СТИХОТВОРЕНИЯ (сборник 1880 г.)


Знаменитому Гюставу Флоберу,

отечески расположенному другу,

которого я люблю со всей нежностью,

безупречному мастеру,

которым я более всего восхищаюсь.

* * *

Круассе, 19 февраля 1880 г.


Дорогой дружище![616]

Так это правда? Я думал сперва, что это шутка! Оказывается, нет, — преклоняюсь.

Ну, признаться, хороши они в Этампе! Уж не придется ли нам зависеть от всех судилищ французской территории, включая и колонии? Как могло случиться, что стихотворение, напечатанное когда-то в Париже, в журнале, которого больше не существует, оказалось преступным с того момента, как его перепечатал провинциальный журнал? К чему нас теперь принуждают? Что писать? В какой Беотии[617] мы живем?

«Привлечен к ответственности за оскорбление нравов и общественной морали» — эти два синонима составляют два главных пункта обвинения. У меня, когда я предстал перед восьмой судебной палатой[618] с моей «Бовари», был еще третий пункт: «и за оскорбление религии»; процесс этот создал мне огромную рекламу, которой я приписываю три четверти своего успеха.

Словом, ничего не понимаю! Может быть, ты косвенная жертва какой-то мести? Тут что-то нечисто. Уж не хотят ли они обесценить Республику? Да, пожалуй!

Когда вас преследуют за политическую статью — это еще куда ни шло; хотя я вызываю все суды — чтобы они попробовали мне доказать практическую необходимость такого преследования! Но за литературное произведение, за стихи! Нет, это уж слишком!

Тебе скажут, что в твоем стихотворении непристойные «тенденции». С теорией тенденций можно зайти далеко, и следовало бы окончательно договориться относительно вопроса: «Мораль в искусстве». Что прекрасно, то и морально, — вот и все, по-моему. Поэзия, как солнце, золотит навоз. Тем хуже для тех, кто этого не видит.

Ты безукоризненно разработал обыденный сюжет и заслуживаешь всяческой похвалы, а вовсе не штрафа и тюрьмы. «Сила писателя, — говорит Лабрюйер, — заключается в уменье хорошо определять и хорошо описывать». Ты хорошо определил и хорошо описал. Чего им еще нужно?

«Но сюжет, — возразит Прюдом[619], — сюжет, милостивый государь! Двое любовников, прачка, берег реки! Надо было разработать сюжет более деликатно, более тонко, заклеймить его мимоходом в изящном приеме, а в конце вывести почтенного священника или доброго доктора, преподносящего лекцию об опасностях любви. Одним словом, ваш рассказ наталкивает на соединение полов».

«— Во-первых, это ни на что не наталкивает! А даже если бы так и было, то чем же преступно проповедовать культ женщины? Но я ничего не проповедую. Мои бедные любовники неповинны даже в адюльтере! Оба они свободны и не имеют никаких обязательств по отношению к кому-либо другому».

Ах, сколько бы ты ни защищался, партия порядка всегда найдет аргументы. Смирись!

Выдай ей (на предмет изъятия) всех классиков, греческих и римских без исключения, начиная с Аристофана и кончая добрым Горацием и нежным Вергилием; засим из иностранцев — Шекспира, Гете, Байрона, Сервантеса; у нас — Рабле, «от которого начинаются истоки французской литературы», по выражению того Шатобриана, чей шедевр описывает кровосмешение[620]; а затем — Мольера (смотри яростные выпады Боссюэ против него), великого Корнеля — у него в Теодоре говорится о проституции, — и папашу Лафонтена, и Вольтера, и Жан-Жака! И волшебные сказки Перро! А о чем идет речь в Золотом осле? А где происходит четвертое действие пьесы Король забавляется[621] и т. д.?

Вслед за этим придется изъять книги по истории, так как они засоряют воображение.

Ах, тройные…[622]

Негодование душит меня.

А этот превосходный Вольтер (не великий человек, а газета), мило подтрунивавший недавно надо мною за то, что я верю в ненависть к Литературе! Именно Вольтер — то и ошибается, а я более чем когда-либо верю в бессознательную ненависть к стилю. У тех, кто хорошо пишет, имеются два врага: 1) публика, которую стиль заставляет думать, вынуждает к работе, и 2) правительство, которое чувствует в нас силу, между тем как Власть не терпит никакой другой Власти.

Правительства могут сменять друг друга — монархия, империя, республика, не все ли равно! Но официальная эстетика остается неизменной! В силу своего положения, чиновники и судьи пользуются монополией суждения о стиле (пример: мотивировка моего оправдания). Они знают, как следует писать, их красноречие непоколебимо, и они обладают средствами вас во всем убедить.

Человек возносится к Олимпу, лицо его лучезарно, сердце исполнено надежды, он устремлен к прекрасному, божественному, он почти уже достиг неба — и вдруг лапа надсмотрщика за каторжниками швыряет его в помойную яму! Вы беседовали с музами, а вас принимают за растлителя малолетних девочек! Ты можешь благоухать водами Пермесса[623], но тебя все равно смешают с развратниками, наводняющими общественные писсуары!

И тебя посадят, мой дружок, на одну скамью с ворами, и ты услышишь, как какой-нибудь субъект будет читать твои стихи (не без ошибок в просодии) и перечитывать их, напирая именно на определенные слова, чтобы придать им коварный смысл; некоторые из них он повторит несколько раз, как гражданин Пинар[624]: «Ляжка, господа, ляжка».

И в то время как твой защитник будет знаками сдерживать тебя (одно слово может тебя погубить), ты будешь смутно чувствовать за своей спиною всю жандармерию, всю армию, всю общественную силу, которые будут неизмеримым бременем тяготеть над твоим мозгом. Тогда к твоему сердцу подступит ненависть, о какой ты даже не подозреваешь, и тебе придет мысль о мщении, хотя гордость тотчас же остановит тебя.

Но повторяю, это невозможно! Ты не будешь привлечен к ответственности! Тебя не осудят! Это недоразумение, ошибка, просто не знаю что. Хранитель печатей вступится за тебя. Прошли красные денечки Реставрации[625]!

Впрочем, как знать? У земли есть границы, но глупость людская беспредельна!

Целую тебя.

Твой старик

Гюстав Флобер

С тех пор, как вышла эта книга (тому едва исполнился месяц), умер чудесный писатель, которому она была посвящена, умер Гюстав Флобер.

Я не имею в виду говорить здесь об этом гениальном человеке, которым я страстно восхищаюсь и о чьей каждодневной жизни, о привычных мыслях, о чутком сердце и удивительном величии расскажу позднее.

Но в начале нового издания этого тома, «посвящение которого заставило его заплакать», как он писал мне, потому что он также меня любил, я хочу воспроизвести великолепное письмо, присланное им мне, чтобы защитить одну из поэм, «На берегу», от нападавшей на меня прокуратуры Этампа.

Я свидетельствую этим о глубочайшем преклонении перед покойным, унесшим с собою, конечно, самую живую любовь, которую я испытаю к какому-либо человеку, самое великое восхищение, которое я выражу какому-либо писателю, самое совершенное уважение, которое когда-либо внушит мне какое бы то ни было живое существо.

И поэтому я еще раз ставлю свою книгу под его покровительство, уже охранившее меня, когда он был жив, как бы волшебным щитом, по которому не осмелились ударить постановления чиновников.

Ги де Мопассан. Париж, 1 июня 1880 г.

СТЕНА[626]


Открыты были в парк все окна. Яркий зал

Горел во тьме ночной причудливым пожаром,

И блеск огней волной по зелени бежал.

Казалось, темный парк, послушный тайным чарам,

Оркестру отвечал мелодией без слов.

Струящий запах трав и сена и цветов,

Вечерний воздух был, как нежное дыханье.

Касаясь женских плеч, сливал он в сладкий яд

Зеленых чащ, полей, долин благоуханье

И надушенных тел томящий аромат.

А ветер колебал огонь свечей зажженных,

Прохладу принося и запах полевой,

Как будто в зал с небес, печально обнаженных,

Врывался свежий ток живительной струей.

И звездный аромат лился в ночном просторе.


Безмолвно устремив блестящий влажный взор

На окна темные, где ткань прозрачных штор

Игривый бриз вздувал, как паруса на море,

Мечтали женщины: им чудился полет

В надзвездный океан сквозь небо золотое…

А нежность властно их влекла в водоворот

Признаний сладостных, что, сердце беспокоя,

Таятся в сумраке, пока придет их день.

И пела музыка, дыша благоуханьем.

Ночь благовонная была полна звучаньем.

Казалось, там, вдали, в лесах, кричал олень.

И дрожь прошла волной по одеяньям белым.

Мы в темный парк сошли. Умолк оркестра гром.

За черной чащею, краснея над холмом,

Сквозя в просветах пихт, сонливо-онемелых,

Вставала круглая огромная луна

И, шаром ввысь взойдя, остановилась сиро

В далеких небесах, печальная, одна,

Как бледный странный лик, блуждающий вкруг мира.


Мы все рассеялись по парку, вдоль куртин.

На золотой песок, подобный водам спящим,

Луна свой томный свет лила лучом блестящим,

И ночь влюбленностью овеяла мужчин,

Воспламенив у них в глазах огонь желанья.

Был каждый с женщиной. Серьезна и тиха,

Она в себе несла блеск лунного сиянья…

А бриз пронизывал томлением греха.


Но я бродил один, покинув праздник яркий.

Вдруг чей-то смех за мной раздался в темном парке.

И я увидел ту, кого я так любил, —

Увы, без отзыва: любви ответный пыл

Напрасно я внушить пытался равнодушной.

Она сказала мне: «Побродим!» Я, послушный,

Пошел за ней. Она шутила по пути,

Что бедная луна живет вдовой на свете…

«Вернуться надо нам — мне тяжело идти —

Я в тонких башмаках и в новом туалете.

Вернемся!» — Молча я увлек ее вперед.

Но спутница моя в порыве прихотливом

Вдруг бросилась бежать, и платья легкий взлет

В уснувшем воздухе стал вихрем торопливым.

И так без устали, без передышки мы

Аллеей парка шли, что убегала в дали.

Повсюду шепоты нам слышались из тьмы,

И в смене шорохов, что сумрак наполняли,

Дразнящий поцелуй вдруг прозвучал, как зов.

Моя любимая запела, и рулада

Спугнула парочку: меж веток и стволов

Мелькнула чья-то тень, а в темной гуще сада

Любовник проклинал непрошеных гостей.

Вблизи, на дереве, защелкал соловей,

И перепел ему ответил издалека.


Тогда-то, белизной наш ослепляя взор,

Из темноты стена вдруг поднялась высоко.

Как замок сказочный из золота, средь гор,

Она ждала в ночи — единственный свидетель.

«Что ж, яркий свет всегда спасает добродетель, —

Сказала спутница. — Уж слишком ночь темна!

Присядем у стены — она освещена».

Ей было весело, я ж проклинал свой жребий.

Я видел: и луна развеселилась в небе!

Две заговорщицы, не знаю почему,

Смеялись, радуясь несчастью моему.

Мы сели у стены. При этом свете ясном

Я не посмел сказать «люблю» в порыве страстном.

Но руки тонкие взволнованно я сжал.

Не отнимая их, она ждала с усмешкой…

Так ловчий зверя ждет, весь поглощенный слежкой.


А платья светлые в саду, где мрак дрожал,

Мелькали изредка неясной белизною.


И лунный свет сиял над ней и надо мной,

Окутывая нас молочной пеленою.

И таяли сердца под нежною луной,

Что, по небу плывя медлительным движеньем,

Пронизывала плоть волнующим томленьем.


