В своей «Истории Карла XII» Вольтер описывает переговоры, состоявшиеся в 1707 году между двумя величайшими полководцами своего времени, королем Швеции и герцогом Мальборо. Сам Вольтер слышал об обстоятельствах этой встречи двадцать лет спустя в Англии от престарелой Сарры Черчилль, герцогини Мальборо; он сообщает, что герцог заметил у Карла «на столе карту Московии». Эта карта оказалась ключом к стратегическим замыслам Карла, и Джон Черчилль немедленно понял, что «истинное намерение короля Швеции и его единственная цель — вслед за королем Польши лишить престола и царя»[361]. Карта на столе была символом земель, которые предстояло завоевать; более того, казалось, что карта сама как бы приглашает и поощряет завоевателя. Позже, пересекая на пути к полтавской катастрофе «неизведанные земли» Украины («эти затерянные земли»), Карл, как уверяет Вольтер, «сомневался в правильности выбранной дороги». Таким образом, и неудача его русского похода, и его изначальное решение отправиться в этот поход были отчасти обусловлены состоянием современной ему картографии.
С исторической точки зрения предложенный Вольтером сюжет вполне правдоподобен, поскольку в начале XVIII века карты Восточной Европы были и в самом деле несовершенны по западноевропейским меркам. Составление подробных карт этой части мира, продолжавшееся в течение всего столетия, часто под руководством иностранных специалистов, было важной частью общего «открытия» Восточной Европы, в ходе которого создавались и упорядочивались знания об «этих забытых землях». И действительно, история Вольтера уже сама по себе была разновидностью философской карты, энциклопедией Восточной Европы, где различные сведения располагались вдоль маршрута шведского короля; начерченный на современной Вольтеру карте, этот маршрут и определял территорию Восточной Европы. Карты представляли собой ту географическую основу, которая упорядочивала другие отрасли знания, от естественной истории до историй национальных. Более того, возникающее разделение Европы приобретало на картах наглядность. На протяжении XVIII века в западноевропейских атласах публиковались карты Восточной Европы, и в результате Наполеон был знаком с территорией России намного лучше, чем Карл XII, — хотя это и не принесло успеха его завоевательным планам. После триумфального путешествия по Украине и Крыму в 1787 году Сегюр и другие сопровождавшие Екатерину послы получили в подарок медальоны, на одной стороне которых был профиль самой императрицы, а на другой — карта их путешествия. В начале XVIII века развернутая на столе карта служила приглашением к завоеванию; в конце века путешествующие дипломаты увозили с собой в Париж, Лондон. и Вену карту на медальоне. Она свидетельствовала о том, что забытые земли Восточной Европы были найдены, изучены, измерены и нанесены на карты в соответствии с нормами просвещенной Западной Европы.
В 1695 году Николя Сансон, придворный картограф Людовика XIV, издал в Париже «Новое введение в географию, для употребления Его Высочества Дофина, посредством которого возможно с легкостью и с небольшой затратой времени изучить географию и разделение всех частей света». Сансон включил в свой атлас и карту «Царских Владений», покрытую маленькими изображениями деревьев; чем ближе к восточному краю карты (который, кстати, обозначал и границу между Европой и Азией), тем больше деревьев на карте и тем меньше названий, обозначавших населенные пункты[362]. Преобладание маленьких деревьев позволяло изучить карту «с легкостью» и отражало зачаточное состояние русской картографии в конце XVII века. В начале XVIII столетия Петр организовал многочисленные экспедиции, чтобы создать улучшенные карты России. Эти экспедиции были основаны на сотрудничестве русских и иностранных специалистов; более того, Петр уделял особое внимание публикации новых карт не только в России, но и за границей. Характер отношений между Восточной Европой и Европой Западной приводил к тому, что «нанести Россию на карту» значило включить эту карту в атласы, публикуемые в таких признанных центрах картографии, как Амстердам и Париж[363].
Развитие петровских картографических проектов повторяло, естественно, повороты его внешней политики. Так, за его прорывом к Азовскому морю в 1699 году последовало составление новой карты Азова в 1701-м, исполненной по всем правилам голландских картографов Андриэном Скунебеком. В 1719 году Петр создал свое собственное картографическое бюро, основанное на крайне неустойчивом сотрудничестве между Иваном Кирилловым и Жозефом-Николя Делилем, чей брат Гийом был Первым географом Королевской академии наук в Париже. Делиль настаивал на использовании в России более точной астрономической съемки, в то время как Кириллов предлагал использовать в качестве ориентиров реки, чтобы скорее достигнуть цели, то есть составить полный атлас России. Этот атлас появился в 1745 году, но характерно, что «Atlas Universel» Робера, изданный в Париже в 1757 году, уже претендовал на превосходство своих карт Европейской России над русским атласом, который рекомендовалось использовать с «осмотрительностью» из-за неаккуратностей в изображении приграничных территорий[364]. Непрекращающаяся экспансия Российской империи на протяжении всего XVIII века обеспечивала иностранным картографам постоянную занятость, делая географию неотъемлемой частью любого труда о международных отношениях. В 1772 году Жан-Батист д’Анвиль, составитель атласов, секретарь герцога Орлеанского и член-корреспондент Санкт-Петербургской Академии наук, издал в Париже свой труд под названием «L’Empire de Russie, son origine et ses accroissements»[365]. В этом же году произошел первый раздел Польши, и Российская империя «увеличилась» еще раз.
Со своей стороны, Санкт-Петербургская академия наук поддерживала экспедиции целого ряда немецких ученых, которые расширили познания о географии России и дополнили их фундаментальными трудами по геологии и натуральной истории. В 1768 году, в царствование Екатерины, натуралист Петр Симон Паллас, родившийся в Берлине, учившийся в Галле, Геттингене, Лейдене и Лондоне и особенно интересовавшийся ленточными червями, отправился из Петербурга, чтобы изучить Россию от края до края. Начав с географии, он с легкостью переходил к геологии Урала и этнографии Сибири, описывая ископаемые древности, цветы и насекомых России. Кокс отдает должное счастливому совпадению интересов Екатерины, которая «осознавала недостатки топографических описаний и предвидела преимущества, происходящие от посещения учеными мужами отдаленных частей ее пространных владений», и Палласа, движимого в своей безграничной любознательности «необоримым желанием посетить края, столь мало изученные»[366]. В 1787 году Екатерина совершила фантастически роскошное путешествие в Крым. В 1793–1794 годах вслед за ней на Юг отправился Паллас, разогнав своими географическими и этнографическими исследованиями туман потемкинских иллюзий и осуществив интеллектуальное покорение этого края посредством науки. Исследования Палласа устранили наконец с мифологической карты России такие чудеса природы, как «boronets», или «скифский ягненок», растущий на стебле подобно овощу, который упоминал в своем труде средневековый путешественник Мандевиль. В существование этого животного вполне верил капитан Маржерет в начале XVII века, а один английский путешественник все еще искал его в низовьях Волги в 1730-х годах[367].
В Польше король Станислав-Август поддерживал исследования французского натуралиста Эмманюэля Жильбера, который в 1770-х отправился из Лиона в Литву, чтобы применить принципы Линнея к изучению литовской природы, подобно тому как Паллас сделал это в екатерининской России. Кокс обнаружил Жильбера в Гродно, где тот составлял «Flora Lituanica» почти параллельно с «Flora Russica» Палласа. Как и Паллас, Жильбер испытывал особенное удовольствие, описывая неизученные «земли, не менее девственные, чем Канада» (совсем незадолго до того, в 1763 году, потерянная французами). Однако в Польше естественная история была подчинена картографии, тем более что для Станислава Августа составление карт и атласов было, согласно Жану Фабру, «одной из главных задач его царствования»[368]. Территориальные потери, которые Польша понесла в результате первого раздела, только усиливали желание сохранить на карте образ Речи Посполитой в ее прежних границах. Перед тем как Папа Римский запретил их орден в 1773 году, данные для составителей атласа собирали иезуиты, но в общем и целом все предприятие было в руках французов, картографа Шарля де Пертэ и гравера Жака-Николя Тардье. Решив следовать наиболее строгим научным стандартам астрономической съемки, они работали очень медленно, лишь в 1783 году начав издавать карты отдельных воеводств. В 1792 году, в разгар революций и во Франции, и в Польше, Станислав Август тревожился о том, что «географические работы могут оказаться в опасности». В 1794 году король отказался передать Костюшко незаконченные карты, необходимые для стратегического планирования его восстания против России, по преданию воскликнув: «Я скорее отдам мои бриллианты, чем мои карты!» Даже после окончательного раздела Польши, исчезнувшей с геополитической карты Европы, король без королевства по-прежнему переписывался с де Пертэ, пытаясь по памяти снабдить его необходимыми для атласа географическими деталями[369]. Хотя французские картографы стремились отразить территориальную экспансию Российской империи, они же одновременно помогли сохранить образ старой Польши, несмотря на то что ее уже не существовало как самостоятельного государства.
Украинские земли, входившие в состав и Речи Посполитой, и Российской империи, были одними из наименее изученных в Европе. Если Карл XII «сомневался в правильности выбранной дороги», то Джозеф Маршалл в 1769 году был полон тех же сомнений: «Эта страна лежит столь далеко от маршрутов всех путешественников, что едва ли раз в столетие ее посещает кто-нибудь, записывающий свои наблюдения, чтобы поделиться ими с остальным миром». Хотя вероятно, что и сам Маршалл предпочел не посещать эти края, а позаимствовал свои наблюдения из книг других авторов, он сожалел, что «наши географы, издающие свои работы каждый день, столь рабски повторяют друг друга, и факты, относящиеся к 1578 году, преподносятся как единственные сведения, доступные нам в 1769 году. Я встретил это в просмотренных мною работах по всеобщей географии». Быть может, английские путешественники действительно полагались на работы елизаветинских географов, но в распоряжении французов было «Описание Украины», изданное Гийомом Jle Вассер де Бопланом в Руане в 1660 году. В 1772 году Маршалл уверенно писал о географии Украины:
Предполагалось, что лен и конопля, прибывающие к нам из мест столь северных, как Петербург, произрастают посреди вечных снегов и морозов; однако, хотя мы и ввозим их с шестидесятой широты, растут они на Украине, которая лежит между сорок седьмой и пятьдесят второй широтой и обладает климатом, не менее мягким и приятным, чем любой другой в Европе: это широта Южной Франции[370].
Таким образом, Маршалл молчаливо признает «восточный» характер Восточной Европы, сообщая, что Россия — это не только морозы и северные снега. Подобно тому как это было с Италией и Крымом, отношения между Францией и Украиной определялись общностью географической широты. И все же сущность Восточной Европы диктовалась в XVIII веке ее сопротивлением географической локализации и описанию. В 1769 году, например, боевые действия между русской армией и барскими конфедератами изменили политические границы двух стран за целых три года до официального раздела Польши, и Маршалл писал о «провинциях, некогда принадлежащих Польше и показанных в этом качестве на всех картах», но находящихся теперь под властью России. Он заключает, что «в столь отдаленных частях света происходят величайшие изменения, оставаясь при этом совершенно неизвестными»[371].
Что до Украины, различные территории, сменив польское господство на русское, одновременно переходили из географического и научного ведения де Пертэ и Жильбера под крыло д’Анвиля и Палласа. Что же касается Крыма, аннексированного Россией в 1783 году, то еще до посещения полуострова Екатериной и Палласом леди Крэйвен писала маркграфу Ансбаху: «У меня есть несколько карт этой страны, искусно начерченных и раскрашенных, которые я буду иметь честь представить вам при нашей встрече». Позднее, в Венгрии, она показала их Иосифу II, который «просидел два с половиной часа, рассматривая <…> карты и подарки», причем, «как кажется, карты доставили ему большое удовольствие»[372].
Попытки Западной Европы картографически подчинить Восточную Европу встретили наиболее серьезное сопротивление в Оттоманской империи. Здесь не было ни Екатерины, ни Станислава Августа, чтобы встречать посланцев науки и просвещения с распростертыми объятиями. Не получая помощи от Константинополя, западноевропейские картографы испытывали разочарование, откровенно выраженное в «Atlas Universel» Робера в 1757 году:
Если в случае различных частей Европы, которые посещаются путешественниками, мы имели удовольствие встретить содействие со стороны ученых, работавших в этих странах, мы не можем сказать, что имели такие же преимущества, описывая земли, подвластные Оттоманской империи. Мы желали бы с большим успехом завершить (terminer) европейскую географию; однако доступ в эти страны затруднителен для просвещенных людей (gens éclarès), не позволяя надеяться, что они будут когда-либо удовлетворительно освещены (lumières) в географии; поскольку получаемые нами от путешественников отзывы недостаточны, чтобы подтвердить топографические детали посещаемых ими стран. Для этого путешественникам пришлось бы изучить математику[373].
Этот пассаж подчеркивает тесные взаимоотношения между картографами и путешественниками: путешественник находился в зависимости от доступных ему карт, картограф же зависел от тех наблюдений, которые ему предоставляли путешественники. Картография, несомненно, отождествлялась с Просвещением и воспринималась как дело «просвещенных людей», стремящихся пролить свет на самые неизведанные углы континента. Более того, этот «свет картографии» ассоциировался со светом цивилизации, поскольку Восточную Европу часто описывали как выходящую из тьмы (ténèbres). Интересно, что заявленная решимость создать карты Оттоманской империи совпала по времени с возникновением «восточного вопроса», разрешение которого в области практической политики означало изгнание турок из Европы.
В 1757 году, когда вышел «Atlas Universel», до создания полного атласа мира было еще далеко — взволновавшее европейцев открытие Таити произошло только в 1767-м; однако ограниченная цель, создание атласа Европы, казалась вполне достижимой. «Atlas Universel» отмечал все возрастающий интерес к географии «Азии, Африки и даже Европы»[374]. В восточной части континента у географов было еще много работы, и картография была одной из тех арен, где и взгляд Западной Европы, и ее «свет» фокусировались на Европе Восточной.
Хотя картографы и настаивали, что в основе их деятельности лежат исключительно астрономия и математика, на самом деле в нее постоянно вмешивались силы, далеко не объективные. На протяжении всего XVIII века войны и договоры перекраивали карту Европы, особенно ее восточной части, но одновременно сами карты и атласы, отображая якобы объективную географическую реальность, получали над ней известную власть. Леди Крэйвен хвасталась «очень искусно нарисованными и раскрашенными» картами, но ни рисование, ни раскрашивание не относились к точным наукам. Хотя печатание типографским способом способствовало некоторой стандартизации самих изображений, раскрашивали печатные карты зачастую от руки, и делали это не обязательно профессиональные картографы, что добавляло самому наглядному из элементов карты некоторый оттенок артистической вольности. Именно те, кто раскрашивали карту мира, решали, где провести спорную границу между Европой и Азией. Именно те, кто раскрашивали карту континента, решали, какие территории изображать как самостоятельные политические образования, и даже когда их карандаш старался следовать международным договоренностям, сами эти договоренности они тоже могли трактовать по-разному. Более того, даже наносившиеся типографским способом элементы карты, например расположение городов по отношению друг к другу, рекам и побережьям, их долгота и широта, были подвержены колебаниям, поскольку в XVIII веке картография еще не выработала авторитетного описания Восточной Европы. «Atlas Universel» Робера жаловался на отсутствие картографического единообразия в случае Турции, и без того непростом: «Надо лишь сравнить между собой различные карты этой империи, чтобы убедиться, благодаря малому сходству между ними, сколь мало доверия они заслуживают»[375].
Расширение российских владений и сокращение турецких требовали особенно пристального внимания к изменяющимся границам. Перед еще более сложной дилеммой ставили картографов две другие восточноевропейские страны, Венгрия начала XVIII века и Польша конца столетия. Карловицкий мирный договор 1699 года зафиксировал освобождение Венгрии от турок (хотя Буда попала в руки Габсбургов еще в 1686 году), и тем не менее картографы продолжали закрашивать венгерские земли тем же цветом, что и остальные оттоманские владения в Европе. Объяснялось это не только профессиональной инерцией, но и вполне насущным вопросом о том, как с картографической точки зрения классифицировать новую Венгрию. Дело в том, что освобожденная от турок Венгрия сразу же попала под власть Габсбургов, и с 1703 по 1711 год восставшие под руководством Ференца Ракоши безуспешно пытались добиться для нее независимости. Тем не менее парижские картографы XVIII века согласились признать эту призрачную независимость, отчасти благодаря нелюбви французов к Габсбургам, а отчасти потому, что окрашивать Венгрию в цвета Священной Римской империи германской нации казалось совершенно несообразным. В 1757 году «Atlas Universel» все еще горячо защищал охранявшую свое влияние карту 1700 года, где Венгрия и Оттоманская империя были по-прежнему неразличимы.
