Текстовой анализ
Структурный анализ повествования переживает в наши дни стадию бурной разработки. Все исследования имеют общую научную основу — семиологию, или науку о значениях; но уже сейчас между разными исследованиями обнаруживаются расхождения (и это надо приветствовать), связанные с различными представлениями о научном статусе семиологии, то есть о своем собственном исследовательском языке. Эти расхождения (конструктивные) могут быть в принципе сведены к. общему различию двух направлений. Первое направление видит свою цель в том, чтобы, исходя из всех существующих повествований, разработать единую нарративную модель, разумеется, формальную. После того, как эта модель (структура или грамматика Повествования) будет найдена, можно будет с ее помощью анализировать каждое конкретное повествование в терминах отклонений. Второе направление сразу подводит всякое конкретное повествование (по крайней мере, когда это возможно) под категорию «Текст».
Текст при этом понимается как пространство, где идет процесс образования значений, то есть процесс означивания (в конце мы еще вернемся к этому слову). Текст подлежит наблюдению не как законченный, замкнутый продукт, а как идущее на наших глазах
производство, «подключенное» к другим текстам, другим кодам (сфера интертекстуальности) у связанное тем самым с обществом, с Историей, но связанное не отношениями детерминации, а отношениями цитации. Следовательно, необходимо в известном смысле различать структурный анализ и текстовой анализу не рассматривая их, однако, как взаимоисключающие: собственно структурный анализ применяется главным образом к устному повествованию (мифу); текстовой же анализ (пример которого мы попытаемся ниже продемонстрировать) применяется исключительно к письменному тексту
Текстовой анализ не ставит себе целью описание структуры произведения; задача видится не в том, чтобы зарегистрировать некую устойчивую структуру, а скорее в том, чтобы произвести подвижную структурацию текста (структурацию, которая меняется от читателя к читателю на протяжении Истории), проникнуть в смысловой объем произведения, в процесс означивания. Текстовой анализ не стремится выяснить, чем детерминирован данный текст, взятый в целом как следствие определенной причины; цель состоит скорее в том, чтобы увидеть, как текст взрывается и рассеивается в межтекстовом пространстве. Таким образом, мы возьмем один повествовательный текст, один рассказ и прочитаем его настолько медленно, насколько это будет необходимо; прочитаем, делая остановки столь часто, сколь потребуется (раскрепощенность — принципиально важная предпосылка нашей работы). Наша задача: попытаться уловить и классифицировать (ни в коей мере не претендуя на строгость) отнюдь не все смыслы текста (это было бы невозможно, поскольку текст бесконечно открыт в бесконечность: ни один читатель, ни один субъект, ни одна наука не в силах остановить движение текста), а, скорее, те формы, те коды, через которые идет возникновение смыслов текста. Мы будем прослеживать пути смыслообразования. Мы не ставим перед собой задачи найти единственный смысл, ни даже один из возможных смыслов текста; наша работа не имеет отношения к литературной критике герменевтического типа (то есть критике, стремящейся дать интерпретацию текста с целью выявления той истины, которая, по мнению критика, сокрыта в тексте); к этому типу относится, например, марксистская или психоаналитическая критика.
Наша цель — помыслить, вообразить, пережить множественность текста, открытость процесса означивания. Таким образом, суть данной работы не сводится ни к проблемам университетского изучения текстов, ни к проблемам литературы вообще; суть данной работы соприкасается с вопросами теории, практики, выбора, возникающими в ходе извечной борьбы между человеком и знаком.
Для проведения текстового анализа рассказа мы используем некоторую совокупность исследовательских процедур (будем их рассматривать как чисто рабочие приемы, а не как методологические принципы: последнее было бы слишком претенциозно и, главное, идеологически спорно, поскольку «метод» слишком часто предполагает получение позитивистского результата). Мы сведем эти процедуры к четырем пунктам, которые будут изложены в самой сжатой форме; пусть лучше теория сполна проявится в анализе самого текста. Сейчас мы разъясним лишь тот минимум, который необходим, чтобы можно было уже начать анализ выбранного нами рассказа.
1. Предлагаемый для анализа текст расчленяется на примыкающие друг к другу и, как правило,
очень короткие сегменты (фраза, часть фразы, максимум группа из трех-четырех фраз); все эти сегменты нумеруются, начиная с цифры 1 (на десяток страниц текста приходится 150 сегментов). Эти сегменты являются единицами чтения, поэтому я обозначаю их термином «лексия» (lexie). Лексия, конечно, представляет собой текстовое означающее; но, поскольку наша задача состоит не в наблюдении означающих (как в работах по стилистике), а в наблюдении смыслов, от нас не требуется теоретического обоснования принципов членения текста: имея дело с дискурсом, а не с языком, трудно рассчитывать на выявление строгих соответствий между означающим и означаемым; мы не знаем, как соотносится первое со вторым, и следовательно, мы вынуждены довольствоваться членением означающего, не опирающимся на скрытое за ним членение означаемого. В общем, деление повествовательного текста на лексии проводится чисто эмпирически и диктуется соображениями удобства: лексия — это произвольный конструкт, это
просто сегмент, в рамках которого мы наблюдаем распределение смыслов; нечто, подобное тому, что хирурги называют операционным полем: удобной будет лексия, через которую проходит не более одного, двух или трех смыслов (налагающихся друг на друга в семантическом объеме данного фрагмента текста).
2. Затем мы прослеживаем смыслы, возникающие в пределах каждой лексии. Под смыслом мы, конечно же, понимаем не значение слов или словосочетаний, которое фиксируется в словарях и грамматиках и которым владеет всякий, знающий французский язык. Мы имеем в виду нечто другое: коннотации лексии, ее вторичные смыслы. Эти коннотативные смыслы могут иметь форму ассоциаций (например, описание внешности персонажа, занимающее несколько фраз, может иметь всего одно коннотативное означаемое — «нервозность» этого персонажа, хотя само слово «нервозность» и не фигурирует в плане денотации); они могут также представать в форме реляций, когда устанавливается определенное отношение между двумя местами текста, иногда очень удаленными друг от друга (например, действие, начатое в одном месте текста, может иметь продолжение и завершение в совершенно другом его месте, значительно дальше). Наши
лексии должны стать как бы ячейками сита, предельно мелкими ячейками, с помощью которых мы будем «снимать пенки» смысла, обнаруживать коннотации.
3. Наш анализ будет строиться по принципу постепенного продвижения: шаг за шагом мы должны пройти весь текст (таков по крайней мере наш постулат, ибо на практике недостаток места заставляет нас в данном случае ограничиться лишь двумя фрагментами анализа). Это значит, что мы не будем стремиться к выделению больших (риторических) текстовых масс; не будем составлять план текста, не будем выявлять его тематику; короче, мы не будем заниматься экспликацией текста, если только не брать слово «экспликация» в его этимологическом значении: «развертывание». Мы будем именно «развертывать» текст, страницу за страницей, слой за слоем. Ход нашего анализа будет совпадать с ходом обычного чтения, но это чтение пойдет как бы в замедленной съемке. Эта особенность нашего анализа очень важна в теоретическом аспекте: она означает, что мы не стремимся реконструировать структуру текста, а хотим проследить за его структурацией и что структурация чтения для нас важнее, чем композиция текста (классическое риторическое понятие).
4. Наконец, нас не будет слишком тревожить, что в процессе анализа мы можем «упустить из виду» какие-то смыслы. Потеря смыслов есть в известной мере неотъемлемая часть чтения: нам важно показать отправные точки смыслообразования, а не его окончательные результаты (в сущности, смысл и есть не что иное, как отправная точка). Основу текста составляет не его внутренняя, закрытая структура, поддающаяся исчерпывающему изучению, а его выход в другие тексты, другие коды, другие знаки; текст существует лишь в силу межтекстовых отношений, в силу интертекстуальности. Мы начинаем понемногу осознавать (благодаря другим дисциплинам), что в наших исследованиях должны сопрягаться две идеи, которые с очень давних пор считались взаимоисключающими: идея структуры и идея комбинаторной бесконечности. Примирение этих двух постулатов оказывается необходимым потому, что человеческий язык, который мы все глубже познаем, является одновременно и бесконечным, и структурно организованным.
Этих предварительных замечаний, я думаю, достаточно, чтобы перейти наконец к самому анализу (мы никогда не должны подавлять в себе жажду текста; текст должен доставлять удовольствие— вот наш закон, который никогда не следует забывать, вне зависимости от любых исследовательских обязательств). Для анализа мною был выбран небольшой рассказ Эдгара По в переводе Бодлера: «Правда о том, что случилось с мистером Вальдемаром». Мой выбор — если говорить о сознательных намерениях, ведь на самом деле * решать за меня могло и мое бессознательное — определялся двумя соображениями дидактического порядка: мне требовался очень короткий текст, чтобы полностью охватить его означающее (последовательность лексий), и мне требовался текст, столь насыщенный символами, чтобы он оказывал на нас непрерывное эмоциональное воздействие независимо от любых индивидуальных особенностей читателя: ну, а кого может оставить равнодушным текст, темой и сюжетом которого является . смерть?
