Нечего и говорить, что подготовка к таким ответственным испытаниям была закончена задолго до полета, назначенного на рассвете. С шести часов вечера территория, откуда должен был подняться «Унион», находилась под усиленной охраной, и ни один человек, кроме директора Ионосферного института Набатникова и еще двух-трех ответственных лиц, не имел права подходить к летающей лаборатории.
Нельзя даже сравнивать предыдущий старт с территории НИИАП, когда «Унион» нужно было только переправить на ракетодром Ионосферного института, но все же печальный опыт с молодыми инженерами, случайно оставшимися в центральной кабине, сейчас несомненно учитывался.
Здесь бы, конечно, никогда такого не произошло. Сам Набатников осматривал каждый отсек гигантского диска, низко согнувшись, до боли в спине ходил по трубчатым коридорам, заглядывая в камеры. Освещение прекрасное, не хуже, чем в гостиных и каютах комфортабельного дизель-электрохода. Ему представлялось, что после испытаний «Унион» переоборудуют и вместо камер здесь появятся действительно каюты для желающих испытать космическое путешествие на необычном лайнере-дирижабле. Абсолютно безопасный полет. Сотни пассажиров плавно спускаются на землю в назначенный пункт. А пока не лаборанткой Нюрой Мингалевой проверялись новые ярцевские аккумуляторы, а заводскими инженерами. Они прилетели сюда специально. Но и этого мало: окончательную проверку производил Борис Захарович Дерябин, он же испытывал всю автоматику, радиоаппаратуру и телеметрические устройства.
Наконец все люки и центральный вход «Униона» были опечатаны, и теперь за работой аппаратуры и поведением животных следили только на расстоянии в лабораториях института.
Пассажиров «Униона» уложили спать в десять часов вечера. Ни Поярков, ни тем более Димка Багрецов не смогли бы заснуть так рано. Но их положили в специально оборудованную для этого комнату, где главный врач «Униона» Марк Миронович включил аппараты «электросна» и, поручив медсестре наблюдать за спящими, осторожно вышел на цыпочках.
Вадим открыл глаза, протер их и снова приоткрыл чуточку. Перед ним стояла какая-то бесформенная фигура, похожая на водолаза. Наверное, это сон.
— Довольно спать, — послышался гулкий и странный голос Пояркова. — Как старики говорят: «Царство небесное проспишь».
Он уже был готов к полету, одетый в скафандр, и сейчас говорил, не поднимая прозрачного шлема.
У Багрецова невольно мелькнула мысль: «А ведь мы скоро будем в этом «царстве небесном». Царстве вечного холода, тьмы, пустоты… — Он вздрогнул, поежился и тут же поспешил себя успокоить: — Нет, это говорится в другом, мистическом смысле. «Царство небесное» сулят после смерти… А мы ведь тоже можем…»
До того рассержен был Вадим этой нелепой мыслью, что мгновенно вскочил с постели, готовый сразу же надеть скафандр и лететь, лететь куда угодно, забыв о своем позорном малодушии.
Но все это оказалось не так-то просто. Открылась дверь, и, предводительствуемая Марком Мироновичем, на пороге показалась целая бригада врачей в белых халатах. Сейчас они будут выстукивать и выслушивать пациента, советоваться и качать головами. Стоит ли, мол, посылать человека в космос в таком неуравновешенном состоянии. И опять в голове у Вадима пронеслась навязчивая, тошная мысль: «Консилиум у постели умирающего».
Собрав всю свою волю, Багрецов проявил чудеса выдержки. Ни привычные дедовские методы выслушивания больного, проверка пульса на ощупь, ни современные электронные приборы, те, что безошибочно рисуют на экране физиологические процессы, происходящие в организме, не показали сильного нервного возбуждения и, тем более, угнетенного состояния будущего космического пассажира. В эти минуты Вадим мог совсем не дышать или даже остановить биение сердца, как, говорят, это делали легендарные индийские факиры, только бы врачи допустили его к полету.
Зря беспокоился Багрецов. Врачи еще раньше изучили его организм. Они долго искали сердечные и всякие другие неполадки, которые хоть в малейшей степени послужили бы препятствием к столь серьезному испытанию. И дело вовсе не в том, что у него не нашли какого-нибудь аппендицита или других скрытых болезней, могущих неожиданно обостриться в самое неподходящее время; и не в том, что Багрецов вдруг оказался «атлантом», то есть идеальной человеческой особью с точки зрения врачей и художников. Все это относительные пустяки.