За спутницей своей я наблюдал. В крови,

В душе взволнованной росла волною сладкой

Та мука странная, что треплет лихорадкой,

Вливая в жилы яд желанья и любви,

Когда мы по ночам в смятеньи чувств мечтаем

О тихом «да» из уст, пьянящих, как вино,

О шорохе одежд, влекущих скрытым раем,

Об отдающемся безвольном теле… Но

Мы наяву должны ловить в надежде смутной

Миг женской слабости иль прихоти минутной.

Я сухость ощутил в гортани. Жаркий шквал

Потряс меня, и зуб на зуб не попадал.

Как возмущенный раб, пыл яростный почуя,

Я думал с торжеством: «Сейчас ее схвачу я!

Она спокойно ждет, презренье затая,

Но плакать наконец ее заставлю я!»

Насмешница была так дерзостно прекрасна!

О, как я жаждал пить, целуя ей ладонь,

Дыханье этих уст! Как сердце билось страстно!..

И вдруг безумие во мне зажгло огонь,

И я схватил ее. Она не уступала

И вырвалась, но я, нетерпелив и груб,

Гнул тело нервное, пил влагу жарких губ.


Луна торжественно и весело сияла.


Уже я брал ее, исполнен силой злой,

Но снова отражен был ею натиск мой.

И в схватке яростной опять два наших тела

Сплелись перед стеной, что полотном белела.

Вдруг, оглянувшись, мы увидели, что свет

Явил нам зрелище: причудливый и странный,

Метался по стене туманный силуэт

Двух наших теней. Там, в тревоге непрестанной,

Сближаясь, расходясь, они сливались вновь,

Как в фарсе площадном о двух смешных влюбленных

С нелепой мимикой паяцев разъяренных,

Представ пародией на страсть и на любовь.

И в судорогах тень сливалась дико с тенью,

Сближались головы, как два бараньих лба,

Затем, гигантскому подобны привиденью,

Фигуры высились, как два больших столба.

И, размыкая вновь две пары рук огромных,

Две тени, разойдясь, чернели на стене.

Потом — внезапный вихрь, рисунок ласк нескромных, —

И страстный поцелуй дрожал на полотне.

Она, вдруг увидав смешное представленье,

Расхохоталась… Я впился в ее уста.

Я целовал ее… Сбылась моя мечта.

Спасло влюбленного веселое мгновенье —

Не ярость властная, не страсти жгучий пыл…


Пел соловей в кустах. Луна плыла устало,

Но взор ее в саду уже не находил

Двух теней на стене, где лишь одна дрожала.


СОЛНЕЧНЫЙ УДАР


Был праздничен июнь. Вокруг меня сновала

Веселая толпа, беспечна и шумна.

От шума этого был пьян я без вина

И сердце — почему, не знаю — ликовало.

Мне тело разбудил лучей горячих ток,

В глубь сердца моего вливался он упрямо,

Я понял, что во мне он тот восторг зажег,

Что солнце некогда зажгло в груди Адама.

Вот женщина прошла и кинула мне взгляд.

Каким огнем меня, не знаю, опалило,

Проник, не помню я, какой в мой разум яд, —

Но бешенство меня внезапно охватило,

Я броситься хотел и впиться в жаркий рот

И слиться с ней — в бреду, в неистовом желанье!

Глаза застлало мне кроваво-красной тканью,

И жажда дикая гнала меня вперед.

И я схватил ее, призыву страсти внемля,

Согнул и, приподняв ее одним рывком,

К пространствам солнечным, ногой отбросив землю,

Унес я женщину, желанием влеком.

Прильнув лицом к лицу, по небу вместе шли мы,

Пыланье дальних звезд мне брезжило едва,

В объятьях я сжимал ее неудержимо, —

И вдруг я разглядел: она была мертва!


УЖАС


Раз вечером сидел я с книгою в руках.

Вдруг к полночи меня объял внезапный страх.

Пред чем — не знаю сам. Но, ужасом томимый,

Дрожа и трепеща, я понял в этот миг,

Что нечто грозное идет неотвратимо…

Казалось, кто-то здесь неведомый возник

И за плечами встал. Не слышал я ни звука,

Но маской хохота жестокой искажен

Был этот страшный лик. Какая это мука —

Знать, что вот-вот волос моих коснется он,

Что тронуть мне плечо рука его готова,

Что мертвым я паду, его услышав слово!..

И все склонялся он ко мне в ночной тиши,

А я не смел — клянусь спасением души —

Взглянуть туда, назад, вздохнуть, пошевелиться…

Как бурею ночной испуганная птица,

Кружилась мысль моя. Холодный смертный пот

Всю душу леденил и сковывал мне члены.

Один, один лишь звук я слышал неизменно, —

То дробь выстукивал сведенный страхом рот.


И вдруг раздался треск! Не вынеся мученья,

Я на ноги вскочил и вопль издал такой,

Какого не слыхал еще никто живой, —

И навзничь я упал, без сил и без движенья.


ЗАВОЕВАНИЕ


Однажды юноша проворными шагами

По шумным улицам бродил в вечерний час,

Рассеянно скользя бездумными глазами

По юрким девушкам, что смехом кличут нас.


Но вдруг повеяло столь сладким ароматом,

Что оглянулся он. Божественная шла

Там женщина. Стройна, и шея так бела,

Так нежно клонится к ее плечам покатым!


Он — вслед. Зачем? А так! Зачем идут тайком

За стройной ножкою, стучащей каблучком,

За юбкой кружевной, что пляске бедер вторит?

Идут! Инстинкт любви нас гонит и задорит,


Он по чулкам хотел дознаться, кто она.

Изящна ли? Вполне. Что ж ей дано судьбою:

Росла ль на улицах? Воспитана ль семьею?

Доступна и бедна? Богата и скромна?


Но лишь его шаги ее достигли слуха,

Вмиг обернулась. О! Вот прелесть! Разом связь

Меж ними тайная — он чует — родилась;

Пора заговорить; он знает: через ухо


Проложен путь к душе. Но разделила их

Толпа гуляющих как раз на повороте.

Пока он проклинал бездельников пустых,

Пока искал ее, — исчезла. Вы поймете,


Что настоящей он охвачен был тоской,

Что, как бездомный дух, шатался по бульварам,

Что у фонтанов лоб мочил, палимый жаром,

И поздно за полночь приплелся спать домой.


Вы скажете, что в нем все чересчур наивно;

Но если не мечтать, что делать нам порой?

И не прелестно ли под посвист ветровой,

Сев у огня, мечтать о незнакомке дивной?


С минуты этой он неделю счастлив был;

Вокруг него плясал видений рой туманный

И в сердце пробуждал, удваивая пыл,

Мечты сладчайшие, сладчайшие обманы.


Он в выдумках витал нелепейших; все вновь

Он создавал игру великих приключений.

Душа наивная и молодая кровь

Питают сонм надежд безумством измышлений.


В чужие страны он спешил за нею вслед;

Вдвоем они брели равнинами Эллады,

И он спасал ее, как рыцарь из баллады,

От всех опасностей, от всех чудесных бед.


Порой на склоне гор, над пропастью бездонной

Любовной болтовни вилась меж ними нить,

И часто он умел удобный миг словить

И поцелуй сорвать, немедля возвращенный.


Порой, рука в руке, в карете почтовой

Они летели вдаль, склонясь к прозрачной дверце,

Любуясь напролет всю ночь, с мечтою в сердце,

В зеркальной глади вод сверкающей луной.


То видел он ее задумчивой графиней

В окне готическом у балюстрад лепных

Иль буйно мчащейся галопом по равнине

За легким соколом, за стаею борзых.


Паж — он ее любви сумел легко добиться,

Вмиг графу старому супруга неверна:

Все бродит с юношей в густом лесу она,

И всякий раз они умеют заблудиться.


Таким-то образом неделю, опьянен,

Для лучших из друзей захлопнув двери, он

Прогрезил напролет; лишь к ночи, истомленный,

Он плелся посидеть в аллее отдаленной.


Раз утром в ранний час он был разбужен вдруг

И долго тер глаза, раздумчиво зевая:

К нему его друзей ввалился шумный круг,

Галдя наперебой, остроты отпуская.


Их план был — за город поехать, лодку взять,

Поплавать по реке, по лесу поблуждать,

Поотравлять покой компаниям мещанским

И пообедать всласть на травке и с шампанским.


Он отвечал, взглянув с презрением на них,

Что вовсе не по нем подобная забава;

Когда ж они ушли и гам веселый стих,

Внезапно понял он, что одинок, что, право,


Неплохо средь цветов на бережку у вод

Погрезить, что реки теченье и журчанье

Приносит ласково унылые мечтанья,

Как ветви мертвые, что по волнам несет;


Что есть глубокая, пьянящая отрада

Без цели, наугад бродить, бежать в простор

И полной грудью пить прозрачный воздух с гор,

Где сена терпкий дух, где влажность и прохлада;


Что упоительно свой лепет льет река,

Что песенки гребцов баюкают томленье,

И душу вдаль стремит и вдруг кружит слегка

Как бы теченье вод — блаженных дум теченье.


Тут грума кликнул он, с кровати мигом встал,

Оделся, закусил и на вокзал помчался,

В пути задумчиво сигарой наслаждался

И всю компанию в Марли вмиг отыскал.


От предрассветных слез была сырой равнина;

Еще порхал туман легчайший вдалеке;

Пел хор веселый птиц; и золотом в реке

Сверкающих лучей сквозила паутина.


Когда, весь соком полн, сплошь зеленеет лес

И радостная жизнь со всех сторон сверкает,

Когда весь мир стремит свой гимн в лазурь небес —

Тогда ликует дух и тело расцветает.


Да, он позавтракал изысканно; в виски

Вино ударило слегка; а в довершенье

И воздух полевой влил в сердце восхищенье,

Когда вдруг увидал себя он у реки.


Река несла челнок, безвольный и ленивый;

Под легким ветерком шептались камыши —

То племя хрупкое, что, окаймив заливы,

Из лона вод берет исток своей души.


Но вот гребцы взялись за весла, песней смелой

Согласно грянули; их голосов раскат

Будил окрестности; и мерно, в пене белой,

Их весла легкие ложились песне в лад.


Час наступил, когда глотнуть хотелось водки,

Быстрее понеслись другие челноки.

Вдруг смех пронзительный раздался с ближней лодки, —

И мой герой затих от ноющей тоски.


Она! В той лодочке! Да, руль она держала

И пела песенку, разлегшись на корме!

Он, бледен весь, глядел с отчаяньем в уме

И в сердце: Красота вновь от него бежала!


И в час обеда был еще печален он…

Гуляки у кафе сгрудились всей толпою;

Прелестный садик, сплошь лозою оплетен,

Лежал у берега, под сенью лип густою.


И с лодки той гребцы давно собрались там,

Меняясь шутками и руганью соленой,

Столы сдвигали в круг рукою обнаженной

И с треском ставили тарелки по столам.


Она была средь них, как все, абсент глотая!

Он замер, недвижим. Бесстыдница, смеясь,

Ему мигнула. Он был нем. Она нашлась:

«Ты, верно, дурачок, решил, что я святая?»


Дрожа, он подошел, сел к ней; обедал он

И до десерта вплоть был страшно удивлен:

Как мог ее считать он знатной, гордой, тонкой?

Она была простой, веселою девчонкой,


Звала «мартышечкой», «котеночком», «зверьком»;

Одною вилкою они, меняясь, ели,

А после, к вечеру, скользнули прочь тайком, —

И не узнать вовек, на чьей он спал постели!..


Восторженный поэт, искатель жемчугов,

Нашел подделку он — и поднял. И прекрасно!

Я верю в здравый смысл пословицы бесстрастной:

«Когда бекасов нет, отведайте дроздов».