Никому не придет в голову упрекать покойного Гийома Делиля, который в 1700 году позволил Венгрии остаться в составе турецких владений в Европе, поскольку этот искусный географ отлично знал, что она не являлась частью этой империи. Эти недостатки или, скорее, эти легкие небрежности, к которым только и цепляются едкие и праздные натуры, следует приписать нашей великой занятости, которая не всегда позволяет нам проверять, как раскрашиваются карты[376].
Однако данная небрежность оказалась достаточно значимой, чтобы обращать на себя внимание даже полвека спустя. Едкие замечания праздных натур, не принадлежавших к философской или картографической элите, — тех, кому иногда позволяли раскрашивать карты, но кого никогда не допускали к высокой науке их составления, — только подчеркивали, что именно картографам принадлежала власть формировать в глазах публики картину мира. Возникшее в XVIII веке представление о существовании Восточной Европы, промежуточной области между Европой и Востоком, придало культурную обоснованность стремлению представить Венгрию как независимое, не принадлежащее ни туркам, ни Габсбургам политическое образование.
Разделы Польши в 1772, 1793 и 1795 годах принесли картографам не меньше проблем, чем освобождение Венгрии в самом начале века. Маршалл утверждал, что к 1769 году военные действия лишили карты всякой достоверности, уверяя его, что он в Польше (на самом-то деле он был в Англии), несмотря на то, что в городе, о котором шла речь, был «русский гарнизон, русские власти, одним словом, почти ничего польского». Раздел 1772 года остался в общественном сознании как сговор монархов, беспорядочно перекраивавших карту, как это изображено на известной французской карикатуре «Королевский пирог», где Екатерина, Фридрих и Иосиф обозначают свои притязания на развернутой перед ними огромной карте Польши[377]. Международные отношения эпохи Просвещения были основаны на математически выверенном балансе сил, так что монархам и государственным мужам приходилось как следует изучать географию, чтобы сохранять его в ходе взаимно оговоренных расширений своих владений.
Стоящая перед картографами дилемма состояла в том, насколько быстро и насколько полно им следует отражать на картах инициативы монархов. Проблема стала еще более щекотливой после 1795 года, когда третий раздел вообще устранил Польшу с европейской карты. Страны — участницы раздела могли согласиться (как, например, в секретном договоре 1797 года), что даже само название Польши «должно исчезнуть отныне и навсегда», но на парижских и амстердамских картографов это правило едва ли распространялось[378]. Название Польши могло оставаться на карте, даже если ее раскраска отражала реальность произошедших разделов. Как ни странно, с одной стороны, картография изображала Польшу как область, открытую для разделов и аннексий, с другой — предоставляла частям исчезнувшего государства возможность культурного сопротивления, запечатляя их на картах и в умах. Томас Джефферсон писал о «стране, стертой с карты мира благодаря несогласию среди своих собственных граждан», но концепция «стирания» была плохо совместима с картографическими технологиями XVIII века. Как и надеялся Станислав Август, трудясь вместе с Пертэ и Тардье над своим атласом, развитие научной картографии было культурной силой, способной защитить страну от международных хищников. В 1797 году это признали и американские газеты, сожалевшие, что «вскорости лишь историк, географ и журналист будут помнить» Польшу[379].
Вдобавок к политическим и культурным осложнениям, с которыми сталкивались географы, пытаясь изобразить на карте составные части Восточной Европы, стремление «завершить европейскую географию» приковывало их внимание к проблеме границ между Европой и Азией. В районе Константинополя такой границей, конечно, были Проливы, но в целом конфигурация евразийского континента позволяла провести множество линий раздела — вовсе не обязательно там, где мы проводим границу сегодня, то есть с севера на юг вдоль Уральских гор до северного побережья Каспия. На карте мира, открывающей изданное Сансоном в 1695 году «Новое введение в географию», Московия изображалась как нечто отдельное от Европы, а значит, по всей видимости, находящееся в Азии. Однако уже на следующей странице «Географическая таблица», перечисляющая «Части земного шара», прямо включала Московию в состав Европы. Этот разрыв между изображением и описанием только углублялся на последующих страницах, где сначала приводилась карта Европы, включавшей Московию в качестве своей восточной границы, а затем карта Азии, в западной части которой располагалась все та же Московия. Дофину предлагалось составить свое собственное мнение по этому вопросу[380]. В 1716 году парижский «Almanach Royal» включал в состав европейских монархий Польшу (но не Московию); уже год спустя Московия тоже попала в этот список[381]. На протяжении всего XVIII века Европа Западная сохраняла преимущество перед Восточной Европой, присвоив себе право решать, что находится в Европе, а что в Азии, как с географической, так и с культурной точек зрения.
Сомнения о европейской или азиатской принадлежности Московии были, конечно, связаны с сомнениями о том, где же проходит граница между двумя континентами. По мере того как Восточная Европа притягивала к себе все больший интерес, этот вопрос становился еще более захватывающим; но в основе этого интереса лежала неразбериха. Античный географ Птолемей полагал, что граница между Европой и Азией пролегает по реке Дон, известной в древности под названием Танаис, впадающей в Азовское море, которое, в свою очередь, через Керченский пролив соединяется с Черным морем. Такая Европа, ограниченная рамками географически известного мира, была значительно меньше той, которую мы знаем сегодня. Лишь в эпоху Ренессанса и Великих географических открытий, уже в Италии, на нарисованной в 1459 году карте («Mappamundi» фра Мауро) в качестве альтернативной демаркационной линии предлагалась Волга, существенно сдвигая границы Европы от Черного до Каспийского моря и приближая ее к известным нам сегодня очертаниям[382]. Пока она шла вдоль рек, впадающих каждая в свое море, граница в обоих этих случаях была достаточной четкой; однако дальше к северу начиналась неопределенность. Сигизмунд фон Герберштейн посетил Россию как посланник Габсбургов и в 1549 году опубликовал в Вене отчет, ставший самым детальным и самым читаемым в XVI веке описанием России. «Если провести прямую линию от устья Танаиса до его истока, — рассуждал Герберштейн, — то получится, что Москва находится в Азии, а не в Европе»[383]. Основным источником географических познаний Герберштейна, дополнявшим его личные наблюдения, был «Трактат о двух Сарматиях, азиатской и европейской», вышедший впервые в 1517 году на латыни в Кракове и затем переиздававшийся и переводившийся на протяжении всего XVI столетия. Его польский автор, Мечовита, описывал «Европейскую Сарматию», простирающуюся от Вислы до Дона, и «Азиатскую Сарматию», располагающуюся между Доном и Каспийским морем. Само название «Сарматия» пришло из античной истории и вовсе не было географическим термином; более того, реки и моря позволяли проводить лишь крайне неточные границы, поскольку географические познания о них также не отличались точностью. Мечовита считал, что Волга впадает в Черное море, а не в Каспийское; Герберштейн исправил его ошибку[384].
Для Петра, уже в начале XVIII столетия, необходимость провести границу между двумя симметричными частями его владений, Россией европейской и Россией азиатской (причем последней отводилась роль полуколонии), ртала вопросом государственной политики и национальной самоидентификации. Его советником в вопросах географии стал Василий Татищев, который и предложил Уральские горы в качестве линии раздела между двумя континентами. Примерно в то же время с таким же предложением выступил швед Филипп Йохан фон Страленберг, так что два географа спорили о том, кому же первому пришла в голову эта идея[385]. Страленберг считал вопрос о границе между двумя континентами важнейшей географической проблемой современности и был уверен, что нашел ей решение: «Вот что следует отметить касательно границы между Европой и Азией: хотя на некоторых новейших картах, из-за неуверенности, где же ее провести, эта граница была вовсе опущена, я на своей карте показал ее столь ясно, что она теперь определена навсегда»[386]. Тем не менее в течение XVIII века Уральские горы остались лишь одной из нескольких возможных линий раздела между Европой и Азией. Немецкий географ Иоганн Георг Гмелин отправился далеко за Урал и в 1747 году поместил границу между континентами на Енисее[387].
На протяжении всего столетия карты Европы позволяли ей все более и более расширяться на Восток, вслед за общим развитием географических познаний. Помещенное в правом нижнем углу карты Черное море означало более узкое понимание европейского континента, тогда как появление там Каспия намекало на расширенное толкование Европы. На карте, изданной Хоманном в 1720 году в Нюрнберге, Европа доходила только до Дона и Азовского моря. Каспийское море на карту не попало, но далее на север Российская империя простиралась до самого края карты, оставляя границу между Европой и Азией неопределенной. На другой карте, выпущенной Десно в 1772 году в Париже, уже появляется северо-восточный берег Каспия, однако граница между двумя континентами по-прежнему не указывается, обозначая тем самым, что Европа может простираться до самого Урала[388].
Если же граница между континентами и обозначалась, этого обычно достигали за счет раскраски, а не за счет наносимых типографским способом линий, оставляя, таким образом, место для различных интерпретаций. На карте Гийома Делиля (изданной в 1700 году в Париже) граница между «Европейской Московией» и «Азиатской Московией» обозначалась цветной линией, проходившей вдоль Дона, а затем прямо на север, примерно на 40 градусах восточной долготы, очерчивая Европу в очень узком понимании. Карта Хааса (1743, Нюрнберг) раздвигала пределы континента, закрашивая пространство до устья Дона на юге, а затем более или менее по диагонали до самой Новой Земли на 60 градусах восточной долготы[389]. В 1757 году «Atlas Universel» включал карту мира, показывающую Евразийский материк полностью, причем Европа (ограниченная зеленой линией) и Азия (ограниченная красной линией) были разделены диагональю, проходившей с юго-востока на северо-запад[390].
Эта диагональная граница была компромиссом между двумя возможными вариантами ее прохождения, строго на север от Азовского моря и строго на север от Каспия. В то же время она была очень удобным культурным инструментом, подразумевая не очень четкую линию раздела между Востоком и Западом и способствуя образу Восточной Европы как чего-то неопределенного и расплывчатого. В XVIII веке неожиданно обнаружилось, что Европа простирается далеко на восток и что эти восточные земли ожидают того, кто их опишет и предъявит на них права; Азия, однако, была по-прежнему в непосредственной близости, отделенная лишь изменчивой и прозрачной границей. В 1759 году в «Петре Великом» Вольтера, обследуя провинции своей империи, царь предупреждал, что «границы Европы и Азии там по-прежнему неясны» и «никто более не знает, где кончается Европа и начинается Азия»[391]. В 1787 году в Крыму принца де Линя тешила мысль о том, что Азия была совсем неподалеку, и в основе его восточных фантазий лежала традиция географической неопределенности, возведенной в ранг искусства.
Хотя геополитические изменения и приводили к смене географических представлений, картографы, однако, могли по-прежнему интерпретировать международные отношения сквозь призму культуры. В 1696 году, в возрасте двадцати четырех лет, Петр спустился к низовьям Дона во главе созданной им первой русской флотилии; год спустя он отправился на верфи Англии и Голландии, замыслив создание морского флота. Тем не менее уже в 1696 году у него было достаточно кораблей, чтобы завоевать Азов в устье Дона, вслед за чем голландцы провели для него картографическую съемку тех мест. Именно по Дону проходил один из традиционных вариантов границы между Европой и Азией, и этот ключевой пункт оказался теперь под контролем Петра. Более того, захватив выход на юг, он самым резким образом поставил под вопрос образ России как северной страны, придав ей элемент восточности. Екатерина довела эту переориентацию до логического завершения, сначала аннексировав, а затем посетив Крым. На самом деле уже в 1713 году, после неудачной войны с турками, Петр был вынужден вернуть Азов Оттоманской империи, и только в 1739 году, после очередной войны, его преемники смогли отвоевать город. Тем не менее взятие Азова Петром в 1696 году и начерченная Шунебеком в 1701 году карта приковали к этой крепости в устье Дона внимание всей Европы. Более того, статус Азова, переходившего в течение полувека от турок к русским и назад, стал от этого еще более неопределенным, что и без того было характерно для Восточной Европы. Конечные точки той оси, которая задавала структуру Восточной Европы, могли быть ее частью, как Санкт-Петербург, а могли и не быть. Азов, одно из возможных мест встречи между Европой и Азией, мог становиться восточным городом, как турецкая крепость на русской реке, или аванпостом Восточной Европы, как морская база на принадлежащем туркам море.
В 1699 году, после шестнадцатилетней войны, начавшейся с осады Вены в 1683 году, Карловицкий мирный договор закрепил переход Венгрии под власть Габсбургов. Английский путешественник Эдуард Браун посетил в 1669 году тогда еще оттоманскую Венгрию, и турецкие проводники смеялись над его попытками ориентироваться по карте; даже Дунай был обозначен неверно[392]. После 1699 года завоевание расчистило дорогу картографам, но одновременно встал вопрос о том, как обозначать политическую принадлежность Венгрии на европейской карте. Завоевание Венгрии, как и завоевание Азова, изменило геополитический баланс в Европе, ознаменовав собой начало территориального отступления Оттоманской империи. Еще в 1684 году папа Иннокентий XI стал крестным отцом Священной лиги, созданной для крестового похода против турок под верховенством Габсбургов; в XVIII веке войны такого рода все больше и больше становились секулярными политическими предприятиями. Более того, с точки зрения безразличного к религии века Просвещения отступление ислама казалось гораздо менее значимым, чем отступление оттоманского Востока, с его недостатком lumières и нежеланием способствовать успехам географии.
В 1676 году, на волне интереса ко всему восточному, госпожа де Савиньи ознакомилась с сочинением о «венгерских войнах», «небольшой историей визирей, султанских интриг и гаремов, которую можно читать с приятностию»; эту книжку она рекомендовала своей дочери. В 1685 году, в разгар войны Священной лиги, Жан де Ванель издал в Париже свою книгу о Венгрии, которая неоднократно переиздавалась в XVIII веке. Де Ванель включил в нее географическое описание страны и элементарные сведения о национальном характере: «Жители этого королевства, имея большую склонность к войне, чем к торговле или искусствам, очень мало заботятся о чистоте своих жилищ». Через год после освобождения Буды от турок, в 1687 году, немецкий путешественник Якоб Тёллиус обнаружил, что город «сровняли с землей во время осады»[393]. По заключении Карловицкого договора 1699 года Венгрию нужно было восстановить материально под властью Габсбургов и восстановить культурно под надзором Просвещения.
В 1700 году Карл XII переправился через Балтику и, разбив Петра под Нарвой, начал «Великую Северную войну» самым благоприятным для Швеции образом. Этой войне суждено было продолжаться двадцать лет и закончиться Ништадтским мирным договором, по которому Швеция уступила России Ливонию, Эстонию и Ингрию, то есть юго-восточное побережье Балтики от Риги до Санкт-Петербурга. Подобный исход Северной войны, отступление Швеции в Скандинавию и Финляндию, подорвал саму концепцию «Севера» как геополитического образования, впервые четко отделив Швецию от России и Польши. Однако на протяжении двух десятилетий сама география военных действий, раскиданные повсюду места сражений сделали «северность» Великой Северной войны еще более проблематичной, поощряя концептуальную перетасовку Европы. На карте Сансона, напечатанной в 1702 году в Амстердаме, был изображен «Театр войны между Северными коронами». Слово «Украина» было нанесено у самого края карты, показывая, что она находится за этим краем и вне театра военных действий. Тем не менее именно на Украине, под Полтавой, произошло в 1709 году самое знаменитое и самое важное сражение той войны. Когда на следующий год турки вступили в войну с Петром, он атаковал их в Молдавии, потерпел поражение на реке Прут и в 1713 году был вынужден уступить им совершенно не северный Азов. Если в 1702 году кто-то собирался следить за ходом этой войны по карте «Севера», то еще задолго до ее окончания ему понадобилась бы карта более низких широт. В 1708 году в Лондоне Герман Молл издал вполне отвечавшую такой задаче «Карту Московии, Польши, Малой Татарии и Черного моря»[394]. Подобное сочетание различных земель не вполне соответствовало географической традиции, но амбиции Петра и Карла и ход Северной войны, которую они вели между собой, сделали такую карту и необходимой, и возможной.