А в чем же суть? Почему именно на Багрецова пал выбор Набатникова, когда он — искал второго пассажира «Униона»? В том-то и дело, что здесь не подходит слово «пассажир», здесь нужно лицо активное, действующее. Значит, если Пояркова считать командиром корабля, как это принято в авиации, то Багрецов должен быть либо вторым пилотом, либо штурманом, или, что ему ближе всего, бортрадистом, или, вернее, и он и Поярков просто наблюдатели.
Ведь у человека есть еще внутреннее зрение, интуиция, сложные чувства, которых не заменишь никакой кибернетикой. Он сразу может принимать решения при неожиданных обстоятельствах.
Вадим резко приподнялся и посмотрел в окно.
Диск «Униона», притянутый тросами к земле, слабо светился. Никаких прожекторов, все буднично и просто. Но почему же так долго не идут за «наблюдателями», почему так долго испытывают их терпение?
Все было рассчитано абсолютно точно, и вовсе они не так уж долго ждали это время тянулось медленно. Буквально за час до рассвета, чтобы зря не томить путешественников в кабине, за ними пришли Набатников, Дерябин и главный врач, усадили в машину и с потушенными фарами подъехали к «Униону».
Возле него уже стоял трехъярусный трап, высокий как пожарная лестница. Поднялись наверх. Под тяжелыми шагами Набатникова стонали ступеньки.
Он снял печать и открыл люк. В который раз специалисты, под руководством Дерябина, осматривали центральную кабину «Униона» и все его уголки, но это повторилось и сейчас.
После официальных и деловых инструкций Набатников не выдержал, порывисто даже кепка слетела с головы — расцеловал Пояркова и Багрецова, но, чтобы это не походило на тревожное прощание, пошутил:
— Пользуясь случаем, заранее поздравляю с возвращением. А то ведь к вам потом не пробьешься. Совсем зацелуют.
То ли у Дерябина был насморк, то ли он хотел протереть очки и полез в карман за платком, но Марк Миронович посмотрел на него таким свирепым взглядом — разве можно волновать пациентов, — что тот лишь потянул носом и сурово произнес:
— Не забудьте о кодированных передачах.
Эти передачи казались Багрецову бесполезной затеей. Зачем нужно что-то передавать, когда внизу все лучше нас знают. Высота, курс, отклонение от него, все технические показатели, даже самочувствие экипажа — все известно. Но, вспомнив о внутреннем зрении, интуиции и прочих сложных особенностях человечьей породы, понял, что такие передачи нужны, хотя бы для определения психического состояния космонавтов. Ведь говорят, что космические лучи…
Но, к счастью, дальнейшие размышления Вадима были прерваны сдержанной, вполголоса командой Набатникова:
— По местам.
Борис Захарович хотел было предложить присесть на минутку, по старому русскому обычаю, но после команды счел это неудобным: дисциплина как на войне.
Молча, почти не дыша, Багрецов шагнул в темноту люка, нащупал там первую ступеньку и вдруг со всей ясностью представил себе, что с этой ступеньки начинается дорога в космос. Он поднимается все выше, выше, сердце сжимается от волнения и радости, и все же тайная тревога ни на минуту не покидает его.
Внизу слышится мелодичное позвякиванье, будто кто-то стучит молоточком по цимбалам. Это поднимается Поярков. Видимо, металлические части его скафандра ударяются о звонкие перекладины лестницы.
«Значит, он уже закрыл нижний люк», — подумал Вадим, вспомнив свое первое неудачное путешествие.
Центральная кабина, где находились радиопередатчики и другая основная аппаратура, была освещена. Это Набатников, последним осматривая «Унион», нарочно оставил здесь свет, чтобы Пояркову и Багрецову не плутать в темноте. Горели плафоны и в радиальном коридоре, который вел в отсек, где в данном полете должны находиться люди.
Не случайно, что Багрецов, и даже Бабкин, который во время своего ионосферного полета исходил все коридоры «Униона», ничего не знали о безымянной камере, приспособленной для человеческого существования в течение всего времени полета.
