, и препятствий быть не может. А этим мы заткнем рот злопыхателям.
— Почему же, собственно, это заткнет им рот? — спросила она очень серьезно.
— Какая же ты непонятливая! — разозлился он. — Мы скажем, что получили наследство пополам. И это не будет враньем. Незачем всем объяснять, что завещание было на твое имя.
Она снова пристально посмотрела на него:
— Делай, как знаешь, я со всем согласна.
Он опять вскочил и зашагал из угла в угол. Казалось, у него возникли новые сомнения, хотя лицо по-прежнему сияло:
— Нет, пожалуй, для нашего достоинства лучше отказаться совсем… Хотя… так, как я говорил, это будет вполне прилично. Даже самые придирчивые люди ничего такого не усмотрят… Да, да, это все поставит на свои места…
Он остановился подле жены.
— Знаешь что, кошечка? Я пойду к нотариусу один, объясню, как обстоит дело, и посоветуюсь с ним. Скажу ему, что тебе так будет приятнее. Да и с точки зрения приличий… Это сразу пресечет всякие толки. Раз я согласен принять половину наследства, следовательно, я знаю, что делаю, положение для меня ясно, и я не вижу в нем ничего двусмысленного и предосудительного. Я этим как бы говорю тебе: «Ты смело можешь согласиться, дорогая, если согласился я, твой муж». А иначе это, право, было бы несовместимо с нашим достоинством.
— Тебе виднее, — коротко сказала г-жа Сербуа.
Он вдруг сделался многоречив:
— Да, в случае дележа все будет вполне понятно. Мы получаем наследство от друга, который не пожелал выделить одного из нас, проявить особую заботу о ком-то одном, который не хотел сказать своим завещанием: «Я и после смерти кому-то отдаю предпочтение, как отдавал при жизни». Будь уверена, если бы он как следует подумал, он именно так бы и поступил. Он просто не сообразил, не предусмотрел последствий. Ты совершенно верно сказала, что подарки он тоже делал тебе.
Она с явным раздражением прервала его:
— Отлично. Я все поняла. Не к чему вдаваться в такие пространные объяснения. Ступай прямо к нотариусу.
Он вдруг сконфузился, покраснел и забормотал:
— Ты права. Иду.
Он взял шляпу и, подойдя к жене, вытянул губы для поцелуя.
— До свидания, душенька.
После того как муж звонко чмокнул ее в лоб и пышные бакенбарды пощекотали ее щеки, г-жа Сербуа, уронив рукоделие, горько заплакала.
Я собирался работать, когда вошел мой слуга и объявил:
— Сударь, с вами хочет поговорить какой-то господин.
— Проси.
Передо мной предстал маленький человечек в очках. У него был вид изможденного школьного учителя, платье свободно болталось на его тщедушном теле.
Поздоровавшись, он пробормотал:
— Извините, сударь, ради бога извините за беспокойство.
— Присаживайтесь, сударь, — сказал я. Он присел и заговорил:
— Сударь, я очень волнуюсь оттого, что отважился на этот шаг. Но я должен был во что бы то ни стало с кем-то потолковать. Мне не к кому было пойти, кроме вас… кроме вас… Наконец я набрался храбрости… но право же… я не решаюсь.
— Не робейте, сударь.
— Видите ли, сударь, боюсь, что, как только я начну свой рассказ, вы можете подумать, что я не в своем уме.
— Помилуйте, сударь, это уж будет зависеть от вашего рассказа.
— Признаться, сударь, я собираюсь рассказать вам странную историю. Только, пожалуйста, не сочтите меня за безумца: я сам допускаю, что этот случай необычен.
— Хорошо, сударь, я слушаю вас.
— Я не безумен, сударь, нет, у меня лишь безумный вид одного из тех людей, которые больше других предавались размышлениям и сумели хотя бы немного раздвинуть границы человеческой мысли. Посудите сами, сударь: люди в этом мире ни о чем не думают. Каждый занят своими делами, своим состоянием, своей жизнью, наконец, или же всякими вздорными развлечениями — театром, живописью, музыкой или политикой, этим пустейшим времяпрепровождением, проблемами индустрии. Но где же мыслители? Где они? Их нет! Однако я увлекся. Извините. Вернусь к моему рассказу.
