ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В ней рассказывается о других хороших людях. Хотелось бы им устроить счастье, да пока ничего не получается. Потом с ними встретится Римма. Все ею любуются, но автору Римма не нравится, в чем он и признается чистосердечно.


Много было друзей у Багрецова. С одним из них, самым близким, он сейчас путешествовал над землей, а другие, более счастливые, уверенно ступали по ней и не подозревали, что наверху творится. Но возвратимся немного назад.

Бабкин всегда оберегал Димку от пустых увлечений, почти к каждой его знакомой относясь настороженно. Только Нюра Мингалева пользовалась его симпатией, и, может быть, потому, что в данном случае беспокоиться нечего, Димка в полной безопасности. Они просто друзья.

Странная, конечно, дружба. Работали вместе, но очень недолго: Нюра аккумуляторщицей на испытательной станции у Павла Ивановича Курбатова, а Вадим вместе с Бабкиным приезжали туда в командировку устанавливать контрольные приборы.

Не всем девушкам удается жизнь. Не все они бывают счастливы. Так и с Нюрой. Училась мало, нянчила чужих ребят. Надоело. Кончила курсы электриков и уехала в пустыню на испытательную станцию. Страдала от неразделенной и даже невысказанной любви к своему начальнику и считала себя самой несчастной в мире. Потом было еще хуже. Студент-практикант Жорка Кучинский (о нем ни Багрецов, ни Бабкин до сих пор не могут говорить спокойно) подбил Нюру достать образец фотоэлементной ячейки, — тогда уедет аспирантка, в которой Нюра видела свою соперницу.

Вся эта история всплыла наружу, пришлось уехать. Не могла Нюра смотреть в глаза любимому человеку, да и другим честным людям. До конца жизни запомнит она этот урок, запомнит и Багрецова, он больше всех из-за нее страдал.

Нюра возвратилась к тетке, в маленький городок Запольск. Поступила в заочный электротехнический институт, а подыскать себе подходящее место, где бы могла применить свои знания и кое-какой опыт, полученный на испытательной станции, не сумела. В городе не было ни лабораторий, ни заводов. Устроилась на авторемонтной базе, где чинила автомобильные и тракторные аккумуляторы. Постепенно стала свыкаться с новой работой, но вот умерла тетка, ребятишки подросли, их взяли в детдом, Нюра осталась одна, ходила по опустевшим комнатам, в слезах засыпала, просыпалась со слезами. Не скрыла этого от Багрецова, написала.

Примерно через месяц на имя Анны Васильевны Мингалевой пришло официальное приглашение от Курбатова — начальника новой фотоэнергетической лаборатории, находящейся возле деревни Высоково, Орловской области. Нужны были опытные работники на аккумуляторную подстанцию. Так вот, не желает ли товарищ Мингалева приехать в Высоково. Комната в общежитии сотрудников, подъемные и все прочее будет обеспечено.

Как ни хотелось Нюре поехать, но пришлось ответить вежливым отказом. Не могла она вновь встретиться с Курбатовым — рана еще не зажила, — не могла еще и потому, что вместе с ним работала аспирантка Лидия Николаевна Михайличенко. Видеть их рядом — одно страдание.

Получив отказ, Курбатов развел руками. Как можно пренебрегать столь заманчивым предложением. Впрочем, кто этих девиц поймет?

Нюра и не предполагала, что по просьбе Багрецова сама Михайличенко заинтересовалась ее судьбой. Как-то однажды в лабораторию Курбатова приехал Дерябин. Нельзя ли, мол, попробовать мощные курбатовские плиты в «Унионе»? На больших высотах, где нет облаков и туманов, преобразовывая солнечный свет, они могли бы служить надежным источником энергии, что впервые было блестяще подтверждено во время полета спутников и космических ракет. Солнечная батарея Курбатова, построенная на совершенно новом принципе, могла дать значительную энергию — ведь поверхность «Униона» огромна. Это не спутник.

Тут же Борис Захарович спросил, нет ли у Курбатова лишнего лаборанта или техника, знакомого с фотоэнергетикой? Может быть, отпустите? Отпустить было некого — сами приглашали. Михайличенко посоветовала пригласить Мингалеву. Она знает не только курбатовские плиты, но и новые ярцевские, аккумуляторы. Хорошая лаборантка. Учится. Возьмите — не пожалеете.