Благодаря огромному объему диска ее можно было запрятать глубоко внутрь. Со всех сторон камеру окружали отсеки, заполненные газом, внутри которых было множество защитных переборок, как у подводной лодки. Поэтому сравнительно небольшие метеориты вряд ли смогли бы нанести вред экипажу «Униона». Сила удара будет значительно ослаблена, прежде чем метеорит достигнет стенок кабины с людьми.
Из этих же соображений защиты экипажа Поярков категорически отказался от огромных иллюминаторов, сквозь которые так приятно было бы наблюдать звездный мир. Во-первых, мир этот удобнее наблюдать с земли через телевизионные телескопы, расположенные в верхней части диска. А во-вторых, ни «космическая броня» Литовцева, ни более совершенные прозрачные материалы не смогут полностью защитить людей от солнечной и космической радиации, от температурных воздействий и тем более от возможной метеоритной опасности.
— Огромные окна, как в салоне волжского теплохода, нужны только героям фантастических романов, — доказывал Поярков своим противникам, которые ратовали за «космическую броню». — Ведь человек летит в космос не затем, чтобы любоваться пейзажами. И прежде всего он должен чувствовать себя в безопасности.
Вот почему кабину для людей поместили внутри диска, а наблюдать за окружающим можно было с помощью специальных оптических устройств, чем-то напоминающих перископы подводной лодки.
Все это было знакомо Вадиму еще раньше, когда он привыкал к условиям будущего полета. Вместе с Поярковым часами он сидел в кабине, притянутый ремнями к креслу, учился видеть совершенно необычным зрением, когда у тебя перед глазами что-то вроде «кинопанорамы». Над ее основным экраном поместился еще один, позволяющий видеть все, что творится над головой, а внизу на третьем и четвертом экранах должна быть видна Земля и, как в зеркальце автомашины, то, что остается позади.
К этому не сразу привыкнешь. Но так показалось вначале. А сейчас, когда Багрецов вошел в полутемную кабину, где светились лишь стрелки и цифры приборов, то ему представилось, что иначе и видеть нельзя. Круговой обзор, и не только в плоскости, но и в пространстве. Не надо вертеть головой. Вроде как на затылке у тебя появились глаза. Да и не только на затылке.
Прямо перед собой ты видишь освещенный купол башни, несколько поясов окружающих ее окон, плоскую крышу института с корзинками и решетками радиолокаторов, нацелившихся в небо. На втором экране — яркие предрассветные звезды. А внизу — абсолютная темень. Ведь «Унион» пока еще отдыхает, лежит на земле. И наконец, последний, четвертый экран. Вдали цепочка гор, просторное поле ракетодрома, и ходит по нему взад-вперед высокий, грузный человек в светлом плаще. Это Набатников. О чем он думает? О чем?
В кабине вспыхнул яркий свет, его зажег Поярков.
— Ну что ж, подключаемся, — весело сказал он, садясь рядом с Вадимом и вставляя в поясную фишку колодку со штепселями. — Марк Миронович, наверное, уже дожидается. Нервничает.
— Ему разрешено нервничать, — заметил Вадим, также через шланг подключаясь в радиотелеметрическую систему.
На приборной доске зажглась контрольная лампочка. Это значит, что заработал один из передатчиков, который предназначен только для того, чтобы точно и объективно сообщать на Землю о здоровье путешественников. Об этом будут знать не только Марк Миронович, не только Набатников и Дерябин, но и некоторые ученые из Академии медицинских наук, специалисты из Центра космической связи, будут знать и в других институтах, где установлены специальные аппараты для приема зашифрованных телеметрических, передач. Но только сами космонавты останутся в неведении, каков у них пульс, кровяное давление и как работает сердце.
На это им не следует отвлекаться, и меньше всего они должны об этом думать. На приборной доске, на различных пультах — всюду, куда ни глянь, на стенках кабины, даже на потолке размещены приборы, сигнальные лампочки, крохотные самописцы и осциллографы. Все, что касается технического состояния «Униона» и внешних условий, в какой-то мере влияющих на полет, все это могут определить по приборам и «командир корабля» и «наблюдатель» Багрецов. Все узнают, кроме того, что происходит у них в организме в столь необычных условиях.
Перед вылетом кто-то из врачей предложил поставить в кабине телевизионную камеру, чтобы наблюдать за космонавтами.