Когда в 1731 году Вольтер писал своего «Карла XII», он, по сути дела, переложил эту карту в прозе. Описывая события со шведской точки зрения, он лишь подчеркнул географическую противоречивость привычных терминов «Север» и «Северная война». И действительно, в 1730 году в Стокгольме Страленберг издал на немецком книгу под названием «Das nord— und östliche theil von Europa und Asia», включавшую кроме прочего и новые сведения о Сибири. Нескладное название книги, с его «северными и восточными частями», зафиксировало тот момент, когда европейская ось симметрии еще находилась в процессе переориентации. У Страленберга была возможность изучить свой предмет, когда он служил под знаменами Карла XII, а затем находился в России в качестве военнопленного. Его восхищали «удивительные пути Провидения: хотя война обычно приносит упадок почти всем искусствам, тем не менее географической науке она часто приносит развитие и улучшение». Более того, ниспосланные Провидением успехи географии, открытие нецивилизованных стран и народов, немедленно наводили Страленберга на размышления о совершенстве собственной цивилизации:
Возможно, что не каждого читателя развлекут мои описания сих холодных и отчасти пустынных краев, где грубые манеры и невежество, как в религии, так и в мирских делах, преобладают невозбранно и лишают туземцев истинного пользования теми благословениями, которыми природа столь щедро и необычайно наделила некоторые из этих стран. Посему, когда мы сравниваем грубое и жалкое состояние этих народов с цивилизованными государствами Европы, где поддерживаются лучшие и разумнейшие нравы, где процветают науки и искусства, где у нас нет недостатка в средствах познать истинного Бога и Его служение, у нас появляются величайшие причины воздать хвалу Божественному Провидению, возрадоваться нашему счастливому состоянию и сожалеть об отверженности и слепоте этих народов[395].
Это противопоставление между краем цветущих наук и искусств и краем грубых нравов и слепого невежества ясно показывает, что для Страленберга в 1730 году, как и для Вольтера в 1731-м, географическое открытие Восточной Европы осмысливалось только через аксиомы западноевропейской цивилизации и просвещения.
Книга Страленберга была переведена на английский и в 1736 году вышла в Лондоне под названием «Историко-географическое описание северных и восточных частей Европы и Азии». Новая смысловая ориентация континента была, однако, отвергнута во французском переводе, и он вышел в 1757 году в Амстердаме под заглавием «Description historique de l’empire russien», как раз вовремя, чтобы Вольтер мог справляться с ним, работая над «Петром Великим»[396]. В конце концов новую формулировку пришлось признать и французам, и, стоя в 1787 году на поле Полтавской битвы, Сегюр размышлял о «судьбах севера и востока Европы». Украина, в конце концов, лежала на широте Франции, и путь из Парижа в Полтаву шел прямо на восток.
В 1703 году, в самом начале войны, Петр начал строить крепость в болотистом устье Невы, в Ингрии, только что отвоеванной им у шведов. Здесь, на Неве, на выходящем в Балтийское море Финском заливе построили верфь, а затем появился город, ставший новой столицей Петра, Санкт-Петербургом. Возведение города там, где раньше были только болота, стало частью петровской легенды, а в конце концов и метафорой построения цивилизации в России. В своем «Петре Великом» Вольтер утверждал, что в XVII веке в России «почти все еще только предстояло сделать», подчеркивая, что подвиг Петра состоял именно в «сотворении»[397]. Если Буду пришлось отстраивать заново, то Санкт-Петербург был сотворен из ничего. Петр, таким образом, буквально начертал новое имя, свое собственное, на карте Европы, и европейским географам пришлось внести эту точку в свои атласы.
Санкт-Петербург и Азов, с их верфями, выходящими каждая в свое море, отражали петровскую озабоченность поиском выходов к морю и развитием российской военной мощи. В то же время Санкт-Петербург и Азов были теснейшим образом связаны между собой как две противоположные оконечности новой географической оси. Прошли времена, когда старая Московия расползалась во все стороны из своей расположенной в центре столицы, Москвы. Петровская Россия простиралась от Балтики до Черного моря вдоль оси, которая при сравнении с другими европейскими государствами символизировала восточный характер России. Екатерина лишь зафиксировала эти оконечности, превратив Севастополь в свою военно-морскую базу на Черном море и пригласив туда из Санкт-Петербурга гостей, чтобы полюбоваться линейным кораблем «Слава Екатерины». На протяжении XVIII века эта новая ось оставалась культурно дезориентирующей. Путешествуя из Москвы в Санкт-Петербург, Кокс ощущал, что он приближается «к цивилизованным частям Европы», в то время как Сегюр, плывя вниз по Днепру, на юг, в Крым, явно считал, что движется на Восток. Такое смешение севера и юга, востока и запада означало, что, вне зависимости от показаний компаса, Восточная Европа в XVIII столетии неизбежно помещалась где-то в промежутке между Европой и Азией.
В 1703 году, когда Петр решил нанести на карту Санкт-Петербург, Ференц Ракоши начал свое восстание против Габсбургов. Это восстание заставило Европу, особенно Францию, обратить на Венгрию самое пристальное внимание и сформировало образ Венгрии, который сохранялся на протяжении всего XVIII века. Венгерское восстание, продолжавшееся с 1703 по 1711 год, совпало по времени не только с Северной войной, позволив Ракоши надеяться на помощь Петра, но и Войной за испанское наследство между Бурбонами и Габсбургами, отчего французы и венгры оказались крайне заинтересованными друг в друге. В 1703 году манифест Ракоши, объявлявший о начале восстания, был немедленно переправлен в Париж, переведен и опубликован. В том же году в Париже была напечатана карта Венгрии работы Гийома Делиля, а в Амстердаме — Герарда Валка[398]. Голландцы следили за судьбами Венгрии с гораздо меньшей симпатией, поскольку с 1701 года вместе с Англией и Габсбургами состояли в направленном против Франции «Великом Союзе». Война за будущее Испании гарантировала, таким образом, что глаза всей Европы будут прикованы к Венгрии.
Изучая, как проявлялся интерес к венгерским событиям во французских памфлетах и газетах тех лет, венгерский историк Бела Кёпеши отмечает, что по иронии политической истории Людовик XIV, этот ярый поборник абсолютизма, официально поддерживал венгерские притязания на независимость и право избирать себе короля. Так, в «Gazette de Paris» соратников Ракоши никогда не называли «бунтовщиками»; сначала их именовали «недовольными», а после 1708 года, по указке самого Людовика XIV, просто «конфедератами»[399]. Эсташ Ле Нобль создал серию памфлетов в форме басен, на манер Лафонтена, горячо поддерживая венгерских повстанцев. В 1705 году он сочинил стихотворную басню «Орел, царь журавлей», повествовавшую о габсбургском орле и венгерских журавлях, а в 1706-м написал «Басню о львиной пещере», где Ракоши был представлен в виде хитрого лиса, боровшегося со львом, то есть Габсбургами[400]. Главным соперником Ле Нобля в интеллектуальной среде был Николя Гудвиль, который писал от имени французских гугенотов, изгнанных в союзную Габсбургам Голландию. Гудвиль не сочинял басен, но употреблял метафоры из животного мира, отчего дискуссия еще более напоминала главу из естественной истории. Работая в Гааге в 1705 году, он объявил венгров «чудовищами бесчеловечности», хуже лапландцев или ирокезов. Гудвиль, таким образом, уравнивал метафорических «чудовищ» с примитивными народами, что прямо отражало современные представления о Восточной Европе. Естественно-историческая метафорика опять всплыла в 1706 году, когда Гудвиль сожалел, что «германцы не добились еще солидного преимущества над венграми». Проблему он видел в том, что «восстание это напоминает тело животного: если отсечь одну конечность, то ярость вскипает, и оно лишь становится сильнее». Полемизирующие в 1707 году о Венгрии Ле Нобль и Гудвиль странным образом прибегают к одной и той же терминологии. Если Гудвиль обличал «мерзкую тварь» и ее «варварское упорство», то Ле Нобль с уважением отзывался об этом «необычном звере», то есть «народе, борющемся за свою свободу»[401].
Маркиз де Боннак, французский посол в Польше, переправлял в Венгрию французских солдат и претендовал на специальные познания об этом звере, дравшемся за свою вольность. «Нужно как следует знать венгров или поляков, — писал де Боннак, — чтобы понять, сколь глубоко вольность укоренилась в их сердцах». Речь, таким образом, шла не о звериной натуре этих народов, а лишь об их биологии: «Дети несут ее в своих сердцах с самого детства и всасывают ее с молоком матери». Упоминание материнской груди делает созданный де Боннаком портрет Польши прообразом картины, нарисованной в 1772 году Руссо. Де Боннак сам видел, как поляки восстали против своего саксонского короля Августа Сильного, союзника Петра Великого, в поддержку Станислава Лещинского, ставленника Карла XII. Подразумевая существование неких общих характеристик, связывавших Венгрию и Польшу, французы переводили карту современных войн на язык региональных обобщений. Если для поляков и венгров общей была идея вольности, то военная тактика объединяла их с татарами. Маршал Клод де Виллар поддразнивал в своих письмах генерал-лейтенанта Пьера Дезаллёра, представлявшего Людовика XIV в лагере Ракоши, удивляясь, «как человек, прошедший службу в пехоте, приспосабливается к этим маленьким татарским войнам». Намекая на то, что у восставших нет регулярной военной организации, маршал Франции писал о «различиях между германцами и гуннами». Он не мог знать, что во время другой войны, двести лет спустя, гуннами станут сами германцы. Для де Виллара венгры ассоциировались с гуннами древности и с современными татарами, превращая Восточную Европу в смешение разнообразных отсталых народов. В 1707 году Ле Нобль издал сочинение под названием «История князя Ракоши, или Война недовольных», объясняя, что в этой войне почти не было «регулярных» сражений, «потому что венгры, на манер татар, не сражаются, стоя на месте». Шарль Ферриоль, французский посол в Константинополе, изучая венгров с этой выгодной позиции, в 1711 году, в самом конце восстания, объявил невозможным «принудить их к дисциплине, на которую они неспособны»[402]. Следуя за Карлом XII, Вольтер впоследствии точно так же обнаружил неспособность к дисциплине у всех народов Восточной Европы.
Французское географическое описание 1708 года признавало Венгрию «одной из самых прекрасных стран на свете». Главной отличительной чертой самих венгров, однако, было их этническое происхождение: «Народ, который владеет такой прекрасной страной, пришел из Татарии, где принадлежал к племени гуннов, столь известному своими опустошениями и своей жестокостью». В 1711 году, когда Ракоши был уже на грани окончательного разгрома, географические параметры «непобедимой Венгрии» определялись в представлении парижан ее былой доблестью, ограниченной лишь «Адриатикой, с одной стороны, и Черным морем — с другой»[403]. Это задавало набор ориентиров, подобно тому как Санкт-Петербург и Азов определяли параметры балтийско-черноморской оси. Венгрию больше нельзя было принять за составную часть оттоманского Востока, но ее образ сопротивлялся также и натиску габсбургских армий, определяя тем самым пространство Восточной Европы и стремясь заполнить его целиком.
В 1704 году, год спустя после начала венгерского восстания, Джон Черчилль, герцог Мальборо, объединил свои силы с армией лучшего полководца империи Габсбургов Евгения Савойского и разбил французов в битве при Бленхейме, на Дунае. Такой исход битвы стал ударом и для венгров, поскольку победа Габсбургов не сулила ничего хорошего их недавно начавшемуся восстанию. На родине Черчилля, в Англии, логика внешнеполитических союзов оказалась сильнее, чем симпатии к венграм. Даниэль Дефо полагал, что венгры должны быть благодарны Габсбургам за освобождение от турок; с другой стороны, Джонатан Свифт в 1711 году писал в «Поведении союзников», что Габсбургам следовало пойти на компромисс с венграми и сосредоточить все силы на борьбе с Францией. С его точки зрения, император «решил пожертвовать общим делом союзников ради своей личной страсти, ради покорения и порабощения ничтожного народа»[404]. В 1712 году, год спустя после окончательного поражения венгров, Герман Молл напечатал в Англии карту, посвященную «Его Милости Джону, герцогу Мальборо, князю Миндлейхемскому», поскольку к этому времени Черчилль уже получил за свои победы титул князя Священной Римской империи. Эта империя была изображена на карте, представлявшей «страны, принадлежащие Австрийскому Дому», то есть «Новой карте Германии, Венгрии, Трансильвании и Швейцарии». Это была не просто новая карта, но новый способ составлять карты; соединив в одном названии Венгрию и Германию, она воспевала триумф Габсбургов и поражение Ракоши, носившего, кстати, титул князя Трансильванского.
Однако в XVIII веке подобное сочетание не прижилось на картах Европы. Голландская карта Цюрнера (1712 г.), составленная для Августа, курфюрста Саксонского и короля польского, не слишком сочувствовала делу венгерской независимости, но изобразила Восточную Европу как отдельное географическое пространство, просто-напросто закрасив Венгрию одним цветом с «Turcia-Europae», оттоманской Европой. Благодаря подбору контрастных цветов, желтая Венгрия наглядно отделялась от выкрашенной в розовый Священной Римской империи и сливалась с Хорватией, Боснией, Далмацией, Трансильванией, Валахией, Молдавией, Бессарабией, Болгарией и Сербией. На карте Гийома Делиля, напечатанной в 1724 году в Париже, выделенные штриховкой линии границ давали понять, что Венгрия — часть «Turquie d’Europe». На голландской карте де Витта, напечатанной в Амстердаме в 1730 году и претендовавшей на титул «accuratissima», Венгрия вместе с Молдавией, Валахией и Болгарией входила в состав оттоманской Европы[405]. Изображать Венгрию как часть Оттоманской империи после 1699 года было попросту неправдой, если говорить о правде политической независимости. Европейские картографы имели в виду другую правду, правду образов и ассоциаций, которая часто перевешивала, казалось бы, незыблемые факты международных отношений.
Приняв некий компромисс, картографы в течение всего XVIII века закрашивали Венгрию отдельным цветом, изображая ее как самостоятельное политическое образование, не связанное ни с Габсбургской, ни с Оттоманской империей. Такая возможность избежать разрешения насущных политических вопросов была подготовлена восстанием Ракоши в самом начале столетия, когда политическая судьба Венгрии была и в самом деле неясна, поскольку венгры с оружием в руках сражались за свою независимость. На картах неопределенность переходного периода надолго пережила Сотмарский мирный договор 1711 года, оформивший победу габсбургских армий, а вместе с этим и габсбургских притязаний на наследственное правление. Совершенно случайное событие еще более усилило влияние этого периода на картографию последующих поколений. В 1706 году, когда восстание было в самом разгаре, произошло солнечное затмение, представлявшее огромный интерес для научной картографии, поскольку его использовали в астрономических вычислениях при составлении карт. Момент затмения стал, таким образом, единой картографической точкой отсчета, и карты еще долго изображали мир, каким он был в 1706 году. С научной точки зрения это событие не должно было повлиять на то, как раскрашивались карты; но раскрашивание — неточная наука, и карты по-прежнему отражали неопределенность политического статуса Венгрии в 1706 году, изображая ее как независимое государство. В 1720 году в Нюрнберге Йоган Хоманн напечатал карту «Europa Eclipsata», то есть карту Европы 1706 года, на которой Венгрия и Трансильвания выделены зеленым цветом. В 1743 году Йоган Хасс составил карту Европы, изданную затем наследниками Хоманна, по-прежнему настаивая на существовании «Венгерии» как отдельного политического образования, в данном случае включавшего также Молдавию, Валахию и Болгарию; эту карту еще раз напечатали в 1777 году[406]. Таким образом, на протяжении более чем векового правления Габсбургов карты по традиции следовали основанному на политической неопределенности культурному стереотипу, изображая Венгрию как самостоятельное государство. Наиболее правдоподобной с политической точки зрения была посвященная герцогу Мальборо карта Молла, но эта правдоподобность не смогла перевесить глубоко укорененные ассоциации и представления, на которых и зиждилась сама концепция Восточной Европы.
Если Венгрию, Молдавию, Валахию и Болгарию легко можно было закрасить одним и тем же цветом, поскольку они граничили друг с другом, то культурная и географическая связь между Венгрией и Богемией была куда менее очевидной. В 1720 году Анри Абрам Шателен напечатал в Амстердаме «Atlas Historique», обещая включить в него не только новые карты, но и «трактаты по истории каждого государства, написанные г-ном Гудвилем». Этот Гудвиль был тем самым работавшим в Голландии французским эмигрантом, который во время восстания Ракоши отстаивал в своих сочинениях интересы Габсбургов. Как и следовало ожидать, история в изложении этого автора соответствовала его политическим взглядам: «Венгры, как говорят, произошли от скифов, жестокого народа, который жил только кровопролитием». Они были «варварами» и на протяжении Средних веков регулярно получали от Священной Римской империи «заслуженное наказание за свои разбои и жестокость»[407]. Однако именно организация атласа наиболее ярко отражает политические взгляды Шателена и Гудвиля. Первая часть атласа включала карты Германии, Пруссии, Венгрии и Богемии, почти повторяя сочетание стран на карте, составленной Моллом в 1712 году для герцога Мальборо. Географические и исторические описания земель были затем сгруппированы таким образом, что о Венгрии и Богемии речь шла в одной главе.