Поскольку «Унион» решили переоборудовать на одном из киевских заводов и некоторые приборы для него уже испытывались в НИИАП, то именно здесь и целесообразнее всего продолжать работу с курбатовскими плитами, на чем особенно настаивал Медоваров.

Нечего было терять Нюре в городке, где она прожила несколько лет. Работа скучная, друзей почти не осталось. Все разъехались.

На запрос Медоварова Нюра ответила согласием, собрала нехитрые свои пожитки и приехала. Так началась ее новая жизнь.

Всем своим существом, как тростинка к солнцу, Нюра тянулась к знаниям. Вначале она занималась привычной работой с аккумуляторами. Они были разные: ярцевские стационарные, ярцевские сухие и облегченные.

Но вот Курбатов прислал новые образцы мощных фотоэнергетических плит. Руководителя лаборатории, где работала Мингалева, они нисколько не вдохновляли. Запираясь в своем кабинете, он исступленно строчил кандидатскую диссертацию. Товарищ Медоваров слезно просил «подтянуть хвосты», чтобы к началу бюджетного года все научные сотрудники, сдавшие кандидатский минимум, защитили диссертации. Надо бороться за стопроцентный охват! Все должны быть кандидатами! Все на штурм крепостей науки!

Так и получилось, что руководитель лаборатории «штурмовал», а Нюра работала. Хорошо, что приехал Борис Захарович. Как представлялось Нюре, он был знаком с любой техникой, чувствовал ее и знал несовершенстве. Он многому научил Нюру, раскрыл перед ней связь, казалось бы, самых далеких друг от друга наук, чтобы знала она не только, как измерять плотность электролита или как проверять чувствительность фотоэлементов, но и понимала бы существо, душу многих радиотехнических приборов.

В синем шоферском комбинезоне Нюра поднималась на диск. Осматривая каждую фотоэнергетическую плиту, ласково поглаживала их, думая о том, что к этим золоченым зеркалам прикасался Павел Иванович, что еще не остыло на них тепло крепких мужских ладоней.

Нюра грустила. Молодые научные сотрудники и летчики-испытатели звали ее «царевной-несмеяной» или попросту «неулыбой».

Проходили месяцы. Нюру Мингалеву влекли испытания новых радиозондов и других метеоприборов, она научилась принимать на слух их скупые сигналы, расшифровывать записи на ленте и следить за экранами осциллографов.

Что-то было привлекательное в этой девушке. А что — неизвестно. Багрецов как-то попробовал совершенно объективно оценить ее внешность. Маленькая, с узкими плечами, острыми локотками… Темные небольшие косы, уложенные в незатейливую прическу… Ну, что еще? Открытые, чуточку испуганные глаза, широкие брови, по-детски упрямо очерченный рот… Вообще похожа на школьницу, хотя она и Димкина ровесница — двадцать четыре года.

Давно не виделись, и он попросил Нюру прислать ее последнюю фотографию. Увидел — и сердце защемило. Почему, непонятно. Вот тогда-то он и стал взывать к объективности. Да, действительно, ничего особенного. Прослушал ее голос, записанный на магнитофоне, — и вновь нахлынула волна нежности. Необъяснимое явление.

Но был другой человек, которому подобное явление казалось вполне закономерным. Он не рассматривал Нюриных фотографий, не слыхал ее голоса на магнитофоне. Да и зачем, если она рядом, здесь же в институте, но очень, очень далекая…


Это было в пятницу, накануне отлета «Униона». Нюру вызвали на завод с просьбой подписать какие-то бумаги, связанные с приемкой дополнительных деталей, установленных в «Унионе». Здесь она встретилась с Поярковым. Вышли с завода вместе, в институт уже ехать незачем — скоро конец работы. Серафим Михайлович предложил пройтись по улицам.

Зашли в Софийский собор, посмотрели древние фрески, побывали на Аскольдовой могиле. Спускался вечер.

Ноги не слушались, хотелось присесть отдохнуть, и Поярков пригласил Нюру в ресторан.

— Здесь недалеко. Видите? — он указал на белую ажурную изгородь среди зелени. — Лучшее место. А вид какой! Вы там бывали?

— Никогда в жизни.

В районном городке ресторанов не было. Здесь, в Киеве, знакомые приглашали Нюру, но она стеснялась, считая, что рестораны не для нее, а для людей постарше.

