Куда ни бросишь взгляд, всюду высятся холмы и невысокие горы. Их округлые очертания еще более смягчены высокой слоновой травой, которая покрывает их роскошным зеленым ковром двухметровой толщины. Иногда кажется, будто это не трава, а масло, разлитое по бурному морю, чтобы успокоить волны. Над вершинами некоторых холмов зеленеет грива из тропических деревьев. Это пенистые гребешки волн, пробивающихся сквозь зеленый ковер.
Этот великолепный ландшафт чем-то напоминает местность под Дурбаном, которая называется «Тысяча холмов». Но здешний ландшафт отличается большей глубиной и разнообразием благодаря лесным массивам. Ветер колышет траву, и по ней катятся широкие волны, как у нас в Дании по полям ржи, овса и ячменя. Небо, по которому плывут облака самой причудливой формы, кажется здесь еще более прекрасным и величественным, чем в других районах земли.
Но порой на этом синем-пресинем небе вдруг появляются черные тучи, предвещающие ураган, а вокруг них клубятся белые грозовые облака. Они расплываются по всему небу, словно дым из трубы гигантского паровоза, и, если пойдет дождь, тогда за четверть часа здесь выпадет больше осадков, чем в Дании за целый месяц.
Но бывает и так, что ветер вдруг меняет направление и буря уносится туда же, откуда только что налетела, или тучи внезапно превращаются в белые комочки ваты и исчезают за зеленым горизонтом.
Это вздыбленное холмами море никогда не бывает зеркально гладким: по нему все время катятся огромные волны, похожие на медленный океанский прибой. Сходство между холмами и волнами становится особенно разительным, когда на них смотришь из кузова машины.
Вот на дороге появляется огромный американский грузовик. За передним бампером у него укреплена лебедка, обе оси ведущие. Это вездеход, весьма удобный для езды по здешним дорогам. Хотя дорог здесь немало, но они такого качества, что обычная машина за каких-нибудь несколько месяцев превращается на них в рухлядь. Эти дороги имеют такой же красноватый оттенок, как и плодородный латерит, из которого изваяны здешние холмы. Но дороги немного светлее, так как их покрывает слой мелкой пыли.
В сухую погоду за машиной тянется длинное красноватое облако, но, когда начинается дождь, дорога превращается в шоколадно-красный поток, захлестывающий машину по самые ступицы. Бурлящие струи воды заливают радиатор и с шипением обтекают выхлопную трубу. Из-под колес летят в разные стороны целые каскады грязи. Теперь дорога — это канал, по которому плывут огромные машины-амфибии. Когда судно проходит по Суэцкому каналу, со стороны видны только палубные надстройки. Если отойти немного подальше от дороги, по которой идет машина, видна только верхняя часть кузова, и тогда возникает иллюзия, будто машина эта плывет по зеленому травяному морю.
Но на холмах отчетливо видны и машины, и дорога. Особенно дорога. Ее красноватая лента причудливо извивается на фоне зеленеющей травы. Она взлетает вверх, потом круто уходит вниз; петляя, скрывается в долине и снова поднимается на самую вершину холма.
Когда дождь прекращается, земля быстро освобождается от воды, и красный латерит делается похож на мыло с грязнобурым оттенком. Мыло это очень скользкое, так что машину непрерывно заносит и бросает из стороны в сторону. После того как начинает пригревать солнце, дорога затягивается толстой коркой, отдаленно напоминающей цемент. Куски этого цемента летят под крылья и иногда застревают там, блокируя колеса. Растения по обеим сторонам дороги тоже одеты в толстый панцирь из этого цемента.
Вот на грузовик залезает стайка ребятишек, которые тут же устраиваются поудобней между ящиками и тюками. Они поют нечто вроде блюза, импровизируя и музыку, и текст. Текст этот, а может быть и подтекст, несомненно, рассказывает о чем-то очень веселом, потому что песня то и дело прерывается взрывами смеха.
На крутом повороте, где скорость приходится снизить до нескольких километров в час, грузовик медленно съезжает в канаву. Ребята визжат и завывают от восторга, а белый человек, сидящий за рулем, недовольно морщится. Самолюбие его уязвлено, и, кроме того, он считает, что его пассажиры ведут себя крайне непристойно, радуясь, когда он попал в беду. Этот белый человек — я, а грузовик мой, и он явно решил немного отдохнуть от трудов праведных.