Сначала в атласе шла карта Венгрии, а затем карта Богемии; их нельзя было поместить на одной карте, поскольку эти две страны не имели общих границ. Именно в том и заключалась необычность такого географического сочетания. Следом шла карта «различных стран и земель, расположенных на Дунае», на которой были изображены уже оба княжества. Данная карта тоже была не вполне обычной, представляя одновременно «древность и современность» и помещая рядом такие названия, как Венгрия и Паннония, Украина и Сарматия, Болгария и Мезия, Валахия и Дакия, Богемия и Бойохемум (Boiohemum). Сочетания эти были, однако, совершенно уместными на карте Восточной Европы, которая и сама находилась где-то между древностью и современным миром; если у Богемии нет своего античного названия, его следует изобрести, хотя бы и коверкая латынь. Отдельные карты Венгрии и Богемии содержали «хронологии королей», намекавшие на связь между двумя королевствами. Объединявшая их карта придунайских земель содержала поясняющее «замечание»: «Поскольку королевства Венгрия и Богемия и области Силезия и Моравия почитаются наследственными владениями Императора, то, дабы не возвращаться к этому еще раз, сочтено уместным включить их в историю Империи и по возможности представить сокращенное описание народов, населявших эти королевства в древности»[408].
Эту связь еще более подчеркивала следующая за картами таблица, «Генеалогическая схема королей Венгрии и Богемии, и Краткое изложение образа правления этих двух королевств». Две королевские генеалогии излагались параллельно до 1526 года, когда Людовик Ягеллон, король Венгрии и Богемии, погиб в битве с турками при Мохаче; большая часть Венгрии отошла Оттоманской империи, но Габсбурги унаследовали обе короны. После этого две королевские генеалогии превращаются в одну, в генеалогию династии Габсбургов. Хотя атлас вышел в свет в 1720 году, эту схему сопровождала анахроничная ссылка на времена венгерского восстания: «Все королевство сейчас находится в волнениях, так как большая часть сословий последовала за князем Ракоши, а другие сохранили верность императору, отчего сие королевство пребывает в печальном и крайне жалком состоянии»[409]. За этим следовало замечание о том, что «Богемия, подобно Венгрии, тоже знавала времена волнений и смятения», имея в виду «бунтовщиков», разгромленных Габсбургами во время Тридцатилетней войны. Таким образом, Венгрия и Богемия были объединены в атласе как две принадлежащие дому Габсбургов короны (венгерская Святого Стефана и богемская Святого Венцеслава), как две области, где волнения и смятения бросали вызов императорской власти. Объединив их на одной карте и на одной генеалогической схеме, Шателен и Гудвиль прочили Венгрии 1720 года судьбу, аналогичную участи Богемии, разгромленной в 1620 году в битве у Белой Горы.
При этом, подчеркивая эту параллель, сулящую низвести Венгрию до положения Богемии, авторы одновременно привлекали внимание к различиям между Богемией и прочими землями Священной Римской империи. Для Гудвиля это явно было географическим парадоксом:
Хотя эту область помещают на всех картах Германии, хотя она входит в состав Империи, она остается отдельным государством. Своими законами и обычаями она не походит на германские земли, даже язык у нее особенный; и по обеим этим причинам сия область остается в этом обширном краю видом уникальным и своеобразным[410].
Настаивая на сходстве Богемии с Венгрией, «Atlas Historique» одновременно подчеркивал, что Богемия — не германская область. На карте Богемии появилось «замечание», гласившее, что «Богемия некогда состояла в зависимости от Империи, но затем мало-помалу от нее отделилась»[411]. Горячо поддерживая присоединение Богемии и Венгрии к монархии Габсбургов, амстердамский атлас, однако, в конце концов изобрел для Богемии новый тип «отдельности» («вид уникальный и своеобразный»), основанной на языке и обычаях. Хотя здесь явно имелось в виду противопоставление славянского и германского, прямо оно не упоминалось; такое противопоставление могло подчеркнуть связь Богемии с другими землями Восточной Европы, но оно едва ли подкрепляло сравнение с Венгрией.
В XVIII веке география вполне могла включать всевозможнейшие описания и пояснения, так что карта Венгрии в «Atlas Historique» была испещрена «замечаниями» об истории, языке и нравах. «Их язык почти ни на что не похож», — сообщала карта о венграх, вторя «замечаниям» на предшествующей карте Богемии. Что касается их нравов, то они «не слишком отличны от турецких». Венгры «непостоянный» и «воинственный» народ, который «страстно любит лошадей, охоту и веселую жизнь, но не любит германцев»[412]. Даже в такой форме этот пассаж был менее прямолинейным, чем некоторые из более ранних «географических» наблюдений, как, например, во «Введении в географию», вышедшем в Париже в 1708 году и сообщавшем, что венгры «любят войну и лошадей»[413].
Гудвиль, впрочем, осознавал, что, несмотря на свои якобы турецкие обычаи, Венгрия больше не была частью Оттоманской империи. Европа вернула себе Венгрию, и ее качества он, видимо, оценивал с точки зрения будущих путешественников или даже колонистов: с одной стороны, плодородная почва и хорошие пастбища, с другой — нездоровый воздух, плохая вода и даже похожая на вход в преисподнюю «пропасть», которая «смердела» так, что пролетающие над ней птицы падали замертво. Еще интересней сообщение об изобилии рыбы в венгерских реках. Гудвиль ссылался на современников, полагавших, что для людей, склонных к размышлениям, рыба полезнее, чем мясо, поскольку она разжижает кровь, делая дух более восприимчивым к зарождающимся идеям. Следовательно, «Венгрия — лечебница Литературной республики («Lieu de Santé de la Republique des Lettres»): всем нам, жалким сочинителям, которые, возможно, по причине густой крови развращают публику своими вредными и отвратительными трудами, не мешало бы удалиться сюда на покой»[414]. Это, конечно, шутка — невозможно представить себе Венгрию, край скифов, татар и гуннов, курортом для европейских интеллектуалов. Но подобные шутки демонстрировали готовность этих интеллектуалов разделить с Габсбургами плоды их завоеваний и присвоить себе Венгрию. Они могли по своему усмотрению удалиться в Венгрию на покой, присоединяя ее к Литературной республике в качестве курорта. «Жалкие сочинители» века Просвещения, гордого своей густой кровью, отличались грубой самоуверенностью, и их не могли запугать критики — те, кто критиковал их «вредные и отвратительные труды»; то было голландское Просвещение еще до своего прихода во Францию. Просвещение с самого начала нуждалось в другой Европе: сравнение с ней позволило бы ему установить превосходство собственной цивилизации. Никто из граждан Литературной Республики не собирался, конечно, ни удаляться на покой в Венгрию, ни питаться рыбой.
После того как политики завоевали, географы изучили, а интеллектуалы присвоили Венгрию, они обратились к остававшимся оттоманским владениям в Европе. В своей работе «Восточный вопрос в австрийской политике, 1700–1790» историк Карл Рёйдер показал, что этот вопрос, появление которого обычно относят к концу XVIII столетия, встал уже в самом его начале. В 1715 году, всего четыре года спустя после разгрома Ракоши, имперский эмиссар в Вене восторженно писал о новой возможности «разбить турок», «а также, с милостью Божьей, вовсе выкинуть их из Европы»[415]. На всем протяжении XVIII века «восточный вопрос» был политической дилеммой, всецело поглотившей Вену и приковывавшей внимание к тем землям оттоманской Европы, которые могут быть отвоеваны у турок. Когда Венгрию не объединяли с другой габсбургской провинцией, Богемией, ее наносили на карту и закрашивали вместе с принадлежащими туркам Молдавией и Валахией. Парадокс «Turquie d’Europe», находящейся в Европе, но явно восточной по своей сути, сыграл ключевую роль в возникновении самой концепции Восточной Европы, и амбиции Габсбургов, вне зависимости от военных и политических шансов их реализовать, внесли свой вклад в развитие этой идеи.
В 1717 году вся Европа говорила о триумфе Евгения Савойского, воспользовавшегося туманом, чтобы взять Белград, и вернувшего Западу восточную крепость, где лишь за шесть месяцев до того леди Мэри Уортли Монтэгю изучала арабскую поэзию. Не имело значения, что уже в 1739 году Австрии пришлось сдать Белград: как и в случае Азова, тоже переходившего из рук в руки, на такой неопределенности политического статуса и была основана концепция Восточной Европы. После взятия Белграда император размышлял о приобретении Молдавии и Валахии, а военные эксперты в венском гофкриксрате планировали наступление на Софию[416]. Продолжающаяся Война за испанское наследство на время исключила возможность столь увлекательных экспедиций, и в 1718 году Оттоманская империя и империя Габсбургов заключили мир в Пассаровице. Несмотря на это, взятие Белграда и подготовившее его завоевание и покорение Венгрии побудили государственных мужей, и не только в Вене, мечтать о завоеваниях в оттоманской Европе. Картографы не задумываясь объединяли Венгрию, Валахию, Молдавию и Болгарию, не обращая внимания на государственные границы, а граждане Литературной республики были, казалось, готовы в поисках рыбных мест спуститься по Дунаю до самого Черного моря. Сам Евгений Савойский, который имперские проекты оценивал с точки зрения их военной и административной осуществимости, с сомнением относился к предполагаемому продвижению Габсбургов вглубь Юго-Восточной Сербии. Он писал императору: «Я не нахожу, что обладание этими удаленными местами будет полезно Вашему Величеству, поскольку расстояние до них и трудность сообщения принесут более беспокойств, чем выгод»[417]. Установление господства над Восточной Европой было не просто военно-административной проблемой — эта затея воспринималась как вызов современной философии и географии. Если государственные деятели размышляли о турках и о том, как «вовсе выкинуть их из Европы», то географы стремились изучить оттоманскую Европу и тем самым «завершить европейскую географию».
Международные конфликты первых двух десятилетий XVIII века привлекли к карте Восточной Европы внимание Европы Западной, сформулировав вопросы и подходы, которые оставались актуальными до самого конца столетия. Карловицкий договор 1699 года, Полтавская битва 1709 года, Сотмарский мирный договор 1711 года, взятие Белграда в 1717 году и Ништадтский договор 1721 года сделали расширение Российской империи и территориальное отступление турок главными геополитическими проблемами той эпохи, подчеркивая одновременно, насколько неопределенной и неустойчивой была принадлежность польской и венгерской корон. Станислав Лещинский, ставленник Карла XII, занимавший польский трон с 1704 по 1709 год, потерял корону после полтавского поражения своего покровителя. Август II, бывший также курфюрстом Саксонским, вновь оказался на польском троне в 1709 году, за два года до того, как в 1711 году Габсбурги вернули себе корону Венгрии. Ракоши нашел убежище в Оттоманской империи и поселился на берегу Черного моря; его мемуары были посмертно изданы в Париже. Потеряв польский трон, Лещинский укрылся во Франции. В 1725 году его дочь стала королевой Франции, обреченной на участь многострадальной жены любвеобильного Людовика XV, а сам Лещинский оставался королем без королевства, человеком без своего места на карте. Разрешение территориальных проблем короля Станислава, тестя французского монарха, стало предметом международного конфликта и поводом для Войны за польское наследство, завершившейся в 1730-х годах мирным договором.
В 1731 году «Карл XII» Вольтера принес широкую известность короткому правлению Лещинского в Польше за двадцать лет до того. Вольтер даже использовал Лещинского в качестве источника информации: «Король Станислав оказал мне честь, изложив свою беседу на латыни с королем Швеции». Лещинский также оказал Вольтеру честь, подтвердив аккуратность его повествования о Польше: «Он говорил о Польше и всех происходящих там событиях так, как будто был их очевидцем»[418]. В 1733 году умер Август II, и собравшееся польское дворянство избрало королем Лещинского; его недолгое второе царствование длилось только полгода. В ходе Войны за польское наследство русская армия изгнала короля Станислава и посадила на трон Августа III, законного сына покойного короля (имевшего, кроме того, более трехсот побочных отпрысков). Французский экспедиционный корпус прибыл в Польшу слишком поздно, чтобы сохранить Лещинскому трон, но по условиям Венского мира 1738 года его территориальные проблемы были наконец разрешены: он стал герцогом Лотарингии и Бара, сохранив также титул короля Польши. Бар в его герцогском титуле относился к городу Бар-ле-Дкж в Лотарингии; однако существовал еще один Бар, в Подолии, на польской Украине, который поколение спустя стал символом антирусского сопротивления. Эта потенциальная двусмысленность подчеркивала ненормальность ситуации, при которой у Польши существовал второй король, правивший на самом деле Лотарингией и словно пародировавший настоящего короля Польши, чей двор находился в Саксонии. Карта Восточной Европы была объектом разделов и переделов, отдававших все более и более неопределенным духом, не только духом военной мощи и политических комбинаций, но и духом фантазии и самозванства.
Двор Станислава Лещинского, короля Полыни, находился в Люневиле; в Нанси он основал академию, которую посещали все философы Просвещения. Именно в Люневиле Вольтер потерял главную любовь своей жизни, маркизу де Шатле, которая ушла в 1748 году к другому и умерла родами год спустя. В 1749 году Лещинский издал во Франции книгу о свободе и польской конституции под названием «Вольный голос». В 1751 году он защищал в своих сочинениях науки и искусства от нападок Руссо. В 1761-м под влиянием «Вольного голоса» аббат Габриэль-Франсуа Койе опубликовал «Историю Яна Собеского», сразу ставшую литературным событием, и в 1763 году его пригласили в академию в Нанси[419]. Его книга, в свою очередь, стала основным источником сведений о Польше для Луи Жакура, работавшего над соответствующей статьей для «Энциклопедии», главного проекта Просвещения. Жакур замкнул интеллектуальный круг, упомянув в «Энциклопедии» того, кто «в одной из французских провинций демонстрирует, чего бы он мог достичь в королевстве»[420]. Лотарингия Лещинского стала миниатюрной моделью Польши, перемещенной на карту Западной Европы и демонстрирующей возможности просвещения и прогресса на фоне принимаемой за аксиому восточноевропейской отсталости.
В академии Нанси был и свой географ. Парижский «Atlas Universel» 1757 года был создан Робером, придворным географом Людовика XV; вместе с ним работал также его сын, Робер де Вогонди, член академии Нанси, называвший себя придворным географом короля Польши, герцога Лотарингии и Бара. Начатый еще в 1740-х годах, этот атлас вполне сознательно задумывался как проект века Просвещения, построенный на предположении, что «науки, повсеместно расцветающие в наш век, столь способствовали развитию географии»[421]. В этом атласе карта Польши, составленная французским географом, который служил польскому королю, управлявшему французской провинцией, вполне естественно следовала французским образцам. Самым важным из этих образцов была карта Польши, составленная в конце XVII века Никола Сансоном, включавшая также карту Украины работы Боплана. Однако создатели «Atlas Universel» внесли дополнения в карту Сансона, объединив ее с картой Литвы работы некоего польского иезуита, напечатанной в Нюрнберге в 1749 году. Этот атлас был составлен отцом и сыном; один из них являлся придворным географом Людовика XV, другой — Станислава Лещинского. Среди подписавшихся на атлас были королевская фаворитка мадам де Помпадур, министр иностранных дел Шуазель, секретарь французского посольства в Варшаве и полдюжины лиц, состоявших на службе у Августа III, курфюрста Саксонского, другого, настоящего, короля Польши. Французские географы, таким образом, были как бы посредниками между двумя королями Польши, а академия в Нанси поставляла карты, которыми пользовалось правительство в Варшаве. Кроме того, Робер де Вогонди составил карту Европы (изданную в 1770 году в Лондоне), следующим образом объяснявшую государственное устройство Польши: «Поляки имеют одного Главу, который носит титул и живет в роскоши, подобающей королю, но его власть так ограничена, что, по сути, он не более чем первый, или главный регент Республики»[422]. Подобная оценка польской конституции была вполне традиционной в XVIII веке, но никто лучше Робера де Вогонди, «члена академии Нанси», не знал, что с 1738 года до самой смерти Станислава Лещинского в 1766 году (когда Лотарингия наконец вернулась под власть Франции) в Польше были два «главы», один — еще более номинальный, чем другой.