— Не знаю, удобно ли? — Нюра критически осмотрела свое простенькое платье.

Но Серафим Михайлович убедил ее, что лучшего и желать нельзя, платье изящное и, главное, очень идет ей.

Этот вечер Нюре запомнится надолго. Столик выбрали у самого края — внизу крутизна и Днепр. Под ногами похрустывал песок. Можно было протянуть руку и сорвать листок боярышника.

Оранжевый свет настольной лампы падал на лицо Пояркова. Он казался загорелым и совсем молодым.

Возле эстрадной раковины на дощатой площадке танцевали. Но вот замолк оркестр, и в наступившей тишине защелкали соловьи. С того берега слышалась музыка, работали громкоговорители, а соловьи заливались на разные лады.

— Все, все надо бы выключить. Пусть и оркестр отдохнет часок, восторженно заговорил Поярков. — В первый раз таких мастеров слышу. А вы?

Рассеянно перебирая уголки салфетки, Нюра но отвечала. Зачем она согласилась прийти сюда? Соловьи, цветущая акация — запах ее доносил теплый ветерок, — речные огни, звезды, шелест лип и каштанов… А рядом человек, которому ты, очевидно, нравишься, но которого никогда не полюбишь. Говорят, что он умен, талантлив. Ну и пусть. Нюра боялась не только его любви, но и дружбы. Это не Димка Багрецов, с тем просто, а здесь совсем другое. Иногда ей казалось, что скучает, если долго не видит Пояркова, часто думает о нем. Но тут обжигало острое чувство: а как же Павел Иванович? Она все реже и реже вспоминала о Курбатове, но ведь это была первая любовь, и Нюра берегла ее как самое дорогое в жизни.

Именно потому при каждой встрече с Серафимом Михайловичем Нюра настораживалась и его обычное дружеское пожатие руки казалось ей чем-то оскорбительным.

И в то же время Нюра ощущала в себе неясную женскую жалость, что удерживала ее рядом с Поярковым, человеком одиноким, замученным волнениями и неудачами. Он молод, а уже частенько пошаливает сердце. Иной раз выйдет из кабинета, где поспорит, поссорится с кем-то, — ну прямо смотреть страшно. Как уберечь его? Как сохранить его беспокойное, упрямое сердце и светлую мысль?

С тех пор как Поярков приехал в институт, прошло три месяца, и, может быть, только сегодня, когда все уже готово к отправке «Униона», Серафим Михайлович позволил себе немного отдохнуть.

Он задумчиво поворачивал бокал с вином, где пробегали и дробились золотые искорки.

— Но, откровенно говоря, Нюрочка, я все еще не верю, что работа закончена. Я как во сне… И этот вечер, и Днепр, и все… Какая-то немыслимая для меня обстановка… Все не реально!

— А я? — робко улыбнулась Нюра.

— Да и вы, конечно. Разве я мог себе представить, что вот так, рядом со мной… — Глядя на Нюру сияющими глазами, Поярков слегка дотронулся до ее руки.

Нюра убрала руку, словно для того, чтобы поправить волосы.

— Объясните мне, Серафим Михайлович, неужели у всех изобретателей должна быть тяжелая жизнь? Вечно им кто-то мешает, или, как говорится, ставит на пути рогатки. Неужели с этим нельзя покончить?

— Нельзя. Ведь изобретатели и изобретения бывают разные. Предположим, я придумал усовершенствовать вот эту лампу, — Поярков приподнял ее над столом. Приделал бы сюда несколько самоварных кранов. Один отвернешь — польется чай, из другого — кофе, из третьего — вино. Счетчики можно приспособить, чтобы знать, сколько платить за выпитое. Мне даже авторское свидетельство могут выдать, если никто еще не подал заявки на такое изобретение. Потом я начну за него бороться. Каждого эксперта, хозяйственника, любого здравомыслящего, ставшего на моем пути, начну крестить «бюрократом», «перестраховщиком», «консерватором»… Я представляю себе, коли дать ход таким изобретателям, они могут расплодиться, как головастики, у которых вдруг не оказалось врагов. Все реки и озера заполнились бы лягушками. Весла некуда ткнуть.

— Понятно. Здесь щуки нужны. — Нюра. отпила глоток вина и поморщилась. Но почему же столько врагов у настоящих изобретателей?