Черные ноги ожесточенно месят красную раскисшую землю. Мы разматываем стальной трос с лебедки, закрепляем ее и включаем двигатель. Его рев заглушает ритмическое пение африканцев, толкающих машину из канавы. Наконец мы снова выбрались на дорогу.
Через три дня, после того как я выехал из Браззавиля, вдали появилась деревня Муаензи.
Возле Муаензи находится старый, заброшенный рудник. Местные власти предоставили мне для жилья и работы здание конторы, в котором я устроился со всеми удобствами.
Хотя до меня дошли слухи, что деревня заколдована, я не стал расстраиваться по этому поводу, так как, насколько мне известно, духи беспокоят простых смертных только по ночам, а нанятые мною местные жители наверняка смогут возвращаться домой еще до наступления темноты.
Эти злые духи, очевидно, весьма трусливы, потому что они так и не решились схватиться один на один ни со мной, ни с поваром, которого я привез сюда из Браззавиля.
Было уже довольно поздно, когда фары нашего грузовика выхватили из тьмы белую стену дома. В комнатах пахло летучими мышами, которые оставили на подоконниках и на полу свои визитные карточки. Только на следующее утро мы поняли, какой это восхитительный уголок земли.
Вокруг дома раскинулся старый сад, весь заросший травой, которая была нам по пояс. Над этим мягким зеленым ковром возвышались деревья и цветы всевозможных оттенков.
Прямо к дому примыкали густые заросли фиолетовой мимозы, ее листья сворачивались при малейшем прикосновении. Особенно интересно наблюдать за мимозой, когда идет дождь. С первыми же каплями роскошная изумрудная поросль, словно по мановению волшебного жезла, вдруг превращается в высохший кустарник.
Лишь теперь я убедился в том, что запущенный, буйно разросшийся сад гораздо красивее, чем аккуратно подстриженные и хорошо ухоженные скверы.
Но поскольку здесь водились змеи, я велел скосить почти всю эту роскошную растительность. Как оказалось, это была весьма разумная мера предосторожности, потому что возле самой душевой установки, где я как раз принимал душ, мои помощники-африканцы обнаружили мамбу. К счастью, мамба была убита до того, как успела напасть на меня. Возможно, она собиралась менять кожу и потому была менее агрессивна, чем обычно.
Все, кому мы поведали эту историю, приходили в ужас при одной мысли, что столь опасная змея находилась так близко от дома. С того самого дня мы крайне неохотно выходили из дому после наступления темноты, ибо, как полагали местные жители, безутешная вдова-мамба (или вдовец) прячется где-нибудь поблизости, чтобы отомстить людям за убийство.
В отличие от других змей, которые, как правило, убегают или прячутся, когда видят человека, мамба немедленно переходит в наступление.
Впервые я столкнулся с мамбой в июле 1947 года в Нигерии. Я сидел под деревом и делал записи в своем дневнике, наслаждаясь полуденной тишиной. Жарища была адская, и, казалось, не только люди, но и животные спали мертвым сном.
Внезапно по ступням моих ног скользнула большая ящерица и исчезла в траве. Не успел я удивиться, откуда у такого робкого животного вдруг взялось столько отваги, как в тот же миг увидел змею, которая по пятам преследовала ящерицу.
Все мое знакомство со змеями сводилось в то время к нескольким встречам с датскими гадюками. Поэтому я тотчас же вскочил на ноги и устремился вслед за змеей, при этом я громко звал англичан, которые разбили лагерь рядом с моей палаткой.
Змея держала курс на огромный баобаб, росший неподалеку; не успел я сделать и нескольких шагов, как мамба была уже возле самого дерева. Когда я тоже подбежал к баобабу, змея, увидев меня, подняла голову примерно на полметра над землей, но, вместо того чтобы напасть на меня, моментально юркнула в большое дупло, зияющее в гигантском стволе баобаба. Я быстро схватил канистру с бензином, отвинтил крышку и, плеснув в дупло бензин, бросил туда горящую спичку. Раздался глухой взрыв; пламя сожгло всю сухую траву на несколько метров в окружности и опалило мне волосы на ногах, но я думал только о змее. Наконец она вылезла из дупла.