СНЕЖНАЯ НОЧЬ


Недвижим, молчалив равнины плат огромный,

Погасла жизнь везде. Ни шелеста кругом.

Лишь слышно, как порой, зарывшись в бурелом,

Ворчит, скулит во тьме какой-то пес бездомный.


Все, что цвело, лежит под зимней пеленой.

Ни песен больше нет, ни трав в лугах зеленых.

Скелеты белые деревьев оголенных,

Как будто призраки, стоят во мгле ночной.


Спешит луна пройти безоблачным простором,

И кажется — самой ей холодно сейчас.

Громадна и бледна, бежит она от нас,

Пустынные снега обводит мертвым взором.


Холодные лучи на землю шлет она,

Нездешний свет струит, печальна и сурова;

И бледным отблеском сиянья неживого

Равнина снежная в ночи озарена.


Морозный вихрь летит, несется по аллеям.

Как птичкам ночь страшна дыханьем ледяным!

И нет убежища, не отдыхать в тепле им, —

Замерзли бедные, вздремнуть так трудно им!


Они дрожат среди ветвей оледенелых.

Нигде защиты нет, и сон к ним не идет.

Их беспокойный взгляд в просторах бродит белых…

И до рассвета ждут, что смерть к ним снизойдет.


ЛЮБОВНОЕ ПОСЛАНЬЕ

В ТЮИЛЬРИЙСКОМ ПАРКЕ


Ко мне, дитя, чью мать люблю любовью жаркой!

Пришла она взглянуть, как здесь играешь ты!

Бледна, а волосы при звездах светят ярко,

Как отражение несбыточной мечты.

Ко мне, дитя, ко мне! Дай голубые глазки,

Дай локоны свои и губки дай скорей, —

Заставлю их нести я бремя жаркой ласки!

Когда же вечером ты возвратишься к ней,

Когда ты кинешься на грудь к своей родимой, —

Повеет жар с твоих кудрей, и детский рот

Каким-то пламенем уста Ей обожжет,

Какой-то нежностью любви неодолимой!

На локонах твоих мой поцелуй найдя,

Услыша зов любви и, зову повинуясь,

Промолвит так она, смущаясь и волнуясь:

«Что ощутила я на лбу твоем, дитя?..»


НА БЕРЕГУ[627]


I


На прачечном плоту лежал тяжелый зной.

Дремали селезни, нажравшись до отвала.

Весь воздух раскалив, горящей желтизной

Жара, как пламенем, деревья заливала.

Я, разморенный, лег на берегу реки;

Там стирка шла. В воде вскипали хлопья мыла,

Бежали пузыри, проворны и легки,

И жирная вода их длинный след хранила.

И я уж засыпал, разнежась на траве,

Но вдруг в сиянье дня, в палящем зное лета

Явилась девушка, свежа, легко одета,

Рукою поднятой держа на голове

Огромный тюк белья, шагая быстро, бодро, —

Был гибок стройный стан, плотны и мощны бедра;

Колеблясь на ходу, но вся пряма, стройна,

Венерой мраморной приблизилась она,

Потом прошла на плот по узкому настилу…

И я пошел за ней, поднявшись через силу.


Устроясь на краю, она свой грузный тюк

Швырнула в чан с водой одним движеньем рук.

Под блузой легкою сквозили формы смело.

Она пришла сюда стирать свое белье,

И при движениях под платьем у нее,

Как в полной наготе, обозначалось тело —

Бедро, тугая грудь, спина иль крепкий зад;

Хоть зной ужасен был, работа не тянулась;

Но скоро девушка устала, разогнулась

И в пышной прелести откинулась назад.

Под солнцем яростным, треща, рассохлись бревна, —

Чтоб воздуху глотнуть, как бы раскрыв нутро.


Дышали женщины натужно и неровно,

От пота на телах сверкало серебро.

На бронзовых щеках почуяв пламень смуглый,

Бесстыдница в упор взглянула на меня

И расстегнулась вдруг… Заманчиво округлы,

Задорно глядя врозь, блистая и дразня,

Две груди выплыли, она же с новым жаром

Схватила свой валек; и, нежны, как цветки,

Под мерный стук валька, танцуя в такт ударам,

Чуть розоватые запрыгали соски.


О, эти два холма! Как горна полыханье,

Меня бросало в жар их нежное дыханье,

Меня безжалостно по сердцу бил валек!

Насмешки полный взгляд отталкивал и влек,

А тело влажное, сверкая белизною,

К лобзаньям звало рот, приманивало взор.

Я, оробев, молчал. Но, сжалясь надо мною,

Плутовка первая вступила в разговор.

Я слушал речь ее, но слышал только звуки,

Я страстно пожирал глазами эту грудь,

Я силился в разрез поглубже заглянуть,

Пылал и холодел, испытывая муки.

Она пошла, шепнув: «Когда настанет ночь,

Я буду ждать тебя за рощей у оврага!»


И все ушло за ней, вся жизнь умчалась прочь,

Как испаряется предутренняя влага.

Но все ж я ликовал; волнуя и пьяня,

В моей душе любовь, как бездна, разверзалась;

Уже бледнел и гас прощальный отблеск дня,

И ночь грядущая зарею мне казалась!


II


Когда я подходил, она стояла там.

Я кинулся, упал без слов к ее ногам,

Обвил ее, привлек, лаская грудь рукою;

Внезапно вырвавшись, помчалась прочь она

По лугу, где лила молочный свет луна,

Но зацепилась вдруг за низкий куст ногою,

И я догнал ее, и жадно к ней приник,

И стиснул гибкий стан, и, хищный, опьянелый,

Унес ее к реке, в береговой тростник…

Она, кого я знал бесстыдной, наглой, смелой,

Дрожа, заплакала, испуганна, бледна;

Меж тем моя душа была опьянена

Той силой, что ее бессилье источало.


Кто может разгадать волшебное начало,

Кипящее в мужской крови в любовный час?


От месяца легло сияние на нас.

Лягушки в камышах, о чем-то споря бурно,

На сотню голосов шумиху завели.

Проснулся перепел и закричал вдали;

И, словно первый звук любовного ноктюрна,

Пустила птица трель — еще неясный зов.

А воздух полон был истомы, упоенья,

Лобзаний, шепота, призывного томленья,

И неги чувственной, и страстных голосов,

Перекликавшихся и певших в хоре дружном.

Я чуял эту страсть и в знойном ветре южном,

И думал: «Сколько нас в часы июньских чар,

Животных и людей, которых ночью жгучей

На поиски повлек неутолимый жар

И, тело к телу, сплел инстинкт любви могучий!»

И я хотел их слить в себе, в себе одном.


Она дрожала вся; я воспаленным ртом

Прильнул к ее рукам, струившим ароматы, —

То запах тмина был, живой бальзам полей;

У девственной груди был привкус горьковатый, —

Таков миндаль и лавр, иль таково, верней,

Парное молоко козы высокогорной;

Я силой губы взял, смеясь над непокорной,

И долгий поцелуй как вечность долог был,

Он сплел в одно тела, он слил их бурный пыл.

Откинувшись, она хрипела в страсти жадной,

А грудь стесненная, под лаской беспощадной,

С глухими стонами вздымалась тяжело.

Была в огне щека, и взор заволокло.

В безумии слились желанья, губы, стоны,

Затем ночную тишь, нарушив сельский сон,

Прорезал крик любви, так страшен, так силен

Что жабы, онемев, попрятались в затоны,

Сова шарахнулась и перепел умолк;

И вдруг в растерянном безмолвии вселенной

Донесся по ветру и замер зов мгновенный:

С глухой угрозою провыл три раза волк.


Рассвет прогнал ее. А я побрел в просторы,

Где чуял плоть ее в дыхании полей;

Как якорь, брошенный на дно души моей,

Меня в плену теперь держали эти взоры.

Плоть сочетала нас, и тщетен был побег:

Так сковывает цепь двух каторжан навек.


III


Затем пять месяцев подряд, не уставая,

С ней, томно-чувственной, бездумной, у реки

Делили мы восторг, укрывшись в тростники;

Постелью нам была трава береговая.

И утром, новый жар не в силах превозмочь,

Еще истомлены огнем ночных лобзаний,

Когда в лучах зари пел жаворонок ранний,

Уже грустили мы, что не приходит ночь.


То забывали мы, что день настанет скоро,

И заставала нас в объятиях Аврора,

Мы шли, спеша пройти залитый солнцем луг,

Взор погрузив во взор, не расплетая рук.

Я видел, как стволы краснеют, словно раны.

Как золото зари ложится на поляны, —

И я не понимал, что солнце надо мной,

И думал, ослеплен лучами огневыми,

Что это взор ее струит палящий зной.

Она работать шла с подругами своими;

Желанья полн, я брел за нею в стороне;

Быть рядом — это все, чего хотелось мне.

Я прирастал к земле, любуясь пышным телом;

Моя любовь была моей тюрьмой с тех пор,

Как этот гибкий стан замкнул мой кругозор.

А пояс платья стал моих надежд пределом.

Я терпеливо ждал, едва смиряя кровь,

Покуда общий смех не отвлекал вниманья;

Я наклонялся к ней… Мгновенное лобзанье…

И, пристыженные, мы разлучались вновь.

Порой, покинув плот, шалунья взором жадным

Звала меня прилечь на поле виноградном

Иль уводила в сад. И, лежа там в кустах,

Мы на любовь зверей, смеясь, глядели с нею:

Две бабочки неслись на четырех крылах,

Двойной нелепый жук переползал аллею.

Она брала лесных любовников с земли

И целовала их. Две птички в упоенье

Порхнули и сплелись. Но их совокупленье

Нас не смутило, нет! — Мы, вторя им, легли.


Когда в вечерний час, желанием измучен,

Я замечал, бродя вблизи речных излучин,

Как движется она меж стройных тополей,

На властный зов любви спеша из темной дали,

Будя лучи луны, что безмятежно спали

Среди немых кустов и дремлющих аллей, —

Я вспоминал тогда о женщинах восточных,

О девах библии в их древней красоте,

Безудержных в любви, прелестных и порочных,

Подобных ангелам в вечерней темноте.


IV


Усталый, задремал хозяин у порога,

И прачечная — днем! — уже пуста была.

От почвы пар валил, как от спины вола

В полдневную жару. Но чувств моих тревога,

Но жар сердечный был сильней, чем жар дневной.

Все звуки умертвив, царил палящий зной:

Лишь пьяный смех порой, да говор из лачуги,

Да где-то, капая, незримая вода

С челна, как терпкий пот, стекала иногда.

И углем рдеющим был рот моей подруги.

Как пламень, поцелуй вдруг вспыхивал и гас, —

Так из костра летят горящих брызг каскады, —

И бешенство любви испепеляло нас.

Все замерло вокруг, лишь прыгали цикады,

И — солнечный народ! — от зноя все смелей

Трещали, как костер, средь выжженных полей.

Безмолвны, взор во взор, тела сплетая страстно,

С лиловой синевой вкруг воспаленных глаз,

Мы в нашей бледности теперь читали ясно,

Что пагубной, как смерть, любовь была для нас,

Что в нашей страсти жизнь из тела уходила:


И распрощались мы и поклялись с тоской,

Что уж не встретимся под вечер над рекой.


Но нет, в обычный час неведомая сила

Вновь погнала меня — едва померкнул свет —

Изведать, возвратить тот сладострастный бред,

Пылая, вспоминать восторг соединений,

Лежать на ложе том, мечту свою дразня.


И что ж? Придя в приют минувших упоений,

Я увидал ее: она ждала меня.


С тех пор, сжигаемы палящей лихорадкой,

Мы жар губительный торопим с дрожью сладкой.