— Как и у всех людей, которые идут впереди и прокладывают дорогу. Но не думайте, что всюду засели бюрократы. Ничего подобного! Вот я, например, от них пострадаю. Противники мои всегда пасутся рядом. Например, лентяи, — они тащат изобретателя назад за рукав: погоди, мол, не поспеваем. Трусы боятся, что дорога не туда заведет. А иным попросту не хочется покидать теплых гнезд зачем продираться сквозь колючки, когда и здесь хорошо?.. Но есть самая страшная категория врагов нового. Это — стяжатели. Немало их и в вашем институте. Они способны угробить любую свежую мысль, если она в какой-то мере может повлиять на их благополучие. И в то же время они будут всеми силами протаскивать свою или чужую, но сулящую им выгоду, худосочную мыслишку.

— Тут вы пристрастны, Серафим Михайлович. Грамотных людей у нас достаточно. Разберутся.

Поярков оглянулся — соседние столики были пусты — и нетерпеливо забарабанил пальцами по столу.

— Конечно, разберутся. Но ведь для этого нужно время. А жизнь бежит, техника совершенствуется. И пока мы тут согласовываем, увязываем, подбираем обтекаемые выражения, чтобы отвергнуть эту никудышную мыслишку, глядь — и вся конструкция уже устарела. Начинай строить сызнова. Когда мы стали переделывать «Унион», я чуть с ума не сошел. Впрочем, «Унионом» нашу летающую лабораторию мы потом назвали.

— «Унион» — это значит союз?

— Да, но мы предполагали другое. «Универсальная, ионосферная». Ун-ион. А получился действительно «союз». Союз наук. Но пока он создавался, пришлось немало крови попортить. Физики требуют одно, астрономы другое, метеорологи третье. Я иду на уступки, а технологи противятся. Ругаюсь с Набатниковым, с Борисом Захаровичем, с механиками — со всеми. Но я же знаю, что каждый из них ратует не за себя, а за ту отрасль науки, которую он представляет. Спорили, спорили, наконец, поладили. Работа закончена, но вдруг из главка приходит письмо с просьбой испытать в иллюминаторах какую-то «космическую броню». Указывается на важность этого дела и тут же прилагаются рекомендации ученых, о которых я в первый раз слышу. На другой день получаю еще одно коллективное письмо, подписанное химиками, оптиками и даже профессором-селекционером. Я было заартачился, но товарищ Медоваров намекнул, что со старыми стеклами «Унион» вряд ли будет принят комиссией, что они якобы мутнеют от космических лучей. Если я не верю, то он может запросить специальный институт, откуда ему вышлют соответствующие протоколы…

Как бы опомнившись, Поярков удивленно посмотрел на Нюру:

— Постойте, Нюрочка. А зачем я вам это рассказываю?

— Очень хорошо. Прошу вас. Тут есть что-то общее с другой историей.

— Но кончилась она благополучно?

— Для меня не очень. — Нюра отодвинула бокал. — А как поступили вы?

— Смалодушничал. Неудобно, говорят, обижать изобретателя. А кроме того, хотелось поскорее поднять в воздух свою новую конструкцию. Да, да, по существу новую. От старой остался лишь принцип да каркас. А спор с Медоваровым для меня не был принципиальным. По прочности «космическая броня» мало чем отличалась от обычного органического стекла, что меня вполне устраивало. К сожалению, из-за этой чепуховой брони полет «Униона» пришлось отложить на три дня. А сколько бывает таких случаев? Дни составляют месяцы, годы. Имеем ли мы право их терять?

— Борис Захарович называет вас «торопыгой», — невесело проговорила Нюра. Вы не ходите, а бегаете. Целый день ни минутки покоя. Вы спите когда-нибудь?

— Проклятая привычка, — рассмеялся Поярков. — Мне тридцать лет. Из них я проспал десять. Восемь часов в сутки! Да ведь это же расточительство! Сейчас я сплю меньше — хочу многое успеть. Помню, когда учился в ремесленном на слесаря, то не раз заходил в другие цехи, и такая жадность меня обуяла, что я решил стать не только слесарем, но и токарем, и фрезеровщиком. Я хотел знать все станки, уметь обрабатывать любой материал. И я добился своего. Вместе с ребятами строил разные модели, так и научился постепенно. Вот посмотрите. Поярков вынул из бумажника фотографию и передал ее Нюре. — Самая первая модель летающего диска. Сделана из алюминия собственными руками лет десять тому назад. Но, конечно, она никогда не летала.