Вот уже пять лет, как я приезжаю сюда, сударь. Вы меня не знаете, но я знаю вас очень хорошо… Я никогда не появляюсь ни на вашем пляже, ни в казино. Я живу среди скал, я совершенно очарован скалами в Этрета[102]. Нигде я не встречал подобной красоты и покоя. Я хочу сказать, что нигде не думается так легко. А что за прелесть эти тропинки между морем и небесами, петляющие среди трав по отвесным каменным кручам, где земля обрывается над океанским простором! Здесь, на стометровой высоте, под палящими лучами солнца на заросшем травой откосе я уносился мыслями вдаль, здесь я провел мои лучите дни. Понятно ли я говорю?
— Да, сударь, вполне.
— А теперь разрешите мне задать один вопрос.
— Спрашивайте, сударь.
— Верите ли вы в то, что другие планеты обитаемы?
Не выказав своего удивления, я, не задумываясь, ответил:
— Разумеется, верю.
Его охватил бурный восторг. Он вскочил, явно намереваясь стиснуть меня в объятиях, снова сел, потом воскликнул:
— Ах, какая удача, какое счастье! Мне стало легче дышать! Как я мог усомниться в вас? Одни невежды не верят в существование обитаемых миров. Только глупцы, идиоты, кретины и неучи могут думать, что тысячи галактик излучают свет и вращаются в пространстве лишь ради удовольствия и забавы человека — этого безмозглого насекомого. Они не понимают, что Земля — невидимая песчинка среди других миров, что вся наша система не более чем несколько молекул звездного вещества, которым грозит неминуемая гибель. Взгляните на Млечный Путь, на этот поток звезд, и задумайтесь над тем, что он всего лишь капля в бесконечном пространстве. Поразмыслите над этим каких-нибудь десять минут, и вы поймете, почему мы ничего не видим и не знаем, почему мы не способны что-либо предсказать. Мы уперлись в одну точку и, кроме нее, ровным счетом ничего не замечаем, но обо всем беремся судить и рядить. Ах, какое было бы диво, если бы в один прекрасный день перед нами раскрылась великая тайна внеземной жизни! Но, увы, я сам говорю глупости, мы ее никогда не разгадаем, ибо наш разум способен познавать лишь земные явления и не может выйти за их пределы; он ограничен, как и наша жизнь, прикован к нашему маленькому шарику и способен лишь сопоставлять. Посмотрите же, сударь, как тупы и безрассудны люди, как слепо верят они в могущество нашего разума, который недалеко ушел от инстинкта животных. Мы не в состоянии осознать даже собственное бессилие, мы годимся только на то, чтобы разбираться в ценах на масло и пшеницу или в лучшем случае сравнивать достоинства двух лошадей, двух пароходов, двух министров или актеров.
И только. Единственное, что мы действительно умеем делать, так это обрабатывать землю и с грехом пополам пользоваться тем, что лежит на самой поверхности. Стоит нам сконструировать машины, способные двигаться, как мы, словно дети, начинаем удивляться каждому открытию, которое разумным существам положено было бы сделать много веков назад. Нас до сих пор окружает неведомое, даже теперь, когда, имея за плечами тысячелетнюю цивилизацию, мы вдруг обнаружили существование электричества. Бы согласны со мной?
— Да, сударь, — с улыбкой ответил я.
— Ну, что же, очень хорошо. Итак, сударь, вы никогда не интересовались Марсом?
— Марсом?
— Ну да, планетой Марс?
— Нет, сударь.
— Разрешите мне кое-что рассказать вам о ней?
— Конечно, сударь, с большим удовольствием.
— Вы, очевидно, знаете, что планеты нашей солнечной системы произошли из раскаленной туманности в результате отделения от нее газовых колец, которые, постепенно сжимаясь, образовали плотные сферические тела.
— Да, сударь.
— Из этого следует, что планеты, наиболее удаленные от Солнца, являются самыми старшими по возрасту и, следовательно, имеют более древнюю цивилизацию. Они возникли в таком порядке: Уран, Сатурн, Юпитер, Марс, Земля, Венера, Меркурий. Допускаете ли вы, что эти планеты, как и Земля, могут быть населены?
— Разумеется, да. Почему Земля должна быть исключением?