Однако существовали веские причины, почему следовало бы отказаться от телекамеры в кабине космонавтов. На специальных телевизорах вполне возможен прием этого изображения. А если так, то нетрудно догадаться, откуда оно передается. Но, как уже было решено, преждевременная сенсация только бы повредила делу.
Здесь надо сказать еще об одном методе наблюдения за космонавтами, о котором ничего не знали ни Поярков, ни Багрецов. В нем не было той неприятной особенности, когда ты чувствуешь себя постоянно на виду и за тобой следят по телевизору. Димка — тот бы, вероятно, стал позировать, а Поярков отворачиваться.
Новый метод наблюдения, даже если о нем рассказали бы и тому и другому, не вызвал бы у них протеста или просто неловкости. Однако, как говорится, «для чистоты эксперимента» пусть космонавты остаются в неведении. Дело касается самого сложного — нервных клеток мозга, которые могут быть подвержены действию космической радиации. Ведь пока еще многое остается неясным…
Сейчас в ожидании отлета именно об этом и зашла речь.
Заметив, что Вадим все время поправляет свинцовый колпак под шлемом, Серафим Михайлович предложил:
— Да сними ты его. Ведь пока не нужен.
Вадим с радостью снял с себя колпак, выдавленный из тонкого свинцового листа, и, рассматривая его розовую суконную подкладку, усеянную пуговками контактов, удивлялся:
— Мне кажется, что это придумали перестраховщики. Над головой всевозможные защитные перегородки, свинцовые, жидкостные. И вдруг нате вам — дополнительный колпак. Да ведь там, наверху, для космических лучей он вроде как бумажный… А потом, надо же верить опытам. С собаками от этих лучей ничего не случалось… С обезьяной Яшкой-гипертоником тоже обошлось благополучно. Наконец, Бабкин…
— Что Бабкин? — прервал его Поярков.
— Отделался, как говорится, легким испугом, — свободно и непринужденно продолжал Вадим, видимо решив, что юмор в данной ситуации — лучшая защита от страха. — Боялся, что полысеет, да и то не от космических лучей, а от вредных излучений в уловителях Набатникова.
— Это еще не совсем доказано. А потом, твой Бабкин поднимался на какую-нибудь сотню километров и пробыл там, наверное, часа два…
— «А у меня, да и у вас, в запасе вечность…» — как бы про себя продекламировал Вадим любимые строки, встрепенулся и со смешком добавил: Все-таки несколько суток.
Серафим Михайлович покосился на Вадима и выругал себя за неосторожность. Детям на ночь не рассказывают страшных сказок. Он чувствовал себя старше Вадима не на пять лет, а действительно чуть ли не на вечность. Такая жизнь прожита, как в бою, где один день стоит целого года. Случались дни, когда, сидя за чертежной доской, чувствуешь, что истекаешь кровью… Спускается ночь, и ты уже не идешь, а ползешь к далекому мерцающему огоньку, не зная, что там ждет тебя…
Он смотрел, как Вадим рассеянно пересчитывает маленькие, похожие на поросячьи сосочки, пружинистые контакты на розовой подкладке свинцового колпака, — смотрел и думал, что это действительно не защита от мощной космической радиации. Но при чем тут контакты? Зачем от колпака идет толстый бронированный кабель? Куда идет? К «заземлению», как говорят радиолюбители? Смешной парадокс. Ведь Земля тогда будет в сотнях километров отсюда.
Не только Пояркову, но даже людям, никогда близко не соприкасавшимся с космическим излучением, известно, что есть такие тяжелые частицы, которые глубоко проникают в живую ткань, ионизируют ее. А если они затронут нервные центры? Тогда что?
Свинцовые колпаки сделаны не для защиты, а для проверки возможного влияния космических частиц на мозговые клетки. И если внизу на экранах, где видны биотоки мозга, будет замечено что-либо угрожающее, то «Унион» немедленно спустят вниз. Изучение этих биотоков производилось давно, созданы специальные аппараты, помогающие диагностировать психические заболевания, но только совсем недавно был изобретен новый аппарат, который решили применить для такого совершенно исключительного случая.
Об этом ничего не говорили ни Пояркову, ни Багрецову. Вадим сейчас снял колпак и сразу же вызвал неудовольствие Марка Мироновича. Значит, врачи-психиатры могли наблюдать работу нервных клеток только у Пояркова. А перед отлетом хотелось бы проверить аппараты.