Русско-австрийский союз против Лещинского в Войне за польское наследство плавно перешел в 1736 году в совместную войну против турок. В международных отношениях возникала параллель между Оттоманской империей и Речью Посполитой: и та и другая оказались объектами агрессии, аннексии и господства. Существование такой связи помогло в дальнейшем сформулировать концепцию Восточной Европы. В 1732 году в Гааге Луиджи Фердинандо Марсильи издал по-итальянски свое сочинение, доказывая, что в военном отношении Турецкая империя слаба и что возможно загнать ислам назад, «в самые дальние оконечности Аравии». Но в 1736 году скончался Евгений Савойский, а в 1739-м Габсбургам пришлось расстаться с Белградом. Хотя русские и вернули себе Азов, война с турками была интересна скорее порождаемыми ею обширными планами, чем конкретными территориальными изменениями. В 1737 году военное министерство в Вене мечтало о присоединении почти всей оттоманской Европы, даже перечисляя предполагаемые к завоеванию земли: «Такая граница приведет под власть императора Сербское королевство, большую часть Болгарского королевства, Македонское королевство, турецкую Далмацию, все Боснийское королевство, провинции Албанию, Эпир, Ахею и проч.». Одновременно Россия дала понять, что планирует присоединить Валахию, Молдавию и Крым[423]. Повышенное внимание военных и дипломатов к этим областям подчеркивало несовершенство современной картографии: в Лондоне, например, было невозможно достать карту театра Русско-турецкой войны. Двадцать лет спустя «Atlas Universel» все еще жаловался на недостаток географических сведений для составления карты «Turquie d’Europe»: «Молдавия, Болгария и остальная Турция вовсе не предоставили нам [данных]»[424]. Русские и австрийские государственные мужи домогались как раз тех земель, изучить которые мечтали географы. Оба желания неизбежно связывались между собой, и осуществить одно, по всей видимости, было невозможно, не осуществив другого.
Если в 1730 году в центре международных отношений находились Польша и оттоманская Европа, то в середине столетия внимание Европы было приковано к Войне за австрийское наследство (1740–1749) и Семилетней войне (1756–1763). Продолжавшаяся все это время борьба между Фридрихом Великим и Марией-Терезией началась с вторжения Фридриха в Силезию и попыток Марии-Терезии вернуть ее. Силезия принадлежала богемским королям и вместе с Богемией попала под власть Габсбургов в 1526 году; когда Силезию захватил Фридрих, она одновременно перестала быть владением Габсбургов, провинцией королевства Богемия и частью Восточной Европы. Однако ей суждено было вернуться в состав Восточной Европы: в 1945 году, после поражения Германии, Силезия отошла Польше. С вторжения Фридриха в Силезию в 1740 году его войны в сознании Европы ассоциировались именно с этой провинцией, но здесь в качестве театра военных действий выступала именно Богемия. «Глаза всей Европы были обращены к Праге», — писал сам Вольтер; как придворный историк Людовика XV, он в 1752 году издал «Историю Войны 1741 года»[425]. Век Просвещения глядел на эти события глазами Вольтера, а король и его придворные испытывали особый интерес к этим событиям, поскольку после оккупации Силезии Фридрихом в Богемию вторглись французские войска; одним из французских командиров был отец Сегюра. Писал ли Вольтер о Польше, работая над «Историей Карла XII», или о Богемии, он в обоих случаях мог быть «очевидцем», оставаясь вдали от описываемых стран и событий.
В 1741 году соединенная франко-баварская армия взяла Прагу, и на следующий год Мария-Терезия — которую и Вольтер и Фридрих признавали лишь «королевой Венгрии» — отрядила свои войска, чтобы вернуть столицу Богемии. Для Вольтера королева Венгрии с ее венгерскими войсками ассоциировалась с чем-то варварским, и он сообщал своим читателям, что Мария-Терезия заказала «амазонский костюм для триумфального въезда верхом в Прагу». Мария-Терезия, конечно, вовсе не была амазонкой, а Вольтер явно сочувствовал французскому гарнизону в осажденном городе, который пал к концу 1742 года: «оказаться в таком положении, вдали от родины, среди людей, чью речь они не понимали и которые их ненавидели»[426]. Вольтеру всюду виделись непонятные языки, и потому Прага, к которой он привлек внимание всей Европы, стала еще более чуждой. В 1742 году внимание Вольтера привлекли взятие, а затем сдача Праги французами, так что он обратился к трудам о Яне Гусе и религиозной истории Богемии; однако в последующие годы сражения за этот город еще не раз потрясали Европу[427]. В 1744 году Фридрих сперва занял Прагу, а затем сдал ее; в 1757 году, в самом начале Семилетней войны, он выиграл битву под ее стенами, а потом был вынужден снять осаду крепости. Это чередование завоеваний и отступлений превратило Прагу в объект непрекращающегося военного соперничества, подобно Белграду и Азову в первой половине столетия. Если Азов был расположен на Дону, на расплывчатой восточной границе, а Белград на Дунае был пограничной крепостью отступающего оттоманского Востока, то Прага стала — и навсегда осталась — западной оконечностью Восточной Европы.
Посмертная публикация в 1739 году в Париже мемуаров Ракоши отражала антигабсбургские настроения во Франции в период между окончанием Войны за польское наследство в 1738 году и началом Войны за австрийское наследство в 1740 году[428]. Однако во время Семилетней войны подобные настроения стали неуместными, поскольку Франция и Габсбурги неожиданно оказались союзниками, вместе сражающимися против Пруссии и Англии. Франция теперь полагалась на стойкость венгерских солдат Марии-Терезии, и имя Ракоши вызывало у французов лишь смущение. С другой стороны, имя Петра Великого неожиданно обрело новую популярность, поскольку среди союзников Людовика XV была теперь и русская царица Елизавета Петровна. Неудивительно, что в 1759 году, в разгар Семилетней войны, Вольтер выпустил первый том своей истории Петра.
Петр некогда собирался выдать свою дочь Елизавету за Людовика XV и сделать ее французской королевой. Вместо этого именно французский посол в Санкт-Петербурге стал душой заговора, в 1741 году возведшего Елизавету на русский престол. Во время ее царствования в Россию пришли французская культура, французские моды, французские манеры и французский язык. В Санкт-Петербург прибывали французские актеры и актрисы, французский доктор, посланный Людовиком XV следить за здоровьем Елизаветы, и даже географ, Жозеф-Николя Делиль, завершивший наконец работу над долгожданным атласом России, изданным в 1745-м. Вместе с Францией и Австрией Россия вступила в Семилетнюю войну и в 1757 году вторглась в Восточную Пруссию. Вышедшая в 1759 году «История Петра Великого» содержала описание казаков в русской армии, ставшее неожиданно актуальным, поскольку они теперь были союзниками французов: «Они служат при армиях в качестве иррегулярных войск, и горе тому, кто попадет им в руки»[429]. В 1760 году в руки казаков попал Берлин, и русская армия оказалась на границе Западной Европы. В письме Вольтеру Фридрих довольно критически отозвался об «Истории Петра Великого»:
Умоляю вас, скажите, что заставило вас написать историю сибирских волков и медведей? И что вы можете сообщить о царе, чего нет в «Жизни Карла XII»? Я не стану читать жизнеописание этих варваров; я был бы рад, если бы мог игнорировать сам факт их существования в нашем полушарии[430].
Но русские были не просто в том же полушарии, что и Фридрих; они были в Берлине. Сам Фридрих в «Истории моего времени», написанной в 1746 году, но вышедшей с исправлениями в 1775-м, приписывал победы русских «многочисленности татар, казаков и калмыков в их армиях». «Соседи» Российской империи имели все основания опасаться этих «бродячих орд грабителей и поджигателей», этих волков и медведей[431].
Как показала Семилетняя война, с точки зрения географии Западная Европа и Европа Восточная были соседями. В 1760–1761 годах Оливер Голдсмит опубликовал в лондонском «The Public Ledger» свои «Китайские письма», вышедшие в 1762 году отдельным томом под названием «Гражданин мира». В одном из них Фум Хоам писал Чи Алтанги: «Я не могу не почитать Российскую империю естественным врагом более западных частей Европы». Китайцы Голдсмита полагали, что Россия находится «на той стадии между утонченностью и варварством, которая, кажется, более подходит для военных успехов» и угрожает «затопить весь мир варварским вторжением»[432]. Императрица Елизавета умерла в 1762 году, и ее наследник Петр заключил мир с Пруссией, но к этому времени Лондон уже узнал о географической поляризации между восточными и западными частями Европы.
В 1762 году Джеймс Портер, бывший с 1746 года английским послом в Константинополе, вышел в отставку и вернулся в Англию. В XIX веке его внук счел нужным объяснить, почему в 1762 году Портер не отправился морем: «Испытывая крайнее отвращение к морю, он отказался вернуться на фрегате, который привез его преемника, и предпринял путешествие в Англию по суше — задача, о трудности которой наше поколение, испорченное удобствами хороших шоссе и железных дорог, едва ли может составить истинное представление»[433]. Как и в случае с сухопутным маршрутом в Россию через территорию Польши, занимательность путешествия в Константинополь и обратно по суше была для заезжих иностранцев прямо пропорциональна сопровождавшим его трудностям. В 1762 году задачу Портера еще более осложняли продолжающиеся военные действия, поскольку европейские союзы времен Евгения Савойского и герцога Мальборо распались и Австрия и Англия оказались противниками, так что Портер не мог следовать обычным путем из Константинополя через принадлежащую Габсбургам Венгрию в Вену. В сопровождении своей жены, двух детей (девочки четырех лет и мальчика двух лет) и нескольких спутников он отправился через Болгарию и Молдавию в Польшу. Оттуда они попали в союзную Пруссию — по дороге в Берлин им встречались «деревни, сожженные и разрушенные русскими» — затем в Голландию и, наконец, домой, в Англию[434].
Путешественники старались с юмором воспринимать тяготы дороги. Когда в одной из турецких деревень на их пути открылась чума и пришлось разбить палаточный лагерь в поле, жена Портера развлекалась, наблюдая за одним из своих спутников. «Падре Боскович, — записала она, — представил нам совершеннейшую комедию, благодаря своему возбуждению и тем хлопотам, в которые он пустился, стараясь расположить свою кровать и прочие удобства в наилучшем порядке, какой только возможен в нашем положении». Более того, когда багаж задержали, «его суета и волнение немало нас позабавили»[435]. Речь шла о Руджеро Джузеппе Босковиче, который был не только забавным спутником, но и священником-иезуитом, астрономом и физиком с международной репутацией и, кроме того, видным ученым-географом. Он родился в 1711 году в Дубровнике, чем и объясняется его славянская фамилия; его отец был сербом, а мать итальянкой. Четырнадцати лет от роду его отправили учиться в иезуитскую коллегию в Риме, и в культурном отношении он стал совершенным итальянцем. С 1740 года он преподавал математику в «Collegio Romano», а в 1744 году вступил в орден иезуитов. В 1736-м Боскович опубликовал свою первую научную работу о пятнах на Солнце, затем последовал целый поток трудов о северном сиянии, о гравитации, о телескопах, о форме Земли, об орбитах планет, о делении дробей. В 1742 году Папа Римский потребовал от него заняться такой математической проблемой, как возможное падение купола собора Святого Петра. В 1750 году Боскович отверг предложения португальского короля участвовать в составлении карты Бразилии и вместо этого взялся за другой географический проект ближе к дому, а именно за составление карты папского государства. Наблюдая за его манипуляциями с геодезическими инструментами, крестьяне принимали Босковича за колдуна. На латыни его отчет об этом проекте был опубликован в Риме в 1755 году, но именно заглавие французского перевода, «Voyage astronomique et géografique», вышедшего в 1770 году, подчеркивало связь между задействованными в данном случае научными дисциплинами. В 1760 году Боскович посетил Лондон, встретил там Бенджамина Франклина, был избран в члены Королевского Общества и издал на латыни эпическую поэму о солнечном затмении. Из Лондона он отправился в Константинополь, надеясь наблюдать там прохождение Венеры через солнечный диск в 1761 году. По дороге Боскович остановился в Нанси, где его чествовал покровитель Просвещения Станислав Лещинский[436].
Когда в 1762 году Боскович вместе с семьей посла Портера покинул Константинополь, он направлялся в Санкт-Петербург, поскольку его избрали членом Российской академии наук. Травмы и болезни помешали ему попасть в русскую столицу, но до Польши он добрался, посетив по дороге Болгарию и Молдавию; картографы очень сокрушались об отсутствии удовлетворительных карт этих областей Оттоманской империи. За пять лет до того составители «Atlas Universel» сожалели, что «доступ в эти края затруднен для людей просвещенных», а отчеты заезжих туристов не могли принести пользы, поскольку «для этого путешественникам пришлось бы изучить математику». Боскович был одним из виднейших математиков и астрономов в Европе. Супруге английского посла он мог казаться суетливым, но географическую науку ее мнение не слишком интересовало.
В 1762 году Боскович вел путевой дневник; его французский перевод был издан в 1772 году в Лозанне, а в 1784-м вышел в свет итальянский оригинал с предисловием автора. Из этого предисловия видно, что с самого начала своего путешествия через эти малоизученные земли Боскович постоянно помнил о нуждах географической науки.
Я написал отчет об этом небольшом отрезке моих путешествий через земли, очень малоизученные, и в очень своеобразной манере, отмечая… места, через которые или вблизи которых я проезжал, и время отправления и прибытия в каждое, что помогает выверить карту этой части Оттоманской империи, которую Заннони составил в Версале, как он сам меня уверял, по приказу графа де Верженна … Мне было довольно досадно не иметь при себе никаких переносных инструментов, которые бы позволили мне правильно определить точное географическое положение самих этих мест[437].
На самом деле у Босковича было с собой несколько астрономических приборов, которые в Яссах произвели большое впечатление на молдавского господаря; среди них был «маленький инструмент, содержащий малое подвижное металлическое зеркало, сделанное мною в Лондоне, которое я обычно использовал в камере-обскуре, чтобы проектировать на стену изображение Солнца, показывая на нем пятна и затмения». Из дневника видно, что, несмотря на последующие сожаления Босковича об отсутствии переносных инструментов и невозможности точных вычислений, он был глубоко увлечен определением широты и долготы Галаты на Дунае. Наблюдая в полдень за отражением истинного горизонта в водах Дуная, он определил, что его широта равна 45 градусам и 23 минутам, «что несколько меньше, чем та, которую указывают на различных картах». С долготой ему не очень повезло, поскольку для ее определения необходимо было знать «точно определенное расположение Луны в этот день в каком-нибудь хорошо известном краю (paese cognito)»[438]. Составление карты неизвестной Восточной Европы зависело, таким образом, не только от западноевропейских астрономов, но и от астрономической информации, доступной в это время только в Западной Европе.
Научное и географическое разделение на «хорошо известные» и «малоизвестные» земли точно отражало культурные различия между двумя половинами континента и отлично объясняло, чем именно Восточная Европа интересна для просвещенного путешественника.
Меня привлекала возможность увидеть Болгарию и Молдавию, земли, столь отличающиеся от тех, которые я обозревал в более устроенных частях Европы; земли, через которые путешественник не может проехать, не встретив самых серьезных неудобств и опасностей, а потому я не упустил подобной возможности присоединиться к свите посла, которому способствуют государственные власти[439].
«Малоизученные земли», таким образом, противопоставлялись «более устроенным частям Европы», явно подразумевая, что хорошо изученные земли, в свою очередь, противопоставлены менее устроенным частям континента. Боскович даже обратился к теме варварства, сожалея, что не смог составить о нем более подробный отчет:
Отсутствие соответствующих инструментов, незнание языка той страны, через которую я проезжал (хотя у меня иногда и были переводчики), и скорость нашего продвижения, позволившая остановиться лишь на несколько дней на границах Молдавии и в самой ее середине, — все это не позволяло делать наблюдения на месте и исследовать количество объектов, что было бы необходимо для создания более полного («un’opera piu compita») и в целом более полезного сочинения; и все же это краткое повествование не будет бесполезным или скучным уже потому, что содержит сведения о том, как можно путешествовать с королевским послом в тех варварских краях[440].
Поскольку Западная Европа ничего не знала о Европе Восточной, последняя считалась варварским краем, и Боскович полагал, что эпоха Просвещения должна создать «более полный» свод знаний об этих странах. Сам он считал, что его собственное сочинение не «opera», а лишь «operetta», как он назвал его в предисловии[441].
В 1758 году Джон Роке, придворный топограф принца Уэльского, составил карту «Почтовых трактов Европы», украсив ее изображением конных повозок, нагруженных мешками с письмами; карта указывала две главные дороги на восток. Одна из них вела на юго-восток из Вены, шла вдоль Дуная через Буду и Белград и далее по территории Оттоманской империи; другая шла из Вены на северо-восток, на Варшаву[442]. Боскович, проехавший от Константинополя до самой Варшавы, пересек по дороге оба традиционных маршрута и открыл центральную ось, задававшую координаты Восточной Европы. Немногие путешественники до конца осознавали, что образующие Восточную Европу страны располагаются столь близко друг к другу, как это выяснил сам Боскович, когда, переправившись через Днестр, попал из турецкой Молдавии на польскую Украину. Английский посол, его супруга-голландка и сопровождавший их итальянский астроном были живым олицетворением другой, параллельной оси, проходившей из Роттердама в Рим и задававшей координаты уже Западной Европе; именно эта ось определяла культурную перспективу путешественников.