Пускай приходит смерть, — всесильная любовь

В объятья нас влечет, воспламеняя кровь.

Не целомудренно мы любим, не пугливо.

Тем ярче наша страсть, чем жребий наш страшней.

Мы призываем смерть, меняя торопливо

На ласки бурные остаток наших дней.

И мы безмолвствуем. Для этих упоений

Есть только крик любви — призывный клич оленей.

На теле я храню скользящий трепет рук;

Желаньем терпким полн, алкаю новых мук.

И если жаждет рот — он жаждет губ горящих;

В слияньях, чей огонь, как бой, смертелен был,

Угасла мощь моя, питая страстный пыл;

Обуглилась трава на ложе ласк пьянящих.

И там, где до зари сплетали мы тела,

На землю голую от них печать легла.


Когда-нибудь в траве, куда нас пламень бросил,

Нас, мертвых, подберут и кинут в утлый челн,

И вдаль мы поплывем под мерный говор волн,

Целуясь вновь и вновь при содроганьях весел.

И в яму вышвырнут любовников тела,

Которых смерть в грехе из жизни унесла.


Но если тень встает из замогильной сени,

Мы будем приходить к реке в вечерний час,

И селянин, крестясь при виде наших теней,

Помянет прошлое, проводит взглядом нас

И молвит перед тем, как завалиться в спячку:

«Умерший от любви все любит свою прачку!»


ДИКИЕ ГУСИ


Безмолвие. Умолк тревожный птичий грай,

Лежит, в снега одет, под небом мертвый край,

Одни лишь вороны все рыщут за добычей,

Пятная белизну и в снег вонзая клюв.


Но возникают вдруг под серым небом кличи;

И близятся они: то, шеи протянув,

Несутся гуси вдаль, летят вперед стрелою;

Безумен их полет над тихой зимней мглою,

И крылья воздух рвут, трепещут и свистят.


Ведет паломников вожак за лес и горы,

За дальние моря, за дымные просторы,

И криком изредка подбодрит он отряд,

Когда, уставшая, полет замедлит стая.


Двойною лентой вдаль уходит караван,

И, треугольником просторы рассекая,

Со странным криком он несется сквозь туман.


А братья пленные влекутся по равнине

Враскачку, медленно, как в море корабли;

Пасет ребенок их — в тряпье, от стужи синий;

И скованы они всем холодом земли.


Им слышен зычный клич летящей в небе стаи,

И, головы подняв, они кидают взгляд

В пространства вольные, — и, над землей взлетая,

Подняться пленники до облаков хотят.

Но тщетно воздух бьют беспомощные крылья —

Им не подняться ввысь, невольникам снегов,

И смутно чувствуют они в своем бессилье,

Что будит их сердца свободы первый зов

И страсть к скитаниям, влекущая их к югу!

И, жалкие, бредут среди снегов, одни,

И в небо горестный кидают стон они —

Свободным братьям вслед, летящим через вьюгу!


ОТКРЫТИЕ


Я был дитя. Доспехи я любил,

Сражений гул, кровавые невзгоды

И рыцарей, чей благородный пыл

Водил полки в крестовые походы.


Пред Ричардом был ниц я пасть готов, —

Он сердце заставлял восторгом биться,

Когда колье из вражеских голов

Победно нес он, царственный убийца.


Цвета я принял Дамы-Красоты,

И, действуя, как палашом, лозою,

Я выходил войною на цветы

И почкам и бутонам был грозою.


Под вольным ветром старая скамья

Воздвиглась для меня подобно трону,

И презирал царей кичливых я, —

Я из ветвей зеленых сплел корону.


Так я, мечтательный, счастливый, жил.

Но вот пришла она. И, простодушный,

Я сердце ей и царство предложил,

И самый лучший замок мой воздушный.


Каштан над нею ветви распростер,

И я нашел в очах моей Прекрасной

Далекий мир, невиданный простор, —

И замер, очарованный, безгласный.


Зачем же для нее я навсегда

Забыл свои веселье и мечтанья?

Зачем взволнован был Колумб, когда

Он землю утром разглядел в тумане?


ПТИЦЕЛОВ


По лесу, по горке покатой,

Проходит Амур-птицелов,

Гуляет в лугах до заката,

А вечером, дома, богатый

Считает он в клетке улов.


Выходит он с тонкой бечевкой,

Пока еще в поле темно,

Силки расставляет он ловко,

Расставит и — для маскировки —

На землю кидает зерно.


Прижмется он к старой ограде

И в чащу густую скользнет…

Замрет у ручья он в засаде,

На жертву безжалостно глядя,

Боясь лишь, что птичку спугнет.


И в ландыши и в георгины

Он любит упрятать силки.

И видит он, как над долиной

Несутся к приманке лавиной

Синицы, щеглы, корольки.


Из ветки зеленой порою

Ловушку он сделать спешит;

С усмешкой лукавой и злою

Следит он за птичьей игрою,

За хитрой приманкой следит.


Беспечна, смела и проворна,

Слетает пичужка к земле.

Манят ее вкусные зерна,

Но только шагнет к ним задорно —

И вот ее лапка в петле.


От леса, от горки покатой

Уходит Амур-птицелов,

Уносит улов свой пернатый;

А к вечеру снова богатый

Сажает он в клетку улов.


ДЕД


Суровый, девяностолетний,

Был дед готов сойти во гроб.

И на подушках все заметней

Белел его недвижный лоб.

И, угасая, взором мутным

Повел — и тихо молвил он,

И голос хриплым был и смутным,

Как в дальней чаще ветра стон:


«То греза иль воспоминанье?

Я утро жизни вижу вновь,

Деревьев вижу трепетанье, —

И в жилах вновь струится кровь.

То греза иль воспоминанье?

Как быстротечно дней мельканье!

И помню я, и помню я,

Чем жизнь была полна моя…

Я молод был! Все помню я!


То греза иль воспоминанье?

Как бризу легкому — вода,

Так отвечал я на желанье

Сердечным трепетом всегда.

То греза иль воспоминанье —

Нас возносящее мечтанье?

И помню я, и помню я

Мощь, юность, радость бытия,

Любовь, любовь! Все помню я!


То греза иль воспоминанье?

Мне слышен шум прибрежных волн,

И горькой думой расставанья

Мой утомленный разум полн!

То греза иль воспоминанье?

Начало ль дней? Конец скитанья?

И помню я, и помню я

Склеп родовой — он ждет меня!

Смерть! Смерть идет! Все помню я!»


ЖЕЛАНИЯ


Мечта одних — взмахнуть могучими крылами

И с кличем радостным в пространство унестись

Иль, ласточку поймав, промчаться над полями,

Поднявшись вместе с ней в померкнувшую высь.


Другие же хотят безжалостным объятьем

Прелестной овладеть и грудь ей раздавить,

Взбесившихся коней схватить, и ноздри сжать им,

И бег безумный их рывком остановить.


А я красы ищу — и чувственной и смелой:

Хочу прекрасным быть, как некий древний бог,

Чтоб в памяти людей мое сверкало тело,

Чтоб вечным пламенем в сердцах гореть я мог.


Я не хочу встречать красавиц хладнокровных:

Мне нынче быть с одной, а завтра быть с другой.

Люблю я на ходу плоды утех любовных

Беспечно обрывать протянутой рукой.


Манят плоды меня разнообразьем вкуса,

В различье запахов я сладость познаю,

От черных локонов к другой головке, русой,

Я ласку донесу горячую мою.


На улицах — искать мне встречи беззаботной,

И женщину зажечь пыланьем дерзких глаз,

И наслажденье знать победы мимолетной

И, волей случая, лобзаний краткий час.


Проснуться б я хотел в объятьях чернобровой,

Чьи руки, как тиски, сжимали в час ночной,

А к вечеру прийти к светловолосой, к новой,

Чей лоб, как серебро, сияет под луной, —


И вновь бежать, забыв недавней страсти пламя,

За новым призраком от той, что так близка…

— Но все же тех плодов ты лишь коснись зубами:

Знай, сердцевина в них коварна и горька.


ПОСЛЕДНЯЯ ШАЛОСТЬ[628]


I


Старинный замок ввысь громады стен вознес.

Ступени шаткие дрожат, и в каждой щели

Растет чертополох, побег травы пророс,

И, как проказой, мхом изъязвлены панели.

Две башни по бокам. Одна остроконечный

Подъемлет к небу шпиль. Другую в час ночной,

Скитаясь в небесах, вихрь обезглавил злой

И плющ, на верх ее карабкаясь беспечно,

По ветру растрепал волну своих кудрей;

Упрямые дожди, просачиваясь в стены,

Протачивали их струею неизменной

И брешь огромную пробили меж камней.

Деревья выросли теперь в стенных провалах.

Страшна пустая темь гостиных обветшалых,

И пусто каждое окно — как мертвых взгляд.

Скосилось здание, осело, одряхлело.

И трещины на нем морщинами лежат,

Подножье крошится песком, кусками мела,

И крыша в небеса пробитая глядит…

Как горестен руин осиротелый вид!


Могильный мрак и тишь владеют старым парком

Его не разбудить лучей потокам жарким,

И лишь норой с листком зашепчется листок,

Как волны шепчутся, взбегая на песок,

Когда морской простор блестит под синевою.

Деревья заплели такую сеть ветвей,

Что солнце не могло струею огневою

Проникнуть в черноту покинутых аллей.

Кустарники мертвы под их гигантской сенью,

Вознесшейся как свод соборный над землей;

И запах гнили здесь, и сумрак гробовой,

И влажность затхлая безлюдия и тленья.


С высокого крыльца, ведущего на луг

(За лугом вдалеке — деревьев полукруг),

Лакеи строгие, подобны тихим теням,

Двух старцев повели по стоптанным ступеням.

Старуха и старик… Они едва идут

Шажками робкими… Их под руки ведут,

Свой трудный путь они ощупывают палкой,

И подбородки их дрожат, трясутся жалко…

Как тяжек каждый жест, как труден палки взмах!

И — чьей не угадать! — неодолимой силой

Им жизнь сохранена, что тлеет в их костях.

Лакеи в дом ушли. А старики уныло

Сидят. Чуть дышит грудь, и руки их дрожат,

Поникли головы и неподвижен взгляд,

Направленный к земле без искры, без желанья.

И мысли нет в глазах. И только трепетанье

Согбенных, дряхлых тел о жизни говорит.

Привычка вместе быть им ныне жизнь хранит, —

Так и живут они вдвоем под ветхим кровом,

И много дней они не обменялись словом.


II


А над равниною лучей горячий ток.

В стволах деревьев вновь течет весенний сок,

Когда полдневное светило их ласкает.

И, как приливом, весь простор залит жарой,

И резвых бабочек кружится желтый рой, —

Он над лужайками танцует и порхает.

Даль бесконечная — куда ни кинешь взор —

Веселой трескотней полным-полна до края:

То, солнцем опьянен, в траве густой играя,

Без устали поет цикад крикливый хор!

Везде трепещет жизнь, горят ее огни,

Повсюду льется свет — горячий, белый, зыбкий.

И замок молод вновь, и, как в былые дни,

Он улыбается гранитною улыбкой!

Обоих стариков отогревает зной,

Глаза мигают их, и в ванне огневой

Вытягиваются иссушенные члены.

И старческая грудь впивает солнца зной,

А души дряхлые, как бы стряхнув покой,

Внимают шорохам проснувшейся вселенной.

На палки опершись, встают они с трудом.

С улыбкой бледною к подруге наклоняясь,

Старик сказал: «Мой друг! Как хорошо кругом!»

Она ж, от этих слов как будто пробуждаясь

И взглядом обежав знакомые места,

Сказала: «Милый друг! Вновь ожила мечта!»