— Отлично. Марсиане древнее землян… Но я забегаю вперед. Сначала я хочу вам доказать, что на Марсе есть жизнь. Марс представляется нам примерно таким же, какой Земля должна представляться марсианам. Океаны там занимают меньше места, они более разбросаны. Их распознают по темному оттенку, потому что вода поглощает свет, тогда как суша его отражает, география этой планеты часто изменяется, и это подтверждает, что там происходят активные процессы. Времена года там сходны с нашими, а на полюсах лежит снежная шапка, которая в зависимости от сезона то уменьшается, а то начинает расти. Год там продолжается очень долго — в нем шестьсот восемьдесят семь земных или шестьсот шестьдесят восемь марсианских суток, которые по временам года распределяются следующим образом: на весну приходятся сто девяносто одни сутки, на лето — сто восемьдесят одни, на осень — сто сорок девять и на зиму — сто сорок семь суток. Облачность на Марсе менее значительная, чем на Земле. Поэтому он сильнее нагревается и сильнее остывает.
Я перебил его:
— Простите, сударь, но поскольку Марс находится на большем расстоянии от Солнца, чем Земля, мне кажется, что там постоянно должна быть более низкая температура.
Мой странный посетитель взволнованно воскликнул:
— Заблуждение, сударь! Совершеннейшее заблуждение! Летом мы намного дальше удалены от Солнца, чем зимой. Температура на вершине Монблана гораздо ниже, чем у его подножия. Впрочем, сошлюсь на механическую теорию тепла Гельмгоца[103] и Скиапарелли[104]. Нагревание почвы зависит главным образом от влажности атмосферы. И вот по какой причине: поглощающая способность молекулы пара в шесть тысяч раз выше, чем молекулы сухого воздуха. Таким образом, водяные испарения являются для нас источником тепла; поскольку же на Марсе незначительная облачность, климат там должен быть более холодным и более жарким, чем на Земле.
— Вы меня убедили.
— Прекрасно. Теперь, сударь, послушайте меня внимательно. Я вас очень прошу.
— Я весь внимание, сударь.
— Слышали ли вы о знаменитых каналах, открытых в 1884 году господином Скиапарелли?
— Очень немного.
— Возможно ли! Так знайте же, что в 1884 году, во время противостояния Марса, когда он находился от нас на расстоянии всего в двадцать четыре миллиона лье, господин Скиапарелли, один из крупнейших астрономов нашего столетия и один из самых внимательных наблюдателей, неожиданно обнаружил множество прямых и ломаных полос правильной геометрической формы, которые, пересекая континенты, соединяют марсианские моря! Да, да, сударь, прямолинейные каналы, каналы геометрической формы и одинаковой ширины на всем своем протяжении, каналы, созданные разумными существами! Это доказывает, сударь, что Марс обитаем, что на нем есть жизнь, что там работают, мыслят и наблюдают за нами, вы понимаете?!
Через двадцать шесть месяцев, сударь, во время следующего противостояния, удалось еще раз наблюдать эти каналы, на сей раз более многочисленные. Они огромны и достигают в ширину не менее ста километров.
Я улыбнулся в ответ:
— Сто километров в ширину? Чтобы прорыть такие каналы, должно быть, понадобилось немало землекопов.
— О сударь, как вы можете говорить такое? Вы забываете, что на Марсе работать гораздо легче, чем на Земле, потому что удельный вес его составных элементов в шестьдесят девять раз меньше! А сила тяжести едва ли не в тридцать семь раз меньше, чем у нас. Один литр воды весит там всего триста семьдесят граммов!
Он сыпал цифрами с уверенностью коммерсанта, у которого все подсчитано до мелочей, так что я не выдержал и рассмеялся — меня подмывало спросить, сколько весит на Марсе сахар и масло.
Он покачал головой.
— Вы смеетесь, сударь, сначала вы приняли меня за безумца, а теперь считаете дурачком. Но цифры, которые я вам называю, можно найти в любой специальной работе по астрономии. Диаметр Марса почти вполовину меньше нашего; его поверхность составляет всего двадцать шесть сотых поверхности земного шара, его объем в шесть с половиной раз меньше объема Земли, а скорость движения двух его спутников говорит о том, что он весит в десять раз меньше, чем наша планета. Таким образом, сударь, поскольку сила тяжести зависит от объема и массы, то есть от веса и расстояния поверхности от центра, то на этой планете, вне всякого сомнения, все должно находиться в облегченном состоянии, и благодаря этому жизнь там протекает совсем по-иному, взаимодействие тел должно подчиняться другим, неведомым нам законам, и населяют ее главным образом крылатые существа. Да, да, сударь, на Марсе царь природы имеет крылья.