Хотя Боскович и сожалел о недостатке надежных приборов и времени для проведения географических измерений, как раз благодаря отсутствию инструментов его географическому сознанию открылись новые подходы к составлению карты Восточной Европы. Сам Боскович был итальянцем далматского происхождения и потому, несмотря на свои заявления о полном незнании «местного языка», обладал некоторой восприимчивостью к славянским и романским языкам. Это позволило ему в путевом дневнике попытаться хотя бы приблизительно установить этнографические координаты Болгарии и Молдавии в контексте Восточной Европы. Более того, как иезуит, он был особенно чувствителен не только к различиям между многочисленными религиями этого региона, между христианами и мусульманами, между православными и католиками, но и к разности в уровне религиозной образованности. В результате Боскович смог набросать нетрадиционную карту этих краев, предложив новую, более современную систему отсчета, основанную на языке и религии, которым он уделял такое внимание в своем дневнике. С тех пор эта система координат давно стала привычной для любой карты Восточной Европы, где политические границы потеряли стабильность уже в XVIII веке, и новые картографические правила позволяют отразить сложнейшие этнографические смешения.
Путешественники выехали из Константинополя 24 мая 1762 года. Два дня спустя Боскович увидел татар («у них были луки и стрелы»), перегонявших табуны лошадей, а вскоре и караван верблюдов, двигавшийся на Константинополь[443]. 30 мая путешественники прибыли в город, где Боскович обнаружил, что его обитатели «по большей части турки», хотя среди них иногда встречались и греки. Дом, где его разместили, показался ему темным и грязным, но, что удивительно, хозяин этим даже гордился: «Столь многое следует из недостатка образования и идей, и столь верно, что все среди людей относительно». Позднее он посетил дом православного священника и нашел его «несравненно более омерзительным»[444]. Боскович полагал, что в лежавших на его пути странах действуют иные, «относительные», цивилизационные стандарты, так что неудивительно, что, когда дело дошло до ночлега, его волнения показались миссис Портер чрезмерными.
Первого июня, через неделю после отбытия из Константинополя, путешественники снова повстречали татар и лошадей, а затем добрались до Канары, первой болгарской деревни на их пути, и остановились там на ночь. Дома в деревне, по мнению Босковича, были бедными, но чистыми. Еще более его поразила собственная способность понимать обитателей деревни: «Местный язык является одним из славянских наречий, как и язык Рагузы, мой родной язык, так что я мог изъясниться сам и немного понимать, что они говорили»[445]. Это был редкий, едва ли не уникальный случай в XVIII веке: благодаря случайным обстоятельствам своего рождения путешествующий по Восточной Европе западноевропейский ученый, представитель просвещенной цивилизации, мог распознать в попадавшихся ему навстречу местных жителях славян и попытаться в простой беседе выяснить сущность славянства. Как оказалось, инструмент, необходимый для составления этнографической и лингвистической карты Восточной Европы, был у Босковича всегда при себе. Основополагающий принцип этой карты — уверенность в существовании единого славянского языка, подразделяемого на множество наречий; а в высшей степени мобильным инструментом был родной язык самого путешественника.
Падре Боскович разыскал в болгарской деревне местного священника, «молодого человека двадцати пяти лет, женатого, и уже с детьми». В православной церкви священство не влечет за собой безбрачия, так что, по мнению Босковича, они с этим молодым человеком смотрели на религию и церковь с совершенно различных точек зрения. «Он родился в этой деревне, — писал Боскович, — и, насколько я мог понять, был, кажется, рукоположен в Константинополе». Неясно, насколько они со священником понимали друг друга, но Боскович узнал достаточно, чтобы прийти к выводу о совершенном невежестве своего собеседника и его односельчан:
Его невежество, как и невежество всех этих бедняков, совершенно невероятно. Они не знают о своей религии ничего, кроме постов и праздников, крестного знамения и поклонения кое-каким иконам (среди которых нередко встречаются весьма отвратительные и уродливые), и самого слова «христианин». Насколько я смог выяснить в тот вечер, говоря на своем родном языке и также задавая через переводчика вопросы по-турецки, который они все понимают, они не знают ни «Отче наш», ни «Верую», ни основных таинств церкви[446].
Боскович использовал свое знание славянского наречия, чтобы подтвердить, что между ним и болгарами нет ничего общего. Неодобрительное отношение к восточному православию было вполне традиционным для католиков; ново здесь то, что в данном случае это неодобрение основано на полупонятой беседе с болгарскими крестьянами на их же собственном языке и связано с их славянским происхождением. В тот же самый вечер Боскович споткнулся на какой-то лестнице — «из самого грубого дерева, к тому же полуразвалившейся» — и повредил себе ногу. Эта травма привела к заражению, которое мучило его всю дорогу, в конце концов вынудив остановиться в Польше и отказаться от поездки в Санкт-Петербург.
В деревню Факи, «88 домов, все принадлежат болгарским христианам», Боскович прибыл 2 июня. 4 июня он добрался до Карабунари, «очень большой деревни, насчитывающей от пяти до шести сотен турецких и болгарских домов». На следующий день он проехал через татарскую деревню Харманли, пожалованную султаном крымскому князю. В тот день Боскович с интересом отметил «коз и овец в одном смешанном стаде». 6 июня, в Карнабате, он наткнулся на ярмарку, где толпились «турки, греки, евреи, нагруженные тысячей обычных мелочей». Константинопольский еврей продавал зеркала, которые могли бы заинтересовать Босковича как отражатели для его астрономических или геодезических приборов. На страницах дневника уже проступает образ этнографического смешения в Болгарии, еще более интересного, чем смешение коз и овец в одном стаде. 10 июня в Счиаликаваке Боскович насчитал 200 болгарских и 50 турецких домов: «Болгары сказали нам, что они живут в наилучшем согласии с турками. Заключают они и смешанные браки». Там были даже цыгане, которые «играли на кое-каких инструментах и заставили плясать мальчика и девочку»[447].
13 июня из 300 домов в Енибазаре, «городе, где вперемешку живут турки и христиане», Боскович насчитал 50, принадлежавших болгарским христианам, хотя сам остановился на ночлег у валашской семьи. Здесь тоже царило религиозное невежество: «Расспрашивая различных христиан в этом городе, я ясно увидел, что они были христианами лишь по имени и в силу обряда крещения, не зная, как и многие в этом несчастном краю, ничего, кроме крестного знамения, даже „Отче наш“»[448]. Уже вооруженный готовыми обобщениями, Боскович 15 июля попал в Кослидже, «большое селение, насчитывающее 200 христианских домов и 300 турецких». Путешественники остановились в христианских домах, оказавшихся вполне сносными по сравнению с «болгарским обычаем и нищетой этих краев». Боскович читал книгу, когда его посетил православный священник: «У меня в руках был Светоний, которого я читал, чтобы развлечь себя». Боскович смог общаться с гостем «с помощью моих познаний в славянском языке», а Светоний помог ему убедиться в невежестве своего собеседника:
О Риме он не знал ничего, как и о Папе и религиозных разногласиях; он спросил меня, есть ли в Риме священники. Не полагаясь на свое понимание, я употребил также нескольких переводчиков, дабы убедиться в подобном невежестве[449].
Словом, Боскович, лишь отчасти понимавший своих собеседников, опять использовал свои скудные познания в языке, чтобы убедиться в невежестве местных жителей. Удаленность православного священника от цивилизации стала еще очевиднее, когда тот удивился, что у Босковича и Портера нет бород. «Он спросил меня, — сообщал иезуит, — не наложил ли на меня кто-нибудь епитимью, приказав сбрить ее в качестве наказания, и был поражен, услышав, что в наших краях это в обычае»[450]. Боскович глядел на все глазами Англии и Италии, противопоставляя «болгарский обычай» обычаю «наших краев».
19 июня путешественники прибыли в Балтагикиои, «деревню, состоящую из двух групп домов», турецкой и болгарской. Поговорив с болгарами, они узнали, что «их часть уже издавна была довольно здоровой, что в турецкой части бывали смертельные случаи; вероятно, это была чума»[451]. Не без опасения путешественники отправились в дорогу и 21 июня достигли Дуная, разделявшего Болгарию и Молдавию. Эта граница поставила перед ними новые лингвистические, этнографические и географические проблемы.
Теперь Боскович встретил людей, которые «говорили на валашском языке, довольно непохожем на болгарский». Болгарский он мог понимать благодаря проведенному в Далмации детству; у него были все предпосылки одолеть и румынский, на котором говорили в Молдавии и Валахии, так как, по его собственному наблюдению, валашский был «смесью разных языков, по большей части итальянского и латыни». С четырнадцати лет (сейчас ему был пятьдесят один) Боскович жил в Италии; его латынь была безупречной, поскольку именно на ней он писал свои научные трактаты, не говоря уже об эпической поэме, посвященной солнечным затмениям. Однако в румынском он преуспел гораздо меньше, чем в болгарском. Прибыв 29 июня в Пучен, он заметил, что дома там «едва ли лучше, чем в Болгарии», и обратился к местным православным священникам за дальнейшей информацией: «Молдаване по происхождению, они говорят только по-молдавански, так что я не мог понимать их или изъясняться сам». Он мог лишь исследовать составные части языковой «смеси», на которой они говорили, обнаружив, что она состояла не только из итальянского и латыни, но также и «отчасти из славянского языка и турецкого». То же самое слово определяло и его первые впечатления по пересечении Дуная, поскольку население Молдавии представляло собой «смешение выходцев из стольких разных земель»; Босковичу, высчитывавшему этнический состав болгарских деревень, пришлось теперь забыть о своих математических склонностях. Такую же неразбериху он обнаружил и на самом высшем уровне, где его сбили с толку турецкое господство над Молдавией и ее греческий господарь, подчинение православной церкви константинопольскому патриарху и покровительство, оказываемое Польшей католическому меньшинству. Тем не менее, расположившись на постой, Боскович воочию убедился, что он теперь чуть ближе к цивилизации. По дороге в Яссы путешественники провели ночь в монастыре, и хотя он показался им «бедным в сравнении со зданиями в более развитых европейских землях», он был «великолепен, рядом с домами, а скорее, хижинами болгарских деревень»[452]. Боскович полагал, что «неразвитые» европейские области можно расположить на относительной шкале отсутствия цивилизации.
Славянское происхождение Босковича помогло ему провести соответствующие измерения, и, находясь на берегах Дуная, он сделал этимологические наблюдения, позволившие забыть о Молдавии и связать Болгарию прямо с Польшей. Узнав, что турецкий губернатор Болгарии звался Али-ага Воевода, он объяснил, что «Воевода есть славянское слово» и что «в Польше губернаторы называют себя воеводами». Обнаружив на маленьком дунайском островке деревню под названием Мокрова, он заметил, что «mocro на славянском языке означает влажно». В Молдавии он обратил внимание на использование славянского слова «miasto», «которым здесь, как и в Польше, называют города». Речь шла о городе под названием Бырлад, который, по мнению Босковича, был просто деревней; в Бырладе связь с Польшей подчеркивалась и присутствием евреев: «они разгуливают, как в Польше, в неких длинных черных одеяниях». Боскович также выяснил, что за несколько лет до того город был разграблен и разорен татарами[453]. Таким образом, его восприимчивость к славянским словам помогла Босковичу разобраться в своих впечатлениях и создать ощущение непрерывности, связывающее воедино его путешествие из Болгарии в Молдавию и далее в Польшу.
Молдавия показалась Босковичу «чрезвычайно красивой», но заброшенной и невозделанной, «подобно пустыне». Однажды путешественники увидели в отдалении всадника, но он скрылся, едва завидев их, опасаясь, что турецкий эскорт отберет его лошадь (именно это турки и собирались сделать). Боскович узнал, что греки-фанариоты, занимавшие пост молдавских господарей, покупали свою должность в Константинополе, а затем старались возместить расходы «любым способом, грабя, вымогая, отнимая имущество» у своих подданных. Верный сын века Просвещения, Боскович возмутился «жестокому деспотизму» в «угнетенной стране». Тем не менее он был польщен, когда господарь Григорий Калимаки лично пригласил его в гости: «…он сказал, что уже знал меня понаслышке и что ему очень приятно узнать о моем проезде через Яссы». Господарь почтил заезжую знаменитость, предложив Босковичу кофе и сладости. «Я был искренне удивлен, — писал Боскович, — никоим образом не ожидая такой изысканности в подобном краю», не предполагая, что «литератор» вроде него мог рассчитывать на «отличный прием в краю невежества и варварства»[454]. Приятная неожиданность подразумевала, что Молдавия связана с Литературной республикой и там почитают ее светил.
Такая, второсортная, причастность к цивилизации была еще очевиднее в Польше, как ее увидел Боскович. На польской Украине он оказался почетным гостем Станислава Понятовского, чьи владения были отделены от оттоманской Молдавии лишь Днестром. Его сыну Станиславу Августу было суждено стать следующим королем Польши, но Боскович превозносил отца, «чей гений известен всей Европе». Такой репутацией Понятовский обязан «Карлу XII» Вольтера, бывшему настоящей библией во всем, что касалось Восточной Европы; помимо прочего, в этом сочинении описывались военные и дипломатические достижения Станислава на службе у шведского короля в начале столетия. Теперь же Боскович восхищался образцовым городом под названием Залещик, который Понятовский возвел в своих владениях. Апартаменты Босковича в недостроенном дворце были «наиудобнейшим помещением, меблированным согласно обычаям развитых европейских стран, до которых мы наконец добрались и где мы вновь свободно вздохнули после столь далеко простиравшегося отсталого варварства». Оттоманская Европа была «неразвитым» краем, но и Польша тоже еще не принадлежала к «развитым европейским странам». Боскович отметил немецких колонистов, выписанных с целью «поощрить многие искусства и ремесла, которые в Польше пребывают в чрезвычайном забвении». Очевидно, что для Босковича Залещик олицетворял лишь возможность развития цивилизации в Польше, и эта возможность, даже более чем прямая убежденность в варварстве местных жителей, определяла в XVIII веке представления о Восточной Европе. Тем не менее, сообщая, что за ужином во дворце он встретил «всех развитых людей, какие только имелись в округе», их «развитие» Боскович оценивал весьма критически[455].
Споткнувшись в Болгарии на грубой лестнице, Боскович прохромал через всю Восточную Европу и. ко времени своего приезда в Польшу был уже серьезно обеспокоен: «Моя нога становилась все хуже и хуже, и на ране начало выделяться какое-то черное вещество, вызвавшее подозрения на гангрену». Затем уже в Залещике рассеянный профессор свалился в «нечто вроде большого колодца», имевшего какое-то отношение к местной образцовой мануфактуре. Это добавило к старой ране еще и ушиб икры, так что Боскович теперь почти не мог ходить. Его поскорее отвезли в иезуитскую коллегию в Каменец-Подольский, где среди своих братьев по ордену он надеялся получить квалифицированную медицинскую помощь.
Мои собратья, одного из которых я знал еще в Риме, уделили мне всевозможное внимание, но, поскольку там не было ни хорошего доктора (он был в отъезде), ни хорошего хирурга, я, к своему величайшему несчастию, попал в руки чрезвычайно невежественного человека, который все совершенно испортил, вызвав также внутреннее нарушение, причинив мне воспаление крови и жестокую лихорадку[456].
Словом, Босковичу пришлось отказаться от поездки в Санкт-Петербург и провести некоторое время в Варшаве, восстанавливая силы. Разочарование в надежде найти в Каменце хорошего доктора лишь подвело итог путешествию, во время которого его собственные жалобы вместе с постоянными слухами о чуме превратили Восточную Европу в территорию бедствий и болезней, не сдерживаемых никакой медициной. «Но даже и там», еще в Болгарии, философски заметил Боскович, «больные могут поправиться, а могут и умереть, и люди, как и везде, стареют»[457].
Однако последнее слово о восточноевропейских болезнях осталось за миссис Портер, которая «с безразличием» бросила несчастного Босковича в Залещике («Саличик» в ее написании), несмотря на возможную гангрену, и покинула владения Понятовских, отправившись осматривать поместья семьи Чарторыйских:
Обычно, выходя из кареты, я попадала в вестибюль, полный мелких дворян, бывших домочадцами или вассалами князя, одетых в очень идущие им польские костюмы. Приближаясь ко мне, они склонялись на одно колено, поднося подол моего платья к своим губам или ко лбу, целовали его и желали мне благоденствия. Среди них иногда попадались некоторые с польским колтуном, бичом этой страны. Один из симптомов, кажется, это кровь, сочащаяся из основания волос[458].