И на блеянье коз их голоса похожи,

И губы вялые дрожат весенней дрожью!..

Они взволнованы; в глазах у них — темно….

Лесные запахи томят и опьяняют,

Как слишком крепкое для их сердец вино!

И нежно головы свои они склоняют,

Почуяв в воздухе волненье прежних лет…

«Такой же, помнишь ли, сверкал горячий свет

(Так говорит старик, — и в голосе рыданье),

Когда явилась ты на первое свиданье!»

Опять молчат они. И думы привели

К давно забытым дням, к годам невозвратимым.

Так, обойдя моря, приходят корабли

Дорогой дальнею домой, к брегам родимым.

Он говорит: «Тому, что было, вновь не быть.

Но можно ли скамью там, в парке, позабыть?»

И, словно ранена внезапною стрелою,

Шепнула женщина: «Идем туда со мною!»

И оба, позабыв бессилье и печаль,

Рванулись, чтоб идти вперед в весеннем шуме,

Старуха древняя, закутанная в шаль,

И сгорбленный старик в охотничьем костюме.


III


И оглянулись: вдруг заметят их порыв!

Потом, согбенные и головы склонив,

Друг друга за руки, как дети, нежно взяли,

И, старостью своей унижены, вдвоем

Пошли они давно нехоженым путем.

Как пьяные, они качались и шагали

Зигзагами вперед — под зноем по лужкам,

Толкаясь, и спеша, и торопя друг друга,

А палки в их руках — вослед рысцой упругой,

Как будто две ноги, бежали по бокам.


Вот, с остановками, едва дыша и млея,

Они вступили в парк. Открылась им аллея.

И прошлое опять маячило вдали.

А влажная земля — им чудилось — местами

Покрыта легкими и нежными следами,

И тропы узкие следы те берегли,

Как будто ждали вновь они привычной пары.

А старики все шли, и жалок был их шаг,

И дуб, их осенил, и вяз их встретил старый,

Что одевали парк в недвижный полумрак.


И, словно отыскав знакомую страницу,

Старик промолвил: «Здесь». Она сказала: «Да!» —

«Я пальцы целовал, — ты помнишь ли?» — «Всегда». —

«И губы?» — «Да, мой друг». — И вновь им стало мниться,

Что поцелуй скользит со лба — к устам — на грудь, —

Нерасторжимых ласк забытый крестный путь.

Опять зажглось в крови былое нетерпенье,

И прежних радостей в сердцах восторг возник,

Когда припомнилось им уст прикосновенье,

Сплетенья нежных рук и взоров переклик,

И дни, когда они, от радости алея,

Трепещущие шли вдвоем по той аллее!


IV


Скамья замшелая, как прежде, их ждала.

«Здесь?» — «Да!» Нашли они приют былых свиданий.

И сели старики. Рассеивалась мгла

От ярких отблесков былых воспоминаний.

Но вот увидели: из-под куста ползет

Ногами, как дитя, передвигая слабо,

К скамье столетняя измызганная жаба,

Чуть копошась в траве и волоча живот.

И слезы горькие сдавили им дыханье:

Вот кто свидетель был их первого свиданья,

Вот кто подслушал страсть взволнованных речей,

Вот кто в живых мощах признал своих гостей!

И гад заковылял к скамейке торопливо,

К ногам любовников пополз он, тих и вял,

И сладостно глядел, и брюхо раздувал,

И толщину свою он нес вперед спесиво.

Заплакали они. Но той же песней вдруг,

Что восемьдесят лет тому назад звучала,

Из чащи птичка им на слезы отвечала.

И в странном трепете воскресших нежных мук

Из глуби мертвых дней потоком неустанным

Жизнь снова пронеслась пред взором их туманным, —

Все счастье прежнее, пьянящий блеск очей,

Бред исступленных ласк, восторг былых ночей,

И пробужденья их — усталых, нежных, томных,

А после, вечером, мелькания теней,

И долгий поцелуй под сенью вязов темных,

И терпкий аромат склонившихся ветвей!


Но только лишь сердца наполнились до края

Воскресшей негою — бриз налетел, играя,

И старикам донес он леса аромат.

Трепещут груди их, и взоры вновь горят…


И пробужден в крови какой-то прежний трепет,

И тело вновь дрожит, и вновь — любовный лепет,

И руки вновь сплелись, и снова взор горит,

И зной забытых ласк опять сердца томит.

Но — вместо светлых лбов и лиц весенне-чистых,

Пригрезившихся им сквозь ряд годов лучистых,

Угасшей радостью томивших их сейчас, —

Два старческих лица глядели друг на друга

Застывшей маскою уродливых гримас!

Глаза прикрылись их. Нежданного испуга

На них, расслабленных, нахлынул темный вал,

Как смертная тоска!..

«Уйдем», — старик сказал.

Но не могли они подняться. Точно вкован

В сиденье каждый был, растерян и взволнован:

Ведь их родная сень так далека была.

Так были в тишине недвижны их тела,

Что каменным они казались изваяньем.

Но встали вдруг они и с горестным стенаньем

Пошли в обратный путь.

И, точно дождь, порой

По спинам холод полз струею ледяной,

Промозглой сыростью вступала в горло плесень,

Гнездившаяся здесь, в покое вековом,

И подземелья дух все леденил кругом.

Был скорбен мертвый груз забытых давних песен,

Томил он стариков, бродивших в полумгле,

И ноги дряхлые приковывал к земле.


V


Пружиной сломанной вдруг женщина упала;

Растерянный старик остался на ногах

И думал: «Может быть, она слегка устала,

Но встанет и пойдет?» Внезапно жуткий страх

Нахлынул на него неотвратимым шквалом.

С забытой силою схватил ее старик

И поднял за руки, и к ней, дрожа, приник —

Но тело жалкое висело грузом вялым.

Он слышал слабый хрип в ее груди — и вдруг

Он понял, что сейчас она испустит дух.

И он за помощью нелепыми прыжками

Куда-то поскакал, разметывая пыль, —

Привычной не было руки с ним, и костыль

Причудливыми вел несчастного путями.

И каждый вздох его звучал в тиши, как стон,

Колени дергались, и подгибались ноги,

Как будто захотел пройтись вприсядку он.

Наскакивал на ствол порой он по дороге, —

И, как мячом, играл деревьев черный строй

Несчастным стариком, — кощунственной игрой,

Его агонией себя увеселяя.

Уже он знал: конец борьбе. Изнемогая,

Как утопающий, издал он жалкий стон,

Лицом на землю пав в предсмертном содроганье.

И было горестно последнее стенанье,

И отвечал ему лишь дребезжащий звон, —

То колокол звучал, спокойный и унылый.

С вороньим карканьем сливался хриплый звук.

Потом умолкло все. Лежала тень вокруг,

Как камень, тяжела, безмолвна, как могила.


VI


Они лежали там. День угасал печальный.

Спускался тихий мрак завесой погребальной.

Они лежали там опавшею листвой,

Дрожа в конвульсиях последней лихорадки,

И трудно было б их найти во тьме ночной.

Зверьки из нор своих к ним подошли украдкой,

И видят — загражден ежевечерний путь, —

И в лица им одни пытались заглянуть,

Другие ж, робкие, все бегали подале.

И черви склизкие чрез них переползали,

И там, где жалкие лежали старики,

Кружилась мошкара и падали жуки.


Внезапно вздрогнул парк от грохота и гула.

И ливнем мрачные аллеи захлестнуло,

Струились бурных вод потоки по земле,

И с неба черного всю ночь неугомонно

Лил дождь на стариков, дрожавших в черной мгле.

Когда же разлилась заря по небосклону,

Нашли безжизненных, окоченелых их.

Два тела сморщенных лежали на дороге,

Промокшие насквозь, раскинувшие ноги,

Как выкинутые из темных бездн морских.


ПРОГУЛКА

в шестнадцать лет


Земля с улыбкою смотрела в небеса,

Сверкала на траве прозрачная роса,

И пел весь мир вокруг, и сердце тоже пело, —

И, спрятавшись в кустах, дрозд-пересмешник смело

Свистел. Быть может, он смеялся надо мной?

Родители у нас бранились меж собой,

С утра до вечера друг в друга брызжа ядом.

Она рвала цветы и шла со мною рядом.

На холм взобрался я и сел на ржавый мох

У ног ее. Всю даль теперь я видеть мог

До горизонта — вниз холма сбегали склоны.

Она сказала: «Вот гора и луг зеленый,

А там — бежит поток, а вон — навис обвал!»

Я видел лишь ее и глаз не отрывал!

И стала петь она. Чудесно пенье было,

Но возвратиться нам уж время наступило.

В лесу упавший вяз тропинку заградил.

Я бросился вперед и тонкий ствол схватил,

И в воздухе держал, подобно арке гибкой, —

И девушка прошла под деревом с улыбкой,

И, близости своей смущаясь в этот час,

Мы шли, потупив взгляд. Трава ласкала нас.

И замерли полей широкие просторы.

Лишь боязливые она бросала взоры.

В сердцах у нас тогда (так показалось мне)

Мечтанья новые роились в тишине.

И странные слова, что в горле замирали,

Сердца в вечерний час друг другу прошептали.


НЕПОЧТИТЕЛЬНОЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ


Не много знаю я, мадам, о вашем муже.

Уродлив он и толст, сутул, почти горбат.

Но чем законный муж противней, гаже, хуже,

Тем более тому любовник пылкий рад.


Я чувствую: ваш муж достаточно ничтожен,

Чтоб быть опасным нам; он слишком глуп и мал.

Лаская вас в тиши, я не был бы встревожен,

Когда бы возле нас его я увидал.


Так что ж мне до него? Но ваша мысль сегодня

Все с ним и лишь о нем, не знаю отчего.

И говорите вы про долг и власть господню,

Про голос совести… И все из-за него?!


Об этом ваша мысль? Ужели рождены вы —

Такая светлая, в чьем сердце страсти пыл —

И днем и по ночам дарить свои порывы

Ублюдку этому, что жизнь вам осквернил?


Ужели хоть на миг раскаянье вас гложет?

Макаке изменить — неужто грех большой?

Он евнух и душой и телом; он не может

Исполнить сладкий долг и род продолжить свой!


Взгляните ж на него, на крохотные глазки,

Как будто просверлил две дырки кто-нибудь!

Его конечности — как в параличной пляске!

Трясущийся живот, что давит жиром грудь,


Томит несчастного своей обузой тяжкой.

Чтоб не запачкалась за завтраком рубашка,

Салфетку тщательно на шею вяжет он.

(К тому ж табак всегда сорит он на пластрон!)


В гостиной он сидит тихонько за стаканом

Один в углу. Не то на кухню удерет,

Когда, едой набит, испорченным органом

Внезапно заурчит раздувшийся живот.


Он любит называть вас «кошечкой» и «цыпкой»,

Порою сочинит несложный каламбур

И рад услышать шум и лести шепот липкий,

Когда решает спор двух-трех соседних дур.


Все говорят о нем: «Вот человек почтенный,

Так бережлив, умен, заботлив неизменно».

Служанку он порой за ляжку ущипнет.

Да выше ходу нет: он для нее урод…


Подводит счет свечам, и сахару, и птице,

С охотой сам себе заштопает носок,

И любит до смерти на чем-нибудь нажиться,

И вас он любит… но какой вам в этом прок,


Коль для него жена, что для осла баллада?

Он ваш супруг, о, да; но чужд вам, гадок он!

Сознайся я ему, что вас одну мне надо, —

Поверьте, не взбешен он был бы, а польщен!


Так пусть же лопнет он скорей, пузырь надутый!

Хотел бы он мешать нам каждую минуту,

Да тщетно! Где ему! Он не разгонит нас:

Ведь чучело спугнет птиц только в первый раз.