Для полной ясности я должен добавить следующее: анализируя смыслообразование текста, мы сознательно воздержимся от рассмотрения некоторых проблем; мы не будем говорить о личности автора, Эдгара По, не будем рассматривать историко-литературные проблемы, с которыми связано его имя; не будем учитывать и тот факт, что речь идет о переводе; мы просто возьмем текст как он есть, тот самый текст, который мы читаем, и не станем задумываться о том, кому следовало бы изучать этот текст в университете — филологам-англистам, филологам-французистам или философам. Это отнюдь не значит, что нам не придется соприкоснуться с вышеназванными проблемами в ходе нашего анализа; напротив, мы встретимся с ними, соприкоснемся с ними и пойдем дальше, оставляя их позади: анализ — это прогулка по тексту; указанные проблемы предстанут перед нами в виде цитат, отсылающих нас к различным областям культуры, в виде отправных пунктов того или иного кода, но не в виде детерминаций.
Наконец, последнее замечание — или, скорее, заклинание: анализируемый нами текст — не лирический и не политический; он говорит не о любви и не о социальной жизни; он говорит о смерти. Поэтому нам придется разрушить определенное табу, а именно запрет на страшное. Мы сделаем это, будучи убеждены в том, что все типы цензуры стоят друг друга: когда мы говорим о смерти, не прибегая к языку какой бы то ни было религии, мы тем самым преодолеваем одновременно и религиозное, и рационалистическое табу.
Анализ лексий 1 — 17
(1) Правда о том, что случилось с мистером Вольдемаром
(2) Разумеется, я ничуть не удивляюсь тому, что необыкновенный случай с мистером Вальдемаром стал предметом обсуждений. Было бы чудом, если бы этого не было, принимая во внимание все обстоятельства.
(3) Вследствие желания всех причастных к этому делу лиц избежать огласки, хотя бы на время, или пока мы не нашли возможностей продолжить исследование,— именно вследствие наших стараний сохранить его в тайне — (4) в публике распространились неверные или преувеличенные слухи, породившие множество неверных представлений, а это, естественно, у многих
вызвало недоверие.
(5) Вот почему стало необходимым, чтобы я изложил факты — насколько я сам сумел их понять.
(6) Вкратце они сводятся к следующему.
(7) В течение последних трех лет мое внимание не раз бывало привлечено к вопросам магнетизма; (8) а около девяти месяцев назад меня внезапно поразила мысль, что во всех до сих пор проделанных опытах
(9) имелось одно важное и необъяснимое упущение
(10) — никто еще не подвергался месмерическом) воздействию in articulo mortis ми) Следовало выяснить. (12) во-первых, восприимчив ли человек в таком состоянии к магнетическому приливу; (13) во-вторых, если восприимчив, то ослаблена его восприимчивость в подобных обстоятельствах или же усилена; (14) а в-третьих, в какой степени и как долго можно задержать указанной процедурой наступление смерти. (15) Возникали и другие вопросы; (16) но именно эти заинтересовали меня более всего (17)—в особенности последний, чреватый следствиями огромной важности.
(1) «Правда о том, что случилось с мистером Вольдемаром»
Функция заглавий изучена до сих пор недостаточно — по крайней мере в рамках структурного анализа. Все же сразу можно сказать, что, поскольку общество должно, в силу коммерческих причин, приравнивать текст к товарному изделию, для всякого текста возникает потребность в маркировке. Заглавие призвано маркировать начало текста, тем самым представляя текст в виде товара. Всякое заглавие имеет, таким образом, несколько одновременных смыслов, из которых следует выделить как минимум два: 1) высказывание, содержащееся в заглавии и связанное с конкретным содержанием предваряемого текста; 2) само по себе указание на то, что ниже следует некая литературная «вещь» (то есть, по сути, товар). Иначе говоря, заглавие всегда имеет двойную функцию: энонсиативную и дейктическую.
а) Заявить об обнародовании некоей правды — значит признать существование некоей загадки. Выдвижение загадки обусловлено (в плане означающих) следующими элементами: словом «правда», словом «случилось» (указание на исключительный характер
происшедшего: исключительность есть маркированность, маркированность есть значимость; следовательно, необходимо отыскать смысл происшедшего); определенным артиклем «la», предшествующим слову «vérité» ’правда (есть только одна правда; чтобы добраться до нее, потребуются усилия всего последующего текста); катафорической формой, которую навязывает заглавие: нижеследующее (текст) предстает как реализация вышеобъявленного (заглавие), уже
само заглавие извещает нас о том, что загадка разрешена; отметим, что английское заглавие гласит: «The facts in the case...»: Э. По ориентируется на означаемое эмпирического порядка; французский же переводчик (Бодлер) ориентируется на герменевтическое означаемое: в этом случае правда отсылает и к точным фактическим данным, но сверх того, быть может, и к смыслу этих фактов. Как бы то ни было, закодируем этот первый смысл лексии следующим образом: Загадка, выдвижение (загадка — общее наименование кода, выдвижение—один из частных элементов данного кода).
б) Можно было бы рассказать правду, не оповещая об этом специально, не прибегая к самому слову «правда». Если мы начинаем говорить о том, на какую тему мы намерены говорить, если мы раздваиваем нашу речь на два слоя, из которых один как бы надстраивается над другим,— значит, мы прибегаем к метаязыку. Таким образом, здесь присутствует и метаязыковой код.
в) Это метаязыковое оповещение имеет аперитивную функцию: задача состоит в том, чтобы возбудить у читателя аппетит (прием, родственный «задержке ожидания»). Рассказ — это товар, предложение которого сопровождается рекламной «приманкой». Эта «приманка», этот «возбудитель аппетита» представляет собою один из элементов нарративного кода (риторика повествования).
г) Имя собственное всегда должно быть для критика объектом пристальнейшего внимания, поскольку имя собственное — это, можно сказать, король означающих: его социальные и символические коннотации очень богаты. В имени Вальдемар можно прочитать по меньшей мере две коннотации: 1) присутствие социоэтнического кода: что это за имя — немецкое? славянское? Во всяком случае, не англосаксонское; эта маленькая загадка, имплицитно заданная здесь, будет разрешена в лексии (Вальдемар — поляк); 2) Valdemar означает «морская долина»: океаническая бездна, морская глубь — излюбленный мотив По; образ бездны отсылает к тому, что находится вне природы: одновременно под водой и под землей. Таким образом, с аналитической точки зрения, здесь имеются следы двух кодов: некоего социоэтнического кода и некоего (а может быть, единственного существующего?) символического кода (к этим кодам мы вернемся чуть позже).
д) Сказать «мистер Вальдемар»— не то же самое, что сказать просто «Вальдемар». По использует во многих рассказах простые имена без титулов и фамилий (Лигейя, Элеонора, Морелла). Ввод слова «мистер» привносит ощущение социальной среды, исторической реальности: герой социализован, он составляет часть определенного общества, внутри которого он обладает гражданским титулом. Поэтому записываем: социальный код.
(2) «Разумеется, я ничуть не удивляюсь тому, что необыкновенный случай с мистером Вальдемаром стал предметом обсуждений. Было бы чудом, если бы этого не было, принимая во внимание все обстоятельства.»
а) Очевидная функция этой фразы (как и непосредственно следующих за ней) состоит в том, чтобы усилить читательское ожидание; отсюда — явная бессодержательность этих фраз: мы ждем разрешения загадки, выдвинутой заглавием («правда»), но даже исходное изложение загадки оттягивается во времени. Поэтому кодируем: ретардация в выдвижении загадки.
б) Та же коннотация, что и в (1) в: разжигание читательского аппетита (нарративный код).
в) Слово «необыкновенный» двусмысленно: оно обозначает нечто, выходящее за пределы нормы, но не обязательно за пределы естества (если речь идет о «медицинском» случае); вместе с тем оно может относиться и к сверхъестественному явлению, нарушающему законы природы (как раз в этом состоит фантастичность рассказываемых По «необыкновенных историй»).
Такая двусмысленность в данном случае значима: речь пойдет о страшной истории, выходящей за пределы естества и однако же прикрытой неким научным алиби (научную коннотацию дает слово «обсуждения», используемое в ученой среде). Этот сплав имеет культурную обусловленность: в те десятилетия XIX в., к которым относится творчество По, смешение странного с научным достигло апогея; люди были страстно увлечены научным наблюдением сверхъестественных феноменов (магнетизм, спиритизм, телепатия и т. д.); сверхъестественность получает научные, рационалистические оправдания; если б только можно было научно верить в бессмертие!— вот крик души этого позитивистского века. Этот культурный код, который мы в целях простоты будем называть «научным кодом», окажется очень важным для всего рассказа.