Неизвестно, что бы чувствовал Поярков, глядя на графическое изображение своих мыслей. В специальной лаборатории рядом с кабинетом Набатникова стояла необычная аппаратура.
Представьте себе два полуметровых экрана. На каждом из них вычерчено схематическое изображение мозга, разделенное на отдельные нумерованные участки. Вот экран Пояркова. То там, то здесь на чертеже вспыхивают звездочки. Они показывают, где в данное мгновение наиболее интенсивно работают нервные клетки. По характеру вспышек, по их интенсивности, по тому, как они перебегают с одного моста на другое, можно проследить процесс мышления, узнать его активность, быстроту реакции и многое другое, в чем пока еще трудно разобраться виднейшим ученым-психиатрам.
Кстати, двое из этих ученых уже застыли у экрана Пояркова и с нетерпением ждали, когда появится что-нибудь особо интересное, скажем, в минуты сильного нервного возбуждения. Ведь человек должен волноваться перед таким потрясающим полетом.
Ничего не поделаешь — врачи есть врачи, и если Набатников расценивал установку этих контрольных приборов лишь как средство вовремя спасти людей от возможного тяжкого заболевания, то врачам хотелось наиболее полно проследить течение этой неисследованной болезни, чтобы в дальнейшем найти способы предупреждения и борьбы с ней. Ведь совсем не за горами полеты обыкновенных пассажиров.
Поярков не мог видеть экран, где сейчас перебегали с места на место «звездочки его мыслей». Он смотрел на другой экран, видел светлеющее небо, где гасли настоящие звезды, и куда был прочерчен его путь. Без всякой электроники видел он и розовые облака, и чуть заметные снежные горы.
Все это настраивало на лирический лад, что сразу же было отмечено врачами. Звездочки лениво толпились на маленьком пятачке, бродили по кругу, сонные и тусклые как вымученные стихи. Такова бывает лирика в объективном изображении современной электроники.
И вдруг — россыпь огней. Они запрыгали, заметались, действительно быстрые как мысль, мгновенно перескакивая с одного места на другое, думы разные, но в них чувствовалась какая-то определенная закономерность и тяготение к верхнему участку нарисованной схемы.
Врачи переглянулись, посмотрели на самописцы и осциллографы. Приборы показывали, что Поярков несколько возбужден, повысилась частота пульса, дыхание прерывистое. В чем же дело? По вспышкам на экране, по бегающим звездочкам можно было бы заключить, что это волнение вызвано отнюдь не страхом или, что вполне естественно, тревогой перед полетом. Объективные данные полностью исключали гнев, раздражение… Никто ничего не понимал: за свою сравнительно недолгую практику работы с новым аппаратом врачи пока еще не встречались с подобной картиной на экране.
Да и в самом деле, разве можно приборами определить сложнейшие человеческие чувства, взвесить радость, измерить печаль? На каких хитроумных экранах увидите вы то, что привычно называть движением сердца или чистотой души? Как можно узнать силу любви?
А именно она перепутала все на экране и поставила в тупик ученых-психиатров.
Уже не отдельные вспышки, а космические ливни, похожие на те, что недавно наблюдал Набатников, бушевали на экране. Ученые разводили руками. Что же такое творится в сознании будущего космонавта?
Ничего особенного. Он столько передумал за эти дни, столько раз представлял себе полет, что голова уже не воспринимала бессчетного повторения одних и тех же мыслей. Больше того, выработалась защитная система-блокировка. Случайно взглянет Поярков на кромку диска, промелькнет мыслишка насчет сопротивления воздушной среды — и вдруг сразу же исчезает, будто в мозгу срабатывает какая-нибудь защелка и не дает мысли разматываться дальше. Ведь до этого он мотал ее, мотал и так и эдак. Все выяснил, рассчитал, проверил, зачем же теперь себя выматывать?
Но мысль работает даже во сне. Поярков ее может дисциплинировать. И вот для успокоения появилась вялая лирика, отмеченная на экране. Наконец — самое настоящее живое, полнокровное: Серафим Михайлович вспомнил о Нюре.
«Как? Неужели в те немногие минуты, которые остались до старта, он может думать о чем-то постороннем?» — удивился бы Аскольдик (да и не только он). Простите, но так случилось: Поярков вдруг ощутил прилив огромного страстного чувства, какого никогда не испытывал.