Настанет миг — и вас приду к груди прижать я,

Восторга нашего порыв неодолим!

Но если ваш супруг вмешается в объятье,

Раздавим мы его объятием своим!


ПЕСНЯ ЛУННОГО ЛУЧА

(для новеллы)


Меня ты знаешь? Луч я нежный, лунный.

Откуда я? С небесной высоты.

В ночи луна сияет над лагуной.

Я никну к травам, ухожу в кусты,

К березам льну, взбегаю я на дюны;

И на стену всхожу быстрей мечты,

Как вор ночной, бегущий за фортуной!

Прохладной я исполнен красоты.


Я мал. И путь мой — в каждой щели,

Где никому дороги нет.

Пройду сквозь ветви вязов, елей,

И, подсмотрев чужой секрет,

Я убегаю к новой цели.

И зверь влюбленный и поэт,

Чтобы сердца их пламенели,

Везде, везде мой ловят след.

Когда же мой погаснет свет,

Вздыхает каждый еле-еле.


В темной роще все лето

До зари, до рассвета

Соловьиная трель.

И, туманом одетый,

Я смотрю — не во сне ль


Скачут кролики где-то.

Песня неги пропета

Там, где темная ель,

Где, желаньем согретый,

Самку ждет коростель,

И в любовном огне там

Шорох слышит газель…

Не охотника ль это

Бродит темная тень?

Иль любовным приветом

Зазывает олень?


Над пенной волною —

Луна, моя мать.

И я под луною

Спускаюсь с морскою

Волною играть.

Над лесом, без зною,

Я буду сиять.

А путник порою,

Как саблей стальною,

Испуганный мною,

Захочет бежать.

Я миру открою

Мечты благодать,

Чтоб радость покоя

Отверженным дать.


Узнал ты луч, блеснувший над лагуной?

Узнал, зачем я послан с высоты?

Ночь в чаще леса кажется безлунной.

Страшись: сорваться в воду можешь ты,

Или блуждать в лесах, скользить над дюной,

Иль больно спотыкаться о кусты.

Путь укажу тебе я безбурунный, —

Вот для чего сошел я с высоты!


КОНЕЦ ЛЮБВИ


Горячий солнца свет струился над землею,

Ласкался каждый луч с веселою листвою,

Жемчужною росой поблескивал цветок,

Благоухающую чашечку колебля,

И насекомые сбирали сладкий сок,

Упругой тяжестью к земле сгибая стебли.

Играли бабочки на легких лепестках,

Томителен цветкам был крыльев каждый взмах,

И кто бы мог сказать: где — лепестки, где — крылья,

Вспорхнула ль бабочка, или цветок взлетел?

И зовы нежности в волнах зефира плыли,

И каждый был влюблен и милою владел.

В тумане розовом уже проснулись птицы.

И жаворонок песнь с подругою завел,

И рвался жеребец к влюбленной кобылице,

И кролик мордочку свою потер о ствол

И в чащу ускакал за самкой без оглядки.

И страсти властный зов во все сердца проник,

Понятен каждому любовный стал язык,

И содрогался мир в любовной лихорадке.

И под деревьями, где вешний есть приют

Мельчайшим существам, чуть видным, как пылинки,

Какие-то зверьки кружатся и снуют

На каждой веточке, на почке, на былинке,

И царство целое — им всякий стебелек,

И с самочкой своей ласкается зверек.

Шли двое по полям дорогою спокойной,

В колосья спелые ныряя с головой.

Но стан к нему она не наклоняла стройный,

Он рядом с нею шел и взор потупил свой.

Она промолвила, присев на холм покатый:

«Итак, понятно все. Уходишь навсегда ты!»

Плечами он пожал: «Моя ли в том вина?»

И молча рядом сел. Промолвила она:

«Один лишь год! Для тех, кто жил любовью вечной,

Проходят счастья дни, как грезы, быстротечно!

Еще душа горит! Звучат твои слова!

И кружится от ласк недавних голова!

Кто подменил тебя? Не ты ль вчера, мой милый,

В объятиях сжимал меня с такою силой?

Теперь твоя рука недвижна… Я ль не та?

Не сладостны тебе теперь мои уста?

Ответь! Ответь!» А он: «Могу ли это знать я?»

Она ему в глаза вперила долгий взгляд:

«Ты, значит, навсегда забыл мои объятья,

И ярость наших ласк, и поцелуев чад?»

Рукой рассеянной ломая папиросу,

Поднялся он с земли и так сказал в ответ:

«Все кончено! К чему упреки и вопросы?

Не стоит вспоминать о том, чего уж нет!

Для вечной верности у нас не хватит силы!»


И медленно пошли они четой унылой.

Рыданья горькие сдавили горло ей,

И стала догонять одна слеза другую.

А двое голубков, поднявшись средь полей,

Взлетели к небесам, ликуя и воркуя.

Вкруг них, и на земле, и в выси голубой,

Везде, везде любовь справляла праздник свой.

Крылатая чета кружилась без заботы.

Пел песню паренек, идя домой с работы.

И девушка на зов той песни подошла, —

Здесь, в поле, паренька она давно ждала.


Они же молча шли. Он начал хмурить брови,

На спутницу свою глядел он все суровей.

Вот перед ними лес. А на траве лесной

Разлился солнца свет горячею струей,

Проникнув сквозь листву, как будто сквозь оконце,

Но шли они вперед, не замечая солнца.

И не преодолев своих безмерных мук,

К подножью дерева она упала вдруг,

Не в силах удержать рыдания и стоны.


Сперва он ожидал, недвижный и смущенный,

Когда уляжется ее стенаний взрыв.

Стоял он рядом с ней, и ждал, и, закурив,

Смотрел, как дымные всплывали в воздух клубы.

Но топнул, наконец, ногой и крикнул грубо:

«Довольно! Нестерпим мне твой плаксивый бред!»

«Оставь меня! Уйди!» — услышал он в ответ.

И молвит вновь она с рыданьем непрестанным:

«О, как душа моя была восхищена

И как она теперь печальна и темна!..

О, для чего любовь навеки не дана нам?

Как мог ты разлюбить? Крепка моя любовь,

Ты ж никогда меня любить не будешь вновь!»

А он: «Жизнь изменить, увы, не в нашей власти.

Не может прочным быть, мой друг, земное счастье,

И радостям есть срок. Тебе не клялся я

Ни верным быть навек, ни обожать до гроба.

Есть и любви предел — мы это знаем оба;

Но если хочешь ты, пусть будем мы — друзья,

Пусть будем связаны, забыв про эту сцену,

Мы дружбой ясною, простой и неизменной».

И, чтоб с земли поднять, ее за руку взял,

Но плакала она: «О, если бы ты знал!»

И, руки заломив, кричала: «Боже, боже!»

Он на нее смотрел все холодней и строже.

И молвил: «Вижу, ты не кончишь никогда.

Прощай!» И прочь ушел от милой навсегда.


И вот — она одна. И, голову к лазури

Подняв, услышала восторгов птичьих бурю.

Казалось, жемчуга внезапно из ветвей

В то утро рассыпал на землю соловей —

Такие издавал он блещущие трели.

И каждый трепетал от радости листок,

Когда малиновки в лесу с дроздами пели,

И зяблика звенел прозрачный голосок,

И шустрых воробьев в траве резвилась стая,

Чирикая вокруг, подруг своих лаская.

И ей почудилось, что полон весь простор

Дыханьем трепетным и негой песен милых,

И думала она, подъемля к небу взор:

«Нет, жалкий человек понять любви не в силах!»


УЛИЧНЫЙ РАЗГОВОР


Бродя по улицам и днем, и ввечеру,

Нередко слышу я (и с горя не умру!),

Как двое буржуа с розеткой Легиона

Болтают на ходу, осклабясь благосклонно.


Первый буржуа с розеткой

Ба! Это вы?


Второй буржуа с розеткой

Каким путем?


Первый буржуа

Здоровье как?


Второй

Неплохо. Ваше?


Первый

О! прекрасно!


Второй

А погода!


Первый

Восторг! Коль так пойдет, то это верный знак,

Что лето — рай!


Второй

О да!


Первый

Ах, как зовет природа!

Пора в имение.


Второй

Все едут, все, — пора!


Первый

Да. Но сирень моя все не цветет: с утра

Довольно холодно, а воздух сух излишне.


Второй

Что сделаешь? — апрель! Надеетесь на вишни?


Первый

Пожалуй.


Второй

Новости?


Первый

Нет никаких.


Второй

Мадам

Здорова?


Первый

Кашляет.


Второй

Увы, весной мгновенно

Подхватываешь грипп. Комедию Машена

Видали?


Первый

Нет еще. Успех?


Второй

Провал и срам.

Нет нужной легкости, нет никакой интриги.

Он — не Сарду[629]. Сарду весьма силен!


Первый

Весьма!


Второй

Машен — натужится. Старательность письма,

Отделанный язык уместны только в книге;

А в драме пишут так, как говорят всегда.


Первый

Я перечел Фейе[630]. Вот это — проза, да!

А нынешних писак я не беру и в руки:

Я уж не в тех летах, чтобы читать их всех;

Газета полностью спасает нас от скуки.


Второй

Газета… и… кой-что!..


(Тут слышен легкий смех,

Что мирным шалунам, вдруг пойманным, приличен.)


Первый

И рюмочка? О нет! «К напиткам непривычен».


Второй

А что политика? Не надоела вам?


Первый

Да что вы! Лучшее, пожалуй, утешенье!


Второй

О, посвятить всю жизнь общественным делам —

Какое гордое и славное служенье!

А крепкая теперь в палате завелась

Семья ораторов!


Первый

Дивиться надо силе!


Второй

Как жаль, что Шангарнье[631] и Тьер[632] уже в могиле…

А этого Золя читали вы?


Первый

Вот грязь!!!


Второй

Теперь вопить начнут, что все дороже вдвое;

Что всюду воровство, обман, грабеж дневной…

Колеблют нравственность, семейные устои!

Все рушится!


Первый

Увы!.. Прощайте, дорогой,

Спешу.


Второй

Прощайте, друг! Приветствие супруге.


Первый

Немедля передам. Вы — поцелуйте дочь,

Поклон ей от меня.


(И зашагали прочь.)


«И у таких душа!» — твердят нам божьи слуги.

О, если признак есть, которым от скота

Отличен человек, создание господне,

То признак этот — мысль, что нам в мозги влита

И шествует вперед от века до сегодня!


Но мир наш очень стар, ему мильоны лет, —

А глупости людей конца и краю нет!

И если выбирать меж ними и теленком, —

Немедля разум мой вопрос тот разрешит:

Довольно лгать, жрецы, о превосходстве тонком

Болтливой глупости над тою, что молчит!


СЕЛЬСКАЯ ВЕНЕРА[633]


Бессмертен род богов. Родятся между нами,

Как встарь в Италии, они из года в год;

Но только мир теперь колен не клонит в храме

И бога мертвого забудет вмиг народ.

Но все ж — рождаться им: их племя не иссякло:

Им над толпой царить — неверию в пример.

Герои все идут от семени Геракла,

И старая земля еще растит Венер.


I


Однажды, в ясный день, на берегу песчаном,

Рыбак, шагавший там с корзиной за спиной,

Из пены, где земля граничит с океаном,

Услышал слабый плач — почти что под пятой.

Младенец, девочка лежала там, нагая,

Жестоко брошена, добыча горьких струй

Прилива буйного. Иль создал, колыхая,

Ее земли и вод извечный поцелуй?

Рыбак ее обтер и положил в корзину

И с торжеством понес, прильнувшую к сети,

И, как челнок средь волн, ходьбой колебля спину.