Эта сцена очень ярко отражала отношения между Западной Европой и Европой Восточной. Голландская дама стояла, пока коленопреклоненные поляки целовали ее платье в знак почтения, которое легко можно было принять за выражение покорности. Пока они склонялись перед ней, она пользовалась случаем, чтобы изучить их волосы на предмет пресловутого колтуна. Эта болезнь даже больше, чем «очень идущие им польские костюмы», выдавала в них поляков, подтверждая их варварскую сущность медицинскими фактами, — варварство было кровью начертано на их головах. В данном случае западноевропейский взор выказывал непревзойденные чудеса проницательности, и анализ цивилизационный оказывался неотличим от анализа клинического. В конце концов миссис Портер добралась до Голландии: «Мне казалось, что я в раю, так я обрадовалась, попав в Голландию, — я восхищалась окружавшей меня чистотой, и тем более поражалась ей, что провела много месяцев в краю, находящемся в состоянии совершенно противоположном».
В Варшаве Боскович гостил у Понятовского-младшего, будущего короля, и настолько заинтересовался польскими делами, что написал «Essai politique sur la Pologne», изданное в Париже в 1764 году, в тот самый год, когда в Польше выбирали нового короля. К тому времени Боскович уже вернулся в Рим, издав там технический трактат об осушении Понтинских болот. В тот же самый год он переехал в Милан, основав и возглавив там новую астрономическую обсерваторию, снабженную новейшими инструментами. Завистливые собратья-ученые начали строить против него козни, и в 1773 году обвинения в завышенных затратах вынудили его уйти в отставку. В тот же несчастливый для Босковича год пПапа распустил орден иезуитов, с которым он себя отождествлял, и ученый остался «почти сиротой»[459]. Следующие десять лет он провел в Париже, занимаясь исследованиями по заказу королевского флота и издав французский перевод своей поэмы («Les Eclipses») с посвящением своему новому покровителю Людовику XVI. В 1782 году он вернулся в Италию, чтобы следить за изданием в 1784 году своего собрания сочинений, включавшего и «Дневник путешествия из Константинополя через Польшу».
Это описание Юго-Восточной Европы вносило существенные поправки в географические представления середины XVIII столетия. Напечатанная в 1743 году и переизданная в 1777-м карта Хасса все еще изображала Болгарию, Молдавию, Валахию и Сербию в составе огромной «Венгерии». На туристической карте 1744 года, напечатанной под названием «Путешествие датчанина», европейские маршруты шли только до Вены, а в пустующем юго-восточном углу взамен географических объектов помещались изображения гор и шатров[460]. Подчеркивая лингвистическую и религиозную подоплеку этничности, отчет Босковича предлагал более изощренный подход к картографированию Восточной Европы.
Вполне возможно, что поездка Босковича не прошла для него бесследно. Ощущая себя славянином, он обратился в 1768 году в Милане к австрийскому наместнику Ломбардии, протестуя против неверного написания своего имени в каталоге библиотеки Падуанского университета, где он значился как «Босковик». Не теряя интереса к необычным народам, он в 1785 году писал о существовании жизни на других планетах:
Огромное пространство между нами и звездами гораздо более населено, чем это можно себе представить. Один Господь ведает, сколь многое — и какие именно виды; возможно, нечто из рода кротов, которым не нужен свет, — вмещает то пространство, кажущееся нам огромным по нашей собственной невообразимой крошечности, но способное вместить множества существ, не только подобных нам, но и гораздо большего размера[461].
В «Atlas Universel» оттоманскую Европу изображали краем кромешной тьмы, которого не достиг еще «свет» научной географии, так что тамошние народы были тоже «из рода кротов». К 1785 году Боскович уже страдал от умственного расстройства, проявлявшегося самым различным образом, от меланхолии до навязчивых идей, бреда и попытки самоубийства. В 1787 году он умер. Памятником этому астроному и географу стало его собственное имя, которое теперь носит не какая-нибудь болгарская деревушка, а лунный кратер.
Сам Боскович признавал, что написал лишь «краткий отчет» о путешествии, и упоминал о важности «создания более полного и в целом более полезного сочинения». Это характерное для XVIII века стремление к полноте знаний наиболее ярко отразилось в «Энциклопедии» Дидро и д’Аламбера, последние тома которой готовились к публикации, как раз пока Боскович путешествовал по Восточной Европе. В ее основе лежало убеждение, что теперь, в XVIII веке, все области человеческого знания от «А» до «Я» можно подвергнуть пересмотру на новой, рациональной основе. Земли Восточной Европы, рассматриваемые обычно в качестве географических объектов, были рассыпаны по всем семнадцати томам «Энциклопедии», но, вместе взятые, эти статьи представляли собой кодекс сведений о Восточной Европе, доступных в середине столетия.
Первый том, вышедший в 1751 году, среди прочих статей на букву «А» повествовал об «Agnus Scythicus», пресловутом скифском ягненке, полуовоще, полуживотном, одном из чудес русской природы; энциклопедисты отнеслись к его существованию очень скептически и использовали его как повод, чтобы высмеять религиозные суеверия[462]. Во втором томе, изданном в 1752 году, собственно землям Восточной Европы уделялось очень мало внимания: им были посвящены лишь две статьи на букву «Б»: «Богемия» и «Болгария». За каждым Объяснявшимся в «Энциклопедии» термином следовало особое сокращение, указывавшее область знаний, к которой он принадлежал; в данном случае это была география: «BOHEME (Géog.) royaume de l’Europe», королевство в Европе. Далее в одном коротком абзаце упоминались столица Богемии (Прага), плодородная почва, рудоносные шахты этого края и преуспевающие стекольные мануфактуры. В заключение подводился итог политическому устройству, национальному характеру и этническому составу: «Это королевство принадлежит австрийскому дому. Богемцы очень трудолюбивы; их язык представляет собой разновидность славянского (l’Esclavori)»[463]. Статья о Болгарии была столь же короткой, однако любопытным образом речь здесь шла о двух различных географических объектах. С одной стороны, «BULGARIE (la grande)» была «азиатской областью в русской Татарии», с другой — «BULGARIE (la petite)» — «турецкой провинцией в Европе»[464]. Описывая Болгарию исключительно как географический объект, «Энциклопедия» смогла поместить ее одновременно и в Азии, и в Европе; азиатская составляющая была частью Российской империи и управлялась потому из Европы, а европейская часть, входившая в состав Оттоманской империи, управлялась соответственно из Азии. Болгария, как и полагалось восточноевропейской стране, в географическом отношении находилась между Азией и Европой.
Эта географическая стратегия набрала полную силу в гораздо более пространной статье о Венгрии — «обширной области в Азии и в Европе», — появившейся в восьмом томе «Энциклопедии». Тома с восьмого по семнадцатый вышли в 1765 году под фиктивной маркой швейцарского издателя, в попытке обойти таким образом королевский эдикт 1759 года, запрещавший их публикацию во Франции. Пространные статьи о Венгрии, Польше, России и Татарии, появившиеся в томах восьмом, двенадцатом, четырнадцатом и пятнадцатом соответственно, обладали известным концептуальным единством благодаря тому, что вышли из-под пера одного и того же автора, вечного энциклопедиста, шевалье Луи де Жакура. Просматривая стопку вышедших в 1765 году томов, Вольтер заметил, что «на три четверти их написал шевалье де Жакур». Собственный вклад Вольтера был более скромным, но все равно немалым — он написал около четверти всей «Энциклопедии». Француз, получивший образование в Женеве, Лейдене и Кембридже, де Жакур в своих статьях затронул все основные темы западноевропейского Просвещения. Хотя сам он больше всего интересовался медициной и естественными науками, Жакур брался за статьи на всевозможные темы; подобную всеядность не всегда одобряли его коллеги-энциклопедисты. Дидро, который должен был быть признателен де Жакуру за написание четвертой части всей «Энциклопедии», заметил: «Шевалье де Жакур? — Не бойтесь, что ему наскучит вымучивать из себя статьи; он для этого предназначен самим богом». Гримм выразился в том же духе: «Огромное число всевозможных статей, включая и самые важнейшие, были предоставлены заботам шевалье де Жакура, человека крайнего усердия и неистребимого трудолюбия, но безжалостного компилятора, который лишь собирал фрагменты из книг, как самых известных, так и весьма посредственных»[465]. Подобный метод компиляции гарантировал, что статьи отражали стандартные для XVIII века воззрения: помещая Венгрию «в Азии и в Европе», де Жакур не следовал лишь собственным предрассудкам.
На самом деле такое восприятие Венгрии в «Энциклопедии» было совершенно аналогичным разделению Болгарии на две составные части. В обоих случаях, когда современная география помещала некую область на карте Европы (хотя и Восточной), «Энциклопедия» ссылалась на географию античную, чтобы показать связь этой области с ее азиатской предшественницей.
Азиатская Венгрия, или Великая Венгрия, была в древности родиной гуннов, или венгров, которые переместились в Европу в эпоху упадка Римской империи: г-н Делиль помещает ее к востоку от Азиатской Болгарии… Валахия располагалась к югу от Венгрии; таким образом, три народа, болгары, венгры и валахи, были соседями в Азии, подобно тому как сейчас они соседствуют в Европе[466].
Здесь смежное расположение, связывающее воедино земли Восточной Европы, становится почти географически предначертанной судьбой. Если Венгрию, Болгарию и Валахию на карте Европы иногда закрашивали одним цветом, причиной тому была не только их недавняя принадлежность Оттоманской империи, но и их общие азиатские корни. Древние азиатские государства аккуратно перенесли на карту современной Европы вместе с народами, которые «переместились в Европу» и воссоздали там свои старые географические соотношения.
Средневековую Венгрию описывали через ее составные части, таким образом еще более подчеркивая исторические связи между различными областями Восточной Европы.
Венгерская монархия включала в начале XIV столетия собственно Венгрию, Трансильванию, Молдавию, Валахию, Хорватию, Боснию, Далмацию и Сербию; но распространением своих пределов в те времена она напоминала море, которое иногда вскипает и выходит из берегов лишь за тем, чтобы вскоре туда вернуться. Успехи оттоманского оружия необычайно сократили размеры этой монархии, и от нее были отделены целые провинции, хотя, по Пассаровицкому мирному договору, император возвратил некоторые части Валахии, Болгарии, Сербии и Хорватии[467].
Восточная Европа походила на море, где переменчивые границы двигались вслед за приливами и отливами. В конце концов этим странам удалось избежать поглощения как Европой, так и Востоком, и ни энциклопедисты, ни географы не могли с уверенностью указать их постоянное положение.
Слепо следуя стереотипам своего времени, де Жакур вполне мог ошибаться. «Венгерский язык является разновидностью славянского, — совершенно ошибочно утверждал он, — и потому отчасти связан с языками Богемии, Польши и России»[468]. Принадлежа к угрофинской языковой семье, венгерский язык не имел совершенно никакого отношения к чешскому, польскому или русскому, и эта ошибка показывает не только наличие погрешностей в самой «Энциклопедии», но и интеллектуальную притягательность формирующейся концепции Восточной Европы. Одной страны было вполне достаточно, чтобы вызвать в воображении образ всего региона. Венгрия, как ее изображала «Энциклопедия», была географически неотделима от Болгарии с Валахией и лингвистически сливалась с Богемией, Польшей и Россией.
Связь между Венгрией и Польшей становилась еще более очевидной, когда речь зашла о политическом устройстве и социальной структуре: «Некогда в Венгрии существовало самоуправление, как сейчас в Польше; она выбирала своих королей и свой сейм». Более того, «дворяне имели те же права, что и в Польше», особенно над своими крестьянами, поскольку «население находилось, и по-прежнему находится, в рабстве»[469]. Венгрия и Польша вновь упоминались вместе, когда речь зашла о царствовании Людовика Великого в XIV веке, который под конец правил обоими королевствами: «Его подданные по достоинству назвали его Великим; однако он был почти неизвестен в Европе; он правил людьми, которые не умели известить о его славе другие народы». Это противопоставление Польши и Венгрии, с одной стороны, и Европы — с другой, было основано на соотношении известных и неизвестных земель, поддерживаемом Просвещением на протяжении всего столетия. Цитируя Вольтера, полагавшего, что венгры не способны распорядиться природными богатствами своей страны, де Жакур становился на сторону уже устоявшихся представлений эпохи Просвещения.
Напрасно, говорит г-н де Вольтер, природа поместила в этой земле золотые и серебряные копи, а также подлинные сокровища, нивы и виноградники; напрасно она поместила там людей сильных, крепких, одухотворенных! Там не видишь почти ничего, кроме пустыни[470].
Жакур (скорее всего, никогда не видевший Венгрии) цитировал Вольтера (который тоже никогда не видел Венгрии) в доказательство того, что в Польше не видишь ничего, кроме пустыни. Взор Просвещения показывал здесь чудеса своей проницательности. Упоминание пропадающих без пользы природных богатств и нетронутых сокровищ наводило на мысль о необходимости более эффективного хозяйствования, и де Жакур завершал свой текст обильными восхвалениями Марии-Терезии из дома Габсбургов, «властительницы сердец» и властительницы Венгрии. Не упоминая прямо неудобного теперь имени Ракоши, французская «Энциклопедия», в соответствии с духом нового дипломатического союза 1756 года, подтверждала принадлежность Венгрии империи Габсбургов[471].
Описание Польши в «Энциклопедии» начиналось небольшой статьей о «географии» этого «обширного европейского королевства», за которым следовал более пространный рассказ о его «истории и образе правления». Де Жакур обещал, что «общая картина» Польши — «ее очерк, который я собираюсь набросать» — будет «полезной», стимулируя политические и философские дискуссии; в качестве своего основного источника он отсылал читателей к «Истории Яна Собеского» Койе[472]. Эту книгу восприняли очень неоднозначно, поскольку сочувственное описание в ней польских республиканских установлений, основанное на реформаторском манифесте Станислава Лещинского, выглядело довольно революционным в монархической Франции времен Людовика XV. Однако, хотя де Жакур прибегал к обширным заимствованиям из Койе и хвалил Лещинского, его собственные замечания о политической системе в Польше были вполне критическими. Он восхищался «величественным зрелищем» польского сейма, которого он, скорее всего, никогда и не видел, — но, как и следовало ожидать, осуждал пресловутое право вето, которым обладал каждый шляхтич; это право, «если иногда и приносит несколько пользы, все равно причиняет больше вреда». В целом же, по его заключению, «это королевство на севере Европы столь неудачно использует свою вольность и право избирать себе короля, что его пример, как кажется, служит утешением тем соседним народам, которые потеряли оба эти преимущества». Де Жакур отзывался еще более уничижительно о крепостном праве в Польше, сравнивая его с азиатским рабством. В своем описании он создал образ «обнаженных детей, которые страдают от тягот холодного климата, в одном помещении с домашними животными» и сожалел о рабах, которым неизвестны слова «мое поле, мои дети, моя жена». Де Жакур задавался вопросом, что раньше приведет к падению Польши, «крайности рабства» или «излишки вольности»[473].
Поляки, «когда они еще были сарматами», повелевали огромной державой, простиравшейся от Дона до Вислы, от Черного моря до Балтики, то есть включавшей в себя всю Восточную Европу, даже Богемию. Де Жакур объяснял создание этой империи «дикими инстинктами» этого «варварского народа». Поляки, однако, не смогли сохранить «наследие» своих сарматских предков, и постепенно их владения свелись к границам современной Польши. Представление о Польше как о государстве с постоянно уменьшающейся территорией, о польской истории как о процессе непрерывного сокращения указывало на географические последствия «истории и образа правления», подготавливая читателей к событиям грядущих десятилетий, когда в результате разделов Польша исчезла с карты. Вполне возможно, что география и образ правления Польши описывались в двух разных статьях именно потому, что она уже представлялась автору примером неудачного государственного устройства, лишенным географического выражения. Подобно тому как поляки утратили империю своих сарматских прадедов, они не смогли сохранить черты характера этих древних варваров: «поляки напоминают своих сарматских предков менее, чем татары напоминают своих прародителей». Однако де Жакур преподносил это различие в духе Руссо, как перемену к худшему: «Они забыли простоту и умеренность своих сарматских предков». Он не одобрял, что поляки заимствуют французские моды, «смешивающиеся с восточной роскошью». В отдельном примечании о коронации польских королей де Жакур описывал ее так, как он якобы ее видел: «Здесь видишь азиатское великолепие вперемешку с европейским вкусом»[474]. Именно благодаря такому смешению европейского и восточного, варварства и цивилизации, Польша и принадлежала к Восточной Европе.