Нюра рассматривала фотографию и, зная радость рабочих рук, могла понять гордость Пояркова. Ведь она и сама кое-что умела: перематывать обмотки моторов, паять, исправлять выкрошившиеся пластины аккумуляторов, собирать их, делать комнатную проводку, чинить электроплитки и утюги. Все это было сейчас не нужно в лаборатории. Но разве Нюра могла кому-нибудь доверить собрать испытательную схему или починить испортившийся вольтметр?

Возвращая фотографию, Нюра спросила:

— Скажите, Серафим Михайлович, неужели, кроме вот этого, — она указала взглядом на снимок, — у вас нет другой жизни? В театрах не бываете, в кино…

Подвигая к Нюре икру в банке со льдом, Поярков весело ответил:

— Грешен, Нюрочка, не бываю, довольствуюсь телевизором. Но не думайте, что я такой уж сухарь и деляга. Что бы там ни случилось, но с двенадцати ночи и до двух я читаю. Вы знаете, сколько я выписываю газет и журналов? Около тридцати. И не думайте, что это все узкоспециальные издания. К ним я отношусь очень настороженно, как и вообще к узкой специализации. Ведь если так дальше пойдет, то, скажем, один молодой инженер будет знать только гайки, а другой — болты. И каждый из них станет читать только свой журнал…

Поярков досадливо поморщился и указал взглядом на середину зала:

— А вот и ваша ученица.

В проходе между рядами столиков, гордо вскинув голову с модной прической, шла Римма. Сквозь прозрачную нейлоновую кофточку можно было видеть ее округлые загорелые плечи и спину. На груди в кружевном рисунке поблескивали, как светлячки, маленькие граненые стек ляшечки. Вот Римма вступила на танцевальный квадрат, освещенный прожектором, и стекляшечки засверкали как бриллианты. Туго обтянутая клетчатая юбка, зеленые туфли на модном каблучке — все это подчеркивало, что Римма никак не хотела походить на других.

За ней смущенно двигался молодой летчик Петро Охрименко. Он не привык к своему штатскому костюму, сидевшему на нем мешковато. Широкие брюки, богатырские плечи, полосатенькая рубашка с черным галстуком казались рядом с Риммой чересчур старомодными. Да и сам-то Петро, с добродушным широким носом, белесыми кустиками вместо бровей и девичьим румянцем на щеках, никак не походил на ресторанных завсегдатаев или тем более «полотеров», как иногда называют рассерженные официанты неких молодчиков, пришедших в ресторан не ужинать, а только танцевать. Петро любил хорошо поесть, а танцы ненавидел. Римма же любила и то и другое.

— Яка приятна встреча! — воскликнула Римма, и Петро поморщился: он не любил, когда коверкали его родной язык. — Анна Васильевна? Вот уж не ожидала! Ведь я никогда вас здесь не видела.

Она поздоровалась с Серафимом Михайловичем. Он очень холодно ответил на приветствие и сразу обратился к Петру:

— Завтра летишь по тому же маршруту?

Нюра вежливо предложила Римме стул, но мужчины, видимо, не хотели сидеть за одним столом: Поярков надеялся продолжить интересный разговор с Нюрой, а влюбленный Петро пока еще не успел даже словом перекинуться с Риммой. Правда, она этого и не жаждала, гораздо интереснее пококетничать с «Серафимом», а возможно, и потанцевать. Ведь Петро увалень, его с места не стащишь.

Пока мужчины стояли и обсуждали какие-то свои дела, Римма высокомерно оглядывала присутствующих, потом, видимо вспомнив о Нюре, похвалила ее скромное платье.

— Неужели сами сшили, Анна Васильевна?

— Как всегда.

— Я бы на вашем месте зараз плюнула на лабораторию. Чуете, яки гроши портнихи получают?

Нюра только пожала плечами. Глупенькая девочка. И зачем она, не зная украинского языка, так снисходительно им кокетничает. Модно это, что ли?

Вдруг лицо Риммы перекосилось от злобы.

— Ух, как я ее ненавижу!

— Кого?

Римма наклонилась к Нюре.