(3) «Вследствие желания всех причастных к этому делу лиц избежать огласки, хотя бы на время, или пока мы не нашли возможности продолжить исследование — именно вследствие наших стараний сохранить его в тайне /.../»
а) Тот же научный код, вновь вводимый словом «исследование» (учтем также другое значение слова «investigation»: расследование; мы знаем, сколь популярен стал детективный роман во второй половине XIX в.— как раз начиная с творчества По; и в идеологическом, и в структурном плане важно именно это соединение детективного кода с научным кодом, научным дискурсом — на этом примере видно, что структурный анализ прекрасно может взаимодействовать с идеологическим анализом).
б) Нам не сказано, почему «причастные к этому делу лица» стремятся избежать огласки; это стремление может быть объяснено двояко, при помощи двух различных кодов, одновременно присутствующих в процессе чтения (читать — это значит, кроме всего прочего, домысливать все то, о чем автор умолчал): 1) научно-этический код: из соображений добросовестности и осторожности врачи и По не хотят разглашать факты, еще не получившие исчерпывающего научного объяснения; 2) символический код: очевидцы должны молчать, потому что они имели дело с табуированным явлением. Это явление — живая Смерть; об этом надо молчать, потому что это слишком страшно. Следует сразу же отметить (хотя нам и придется еще неоднократно возвращаться к этому вопросу), что названные два кода равноценны (невозможно выбрать один и отвергнуть другой) ; именно благодаря такой равноценности рассказ столь сильно действует на читателя.
в) С точки зрения нарративных акций (сейчас мы встретились с первой из них), здесь начинается определенная последовательность действий: ведь «сокрытие тайны» подразумевает (логически или псевдо-логически) возможность некоторых последующих действий (напри мер, «разглашение тайны»). Поэтому здесь надо отметить наличие первого элемента акциональной цепочки «сокры тие тайны» с продолжением этой цепочки мы столкнемся позднее.
(4) «/.../ в публике распространились неверные или преувеличенные слухи, породившие множество неверных представлений, а это, естественно, у многих вызвало недоверие».
а) Требование раскрытия правды (то есть представление о наличии загадки) было уже выдвинуто дважды (словом «правда» и словосочетанием «необыкновенный случай»). Сейчас загадка выдвигается в третий раз (в структуралистской системе понятий «выдвинуть загадку» — значит «высказать утверждение: имеется загадка»). Это выдвижение производится посредством указания на ошибочные толкования, порожденные загадкой: ошибки, упомянутые здесь, ретроспективно оправдывают заглавие («Правда о ...»). Многословность автора при выдвижении загадки (одна и та же мысль о наличии загадки повторяется на разные лады) имеет аперитивную значимость: надо возбудить читателя, завлечь клиентов.
б) В акциональной цепочке, обозначенной нами как «Сокрытие», появляется второй элемент.
Его составляют последствия секретности: слухи, искажения истины, обвинения в мистификации.
(5) «Вот почему стало необходимым, чтобы я изложил факты — насколько я сам сумел их понять...»
а) Ударение, поставленное на слове «факты», предполагает сплетенность двух кодов, ни один из которых, как и в случае (3)6, невозможно предпочесть другому: 1) законы научной этики заставляют всякого ученого, всякого наблюдателя преклоняться перед фактом: противопоставление «слухи/факты» является старой мифологической темой; когда вымышленное повествование апеллирует к факту (причем апеллирует с подчеркнутым нажимом, выделяя слово «факты» курсивом), это делается с совершенно определенной целью: чтобы указать на подлинность данной истории. Разумеется, такой прием имеет чисто структурное значение: подобная уловка не может никого ввести в заблуждение. Цель здесь не в том, чтобы читатель наивно уверовал в подлинность описываемых событий; цель состоит в ориентации читательского восприятия: данный текст должен быть отнесен читателем к «дискурсу реальности», а не к «дискурсу вымысла». Понятие «факт» включается в такую парадигму, где оно противопоставлено понятию «мистификация» (в одном из своих частных писем По признал, что вся история с мистером Вальдемаром является чистой мистификацией: «it is a mere hoax»). Таким образом, отсылка к факту оказывается элементом уже знакомого нам научного кода; 2) вместе с тем, всякое более или менее торжественное поклонение Факту может также рассматриваться как симптом некоего психологического конфликта. Это конфликт, возникающий между субъектом и символической сферой. Когда человек агрессивно высказывается в поддержку «Факта, и только Факта», когда он склоняется перед авторитетом денотата — он тем самым выказывает свое недоверие к значению, он дезавуирует значение, отсекает реальность от ее символических дополнений. Человек накладывает цензурный запрет на означающее, поскольку оно перемещает Факт; он отвергает возможность существования другой площадки — площадки бессознательного. Вытесняя символическое дополнение, рассказчик (даже если это выглядит как чисто внешний повествовательный прием) присваивает себе воображаемую роль: роль ученого. В таком случае означаемое только что рассмотренной лексии сводится к асимволизму речевого субъекта: «Я» преподносит себя как асимволическую инстанцию. Однако и само это отрицание сферы символического принадлежит, разумеется, именно к символическому коду.
б) Развертывается акциональная цепочка «Сокрытие»; здесь появляется третий ее элемент: необходимость исправить искажения истины, отмеченные в (4)6. А это равнозначно намерению раскрыть (тайну). Эта цепочка «Сокрытие» выступает, конечно, как
повествовательный возбудитель; в известном смысле она служит оправданием всему рассказу и при этом выражает его ценность (потребительную ценность), превращая рассказ в товар; рассказчик говорит: своим рассказом я удовлетворяю спрос на истину, на опровержение заблуждений (перед нами цивилизация, в которой истина представляет собою ценность, то есть товар). Всегда очень интересно бывает выделить стоимостный эквивалент рассказа: в обмен на что ведется данный рассказ? В «Тысяче и одной ночи» каждая сказка равна по стоимости одному дню жизни. В рассматриваемом случае нам сообщают, что история о мистере Вальдемаре равна по стоимости истине (предварительно определенной как опровержение заблуждений).
в) В этой лексии впервые эксплицитно вводится понятие «Я» (Je) (имплицитно оно уже содержалось в словах «мы» и «наши старания» в лексии (3). Говоря конкретнее, данное высказывание включает в себя три «Я», т. е. три воображаемые роли (сказать «Я» —
значит вступить в сферу воображаемого): 1) «Я» — повествователь, художник, цель которого — достижение художественного эффекта; этому «Я» соответствует вполне определенное «Ты»: «Ты» — читатель, «тот, кто читает фантастическую новеллу великого писателя Эдгара По»; 2) «Я» — очевидец, который может засвидетельствовать результаты научного опыта; этому «Я» соответствует «Ты» — сообщество ученых, общественное мнение, читатель научной литературы; 3) «Я» — участник действия, экспериментатор, Который будет гипнотизировать Валь-демара; в этом случае «Ты» — это сам Вальдемар. Во втором и в третьем из перечисленных случаев целью воображаемой роли является «истина». Перед нами — три элемента единого кода, который мы назовем сейчас (быть может, временно) кодом коммуникации. Разумеется, за этими тремя ролями скрывается другой язык, который никогда не выговаривается ни в сфере науки, ни в сфере литературы: язык бессознательного. Но этот язык, который в буквальном смысле слова относится не к сфере вы-казанного, а к сфере за-казанного (т. е. запрещенного), никогда не пользуется понятием «Я»: наша грамматика с ее тремя лицами никогда прямо не соответствует грамматике бессознательного.
(6) «Вкратце они сводятся к следующему.»
а) Оповещение о начале повествования относится к сфере метаязыка (и к риторическому коду); это веха, которая отмечает начало истории внутри истории.
б) Слово «вкратце» содержит три коннотации, перемешанные и равноправные: 1) «Не бойтесь, я не буду долго занимать ваше внимание»; это нарративный код в его фатическом аспекте (термин Р. Якобсона): фатическая функция состоит в том, чтобы задержать внимание адресата, ощутить контакт с аудиторией; 2) «Я буду краток, поскольку излагаю факты, и только факты»; это научный код, позволяющий здесь выразить исследовательскую «дисциплину самоограничения»; инстанция факта господствует над инстанцией дискурса; 3) если человек выставляет напоказ свою немногословность— значит, он в известном смысле выказывает недоверие к слову, стремится сузить дополнение дискурса, то есть сферу символического; значит, он использует асимволический код.