Дал, точно в люльке, ей блаженный сон найти.


Он скоро стал вдали неразличимой точкой,

И поглотил его простор; а у воды,

Широко блещущей, вились его следы,

Шли бесконечною вдоль по песку цепочкой…

В округе полюбил найденочку народ,

И не было важней ни у кого забот,

Чем тельце целовать, где розой жизнь алела, —

Животик в складочках, и ручки меньше всех;

Она ж, восторженно топыря пальцы, млела,

И радостный ее не прекращался смех.


И вот она уже умеет по дорожке

Кой-как переставлять, с трудом и страхом, ножки,

Качаясь на ходу, — и всяк ее манит,

Чтоб глянуть, как она старательно бежит.

А вот уж козьими она летит прыжками

В траве, что поднялась до самых губ ее,

Ногою худенькой сверкая сквозь тряпье,

Гоняясь день-деньской в полях за мотыльками;

И поцелуи всех манит румянец щек,

Как стаю быстрых мух к себе влечет цветок.

В полях поймав, ее все тискали ребята

От плеч и до колен, и всяк был столь же пьян,

И так же трепетом была рука объята,

Как если б гладила мясистой девки стан.

А старики ее сажали на колена,

Обняв за талию костлявою рукой,

В мечте о юных днях, — и жмурились блаженно,

Увядшим ртом скользя в копне волос густой.


Случалось ей бродить, — с ней были неразлучны

Удравших из дому или из школы скучной

Стада мальцов: она была царицей их,

Держа в покорности и малых, и больших;

С утра до вечера за ней, не уставая,

Влюбленных шалунов тащилась всюду стая.

Всяк, чтоб ее пленить, был на разбой готов:

Те ночью шли тайком по яблоки чужие,

Перемахнув забор, восторженно-лихие,

Забыв и сторожей, и палки их, и псов;

Те шнырили в лесу и ползали вдоль веток,

Ища укрытых гнезд, и добывали ей

Дроздов, еще в пуху, малиновок, чижей.


Порой она их всех вела ловить креветок.

В воде до бедр нагих она взметнет сачок,

И вмиг трепещет в нем увертливая стая;

Ребята же глядят на смутный очерк ног,

Что мягко зыблются, сквозь слой воды блистая.

А вечером, устав, они бредут домой,

Но остановятся внезапно у прибрежий,

И каждый жмется к ней, безумный и хмельной,

И съесть ее готов, ей рот целуя свежий.

И, не боясь ничуть, сурова и горда,

Им целовать себя она дает всегда.


II


Вот выросла она, красивой стала, смелой,

И пахнет красота ее, как плод созрелый.

Светловолосая, почти рыжа она

И жарким солнцем дюн навек заклеймена:

Веснушки редкие горят на ней прелестно;

А нежный взлет грудей, которым в платье тесно,

Вздувает ей корсаж и протирает ткань.

Все платья ей к лицу — любая ветошь, дрянь:

Такой она глядит величественной, гибкой;

Сверкает рот ее, раздвинутый улыбкой;

Прозрачной глубиной мерцает синий взгляд.

Чтоб ей понравиться, всяк умереть бы рад:

Едва покажется она — бегут навстречу парни;

Смеясь, она глядит в глаза, где жар расцвел,

Проходит медленно, — и плещущий подол

В них жажду страстную вздымает все угарней.

В лохмотьях — вызовом сверкала красота;

И жест ее любой был точным и свободным;

И грация была во всякий шаг влита:

Все, что ни делала, казалось благородным.


И всюду слухи шли: ее коснешься рук —

И пленником у ней навеки станешь вдруг.


Жестокою зимой, когда не только в сени

Домишек, а в кровать вползает злой мороз

И рытвины дорог бесследно снег занес, —

Ночами у окон ее вставали тени

И, мглу угрюмую собою бороздя,

Как волки, рыскали, вкруг хижины бродя.

А в лето знойное, когда по зрелым нивам

С руками черными жнецы во ржи снуют,

Когда цветущий лен под ветром там и тут

Переливается с шуршанием ленивым, —

Остатки от снопов сбирала там она.

А с неба желтого текла, раскалена,

Жара бездонная, мертвящая равнины,

И, дух переводя, безмолвно гнули спины

Жнецы, и лишь серпы несли со всех сторон

По нивам дремлющим свой равномерный звон.

Но в юбке огненной, в рубашке, где просторно

Грудям нестиснутым, она спокойно шла,

Как бы не чувствуя жары палящей горна,

Что на земле траву неумолимо жгла.

Шла быстро и легко, то сноп неся пшеницы,

То скошенной травы подняв огромный пук;

Мужчины, увидав ее, вставали вдруг,

И дрожь желания ласкала поясницы:

Казалось, все они в себя вдохнуть хотят

До глубины груди пьянящий аромат,

Дыханье страстное расцветшей этой плоти!


Потом, лишь кончится тягучей жатвы день

И солнце рдяное уйти готово в тень, —

Вставали где-нибудь на горке, на отлете,

Двумя гигантами, черневшими в лучах,

Жнецы-соперники — и бились на серпах!


Вот сумрак обволок покой равнин глубокий;

По скошенной траве уже легла роса;

Уже померк закат, и ярко на востоке

Звезда вечерняя пронзила небеса.

Последний шум умолк, далекий и невнятный, —

Мычанье, песий лай, звонков овечьих дрожь,

И над землею сон простерся необъятный,

И небо черное все вызвездило сплошь.


Она же прочь пошла тропинкою лесною,

Плясала на ходу, пьянея вдруг, одна,

Могучим запахом листвы опьянена,

Глядя сквозь сеть ветвей густых над головою

В мерцание небес, обрызганных огнем.

Но что-то нежное в безмолвье голубом

Над нею зыбилось: та ласка ночи темной,

Та невесомая и томная печаль

Согретых сумраков, когда чего-то жаль

И душу слабую гнетет тоской огромной

Боль одиночества. А вкруг — то здесь, то там —

Пугливые прыжки, таимые скольженья

Зверья полночного, что крадется по мхам,

Рождая шорохи, даря прикосновенья;

И птиц невидимых ей слышен был полет.


Она садится вдруг, и, к бедрам подступая,

Томленье странное вдоль стройных ног идет.

Швырнув одежду прочь, она лежит, нагая,

Среди душистых трав, простершись на спине,

И ждет безвестных ласк, что реют в вышине.

Дрожь быстрая по ней порою пробегает,

Стекая с кожи в плоть, до глубины костей;


И стая светляков, горящих меж ветвей,

Как стая легких звезд, вкруг бедр крутых сверкает.


Тут тело рухнуло внезапно к ней на грудь,

И губы жаркие в ее всосались губы,

И судорожных рук нажим, прямой и грубый,

Ее на нежных мхах старался развернуть.

Но чей-то просвистел кулак, и вмиг влюбленный

Свалился, точно бык, ударом оглушенный:

Ему коленкою другой на грудь налег,

И, с горлом сдавленным, тот и хрипеть не мог.

Но и второй летит: в лицо, как молот, прянул

Кулак неистовый. И слышен средь кустов

Треск несмолкаемый бесчисленных шагов,

И бой невидимый во мраке ночи грянул,

Самцы клубком свились, как бы олени — в дни,

Когда им лань велит трубить в порыве яром;

Свирепый рев стоял, хрипенье, хруст возни,

И груди крякали под бешеным ударом

Огромных кулаков, дубины тяжелей.

Она же, прислонясь к стволу, таясь во мраке,

Вся гордости полна, на бой глядела; ей

Приятно было ждать исхода дикой драки.

Когда же лишь один остался, всех сильней,

Он, пьяный, весь в крови, еще себе не веря,

К ней прыгнул, и она, под пологом ветвей,

Бесстрашно приняла его объятья зверя!


III


Когда в деревне вдруг один займется дом, —

Зерном пылающим повсюду сыплет пламя

Рой искр; они летят; и крыши все кругом,

Одна вслед за другой, огромными кострами

Пылают на ветру. Так и огонь любви,

Испепелив сердца, безумствуя в крови,

Пожаром прыгая к мужчине от мужчины,

Мгновенно охватил окрестные равнины.

Скользя в лесную глушь или сходя в овраг,

Куда ее влекла ночами страсть слепая, —

Следы любовные ее там выбил шаг…

Ее любовники дрались не уставая,

И к победителю безропотно она

Шла — для восторга тел, для страсти рождена;

Ни разу не вздохнув от счастья иль томленья,

Как рок она несла их жадные стремленья.

И тот, кто уследил глазами или ртом

Тропинки тайные, что скрыты в теле том,

Кто плод хмельной сорвал, издревле и доныне

Растимый красотой меж дивных бедр богини, —

Тот в сердце дрожь хранил и, вынося едва,

Как лихорадки бред, любовные ознобы,

Везде ее искал, как бы в припадке злобы,

Роняя с бледных губ безумные слова.


IV


Ее животные любили, будто в сказке,

И странно их она ласкала — как людей;

С любовной резвостью вся тварь стремилась к ней —

Руном и шерстью льнуть к ногам в приливе ласки.

Бежали следом псы, ее пяты лижа;

Как перед телкой, бык ярился вдруг, дрожа,

И жеребцы ее встречали долгим ржаньем;

Порой обмануты немыслимым желаньем,

Сражались петухи или козлы дрались,

На фавньих ножках встав, уставя лбы крутые;

Шмели гудящие и пчелы золотые,

Спускаясь на нее, ни разу не впились.

Шла по лесу она — ей пели птицы, даже

Крылом ласкающим касаясь иногда,

Слетя к птенцам, у ней упрятанным в корсаже.

Она вдыхала страсть во встречные стада,

И круторогие тяжелые бараны,

Забыв о пастухе с прерывчатым рожком,

И овцы с блеяньем трусили, неустанны,

Вослед ее шагам рассыпчатым шажком.


V


Порой, вдруг ускользнув от всех, она бежала

Купаться — в свежесть вод полуночных. Луна

Прилив медлительный и берег освещала.

Она спешила. Тень ее вилась, черна,

По склонам светлых дюн, в дали теряясь синей,

Там, в беспредельности, в безжизненной пустыне

На гальке кучею свое тряпье свалив,

Нагая, шла к воде, ногой касалась белой

Волны, что пеною клубилась и кипела, —

И, руки вытянув, кидалась вдруг в прилив.

И, выйдя на берег, счастливой и струистой,

Вытягивалась вся на дюне, мощный свой

Великолепный стан в песок вжимая чистый.

Когда же медленно она брела домой, —

Оттиснут был близ волн тончайший очерк тела,

Как будто медную метнули с высоты

В песок тот статую. На слепок красоты

Высь поднебесная мильоном глаз глядела.

Потом туда вползал волны лукавый клок

И, отпечаток смыв, отглаживал песок.


VI


В ней — Совершенство, Жизнь, какие мы в законах

Первичных чувствуем; тип вечный Силы той,

Что в беге времени приходит к нам порой

И правит, властвуя землей, среди сраженных

Воль человеческих, — Искусство породив.

Мужчины жаждали Елен и Фрин когда-то, —

Так жаждали ее. Она же, как прилив,

Всем нежность буйную дарила без возврата.

Презренно было ей одно лишь существо:

То злобный был пастух, старик седой, кого

Все волки слушались.


В дорожную канаву

Цыганка бросила его младенцем. Он

Был найден пастухом, подобран и вскормлен.

Тот умер, завещав завистливому нраву

Питомца злобу к тем, кто счастлив, кто богат,

И — знанья тайные оставив, говорят.

Ребенок рос один, без радости, без крова,

Пася гусей и коз, выстаивая дни

Под ветром и дождем, под градом руготни.