Все, что было до этого, показалось ему анемичным, скучным и, что самое оскорбительное для любви, рассудочным. Мелкая ненависть к мальчишке Аскольдику, глупая ревность к Багрецову и к тому, кого Нюра когда-то любила. Стыдно! Почему только вчера, накануне испытаний, он сбросил с себя эти ветхие лохмотья несчастного вздыхателя? Почему не раньше?
Он вспомнил, как поднял ее на руки, маленькую, будто невесомую, как почувствовал на губах ее горячее… нет, только сейчас он понял, — жгучее, опаляющее дыхание… Вспомнил — и сердце его остановилось… И опять не тогда, а сейчас, перед стартом… Все в эти минуты кажется по-иному, и надо бы вчера не так говорить с пей…
Поздно. Уже совсем рассвело. Через пятнадцать минут старт. Хоть бы одним глазком взглянуть на нее. Наверное, она здесь, среди провожающих. Почти для всех «Унион» лишь огромная машина с приборами и подопытными животными. Вот-вот она оторвется от земли. Все как полагается — обычные испытания. А у Нюры оторвется сердце… Но как она догадалась? Неужели прочла в глазах? Проклятая неосторожность! Лучше бы вчера не видеть ее. Ведь знаешь же хорошо, что не умеешь лгать.
На экране мелькали люди. Вот Набатников поднял палку, указывая куда-то в небо. Дерябин, вероятно, уже на месте, возле пульта управления. А это Бабкин. Наконец-то ему разрешили выйти на воздух. А рядом — Нюра, подняла воротник своего клетчатого пальто, закуталась шарфом, зябко поводит плечами, ежится от свежего ветерка.
Еще сильнее заколотилось сердце, кровь прилила к щекам. Посмотреть бы на нее поближе, заглянуть в глаза… Он крутил ручки оптических устройств, пробуя увеличить изображение, увидеть лицо крупным планом.
Сгоряча включил электронный телескоп. Нет, ничего не получается. Лицо Нюры превратилось в туманность, но зато над ней четко, до мельчайших подробностей был виден старый, морщинистый лик Луны.
Зачем она сейчас нужна Пояркову?
Нюра исчезла. Куда? Почему? Опять волнения. Не знал Поярков, что ее отозвал Набатников. Он только что обошел кругом всего диска, и вдруг возникли сомнения: исправна ли одна из мощных фотоэнергетических плит, потом получивших название «солнечной батареи». Эта плита чем-то показалась ему подозрительной.
Часть диска, где Набатников усмотрел неисправную плиту, лежала на земле, поэтому ее можно было даже потрогать руками.
— Анна Васильевна, — обратился к Нюре Набатников, — вы хорошо знаете курбатовские плиты. Что-то я в этой сомневаюсь. Она вроде как позеленела. От времени, что ли?
Разговор этот слышали и Поярков и Багрецов, хотя сидели они в кабине, в десятках метров от того места, где разговор этот происходил. Все объяснялось довольно просто. В обшивке диска, в разных его отсеках, были скрыты микрофоны, предназначенные для регистрации ударов метеорных частиц. Удары должны быть слышны на Земле и в кабине космонавтов, где установлено специальное табло, показывающее номер отсека, куда попала частица.
Не мудрено, что разговор Набатникова и Нюры, стоящих рядом, услышали через наушники космонавты.
Поярков не мог не узнать ее голоса. Стараясь не дышать, он слышал вовсе не обязательные для него вещи. Нюра успокаивала Афанасия Гавриловича, говорила насчет позеленевшей плиты, присланной из новой партии, что цвет такой и должен быть и что это нисколько не отражается на ее электрических и механических свойствах. Видимо, Афанасия Гавриловича вполне удовлетворило Нюрино объяснение, он поблагодарил ее и отошел. А Поярков чего-то ждал.
Так, по крайней мере, показалось Багрецову. И вдруг, к своему удивлению, Поярков слышит сказанное шепотом древнее, как мир, слово:
— Люблю…
Это было, конечно, наивно, особенно в столь неподходящей обстановке — за три минуты до старта в космос, но что поделаешь, если Нюра не сдержалась и, прильнув губами к холодному металлу, шепнула любимому напутственное слово.
Оно было с ним все время в пути — крылатое слово победы и счастья.