Он парит в воздухе, переносится с одного континента на другой, подобно духу, пролетает над планетой, вырваться за пределы которой ему мешает атмосфера, хотя…
Теперь, сударь, вы можете представить себе эту планету с ее невиданными растениями, деревьями и животными, где обитают огромные крылатые существа, похожие на ангелов на картинках? Я мысленно вижу, как они порхают над долинами и городами под золотистым небосводом. Когда-то считалось, что небо на Марсе красное, это не вызывало сомнений, как и то, что наше небо голубое, но это не так; на самом деле, сударь, оно нежного желто-золотистого цвета.
Стоит ли удивляться? что эти существа прорыли каналы шириной в сотню километров? Вспомните, чего достигла наша наука всего за одно столетие, и скажите: разве обитатели Марса не могли добиться большего прогресса?
Он внезапно умолк, потупился и глухо прошептал:
— Вот теперь вы подумаете, что я сумасшедший… потому что я вам расскажу, что мне довелось увидеть вчера вечером. Вы, наверное, знаете, что сейчас пора звездопада. Особенно в ночь с 18-го на 19-е каждый год можно наблюдать массу падающих звезд, вероятно, в это время мимо нас пролетают осколки какой-нибудь кометы.
Так вот, я отправился на Ман-Порт и, расположившись на этом могучем утесе, выступающем в море, принялся наблюдать звездный ливень над моей головой. Это куда более красивое и увлекательное зрелище, чем фейерверк, сударь. Неожиданно внизу подо мной, совсем рядом, я заметил звезду — прозрачный светящийся шар с огромными подрагивающими крыльями, во всяком случае, мне показалось, что я разглядел крылья в вечернем полумраке. Вращаясь с таинственным гулом вокруг собственной оси, он кружил, словно обессилевшая раненая птица перед смертью. Он пролетел неподалеку от меня. Это был какой-то гигантский кристаллический баллон, а в нем, едва различимые на глаз, метались обезумевшие существа, точно матросы потерпевшего крушение корабля, который потерял управление и стал добычей волн. Вслед за тем странный шар, описав крутую дугу, рухнул далеко в море, и грохот его падения прозвучал, как пушечный выстрел. Этот мощный грохот разнесся по всей округе, но люди приняли его за удар грома. И только я один видел… Если бы они упали на берегу невдалеке от меня, может быть, как знать, мы познакомились бы с обитателями Марса. Ничего не говорите, сударь, поразмыслите хорошенько и потом, когда-нибудь, если у вас появится желание, расскажите об этом. Да, я видел… я видел первый воздушный корабль, первый межзвездный корабль, запущенный во Вселенную разумными существами… во всяком случае, это была не падающая звезда, притянутая Землей. Вы ведь знаете, сударь, что планеты охотятся за блуждающими небесными телами и преследуют их, как мы, скажем, преследуем бродяг. Земля имеет небольшую силу притяжения, и поэтому ее добычей становятся лишь мелкие частицы мироздания.
Он вскочил, задыхаясь от возбуждения, и. восторженно размахивая руками, принялся чертить в воздухе орбиты небесных светил.
— Кометы, сударь, блуждают по краям огромной туманности, из которой мы образовались, кометы, эти яркие, вольные птицы, направляются к Солнцу из глубин Вселенной.
Они несутся к сверкающему светилу, оставляя за собой гигантскую полосу света, но в своем неистовом движении набирают такую немыслимую скорость, что оказываются не в состоянии слиться с ним и после легкого прикосновения уносятся обратно в просторы Вселенной, увлекаемые собственной скоростью.
Однако если во время своих удивительных странствий они пролетают мимо больших планет, то, повинуясь неумолимому влечению, отклоняются от своего курса, становятся пленниками своего нового хозяина и постоянно возвращаются к нему. Они начинают двигаться по замкнутым кривым, и это позволяет нам вычислить время появления периодических комет. У Юпитера восемь таких «рабынь», у Сатурна одна, у Нептуна также одна и еще одна у его спутника, а кроме того, множество падающих звезд. И все же… и все же могло случиться, что я видел всего лишь небольшое небесное тело, притянутое Землей…
Прощайте, сударь, ничего не говорите мне, поразмыслите хорошенько и потом когда-нибудь, если у вас появится желание, расскажите об этом…
Визит закончился. Мне показалось, что этот одержимый рассуждал более здраво, чем обыкновенный рантье.