(7) «В течение последних трех лет мое внимание не раз бывало привлечено к вопросам магнетизма; »
а) В любом рассказе следует тщательно следить за хронологическим кодом \ в данном случае («в течение последних трех лет») в рамках хронологического кода сплетаются два значения; первое из них можно назвать наивным; указывается одна из временных характеристик эксперимента, который будет поставлен: время его подготовки; второе значение не связано с диегетической, операционной функцией (это можно продемонстрировать с помощью мысленной замены: если бы повествователь сказал не «в течение трех лет», а «в течение семи лет» — это бы не имело никаких последствий для рассказа); таким образом, речь идет о чистом «эффекте реальности»: указание точного числа подчеркивает истинность случившегося; точное считается реальным (хотя, вообще говоря, это полная иллюзия — существует, как известно, числовой бред). Отметим также, что в лингвистическом отношении слово «последних» является шифтером, «включателем»: это слово соотносит рассказываемую историю с положением рассказчика во времени, тем самым усиливая непосредственность воздействия рассказываемой истории.
б) Здесь начинается длинная (или, во всяком случае, очень дробная) акциональная цепочка; речь идет о подготовке эксперимента (мы находимся в зоне действия научного алиби); при этом в структурном отношении следует различать подготовку эксперимента и сам эксперимент; пока что перед нами — подготовка, т. е. создание программы эксперимента. Данная акциональная цепочка равнозначна формулированию загадки — той загадки, которая была уже многократно выдвинута («имеется загадка»), но до сих пор не была сформулирована. Чтобы не утяжелять запись нашего анализа, мы будем в дальнейшем пользоваться одним обозначением «Программа», имея в виду, что в целом вся акциональная цепочка «Программа» равнозначна одному элементу в коде «Загадка». Сейчас перед нами первый элемент акциональной цепочки «Программа»: выдвижение научной сферы для эксперимента — сферы магнетизма.
в) Обращение к магнетизму диктуется определенным культурным кодом, очень активным в первой половине XIX в. Под влиянием деятельности Месмера (по-английски магнетизм может обозначаться и словом «месмеризм»), а также маркиза Армана де Пюисегюра, который открыл, что магнетизм может приводить к сомнамбулическим явлениям, во Франции (около 1820 г.) стали плодиться магнетизеры и общества по изучению магнетизма; в 1829 г., судя по некоторым свидетельствам, удалось осуществить безболезненное удаление опухоли под гипнозом; в 1845 г. (это год публикации анализируемого рассказа) манчестерский врач Брейд сформулировал понятие гипнотизма (Брейд вызвал у испытуемого нервное утомление через созерцание блестящего предмета); в 1850 г. в Месмерической лечебнице Калькутты удалось провести безболезненные роды. Впоследствии, как известно, Шарко дал классификацию гипнотических состояний и ограничил гипнотизм сферой истерии (1882 г.), но позднее. истерию перестали рассматривать как клиническое явление, и она исчезла из стен больниц. 1845 год — это апогей научной иллюзии: гипноз считается физиологической реальностью (хотя По, указывая на «чрезвычайную нервность» Вальдемара, возможно, подразумевает тем самым предрасположенность испытуемого к истерии).
г) В тематическом плане магнетизм коннотирует (по крайней мере, в данную эпоху) идею флюида: нечто передается от одного субъекта к другому; между рассказчиком и Вальдемаром возникает некое со-общение: это код коммуникации.
(8) «а около девяти месяцев назад меня внезапно поразила мысль, что во всех до сих пор проделанных опытах [...]»
а) Хронологический код («девять месяцев»); здесь действительны те же замечания, что и в случае (7)а.
б) Второй элемент акциональной цепочки «Программа»: на предшествующем этапе (7)6 была выделена определенная научная область (магнетизм); теперь эта область подвергается расчленению; будет выделена конкретная научная проблема.
(9) «[...] имелось одно весьма важное и необъяснимое упущение;»
а) Продолжается развертывание цепочки «Программа»; появляется ее третий элемент: научный опыт, который до сих пор ни разу не был поставлен — который, следовательно, должен быть поставлен; такова логика всякого любознательного исследователя.
б) Этот опыт был упущен из виду не по какой-то «забывчивости»; во всяком случае, такая забывчивость глубоко знаменательна: она есть не что иное, как отказ думать о Смерти: здесь имеется табу (которое будет затем снято, к величайшему ужасу очевидцев); данная коннотация относится к символическому коду.
(10) «—никто еще не подвергался месмерическому воздействию in articulo mortis.»
а) Четвертый элемент цепочки «Программа»: определение лакуны (в риторическом коде здесь происходит, конечно, снятие отношения между констатацией лакуны и ее дефиницией: оповещение/конкретизация).
б) Латынь (in articulo mortis), язык юристов и медиков, создает впечатление научности (научный код), но, кроме того, выступает здесь в функции эвфемизма (на малоизвестном языке говорят то, что не осмеливаются сказать на обиходном языке), указывая тем самым на некое табу (символический код). Судя по всему, Смерть подлежит табуированию главным образом как переход, как пересечение порога, как умирание; жизнь и смерть — это состояния, сравнительно легко поддающиеся классификации, они к тому же образуют парадигматическую оппозицию, они предполагают смысловую устойчивость, которая всегда успокоительна; но переход из одного состояния в другое, или, точнее, вмешательство одного состояния в другое (именно такой процесс будет сейчас описан в рассказе), разрушает смысл, порождает ужас: происходит нарушение границы между противоположностями, нарушение классификации.
(11) «Следовало выяснить [...]»
Оповещение о переходе к подробностям «Программы» (риторический код и акциональная цепочка «Программа») .
(12) «во-первых, восприимчив ли человек в таком состоянии к магнетическому приливу; »
а) В цепочке «Программа» это первый этап развертывания подробностей, оповещение о которых было дано в (11): первая проблема, подлежащая прояснению.
б) Сама эта проблема I вводит новую цепочку (или особый придаток цепочки «Программа»); перед нами — первый элемент этой новой цепочки: формулирование проблемы; предметом обсуждения здесь является само по себе бытие магнетического контакта: существует он или нет? (на этот вопрос будет дан утвердительный ответ в лексии (78); очень длинная текстовая дистанция, разделяющая вопрос и ответ, характерна для нарративной структуры: она позволяет и даже вынуждает тщательно выстраивать цепочки, каждая из которых представляет собою нить, сложно переплетенную с другими нитями).
(13) «во-вторых, если восприимчив, то ослаблена его восприимчивость в подобных обстоятельствах или же и силена»
а) В цепочке «Программа» здесь появляется вторая проблема (отметим, что проблема II связана с проблемой I отношением импликации: если да ... то; но если нет — тогда и рассказа никакого нет; поэтому с точки зрения дискурса, альтернатива здесь фальшивая, иллюзорная) .
б) Второй придаток цепочки «Программа»: это проблема II; первая проблема касалась бытия феномена, вторая касается его количественных характеристик (все это очень «научно»); ответ на этот второй вопрос будет дан в лексии (82): восприятие оказывается усилено: «Такой опыт никогда не удавался мне с ним прежде, но, к моему удивлению [...]».
(14) «а в-третьих, в какой степени и как долго можно задержать указанной процедурой наступление смерти.»
а) Это проблема III, поставленная в «Программе».
б) Проблема III, как и предыдущие, четко сформулирована — к ее формулировке нас будет настойчиво отсылать лексия (17); данная формулировка включает в себя два подпункта: 1) до какого предела может дойти наступление жизни на смерть благодаря гипнозу? Ответ дается в лексии (ПО): до языка включительно; 2) как долго может длиться такое наступление? На этот вопрос не будет дано прямого ответа: наступление жизни на смерть (существование загипнотизированного мертвеца) прекратится через 7 месяцев, но это случится в результате своевольного вмешательства экспериментатора в эксперимент. Следовательно, мы может предположить: наступление жизни на смерть может длиться до бесконечности — или, во всяком случае, неопределенно долго при указанной длительности наблюдения.
(15) «Возникали и другие вопросы,»
«Программа» указывает в общей форме на существование других возможных вопросов в связи с намеченным экспериментом. Эта лексия равнозначна выражению «и прочее». Валери говорил, что в природе не существует «и прочего»; можно добавить: в бессознательном тоже. На самом деле «и прочее» — элемент чисто иллюзионного дискурса; с одной стороны, он способствует продолжению игры в научность, создавая впечатление обширной экспериментаторской программы; с другой стороны, уводя эти «прочие вопросы» в тень, данная лек-сия усиливает значимость вопросов, сформулированных ранее: все важные в символическом отношении элементы уже выведены на поверхность, дальнейшее — не более, чем дискурсивное притворство.
(16) «но именно эти заинтересовали меня более всего»
В «Программе» сейчас дается обобщенное напоминание трех поставленных проблем («напоминание», или «резюмирование», равно как и «оповещение» — элементы риторического кода).
(17) «—в особенности последний, чреватый следствиями огромной важности.»
а) Акцент (элемент риторического кода) сделан на проблеме III.