— Вон ту воблу крашеную. Рядом с оркестром сидит. Задается страшно. На танцплощадку придет — то сумка новая, то лодочки. А сейчас такую же, как у меня, кофту напялила. Определенно назло. Ничего, скоро встретимся, я для нее такую пилюлю припасла! Валерьянкой будут отпаивать.

— Риммочка! — окликнул ее Петро. — Твой любимый столик освободился. Пойдем скорее.

Поярков сердито посмотрел им вслед.

— До чего же мы слепы бываем! Петро — и рядом это ленивое, равнодушное существо. Извините, но я нечаянно услышал, что она кого-то ненавидит. Неправда. Откуда у, нее человеческие чувства? Любовь? Ненависть? Абсолютный вздор!

Нюра рассердилась, что бывало с ней довольно редко, и резко отодвинула тарелку.

— Мне странно и, откровенно говоря, неприятно слышать, как вы отзываетесь о моей подруге.

— Не может она быть вашей подругой.

— Все равно. Ведь вы говорите о девушке. Пусть она не очень умна, со своими слабостями, недостатками. Но она ничего не сделала дурного.

— И хорошего тоже. Петро жаловался, что она все вечера проводит на танцплощадках. Знаю я таких девиц. Да разве к ним можно относиться с уважением? Абсолютная пустота, никакой движущей идеи, стремлений. Это очень страшно. Поверьте, Нюрочка, что такие люди могут принести гораздо больше вреда, чем самые отъявленные враги… Приглядитесь к ней и, если не поздно, помогите.

Римма танцевала в каком-то странном замедленном темпе, далеко отставляя назад красивые, хотя и полные ноги. Ее партнер, хлыщеватый молодой человек, изрядно подвыпивший, не выпускал изо рта сигарету.

— Ну зачем она с ним пошла? Ведь это же Семенюк, то есть наш милый Аскольдик, — говорил Поярков, наблюдая за танцами. — Как мало эта девица ценит свое достоинство!..

И Нюре было за нее обидно. Петро нетерпеливо ждал Римму за накрытым столом, но она после каждого танца лишь проглатывала пирожное и вновь обнимала то одного, то другого партнера.

Петро хмурился, рассеянно позвякивая ножом по тарелке. К нему подбегал официант: «Что прикажете?» Петро отвечал: «Пока ничего» — и, опять забывшись, стучал по тарелке.

Сочувствуя ему, Нюра злилась. Ведь это просто непорядочно. Она видела, как Римма заглатывает пирожные и потом долго облизывает пухлые губы. В этом было что-то неприятное, чересчур биологичное. В чем-то был прав и Серафим Михайлович. Все это невольно заставляло сравнивать Римму с другими девушками, они тоже пришли сюда повеселиться и потанцевать. Римма была ярче и заметнее всех, но не хватало ей того подчас неуловимого женского обаяния, что делает прекрасными очень простые, незаметные лица.

Нюра не ошибалась: таких девушек здесь было много, но если бы спросить Пояркова, кто из них самая лучшая… Впрочем, и так все ясно…

Рыжая кошка потерлась об ногу. Серафим Михайлович сделал маленький бутерброд.

— Иди, рыжая! — бросил ей и виновато улыбнулся. — Обожаю всякую тварь.

— Все хорошие люди любят животных.

— Вероятно. Но в меру, не забывая людей.

Зря Нюра сказала о хороших людях. Он мог бы принять это на свой счет, вроде комплимента. А она ничем не должна показывать, что Серафим Михайлович нравится ей, лучше подчеркивать равнодушие. Так будет спокойнее.

Кошка встала на задние лапы, как собачонка. В первый раз Нюра увидела, что кошка служит. Это было смешно. Поярков обрадовался, услышав Нюрин смех, старался изо всех сил, чтобы веселье это не угасло. Уговорил ее потанцевать. Потом заставил выпить глоток вина, потом другой, за успех испытаний, и Нюра не имела права отказаться.

Так прошел вечер — весело, непринужденно. Серафим Михайлович хотел проводить Нюру на такси, но она категорически отказалась.

— Поедемте автобусом, Серафим Михайлович. Мне так больше нравится.

И, сидя с ним рядом у окна, Нюра с ужасом вспоминала, что вела себя как легкомысленная девчонка, будто никогда не делала никаких ошибок, никого не любила и нет на свете Павла Ивановича.

Загрузка...