Между тем на мой зов прибежал один из англичан. Он выстрелил в мамбу из пистолета, но промахнулся: змея была от него слишком далеко; кроме того, у него, по-моему, немного дрожала рука.
Мне не было страшно, но, когда я схватил палку и подошел совсем близко к мамбе, это была не отвага, а просто неосведомленность. Чтобы палка не прошла у змеи над головой, я старался ударить в этом случае не по голове, а по шее, полагая, что она уж будет наверняка повержена на землю и тогда я с ней расправлюсь. Я ударил изо всех сил, и змея действительно упала на землю, не подавая признаков жизни. Я с видом победителя взял мамбу за хвост и гордо поднял ее. Хотя мне и пришлось встать на цыпочки, голова змеи все равно касалась земли.
— Так мы убиваем в Дании гадюк! — воскликнул я довольно хвастливо.
В ту же минуту ко мне подбежал кто-то из местных жителей и так ударил меня по руке, что я выронил змею, а он вырвал у меня палку и бил палкой по змее до тех пор, пока не отделил голову от туловища. Я снисходительно улыбнулся, считая излишней эту преувеличенную осторожность, но улыбка моментально сбежала с моего лица, когда я увидел, что палка моя даже не коснулась шеи змеи. С невероятной ловкостью и быстротой она успела вцепиться в палку, и своим ударом я разорвал ей пасть. Когда африканцы велели мне вымыть как следует руки, я немедленно подчинился, ибо, по их словам, мамба настолько ядовита, что даже прикосновение к ней может оказаться смертельным.
Через несколько дней я заметил, что ни коршуны, ни гиены, ни муравьи не прикасались к трупу этой страшной змеи, которая, по-моему, даже не поддавалась гниению.
Тем не менее я довольно скептически отнесся к утверждению одного из местных знатоков змей, будто мамба может догнать всадника, скачущего во весь опор, и ужалить его в ногу над голенищем сапога.
Однако в дальнейшем я не упускал случая, чтобы разузнать как можно больше об этом чудовище. Между прочим, мне рассказали, что один профессор из Кейптаунского университета ехал в своей машине и ему под колеса попала мамба. Она мгновенно приподнялась и через окно дважды ужалила профессора в руку, причем оба раза в артерию.
Этому рассказу я просто не поверил, но вскоре меня познакомили с одним геологом, тоже преподававшим в Кейптаунском университете. Он подтвердил, что эта история целиком и полностью соответствует действительности, и рассказал мне о том, как у него на глазах мамба убила одного за другим пятерых быков. Однажды он проводил геологические исследования в окрестностях Наталя. Наступил обеденный перерыв, и он, подкрепившись немного, стал смотреть на окружающий ландшафт. Местность была удивительно живописная: зеленая саванна и возвышающиеся над ней деревья. В нескольких стах метрах от него мальчик-пастушок гнал по саванне небольшое стадо из восьми быков. Когда первый бык оказался под одним из деревьев, он вдруг упал как подкошенный. Второй бык сделал еще несколько шагов и тоже упал, за ним третий, четвертый и пятый. Остальные быки, заподозрив что-то неладное, обошли дерево подальше. Геолог посмотрел на дерево в бинокль и увидел, что на ветке висит черная мамба. Яд у нее был такой чудовищной силы, что за считанные секунды она успела умертвить пять быков, хотя, как правило, ядовитые змеи после первого же укуса становятся относительно безопасными. Кроме того, все быки были ужалены в одно и то же место — в сонную артерию. Специалисты полагают, что мамба атакует так молниеносно и с такой невероятно высокой степенью точности благодаря своему инфракрасному зрению.
Теперь я совершенно уверен в том, что остался жив после своего опрометчивого нападения на мамбу только в силу весьма удачного стечения обстоятельств. Мамба меняла кожу, что сопровождается у змей помутнением роговой оболочки глаза, и это меня спасло.
Итак, расположившись весьма уютно в конторе старого рудника, я тем не менее разделял страх местных жителей перед змеями. Однако мимозу я запретил вырубать, потому что мне хотелось снять на кинопленку, как она при малейшем прикосновении свертывает свои листики.