б) Здесь вновь два равноценных кода: 1) в научном отношении речь идет о том, чтобы заставить отступить смерть как биологический факт; 2) в символическом отношении речь идет о нарушении смысловой границы, разделяющей Жизнь и Смерть.
Акциональный анализ лексий 18—102
Среди тех коннотаций, которые повстречались нам (или, по крайней мере, были уловлены нами) в начальном фрагменте этой новеллы По, некоторые были квалифицированы как следующие друг за другом элементы цепочек нарративных действий (акций). Позднее, в конце нашей работы, мы еще раз бросим взгляд на различные коды, которые были выявлены в процессе анализа, в том числе и на акциональный код. А пока что, в ожидании теоретических разъяснений, мы можем выделить эти акциональные цепочки и воспользоваться ими с тем, чтобы наиболее экономным образом (и в то же время не отказываясь от структурно-аналитического подхода к материалу) сообщить читателю о дальнейшем развитии рассказа. Как, вероятно, уже понял читатель, мы и в самом деле не можем дать подробный (тем более — исчерпывающий: текстовой анализ вообще не может и
не стремится быть исчерпывающим) анализ всей новеллы По: это заняло бы слишком много места. Однако мы намерены возобновить текстовой анализ в кульминационной точке повествования и проанализировать несколько лексий (103—ПО). Чтобы сделать общепонятной связь между проанализированным фрагментом и фрагментом, который мы будем анализировать далее, достаточно указать основные акциональные цепочки, которые развертываются (но не обязательно завершаются) между лексией 18 и лексией 102. К сожалению, за недостатком места мы не можем привести здесь текст новеллы По, находящийся между начальным и заключительным фрагментами, равно как не можем привести и нумерацию промежуточных лексий; мы указываем лишь акциональные цепочки (не имея даже возможности проанализировать их поэлементно) — в ущерб другим кодам, более многочисленным и, бесспорно, более интересным. Поступаем мы так главным образом потому, что акциональные цепочки образуют, по определению, фабульный каркас новеллы (я сделаю небольшое исключение лишь для хронологического кода, указывая в начальных или заключительных ремарках тот момент рассказа, к которому относится начало каждой цепочки).
I. Программа: эта цепочка началась и получила обширное развитие в проанализированном фрагменте. Вопросы, на которые должен ответить планируемый эксперимент, известны. Цепочка продолжается и завершается выбором объекта (пациента), необходимого для проведения опыта: это—Вальдемар (разработка программы происходит за девять месяцев до момента повествования).
II. Магнетизация (или, точнее, если позволить себе очень неуклюжий неологизм: магнетизабельность). Прежде чем остановить свой выбор на м-ре Вальдемаре, П. проверял его восприимчивость к магнетизму; таковая имеет место, но тем не менее полученные результаты разочаровывают: М. В. с трудом и не всегда до конца поддается магнетическому воздействию. В цепочке перечисляются элементы тестирования, которое предшествовало принятию решения об эксперименте и хронологические рамки которого не уточняются.
III. Физическая смерть: акциональные цепочки, как правило, растянуты и переплетены друг с другом. С сообщения о плохом состоянии здоровья М. В. и о приговоре, вынесенном ему врачами, начинается очень длинная цепочка; она идет через всю новеллу и завершается лишь в последней лексии (150) переходом тела М. В. в жидкое состояние. Эпизоды, составляющие эту цепочку, многочисленны и прослоены элементами других цепочек, однако с научной точки зрения они вполне логичны: плохое состояние здоровья, диагноз, приговор, постепенное ухудшение состояния, агония, умирание (физиологические признаки смерти) — с этой точки начнется второй текстовой анализ — дезинтеграция, переход в жидкое состояние.
IV. Соглашение: П. предлагает м-ру Вальдемару подвергнуться гипнозу на пороге смерти (поскольку он знает о своей участи), и М. В. соглашается; экспериментатор и пациент заключают соглашение: условия, предложение, ответное согласие, уточнение деталей, решение об исполнении, официальная регистрация в присутствии врачей (последний пункт представляет собой отдельную придаточную цепочку).
V. Каталепсия (за 7 месяцев до момента повествования, суббота, 7 ч. 55 мин.): Когда наступили последние минуты жизни М. В., после того, как сам пациент известил об этом экспериментатора, П. начинает сеанс гипноза in articulo mortis, в соответствии с Программой и с Соглашением. Эту цепочку можно назвать «Каталепсия»; она включает в себя, среди прочих элементов: магнетические пассы, сопротивление испытуемого, признаки каталептического состояния, контролирующие действия экспериментатора, действия врачей по проверке результатов (акции, входящие в цепочку, занимают 3 часа: каталепсия наступает в 10 ч. 55 мин.).
VI. Вопрос / (Воскресенье, 3 ч. утра): П. задает вопросы загипнотизированному м-ру Вальдемару четыре раза; целесообразно будет вычленить четыре акциональные цепочки, связывая каждую из них с ответом, который дает м-р Вальдемар. На первый вопрос следует ответ: «Я сплю» (эти вопросительные цепочки строятся совершенно одинаково: оповещение о вопросе, вопрос, задержка с ответом или нежелание отвечать, ответ).
VII. Вопрос //: этот вопрос задается экспериментатором вскоре после первого вопроса. М-р Вальдемар отвечает: «Я умираю».
VIII. Вопрос III: экспериментатор вновь спрашивает умирающего и загипнотизированного м-ра Вальдемара («Вы все еще спите?»); тот отвечает, связывая воедино оба предшествовавших ответа:
«Да, все еще сплю — умираю».
IX. Вопрос IV: П. пробует еще раз заговорить с М. В.: он повторяет свой предыдущий вопрос (Ответ М. В. последует, начиная с лексии 105, см. ниже).
Сейчас мы приближаемся к тому месту новеллы, с которого мы возобновим наш текстовой анализ по отдельным лексиям. Между Вопросом III и началом нашего анализа вклинивается важный элемент цепочки «Клиническая смерть», а именно, умирание м-ра Вальдемара (101 —102). Загипнотизированный м-р Вальдемар отныне, с медицинской точки зрения, мертв. Как мы знаем, совсем недавно, в связи с проблемой трансплантации органов, вопрос о констатации смерти был рассмотрен заново: сегодня для констатации смерти требуются показания электроэнцефалограммы. Что же касается Эдгара По,— он, чтобы засвидетельствовать смерть М. В., соединяет (в лексиях 101 и 102) все признаки смерти пациента, которые принимались во внимание наукой того времени: раскрытые глаза с закатившимися зрачками, трупный цвет кожи, исчезновение румянца, отпадение и расслабление нижней челюсти, почерневший язык, общая безобразность внешнего вида, заставляющая всех присутствовавших отпрянуть от постели (еще раз отметим переплетение кодов: все эти медицинские признаки одновременно являются возбудителями ужаса; или, точнее говоря, ужас неизменно подается под прикрытием научного алиби: научный код и символический код актуализуются одновременно, образуя неразрешимую альтернативу).
Поскольку с медицинской точки зрения мистер Вальдемар мертв, рассказ на этом должен был бы закончиться: со смертью героя (за исключением случаев воскресения в религиозных повествованиях) повествование завершается. Продолжение фабулы (начиная с лексии 103) является в данном случае одновременно и нарративной необходимостью (чтобы текст продолжался), и логическим скандалом. Этот скандал можно назвать «скандалом дополнения»: чтобы у рассказа имелось дополнение, надо, чтобы у жизни имелось дополнение; и здесь опять-таки рассказ оказывается равноценен жизни.
Текстовой анализ лексий 103
(103) «Здесь я чувствую, что достиг того места в моем повествовании, когда любой читатель может решительно отказаться мне верить. Однако мой долг — продолжать рассказ.»
а) Мы знаем, что оповещение о предстоящем высказывании является элементом риторического (и метаязы-кового) кода; нам также известна «аперитивная» значимость этой коннотации.
б) Долг излагать факты, не думая о возможных неприятностях,— составная часть научно-этического кода.
в) Обещание невероятной реальности входит в «товарное» измерение рассказа; такое обещание повышает «цену» рассказа; иначе говоря, здесь мы имеем дело с некоторым субкодом, входящим в состав общего кода коммуникации. Это субкод обмена. Всякий рассказ является элементом этого субкода; ср. (5)6.
(104) «Теперь мистер Вальдемар не обнаруживал ни малейших признаков жизни; сочтя его мертвым, мы уже собирались поручить его попечениям сиделки и служителя, /.../»
В вышеуказанной длинной цепочке «Клиническая смерть» умирание было отмечено в лексии (101): здесь оно подтверждается как свершившийся акт: в лексии
(101) состояние смерти было описано (через набор симптомов) ; здесь оно удостоверяется посредством метаязыка.