В соответствии с антиклерикальным духом «Энциклопедии», обращение Польши в христианство в X веке вовсе не трактовалось как избавление от варварства. Де Жакур описывал эпоху, когда обращения добивались пыткой, когда евшим в пост мясо вырывали зубы, а прелюбодеев подвешивали на гвозде, вбитом «в орудие их преступления». Если Польша стала впоследствии «раем для евреев» и более терпима в религиозном отношении, чем любая другая европейская страна, это было случайным последствием ее отсталости: «Польша, однако, пребывала в варварстве дольше, чем Испания, Франция, Англия и Германия; это доказывает, что полузнание приносит больше бедствий, чем прямое невежество». Этим перечислением стран подчеркивался контраст между варварством Польши и сомнительной полуцивилизованностью Западной Европы. Верность поляков католичеству была еще одним доказательством их отсталости, поскольку «преувеличенная преданность указаниям Рима», то есть «слепое подчинение поляков», объяснялась «суеверным страхом», который они якобы испытывали[475].
Подобно Венгрии, Польша осуждалась за небрежение своими природными богатствами: «Природа наделила эту страну всем, что нужно для жизни, — зерном, медом, воском, рыбой, дичью; и всем, что нужно, чтобы разбогатеть, — зерном, пастбищами, скотом, шерстью, кожами, соляными копями, металлами, минералами; однако в Европе нет народа беднее». Сочетание богатого края и нищего народа символизировало парадоксальное несоответствие общества окружающей среде. Де Жакур описывал недостаток экономического развития как географическую бессмыслицу, когда земля стоит не больше, чем ее абстрактный образ, нанесенный на карту:
И вода, и почва — все призывает здесь к развитию торговли; но торговли не видно. Множество ручьев и живописных рек, Дунай, Буг, Днестр, Висла, Неман, Днепр, служат лишь образами на географической карте. Давно замечено, что не составило бы труда посредством каналов соединить северный океан и Черное море, а с ними и западную и восточную коммерцию; но Польша, неоднократно униженная вражескими флотами, не только не строит купеческие суда, но даже не обзавелась небольшой военной эскадрой[476].
Польские реки были лишь линиями на карте, бесполезными для самих поляков, но пробуждающими воображение западноевропейских географов, для которых Восточная Европа неизбежно становилась местом встречи Востока с Западом. Заметим, что возможность посредством рек соединить восток с западом была обманчивой, гак как польские реки, по большей части, текли с юга на север или наоборот. Характерно и то, что «Энциклопедия» допускала элементарную ошибку, предоставляя Польше выход к «северному океану», тогда как на самом деле ее северное побережье омывалось Балтикой. Сколько бы ни называли Польшу северной страной, в ней явно не было ничего арктического.
Возможно, де Жакур смешивал Польшу с Россией, которая только и могла соединить Арктику с Черным морем. Западных наблюдателей в XVIII веке особенно интересовало строительство каналов в России. «Путешествия в России» Кокса содержали «План Вышневолокского канала, соединяющего Балтику с Каспием», а также «План Ладожского канала», который должен был связать с Балтикой Белое море[477]. Существовал и затянувшийся проект Волго-Донского канала, предполагавший в конце концов связать с Балтикой Черное и Каспийское моря. Этот проект был поручен Петром Великим английскому инженеру Джону Перри. На протяжении XVIII века и в Польше, и в России каналостроительные авантюры служили коммерческим отражением самой концепции Восточной Европы, переводя карту ее подчеркнуто восточных областей на язык водных путей, связывающих северные моря с южными.
«Это государство, более обширное, чем Франция, насчитывает лишь пять миллионов жителей», — сообщала «Энциклопедия» о Польше, но, подобно географам, демографы эпохи Просвещения тоже могли ошибаться. На самом деле население Польши было близко к двенадцати миллионам. «Энциклопедия» упорно предлагала всеобъемлющую картину небрежения природными ресурсами и экономической недоразвитости, подчеркивая тем самым тему развития. Де Жакур перечислял недостатки польской культуры: «Здесь нет своих художников, нет театра, архитектура пребывает в младенчестве, история лишена всякого изящества, математика едва развита, серьезная философия почти неизвестна». Оставалась, однако, надежда на развитие по заграничным образцам: «Со временем все вызревает. Возможно, однажды и Польша достигнет всего того, что было доведено до совершенства в другом климате». Образы незрелости и несовершенства помогали описать недоразвитость Восточной Европы по сравнению с Европой Западной. Де Жакур предоставил Марии-Терезии распоряжаться в Венгрии и заключил статью о Польше призывом найти «великого короля». Описывая такого короля, он цитировал Койе: требовался некто, «кто, видя вокруг плодородную почву, живописные реки, Балтийское и Черное моря, даст своему королевству корабли, мануфактуры, торговлю, финансы и людей», кто, отменив крепостное право, принесет в Польшу «рвение, трудолюбие, искусства, науки, честь и благосостояние»[478]. В своих действиях такой король будет руководствоваться просвещенческой концепцией польской географии и направит страну на соответствующий курс развития, выводя цивилизационные формы из географических фактов.
Статья о России в четырнадцатом томе «Энциклопедии» отнесена к разделу «современной географии» и начинается с того, что помещает Россию сразу на двух континентах: «обширные земли, образующие великую империю, лежат как в Европе, так и в Азии». Несмотря на это четкое разделение, де Жакур впоследствии описывал Россию в целом как страну одновременно и европейскую, и азиатскую и, несмотря на свою приверженность «современной» географии, почти немедленно обратился к обсуждению древних славян. Ссылаясь на описание России в недавно вышедшем первом томе вольтеровской истории Петра Великого, де Жакур вкратце обозрел провинции империи и назвал Новгород самым ранним поселением древних славян. «Но откуда пришли эти славяне, — вслед за Вольтером задавался он вопросом, — чей язык разнесли они по всему северо-востоку Европы?»[479] Ни де Жакур, ни Вольтер не могли ответить на этот вопрос, но вполне значимо помещали современных славян на «северо-востоке Европы», делая шаг в сторону от традиционного образа «Севера», шаг к современной концепции Восточной Европы.
Объясняя историческое значение Петра, де Жакур подчеркивал и идею восточности, опять вторя Вольтеру: «До царствования Петра обычаи, одежда и нравы в России всегда напоминали более Азию, чем христианскую Европу». Де Жакур обнаружил в прошлом и сходство в образе правления России и Турции, сравнивая стрельцов с янычарами и полагая, что царский титул «произошел скорее от персидских шахов, чем от римских цезарей»[480]. Говоря о коммерции, он отметил, что «русский народ единственный имеет сухопутное сообщение с Китаем»; что же касается общественных бань, то «в России ими пользуются столь же часто, как и в Турции». Петр, однако, смог повернуть Россию лицом к Европе:
В царствование Петра русские люди, которые ценили Европу и жили в больших городах, обрели цивилизованность, склонность к коммерции, интерес к наукам и искусствам, любовь к зрелищам и остроумным новшествам. Великий человек, который затеял все эти перемены, родился, к счастью, в подходящее для них время. Он привил в своих владениях искусства, доведенные до совершенства его соседями. Как оказалось, среди его подданных, уже готовых воспринять их, эти искусства в пятьдесят лет достигли больших успехов, чем где бы то ни было за три или четыре столетия; однако они не пустили еще корней достаточно глубоких, чтобы некоторый период варварства не мог разрушить это прекрасное здание, возведенное в империи малолюдной и управляемой деспотически, никогда не знавшей благотворного воздействия природы[481].
Для России стать цивилизованной означало сделать выбор в пользу Европы, причем заявить о своей приверженности Западу должен был не только Петр, но и весь русский народ. Русских уже ожидали цивилизованные науки и искусства, доведенные до совершенства их соседями. Находившаяся между этими соседями, с одной стороны, и многочисленными азиатскими влияниями — с другой, Восточная Европа делала выбор между продвижением к цивилизации или возвратом к варварству.
Самым мощным источником восточного влияния в России была Татария и населявшие ее татары, которые неизменно описывались как оплот варварства. Век Просвещения мог признать и за Китаем, и за Персией, и за Турцией право на их собственную восточную цивилизованность, но татарам напрасно было ждать подобного снисхождения. Во времена Батыя Россия была частью Татарской империи, а в Петровскую эпоху Татария вошла в состав империи Российской; хотя стороны и поменялись местами, татарское влияние по-прежнему учитывалось в общем балансе сил Европы и Азии, цивилизации и варварства. Статья де Жакура в пятнадцатом томе о непреходящем варварстве татар была необходимым приложением к его статье о развитии цивилизации в России, помещенной в томе четырнадцатом. В данном случае география уступила этнографии, и за длинной статьей о татарах следовала лишь короткая заметка о Татарии; и народ, и страна при этом описывались как объекты современной географии. В зависимости от политической принадлежности, Татария разделялась на три части, китайскую, русскую и независимую. Дополнительные примечания упоминали Крымскую Татарию и Малую Татарию; эти термины иногда употреблялись как взаимозаменяемые для обозначения Крымского полуострова и Северного Причерноморья, в отличие от Великой Татарии, которая, подобно другим призрачным царствам древности, Великой Болгарии и Великой Венгрии, располагалась в Азии[482].
Однако в конце XVII века Великую Татарию все еще можно было найти на карте. В «Новом введении в географию» (1665) Сансона на карте мира «Московия» изображалась как самостоятельное образование между «Европой» на западе и «Великой Татарией» на востоке. «Малая Татария», однако, была обозначена в составе «Турции в Европе»[483]. Карта Европы Гийома Делиля, напечатанная в Париже в 1700 году, уже различала «Европейскую Московию» и «Азиатскую Московию», по аналогии с «Европейской Турцией» и «Азиатской Турцией». На голландской карте Европы 1712 года Цюрнера у самого края континента появилось слово «Сибирь», в течение столетия постепенно вытеснявшее «Великую Татарию» с карты Северной Азии[484]. Изданные Страленбергом в 1730 году в Стокгольме «Северные и Восточные части Европы и Азии» обещали читателям детальное описание «России, Сибири и Великой Татарии». С изданием в 1768 году в Париже «Путешествия в Сибирь» аббата Жана Шапе д’Отроша Сибирь стала объектом, достойным отдельного описания. Если «Великая Татария» на протяжении XVIII столетия теряла свое значение как географическая концепция, то включавшая Крымский полуостров «Малая Татария» сохранила свое место не только на карте мира, но и на карте Европы. Хотя формально она и зависела от Константинополя, ее часто закрашивали отдельным цветом, например на карте Цюрнера 1712 года. В конце концов, подобно Великой Татарии, превратившейся в Сибирь, Малая Татария стала просто Крымом.
Когда де Жакур сочинял свои статьи для «Энциклопедии», Татария как географический объект была уже не так интересна ему, как татарская нация. Он описал ее как «народ, населяющий почти всю Северную Азию», забыв на мгновение о его присутствии на юге Европы. За этим, совершенно в духе Линнея, следовала классификация, подразделявшая татар на пятнадцать основных народностей, расположенных в алфавитном порядке. Барабинские татары, например, были приписаны к Великой Татарии, а бугские татары проживали, натурально, в Европе, на западном побережье Черного моря, в устье Дуная. Калмыки не имели «постоянного места жительства, но только войлочные палатки, которые они разбивают и вновь собирают в одно мгновение» на всем пространстве от Монголии до Волги[485].
Согласно де Жакуру, крымские татары напоминали калмыков, «не будучи при этом столь уродливыми». Они были небольшого роста, крепкого телосложения, со «смуглой кожей, полуоткрытыми свиными глазками, плоским лицом, небольшим ртом, белыми, как слоновая кость, зубами и почти без бород». Де Жакур явно пытался охарактеризовать их как отдельную расу, и характеристика эта выходила не очень лестной. В довершение отталкивающего образа крымских татар оставалось лишь сообщить, что «конское мясо и молоко кобылиц — их любимые лакомства»[486]. Когда Робер де Вагонди издал в 1762 году в Париже свой «Новый карманный атлас», одна из карт, основываясь на цвете кожи, сообщала, что вся Европа населена белой расой, а другая, основываясь на чертах лица, демонстрировала, что обитатели Малой Татарии, с их «плоскими лицами и продолговатыми глазами», с расовой точки зрения отличаются от европейцев[487]. Широко заимствовавший в своей статье о «Разнообразии человеческого рода» из «Естественной истории» Бюффона, де Жакур следовал традиционным представлениям века Просвещения, полагаясь на расовые характеристики, чтобы показать, что, хотя крымские татары и проживают в Европе, они остаются чуждым азиатским народом.
Де Жакур не стал упоминать, что, населяя побережье Каспийского моря вокруг устья Волги, черкесские татары были, таким образом, жителями Европы. Их «язык, обычаи, наклонности, даже внешность» выдавали в них татар. Что касается внешности, то они «довольно уродливы», хотя их женщины и признанные красавицы, как это однажды обнаружил Сегюр. Мужчины подвергались обрезанию «и соблюдали другие мусульманские обряды». Дагестанские татары, жившие вдоль Каспия, удостоились титула «самых уродливых из всех мусульманских татар». Кожа у них «очень смуглая». Монгольские татары «занимают самую значительную часть Великой Татарии», к востоку от калмыков и вплоть до самого «Азиатского моря». Ногайские татары, жившие на Волге и вдоль Каспия, напоминали дагестанских татар, «за исключением того, что у них морщинистые лица, как у старух». Узбекские татары, располагавшиеся в самом конце списка, помещались в Великой Бухарии, «обширной провинции Великой Татарии»[488].
Рассматривая историю татар в сравнении с прочими варварами, де Жакур заметил, что покорившие Римскую империю готы принесли с собой монархию и вольность, а татары, где бы они ни появлялись, несли лишь рабство и деспотизм. Тем не менее огромность их завоеваний «поражает наше воображение». Де Жакур полагал «унизительным для человеческой природы, что эти варварские народы покорили почти все наше полушарие», что «этот народ столь злобной внешности» стал «господином вселенной». Он упомянул эпоху Чингисхана, при чьем дворе «можно было видеть смешение татарского варварства и азиатской роскоши», а также «колесницы древних скифов, которые и по сию пору употребляются крымскими татарами». Для де Жакура, «видевшего» татар как толпу варваров, поражающих европейское воображение, было вполне естественным расположить их в алфавитном порядке, от башкир до узбеков, изучая соотношение их языков, обычаев, наклонностей и (мерзкой) внешности. Что, однако, трудно было принять, так это их многочисленность в Европе, то есть в Восточной Европе. «Этот обширный источник невежественных, сильных и воинственных людей изрыгает свое содержимое почти по всему нашему полушарию», — писал де Жакур. Он уверял читателей, что татары и сегодня все еще сражаются с луками и стрелами, и потому цивилизация находится в безопасности: «Не стоит более опасаться великих переселений этих народов; цивилизованные нации защищены от варварских набегов»[489]. Однако неверно говорить лишь о вторжениях и набегах извне, поскольку татары живут и в границах Европы, вдоль черноморского и каспийского побережий, в устьях Дуная и Волги. В 1944 году Сталин депортировал 250 тысяч крымских татар, всех до последнего, в Сибирь и Среднюю Азию; сейчас они наконец возвращаются домой, в Крым, в Европу.
Перед тем как обратиться к статьям о Польше, Венгрии, России и Татарии, де Жакур написал для шестого тома «Энциклопедии» короткую заметку о европейском континенте. Он не стал давать географическое определение его восточной границы. Хотя Европа и была «самой маленькой среди четырех частей света», она считалась самой важной «благодаря своей торговле, своему судоходству, своему плодородию, своей просвещенности и трудолюбию своих народов, своим познаниям в науках, искусствах, свободных профессиях и, самое главное, благодаря христианству»[490]. В последующих статьях де Жакур писал о различных европейских землях и народах, не дотянувших до установленных им высоких стандартов цивилизованности; для этих стран вышеперечисленные атрибуты европейскости были не самодовольной декларацией собственных успехов, а программой развития. Де Жакуру также пришлось писать статьи и о всех этих странах, расширяя тем самым очертания Европы, как она описывалась в «Энциклопедии». Однако автором статьи «География» в седьмом томе был не он. Ее сочинил Робер де Вогонди вместе со своим отцом, издававшим «Atlas Universel», членом основанной Станиславом Лещинским Академии в Нанси. Среди прочего в его статье упоминался Боскович и составленная им карта папских владений. Упоминался там и Петр Великий, принесший в Россию «науки», в том числе и географию; там упоминался Жозеф Делиль, прибывший в Россию для составления атласа. «Начало нашего столетия, — объявил Робер вполне в духе энциклопедистов, — следует считать временем общего возрождения географии во Франции; и, так сказать, во всех прочих европейских странах, ключ к чему, как мне кажется, предоставило это королевство»[491]. География в XVIII веке была тесно связана с наукой подчинения, устанавливая отношения Франции с прочими европейскими странами и Европы с остальным миром. Начиная с атласов и кончая энциклопедиями, география устанавливала границы Восточной Европы и наносила ее карту в сознании века Просвещения.