Прежде чем осуществить съемку, я потратил много дней на всевозможные эксперименты, так как мне надо было добиться того, чтобы процесс свертывания листочков происходил медленно. Но поскольку глубина резкости зависит от яркости освещения, мне приходилось включать мощную осветительную лампу, и, протестуя против жары, мимоза мгновенно захлопывала свои листочки. Следовательно, нужно было отыскивать такой раздражитель, на который мимоза реагировала бы не так экспансивно. Я пробовал прикасаться к ней перышком, воздействовал паром, лишал ее влаги, сжимал пинцетом корни и предпринимал многие другие попытки, но результат был один и тот же: листья сворачивались слишком быстро.
Целую неделю я экспериментировал, и все безуспешно. Наконец в один прекрасный день мне пришло в голову поднести к острию листа горящую сигарету. Это помогло: лист мимозы стал очень медленно складываться вдвое и именно с такой скоростью, какая была нужна для съемки.
Когда на следующее утро я проходил мимо зарослей мимозы, моя рука невольно протянулась к фиолетовым цветам и с какой-то особой нежностью прошлась по ним как бы в благодарность за сотрудничество. В ответ на мое рукопожатие мимоза вежливо свернула сразу все свои листочки, и в самой глубине кустарника я увидел огромную зеленую змею.
Больше мимоза не имела возможности показывать нам, как она умеет манипулировать своими листьями. В тот же день она была безжалостно вырублена.
Ночью прямо у нас над головой разразилась гроза. Зловещие грозовые облака со всех сторон обложили вершину холма, на которой стоял наш дом.
Началось с того, что пошел невероятной силы град. Он так стучал по железной крыше, словно сам дьявол вместе со всей прочей нечистью решил сплясать там чечетку. Потом засверкала ослепительно яркая молния. Электрические разряды были такой фантастической мощности, что мне казалось, будто я ощущаю во рту электрический привкус. Несколько раз молния ударяла в железную крышу дома, и, хотя загореться здесь не могло ничего, кроме дверей, я непременно забрался бы от страха под кровать… не будь там так грязно.
На другое утро снова сияло солнце, и из моего «ласточкиного гнезда» открывался великолепный вид: свежевымытая дождем трава, колышущаяся гребнями набегающих друг на друга волн, зеленые холмы, вытянувшиеся длинной вереницей, и горные кряжи где-то на самом горизонте, окрашенные в синие и фиолетовые тона.
В этом прекрасном краю живет племя бабембе. Люди этого племени выделяются своей музыкальностью среди всех африканских племен.
Для картины, которую я снимал по заказу французского Института африканских проблем, мне нужен был молодой человек, который служил бы связующим звеном между отдельными эпизодами фильма.
Когда мы переправились на пароме через реку, я упомянул об этом вслух в присутствии нескольких десятков африканцев. Через, пару часов я зашел в магазин, принадлежавший одному индийцу, и сказал, что мне нужно несколько помощников, играющих на народных музыкальных инструментах. Я дал одному парню небольшую сумму денег и попросил его оповестить жителей пяти-шести ближайших деревень о том, что объявляю конкурс на лучшее исполнение африканской народной музыки. Однако каждый участник конкурса был обязан принести с собой музыкальный инструмент.
Я не возлагал особых надежд на столь примитивную рекламу, однако результат превзошел мои самые пылкие ожидания. Когда на следующее утро я проснулся, на лестнице моего дома сидели человек двадцать. Чтобы как-то скоротать время, они наигрывали на всевозможных инструментах: и духовых, и ударных, и струнных.
Этот концерт был прерван появлением джипа, который остановился возле дома; из него вышел Герберт Пеппер, французский ученый. Он был моим научным консультантом. Хотя он всю ночь провел в пути, ему не терпелось поскорее приступить к съемкам.
Пока мы завтракали, музыканты спустились в сад, прошли по тропинкам, протоптанным в высокой слоновой траве, и расселись вокруг дома. Воодушевляя и взвинчивая друг друга, они создавали ритмы все более замысловатые и неистовые. Они играли, пели и били в тамтамы, и все было обильно приправлено юмором, какого нет ни у кого, кроме африканцев. Очевидно, все они были незаурядными артистами, но нам пришлось попросить, чтобы они соблюдали тишину, пока их товарищи будут демонстрировать нам свое искусство.