(105) «как вдруг язык его сильно задрожал. Это длилось, может быть, с минуту. Затем [...]»
а) Хронологический код («с минуту») обеспечивает два эффекта: эффект реальности через точность, ср. (7) а, и драматический эффект: мучительное извлечение звука, рождение голоса напоминает о борьбе между жизнью и смертью: жизнь пытается высвободиться из засасывающей трясины смерти, она бьется в конвульсиях (или, точнее говоря, здесь смерть не может высвободиться из объятий жизни: не будем забывать, что М. В. уже мертв он уже не может бороться за удержание жизни; он может бороться лишь за удержание смерти).
б) Незадолго до момента, к которому мы подошли, П. обратился к М. В. с вопросом в четвертый раз; не успев ответить, М. В. перешел в состояние клинической смерти. Однако цепочка «Вопрос IV» все еще не завершена (здесь и вступает в игру то самое дополнение, о котором мы говорили); движение языка указывает на то, что М. В. собирается заговорить. Поэтому наша цепочка должна выглядеть следующим образом: вопрос (100)/(клиническая смерть)! усилие ответить (цепочка пока еще не закончена).
в) Совершенно очевидно, что язык как орган имеет свою символику. Язык — это слово (отрезать язык — значит изувечить речь; это ярко проявляется в символической церемонии наказания богохульников); вместе с тем в языке есть нечто от человеческих внутренностей и в то же время — нечто фаллическое. Эта общая символика усилена здесь тем фактом, что двигающийся, трепещущий язык противостоит (парадигматически) почерневшему и распухшему языку мертвеца (101). Таким образом, слову здесь уподобляется жизнь внутренностей, жизнь скрытых глубин, а само слово фетишизируется в виде содрогающегося фаллообразного органа, находящегося как бы в предоргазменном состоянии: длящаяся минуту вибрация означает и устремленность к наслаждению, и устремленность к слову: это вибрация Желания, устремленного к некоей цели.
( 106) « [..J из неподвижных разинутых челюстей послышался голос /.../»
а) Понемногу развертывается цепочка «Вопрос IV». Здесь появляется самое начало обширного, растянутого элемента «Ответ», который должен будет завершить эту цепочку. Конечно же, промедление с ответом — вещь, хорошо известная в грамматике повествования; но подобные промедления имеют обычно психологическое значение; в данном же случае промедление (и связанное с ним членение процесса ответствования на отдельные подробности) является чисто физиологическим; это — рождение голоса, заснятое и записанное в замедленном темпе.
б) Голос идет от языка (105), челюсти — не более, чем дверные створки; голос идет не от зубов; рождающийся сейчас голос не будет дентальным, овнешненным, цивилизованным (подчеркнутая роль зубов при артикуляции—признак «утонченности»); нет, этот голос будет нутряным, утробным, мускульным. Культура позитивно оценивает чистоту, твердость, четкость,
ясность (зубы); голос же мертвеца идет из вязкости, из мускульной магмы внутренностей, из глубины. В структурном отношении — перед нами элемент символического кода.
(107) «[...] — такой, что пытаться рассказать о нем было бы безумием. Есть, правда, два-три
эпитета, которые отчасти можно к нему применить. Я могу, например, сказать, что звуки были хриплые, отрывистые, глухие, но описать этот кошмарный голос в целом невозможно по той простой причине, что подобные звуки никогда еще не оскорбляли человеческого слуха.»
а) Здесь присутствует метаязыковой код: говорение о том, как трудно говорить о данном предмете. Отсюда — использование откровенно метаязыковых терминов: «эпитеты»,
«рассказать», «описать».
б) Развертывается символика Голоса: у этого голоса
два характерных признака — внутреннее происхождение («глухие звуки») и прерывистость («хрипота», «отрывистость»). Тем самым подготавливается логическое противоречие (гарантия сверхъестественности): контраст между разорванностью и клейкостью (108), в то время как
«внутреннее происхождение» вызывает у воспринимающих чувство удаленности, дистанции.
(108) «Однако две особенности я счел тогда — и считаю сейчас — характерными, ибо они дают некоторое представление об их нездешнем звучании. Во-первых, голос доносился до нас — по крайней мере до меня — словно издалека или из глубокого подземелья. Во-вторых (тут я боюсь оказаться совершенно непонятным), он действовал на слух так, как действует на наше осязание прикосновение чего-то студенистого или клейкого.
Я говорю о „звуках“ и „голосе“. Этим я хочу сказать, что звуки были вполне — и даже пугающе, ужасающе — членораздельными».
а) Здесь присутствуют несколько элементов метаязы-кового (риторического) кода: оповещение («две особенности»), резюмирование («я говорю о»), ораторское предупреждение («боюсь оказаться непонятным»).
б) Расширяется символическое поле Голоса. Это происходит в результате развития характеристик, введенных «отчасти» в лексии (107): 1) отдаленность (абсолютная дистанцированность) : голос идет издалека, потому что / для того, чтобы дистанция между Жизнью и Смертью является / являлась тотальной (потому что подразумевает причину, принадлежащую к реальности, к тому, что стоит за бумажной страницей; для того, чтобы указывает на требования дискурса, желающего продолжаться, длиться в качестве дискурса; записывая потому, что / для того, чтобы, мы принимаем факт взаимодействия двух инстанций, которыми являются реальность, с одной стороны, и дискурс — с другой; тем самым мы признаем структурную двойственность всякого письма). Дистанция (между Жизнью и Смертью) подчеркивается для того, чтобы еще более разительным стало ее последующее отрицание: наличие этой дистанции обеспечивает возможность того «нарушения границы», «проникновения», «вмешательства», описание которого и составляет цель данного рассказа; 2) подзем-ность\ вообще говоря, тематика Голоса двойственна, противоречива: иногда Голос предстает как нечто легкое, окрыленное, улетающее вместе с жизнью; иногда — наоборот, как нечто тяжелое, глухое, идущее из-под земли: это голос пригнетенный, словно придавленный большим камнем; здесь мы имеем дело с древней мифологической темой: хтонический голос, замогильный голос; именно таков разбираемый нами случай; 3) прерывность — необходимая предпосылка языковой деятельности; поэтому студенистая, клейкая, тягучая речь производит впечатление сверхъестественности; эта характеристика голоса Вальдемара имеет двоякое значение: с одной стороны, она подчеркивает странность этого языка, который противен самой природе языка; с другой стороны, она дополняет парадигму аномальных качеств, вызывающих дискомфорт, отвращение: к разорванности («отрывистые звуки» в лексии 107) прибавляется липкость, вязкость (ср. вытекание гноя из-под век Вальдемара в тот момент, когда его выводят из гипноза, т. е. когда для него наступает настоящая смерть; лексия 133); 4) подчеркнутая членораздельность придает словам Мертвеца статус полноценного, развитого, взрослого языка; это язык, взятый в своей сущности, а не бормочущий, приблизительный, несовершенный язык, отягощенный неязыковыми вкраплениями; отсюда — испуг и ужас аудитории: между Смертью и Языком существует вопиющее противоречие; противоположностью Жизни является не
Смерть (стереотипное представление), а Язык; невозможно решить, умер Вальдемар или жив; бесспорно только одно: он говорит; но его речь нельзя отнести ни к Жизни, ни к Смерти.
в) Отметим одну уловку в рамках хронологического кода: «я счел тогда — и считаю сейчас».
Здесь наслаиваются друг на друга три временных пласта: время действия, диегесис («я счел тогда»), время писания («и считаю сейчас, когда пишу»), время чтения (захваченные настоящим временем текста, мы и сами начинаем «так считать» в момент чтения). Все это вместе взятое создает эффект реальности.
а) Все еще продолжается развертывание цепочки «Вопрос IV»: здесь дается напоминание о вопросе
(см. 100) и оповещение о факте ответа.
б) Говорение загипнотизированного мертвеца и есть ответ на проблему III, выдвинутую в лексии 14: до какой границы гипноз может задерживать наступление смерти? Ответ: до сферы языка включительно.
«Он сказал: — Да — нет — я спал — а теперь — теперь — я умер.»