Когда же под плащом он засыпал сурово,

Всегда он видел сны, за ночью ночь подряд,

О тех, кто сладостно в своих постелях спят.

Потом, лишь луч зари взвивался над равниной,

Он черный хлеб жевал, следя за струйкой длинной

Дымка, что вился там, над крышами домов, —

Как знак того, что суп, горячий суп готов.


Старел он. Темный страх все перед ним питали;

Вниманье занимал на посиделках он:

Рассказы странные о нем передавали,

И после женщины напрасно звали сон.

Как утверждали все, мог управлять он роком,

Беду обрушивать на недругов своих

И в огненных словах созвездий зорким оком

Читать грядущее в глуби небес ночных.

Скитаясь, в шалаше он жил зимой и летом,

Всех сторонясь людей. Когда же в ветер он

Кидал свой странный зов, тогда со всех сторон

Нечеловечий крик ему звучал ответом.

Он силу тайную хранил в глуби зрачков,

Умея усмирять взбесившихся быков.


Но и еще слушок бродил неутомимо:

Раз девушка одна, с ним встретясь в поздний час,

Решила, что ее он схватит; он же мимо

Прошел, без слов; потом, ночь не смыкая глаз,

Она дрожала вся от страха и страданья;

Ей слышался вдали призыв его желанья.

И, чувствуя себя беспомощной в борьбе,

Она пошла сквозь мрак, полна тревожной дрожи,

С ним в шалаше делить соломенное ложе!


По воле похоти с тех пор он звал к себе

Ночами девушек. И шли они покорно,

Красотки юные, отдать для страсти черной

Девическую грудь, стыд забывая с ним, —

И он, старик, урод, казалось, был любим.


Он был космат: весь лоб, надбровья, щеки, губы

Тонули у него в копне седых волос;

Как плащ, что спину грел своею тканью грубой,

Сам козьей шерстью он, казалось, весь порос!

Когда с кривой ногой, хромая, в гору шел он

В закатном зареве, что тень кидало в лог,

Метался шаг его, как фавна дикий скок.


Он, старый сельский Черт, нечистым пылом полон,

У голого холма, где чуть взросло былье,

Но где расцветший терн лег золотым пожаром,

В апрельский светлый день вдруг повстречал ее —

Кого любил весь край.

Как солнечным ударом

Был весь пронизан он, едва она прошла.

Он пожелал ее: столь хороша была!

Скрестились взгляды их, недобрые не в меру.

Казалось — встреча то враждующих богов!

Был, как охотник, он взволнован, что готов

В засаде встретить лань, а повстречал пантеру!

Она прошла. Цветок ее тяжелых кос,

Когда она, спеша, сходила под откос,

Букетом чуть бледней, слился с цветами терна.

Все ж била дрожь ее; хоть был ей мерзок он,

Но верила она, что скрытой наделен

Он силой, — и бежать пустилась вдруг проворно,

Блуждала целый день она; когда ж погас

Закат и ночь сошла на рощи и на нивы,

Страх темноты ее окутал в первый раз.

По черной просеке идя среди дремливой

Стены дубов, она вдруг увидала: там

Стоит колдун-пастух — недвижен, зорок, прям.

Но, кинувшись бежать, от ужаса шалея,

Уж никогда потом дознаться не могла, —

Не видела ль она лишь силуэт ствола,

Сухое дерево, торчащее пред нею?


Шли дни и месяцы. Метался ум ее

Подбитой птицею, свинец в крыле носящей.

В смертельном ужасе пред участью грозящей

Боялась покидать она жилье свое:

Ведь стоило лишь ей пройти в полях, по склонам,

Уже стоял он — здесь иль там; кидая в дрожь,

Его лукавый взор внушал ей: «Ты придешь», —

Ложась на рану ей железом раскаленным.


И скоро волю ей сломил столь тяжкий гнет,

И родилась в душе, томимой жутью дикой,

Потребность уступить руке судьбы. И вот,

Решившись, наконец, склониться пред Владыкой,

В ночь зимнюю она пошла его искать,


Снег всюду распростер белеющую гладь,

Недвижно-мертвую, и стужа ветровая

Как бы с конца земли летела, заставляя

Деревья трескаться туманные в лесу,

И ветви голые трепала на весу;

Луна застылая в печальном небе где-то

Едва означилась тончайшей нитью света;

Весь мир, вплоть до камней, измучил холод злой.


Она бездумно шла, хоть леденели ноги,

Чернея точкою в пустыне снеговой,

Решившись пастуха достичь в его берлоге.

Как пригвожденная, она вдруг стала: там

Два зверя страшные вдоль по снегам стремились;

Они как будто бы играли и резвились,

И тень металась в лад огромным их прыжкам.


Затем, помчав сквозь ночь свой перебег бездомный,

С безумной резвостью они в два-три прыжка

К ней приближаются, летя из дали темной.

Она узнала в них овчарок старика.

Задохшись, тощие от голода, с глазами,

Горящими сквозь шерсть, нависшую клоками,

Они скакали вкруг, но в лае засверкал

Как бы улыбкою крутых клыков оскал.

Они — как рыцари, что вздумали из плена

Отбить и привезти Подругу сюзерена,

И, с нею следуя, гарцуют на пути

Герольдами любви, — спешат ее вести.


Пастух же сторожил, торча над косогором;

Сбежал он, потащил ее; у шалаша

Была открыта дверь; пастух втолкнул, спеша,

Добычу, всю уже раздев горячим взором.

Он радостно дрожал от головы до ног, —

К удару близок тот, кто счастья смог дождаться:

С минуты встречи с ней он начал задыхаться,

Как пес охотничий, что зверя сбить не мог!


Когда же девушка почуяла на коже

Ту ласку слизняка, с которой к ней приник

Козлиным смрадом весь пропитанный старик, —

Все существо ее в холодной сжалось дрожи.

А он, держа в руках ее столь нежный стан,

Природой созданный, чтоб страстью все пылали,

Что столько юношей уже так близко знали, —

Был злобой старого урода обуян;

Нещадной ревностью и завистью объятый,

Желал он ей отмстить убожество свое!


Хоть поцелуй сперва она снесла косматый,

Но вдруг отпрянула: он прыгнул на нее

И кулаками бил, чтоб смять сопротивленье, —

И снеговая даль накрыла тишиной

Как бы предсмертный вскрик и долгое хрипенье.

Тут испустили псы протяжный скорбный вой,

В полях безжизненных звучавший так уныло, —

И дрожь пугливая им шерсть вдоль спин вздыбила.

А в хижине борьба отчаянная шла:

Там в схватке яростной переплелись тела,

О стены стукаясь непрочного строенья;

Раздался женский плач, рыданья и моленья,

И вновь затем борьба, что оборвалась вдруг

Мольбой о помощи; и этот слабый звук

Без отзвука в полях угас.


Рассвет унылый

Просачиваться стал сквозь серый свод небес;

Холодный ветер взвыл с удвоенною силой;

Морозным инеем сковало чахлый лес —

Как мертвый. Все вокруг конец всему познало.


Но, точно занавес, скользнула туча вбок,

И пролился на снег сплошь розовый поток:

Пурпурный небосвод забрызгал кровью алой

И одинокий холм в белеющих полях,

И стены шалаша, и наледь на ветвях.

Казалось, целый мир убийством полн ужасным!


Тут вышел на порог из хижины старик.


Он тоже красен был и спорил с небом красным!

Когда же в небесах багрец поблек, поник

И побелело все средь солнечных сияний,

Он, сумрачен и прям, стоял — еще багряней:

Казалось, выходя, ладони он простер,

Чтобы лицо пятнал карминовый раствор.

Нагнулся снегу он черпнуть рукою правой —

От пальцев на снегу остался след кровавый.

Чтобы лицо умыть, стал на колени он —

Вода текла с лица — красна. И, потрясен,

В ознобе страха он глядел. И вдруг помчался.

Сбежав с холма в поля, он вдоль дорог метался,

В кустах и зарослях, летел что было сил,

И, как травимый волк, без счету петли вил,

И снова стал.


Зрачки расширены от страха,

Скользили: где-нибудь деревня ль не видна?

Потом он взял опять горсть ледяного праха,

Чтобы еще стереть два алые пятна.

И снова в путь. Но страх возник в душе: бесплодно

Скитаться до смерти, не встретя никого,

По столь пустым снегам, под твердью столь холодной!

Он слышит: колокол звонит вблизи него,

И он в село бежит, вновь напрягая ноги.

Крестьяне там уже болтают у дверей;

Он их зовет: «Скорей! Она мертва, скорей!» —

Бежит, стуча в дома вдоль всей большой дороги,

Твердя: «Идите же! Ведь я убил ее!» —

И следом шум растет и каждое жилье

Захлестывает. Все, дома свои кидая,

Вослед за пастухом бегут со всех сторон.

Но дальше и вперед идет упрямо он;

И вспугнутых людей за ним влачится стая

Печальной лентою чрез чистый снег. Росло

У каждого села дорогой их число,

И шли они к холму, встававшему все резче,

Куда, едва дыша, вел их пастух зловещий!


Все поняли они, кого убил старик.

Но как, но почему, в какой безумный миг? —

Никто не спрашивал: все чуяли глубоко

Над этой гибелью как бы дыханье Рока.

Та — Красотой была, и был Коварством — тот.

Кому-то должно пасть. Две равных Силы миром

Не правят заодно. Соперникам-Кумирам

Не разделить небес. И Божество-урод

Вовеки не простит прекрасному.


На скате

Холма, у шалаша, все стали. Лишь старик

Посмел войти — опять увидеть мертвый лик

И жертву вытащить чудовищных объятий.

Ее он голой в снег швырнул, как бы спеша

Хоть жестом оскорбить, и, крикнув: «Вам! Для гроба!» —

Укрылся, запершись, за дверью шалаша.

Стояли все в тоске; в сердцах кипела злоба.


Сверкающая плоть в постели снеговой

Покоилась, и кровь ни каплей не алела:

Псы, отыскав ее недвижной и немой,

Ей долго с нежностью вылизывали тело.

Живой и дремлющей она казалась. В ней

Нездешней красоты как будто луч светился;

А нож еще торчал в том месте, где вонзился, —

Как раз в развилине меж пышных двух грудей.

И труп ее пятном простерся золотистым

На белизне снегов. Растерянный народ

Толпился перед ней с благоговеньем чистым.

А косы светлые, лежащие вразлет,

Сверкали, точно хвост пылающей кометы,

Как солнце, павшее с небесной синевы;

И круг сияния у мертвой головы

Был точно нимб, — как те, что на богов надеты!


Но несколько крестьян, кто старше и стыдлив,

Сорвав со спин плащи из козьей шерсти, резко

Прикрыли наготу, прекрасную до блеска;

А парни, рукава по локоть засучив,

Носилки из ветвей связали неумело, —

И с дрожью двадцать рук ее подняли тело!

Безмолвная толпа за ними тихо шла

Туда, за горизонт, безжизненной равниной,

И, на змею похож, кортеж влачился длинный.

Затем — все пусто вновь, вновь тишина и мгла!


Пастух же, скрывшийся в норе уединенной,

Почуял, что объят ужасной пустотой, —

Как будто от него весь мир бежал, смятенный.

Он вышел — никого в пустыне ледяной!..

Страх охватил его. Один стоять не в силах,

Он посвистал собак, двух добрых псов своих;

Их нет; он удивлен; глядит — но в далях стылых

Ни здесь, ни там, нигде прыжков не видно их…

Тогда он крикнул. Крик затих, снегами скрытый.

И, обезумев, он стал выть — сильней, страшней…


Псы, вовлеченные в движение людей,

Забыв хозяина, бежали за убитой.



Загрузка...