Структурное значение данной лексии очень простое: это элемент «ответ» («Я умер») в цепочке «Вопрос IV». Однако за рамками диететической структуры (присутствие лексии в составе акциональной цепочки) коннотации этой реплики («Я умер») прямо-таки неисчерпаемы. Конечно же, существует много мифологических повествований, где мертвец разговаривает; но во всех этих случаях мертвец хочет сказать: «я жив». В нашем же случае возникает подлинный hapax нарративной грамматики; в повествование вводится абсолютно невозможное высказывание: «я умер». Попробуем развернуть некоторые из имеющихся здесь коннотаций:
1) Мы уже говорили о теме вмешательства (Жизни в Смерть); вмешательство — это нарушение парадигмы, нарушение смысла; в парадигме Жизнь / Смерть разделяющая косая линия прочитывается обычно как слово «против» (versus); достаточно будет прочесть ее как предлог «в», чтобы произошло вмешательство и парадигма разрушилась. Именно это происходит сейчас: одно пространство незаконным образом вклинивается в другое пространство. Интересно здесь то, что вмешательство осуществляется на языковом уровне. Представление о мертвеце, совершающем какие-то поступки после смерти, вполне банально; оно выражено в знаменитых легендах о вечном наказании и о посмертном мщении, оно же комически выражено и в шутке Форнере:
«Только смерть учит жить неисправимых людей». Но в нашем случае действия мертвеца — это чисто языковые действия, и, в довершение всего, этот язык не служит никакой цели, он не используется ради какого-нибудь воздействия на живых, он ничего не высказывает, кроме самого себя, он совершенно тавтологически обозначает сам себя; прежде, чем сказать: «я умер»,— голос уже фактом своего существования как бы говорит: «я говорю». Это немного напоминает такую грамматику, которая не выражает ничего, кроме языка; бесцельностью высказывания усиливается немыслимость ситуации: речь идет об утверждении сущности, которая находится не на своем месте (перемещенность — неотъемлемый признак символического).
2) Другой немыслимый аспект этого высказывания связан с обращением метафорического значения в буквальное. В самом деле, сама по себе фраза «je suis mort(e) ‘я умер(ла)’, ‘я мертв(а)’» довольно банальна: именно это говорит во Франции женщина, которая весь день делала покупки в большом универмаге, ходила к парикмахеру и т. д. Но буквализация именно этой метафоры невозможна: высказывание «я мертв», если его понимать буквально, всегда недействительно, потому что просрочено (тогда как высказывание «я сплю» может быть действительно и в буквальном значении, если оно исходит от загипнотизированного человека). Поэтому мы можем здесь говорить о речевом скандале.
3) Однако речь здесь может идти не только о речевом, но и о языковом скандале. Если взять мысленно сумму всех высказываний, возможных на данном языке, именно сопряжение первого лица (Je) с предикатом mort (‘мертв’) окажется в принципе невозможным: это языковая лакуна, языковая расщелина, именно это полое пространство языка и заполняет собою наша новелла. В ней высказывается не что иное, как именно эта невозможность: анализируемая фраза — не описание, не констатация, она не сообщает аудитории ничего, кроме самого факта высказывания; в известном смысле можно сказать, что перед нами — перформативная конструкция, но такая, которую ни Остин, ни Бенвенист, конечно, не предвидели в своих анализах (напомним, что перформативным является такой модус высказывания, при котором сообщение означает только факт сообщения: я объявляю войну\ перформативные конструкции всегда строятся в первом лице; в ином случае они превращаются в констативные конструкции: он объявляет войну): в нашем случае невозможная фраза перформирует собственную невозможность.
4) С чисто семантической точки зрения, фраза «je suis mort» утверждает одновременно два противоположных факта (Жизнь и Смерть); это энантиосема, но опять-таки уникальная энантиосема: означающее выражает означаемое (Смерть), которое находится в противоречии с фактом высказывания. Однако следует пойти еще дальше: перед нами не просто «отрицание» (dénégation) в психоаналитическом смысле термина (в этом случае «я умер», «я мертв» значило бы «я не умер», «я не мертв»), перед нами доведенный до пароксизма момент трансгрессии, нарушения границы; перед нами изобретение невиданной категории: правда — ложь, да — нет, смерть — жизнь мыслится как неделимое целое. Это целое не может вступать ни в какие комбинации; оно недиалектично, поскольку антитеза не подразумевает здесь никакого третьего элемента; это не какая-то двуликая сущность, а единый и небывалый элемент.
5) В связи с фразой «Я умер» возможно еще одно психоаналитическое суждение. Мы сказали, что здесь происходит немыслимая буквализация смысла. Это значит, что Смерть, этот изначальный объект всякого вытеснения, вторгается здесь прямо в языковую деятельность; этот прорыв предельно болезнен и мучителен, как видно из дальнейшего (147: «с языка, но не с губ, страдальца рвались крики: „Умер! умер!”»); фраза «Я умер» — не что иное, как взорвавшееся табу. Однако, если сфера символического — это сфера неврозов, то возвращение к буквальному значению, отменяющее символ за «просроченностью», означает переход в пространство психоза: в этой точке новеллы всякий символ становится недействительным; всякий невроз — тоже; в тексте воцаряется психоз: необыкновенность историй По — это необыкновенность безумия.
Возможны и другие комментарии, в частности комментарий, предложенный Жаком Деррида. Я ограничился теми, которые вытекают из структурного анализа: я пытался показать, что фраза «Я умер» — это вовсе не «невероятное сообщение» (l’énoncé incroyable), но нечто более принципиальное — «невозможный акт высказывания» (l’énonciation impossible).
Прежде чем перейти к методологическим выводам, я напомню, в чисто сюжетном плане, конец новеллы: Вальдемар остается загипнотизированным мертвецом в течение 7 месяцев; затем, с согласия врачей, П. решает его разбудить; пассы оказывают свое действие, и на щеках Вальдемара появляется легкий румянец, но, в то время как П. старается активизировать пробуждение пациента, усиливая пассы, с языка Вальдемара рвутся крики «Умер! умер!» и внезапно все его тело оседает, расползается и разлагается под руками экспериментатора: «На постели перед нами оказалась полужидкая, отвратительная, гниющая масса».
Методологическое заключение
Нижеследующие замечания, призванные заключить наш фрагментарный анализ, не обязательно будут «теоретическими»; теория не абстрактна, не спекулятивна; сам анализ, хотя он и относился к совершенно конкретному тексту, уже был теоретичен — в том смысле, что целью его было наблюдение за процессом самопроизводства языка. Это значит (повторим еще раз), что мы не занимались экспликацией текста, понимаемой как «объяснение текста»: мы просто пытались уловить повествование в процессе его становления (что подразумевает одновременно идею структуры и идею движения, идею системы и идею бесконечности). Наша структурация не идет дальше или глубже той, которая спонтанно возникает в процессе чтения. Таким образом, наша задача сейчас состоит не в том, чтобы выявить «структуру» новеллы По, тем менее — структуру всякого повествования вообще. Мы просто хотим, не будучи уже прикованы к той или иной точке текста, бросить общий взгляд на основные коды, выделенные нами.
Само слово «код» не должно здесь пониматься в строгом, научном значении термина. Мы называем кодами просто ассоциативные поля, сверхтекстовую организацию значений, которые навязывают представление об определенной структуре; код, как мы его понимаем, принадлежит главным образом к сфере культуры: коды это определенные типы уже виденного, уже читанного, уже деланного; код есть конкретная форма этого «уже», конституирующего всякое письмо.
Хотя, по сути, все коды создаются культурой, среди встреченных нами кодов есть один, за которым мы специально закрепим наименование культурный код: это код человеческого знания — или, скорее, знаний: общественных представлений, общественных мнений — короче, культуры, как она транслируется книгой, образованием и, в более широком аспекте, всеми видами общественных связей. Знание как корпус правил, выработанных обществом,— вот референция этого кода. Нам встретилось много этих культурных кодов (или много субкодов общего культурного кода): научный код, который опирается (в нашей новелле) на правила экспериментальной науки и на принципы научной этики; риторический код, объединяющий все общественные правила говорения: кодированные формы повествования, кодированные формы речи (оповещение, резюмирование и т. д.); к этому коду относятся и метаязыковые высказывания (дискурс говорит о самом себе); хронологический код: «датирование», которое нам кажется сегодня само собой разумеющимся, естественным, объективно данным, на самом деле представляет собой практику, глубоко обусловленную культурными правилами,— и это логично, поскольку датирование подразумевает и навязывает определенную идеологию времени («историческое» время отличается от «мифологического» времени); совокупность хронологических вех составляет, таким образом, сильный культурный код (исторически обусловленную манеру членить время в целях драматизации, наукообразия, достижения эффекта реальности); социо-исторический код позволяет связать высказывание со всей суммой усваиваемых с самого рождения знаний о нашем времени, о нашем обществе, о нашей стране (сюда, например, относится определенный способ именования: «мистер Вальдемар», а не просто «Вальдемар»). Нас не должен тревожить тот факт, что мы возводим в ранг кода предельно банальные детали текста; напротив, именно их столь очевидная банальность, незначительность и предрасполагает их к вхождению в состав кода, как мы его определили: код — это корпус правил, настолько расхожих, что мы принимаем их за природные данности; но если бы рассказ вышел за рамки этих правил, он тотчас бы стал неудобочитаемым.
Код коммуникации мог бы быть назван и иначе: код адресации. Слово коммуникация должно пониматься здесь в узком смысле: оно не охватывает всех значений, содержащихся в тексте; и уж заведомо не охватывает всего означивания, разворачивающегося в тексте. Слово «коммуникация» указывает здесь лишь на те отношения, которым текст придает форму обращений к адресату (таков «фатический» код, призванный усилить контакт между рассказчиком и читателем), или форму обмена (рассказ в обмен на истину, рассказ в обмен на жизнь). В общем, слово «коммуникация» должно пониматься здесь в экономическом смысле (коммуникация как циркуляция товаров).
Символическое поле («поле» — менее жесткое понятие, нежели «код»), разумеется, очень обширно, тем более что мы вкладываем в слово «символ» самый общий смысл, не ограничивая себя ни одной из привычных конннотаций этого слова. Наше понимание символа близко к психоаналитическому пониманию: символ — это, грубо говоря, некий языковой элемент, который перемещает тело и позволяет увидеть, угадать некую иную площадку действия, нежели та площадка, с которой прямо говорит высказывание, насколько мы его понимаем. Символический каркас новеллы По состоит в нарушении табу на Смерть, в нарушении классификации, или, по удачному выражению, употребленному Бодлером, во вмешательстве (empiètement) Жизни в Смерть (а не Смерти в Жизнь, что было бы банально; тонкость новеллы обусловлена частично тем, что речь кажется исходящей от асимволического повествователя, который играет роль объективного ученого, преданного чистым фактам, чуждого символам (которые незамедлительно силой вторгаются в новеллу). Код действий, или акциональный код, поддерживает фабульный каркас новеллы: действия или высказывания, которые их денотируют, организуются в цепочки. Цепочка всегда сохраняет некоторую приблизительность (контуры цепочки не могут быть определены строго и безусловно); выделение цепочек, однако, оправдывается двумя обстоятельствами: во-первых, мы испытываем спонтанное желание дать
некоторой группе фактов единое, обобщенное наименование (например, такие значения, как слабое здоровье, ухудшение состояния, агония, умирание тела, разжижение тела, естественным образом группируются вокруг одного стереотипного понятия «Физическая Смерть»; во-вторых, элементы акциональной цепочки связаны между собой (точнее, друг с другом, поскольку они следуют друг за другом в ходе рассказа) кажущейся логикой. Мы хотим сказать, что логика акциональной цепочки — это, с научной точки зрения, очень сомнительная логика; это лишь видимость логики, обусловленная не формальными законами умозаключения, а нашими умственными привычками: это эндоксальная, культурная логика (нам, например, кажется «логичным», что суровый диагноз следует за констатацией плохого состояния здоровья); кроме того, эта логика смешивается с хронологией; нам все время кажется, что после — значит вследствие. В нашем восприятии темпоральность и каузальность (которые на самом деле никогда
не встречаются в повествовании в чистом виде) обеспечивают своего рода естественность, понятность, удобочитаемость рассказа: в результате мы можем, например, пересказать его сюжет (то, что у древних называлось словом «аргумент» — термином, относящимся и к логике, и к повествованию).
И еще один код, проходящий сквозь новеллу с первых же ее строк: код Загадки. Мы не имели возможности увидеть, как он работает, потому что мы проанализировали лишь очень малую часть рассказа По. Код Загадки объединяет внутри себя элементы, сцепление которых (нарративная фраза) позволяет сначала выдвинуть некую загадку, а затем, после нескольких ретардаций, составляющих всю «соль» повествования, открыть решение загадки. Элементы этого «энигматического» (или «герменевтического») кода очень дифференцированны: необходимо различать, например, выдвижение загадки (всякое высказывание, смыслом которого является утверждение «имеется загадка») и формулирование загадки (изложение сути таинственного вопроса). В нашей новелле загадку выдвигает уже само заглавие (обещается некая «правда», хотя мы и не знаем еще, к какому вопросу эта правда относится), а формулирование начинается с первых же абзацев (научное изложение проблем, связанных с планируемым экспериментом), и с первых же абзацев начинаются ретардации: всякое повествование заинтересовано в том, чтобы оттянуть разрешение выдвинутой загадки, поскольку это разрешение будет означать конец самого повествования, его смерть. Как мы видели, рассказчик тратит целый абзац на то, чтобы под видом проявлений научной добросовестности оттянуть изложение сути дела. Что касается решения загадки, оно здесь не носит математического характера: на изначальный вопрос, вопрос о правде, отвечает все повествование в целом (однако эта правда может быть в концентрированном виде сведена к двум пунктам: к высказыванию «я умер» и к внезапному переходу тела мертвеца в жидкое состояние в момент выхода из гипноза); правда здесь подлежит не раскрытию, а вскрытию.
Мы перечислили коды, проходившие сквозь проанализированные нами фрагменты. Мы сознательно уклоняемся от более детальной структурации каждого кода, не пытаемся распределить элементы каждого кода по некоей логической или семиологической схеме; дело в том, что коды важны для нас лишь как отправные точки «уже читанного», как трамплины интертекстуальности: «раздерганность» кода не только не противоречит структуре (расхожее мнение, согласно которому жизнь, воображение, интуиция, беспорядок противоречат систематичности, рациональности), но, напротив, является неотъемлемой частью процесса структурации. Именно это «раздергивание текста на ниточки» и составляет разницу между структурой (объектом структурного анализа в собственном смысле слова) и структурацией (объектом текстового анализа, пример которого мы и пытались продемонстрировать) .
Употребленная нами сейчас «текстильная» метафора не случайна. В самом деле, текстовой анализ требует, чтобы мы представляли себе текст как ткань (таково, кстати, этимологическое значение слова «текст»), как переплетение разных голосов, многочисленных кодов, одновременно перепутанных и незавершенных. Повествование — это не плоскость, не таблица; повествование — это объем, это стереофония (Эйзенштейн настойчиво подчеркивал принцип контрапункта в своих постановках, открывая тем самым путь к признанию тождественности фильма и текста): у письменного повествования тоже есть свое поле прослушивания. Форма существования смысла (за исключением, может быть, акциональных цепочек) — не развертывание, а взрыв: позывные, вызов принимающего, проверка контакта, условия соглашения и обмена, взрывы референций, вспышки знания, более глухие и более глубокие толчки, идущие «с другой площадки» (из сферы символического), прерывность действий, относящихся к одной цепочке, но не связанных натуго, все время перебиваемых другими смыслами.
Весь этот «объем» движется вперед (к концу рассказа), вызывая тем самым читательское нетерпение, под воздействием двух структурных принципов:
а) искривление: элементы одной цепочки или одного кода разъединены и переплетены с инородными элементами; цепочка кажется оборванной (например, ухудшение состояния Вальдемара), но она подхватывается дальше, иногда — гораздо дальше; в результате возникает
читательское ожидание; теперь мы даже можем дать определение цепочки: это плавающая микроструктура, создающая не логический объект, а ожидание и разрешение ожидания;
б) необратимость: несмотря на «плавающий» характер структурации, в классическом, удобочитаемом рассказе (таков рассказ По) имеются два кода, которые поддерживают векторную направленность структурации: это акциональный код (основанный на логико-темпоральной упорядоченности) и код Загадки (вопрос венчается ответом); так создается необратимость рассказа. Как легко заметить, именно на этот принцип покушается сегодняшняя литературная практика: авангард (воспользуемся для удобства привычным термином) пытается сделать текст частично обратимым, изгнать из текста логико-темпоральную основу, он направляет свой удар на эмпирию (логика поведения, акциональный код) и на истину (код загадок).
Не следует, однако, преувеличивать расстояние, отделяющее современный текст от классического рассказа.
Как мы видели, в новелле По одна и та же фраза очень часто отсылает к двум одновременно действующим кодам, притом что невозможно решить, который из них «истинный» (например, научный код и символический код): необходимое свойство рассказа, который достиг уровня текста, состоит в том, что он обрекает нас на неразрешимый выбор между кодами. Чьим именем будем мы обосновывать наш выбор? Именем автора? Но рассказ представляет нам только повествователя, речевого субъекта, запертого в своей речи. Именем того или иного типа критики? Но все они оспоримы, подчинены уносящему их потоку Истории (это не значит, что они бесполезны; каждый из них участвует в общем объеме текста, но лишь на правах одного голоса). Неразрешимость — это не слабость, а структурное условие повествования: высказывание не может быть детерминировано одним голосом, одним смыслом — в высказывании присутствуют многие коды, многие голоса, и ни одному из них не отдано предпочтение. Письмо и заключается в этой утрате исходной точки, утрате первотолчка, побудительной причины, взамен всего этого рождается некий объем индетерминаций или сверхдетерминаций: этот объем и есть означивание.
Письмо появляется именно в тот момент, когда прекращается речь, то есть в ту секунду, начиная с которой мы уже не можем определить, кто говорит, а можем лишь констатировать: тут нечто говорится.
1973.