Тот, кто был первым в очереди, поднялся на верхнюю ступеньку лестницы и заиграл на нгонфи — национальном инструменте племени бабембе. Нгонфи состоит из деревянного корпуса, короткого грифа и натянутых на него четырех-пяти струн. Аккомпанируя себе на нгонфи, африканец легко преодолевает двадцать — тридцать километров; без нгонфи он не пройдет и километра.
Молодой африканец играл так весело и заразительно, что все собравшиеся в саду вдруг заиграли и запели во весь голос, а потом вдруг пустились в пляс, словно музыкант играл не на нгонфи, а на волшебной флейте.
Мы пригласили молодого африканца войти в комнату и предложили ему сесть на стул. Сидеть ему было явно неудобно, хотя играл он при этом очень хорошо. Но когда ему разрешили встать и ходить по комнате, мы услышали настоящую музыку и почувствовали, как ее пламенный ритм захватывает наши неуклюжие тела.
Мы были совершенно очарованы этим африканским маэстро и немедленно предложили ему главную роль в нашем фильме, хотя не слышали еще остальных конкурсантов.
Его звали Н’Кая, и ему недавно исполнилось двадцать лет. У него была красивая темная кожа с золотистым отливом, длинные ноги и добрые черные глаза.
Н’Кая долго не мог понять, в чем будет заключаться его работа. Когда же мы объяснили ему, что он поедет с нами и будет играть на нгонфи, музыкант развел руками: разве это работа! Тем не менее мы предложили ему жалованье, вдвое превышающее ту сумму, какую обычно платят в подобных случаях. Сначала Н’Кая решил, что чего-то недопонял. Однако аванс в виде большого куска материи для жены Н’Кая рассеял все его сомнения.
После того как Н’Кая ушел, появился музыкант, играющий на балуке. Балука напоминает нгонфи, но больше его раза в полтора. Это нечто вроде лютни. Между балукой и нгонфи примерно такие же отношения, как между альтом и скрипкой. К сожалению, хозяин балуки хрипел, как бегемот, и, поскольку здесь было много других музыкантов, играющих на балуке, мы были вынуждены ему отказать. Вскоре мы нашли замечательного мастера игры на балуке, который к тому же еще и пел.
Потом в комнату вошли два тамтамиста. У одного тамтам был в виде толстой трубы и назывался нгома. Один конец нгомы был затянут кожей газели. Сидя на тамтаме, маэстро выбивал на нем совершенно фантастические ритмы. Иногда он прижимал пятку к самой середине тамтама и плавно вел ее к краю, исполняя таким образом весьма своеобразную каденцию.
У другого ударника тамтам назывался мукондзи. Он был изготовлен из древесного ствола, выдолбленного в середине и срезанного наискось таким образом, что получились две звуковые плоскости. Музыкант выполнял на них неистовое тремоло двумя деревянными палочками, которые двигались с такой невообразимой быстротой, что за ними невозможно было уследить. Оба тамтамиста постепенно увеличивали темп, и все вокруг гремело и грохотало, и даже железная крыша дома начала вибрировать, повторяя ритм тамтамов.
Это был настолько захватывающий ритм, что мы вскочили на ноги и начали притопывать ногами, отбивая такт. Когда мы вышли на лестницу, чтобы позвать следующего, оказалось, что все танцуют, зачарованные ритмом тамтамов.
В комнату вошла очень красивая девушка лет восемнадцати-девятнадцати. Она чувствовала себя здесь очень неловко. Поскольку у нее не было с собой никакого инструмента, мы сказали, что не можем ее принять. Тогда она показала нам раковину.
— Ты свистишь в нее? — спросил я.
— Нет, я не умею свистеть, — ответила девушка. — Но я играю на ней.
После этого она села на пол, ударила своей кори (так называлась раковина) о коленку и плечо и запела песню. Она пела негромко, но голос у нее был чистый и нежный и удивительно гармонировал с заунывными стенаниями раковины. Мы были растроганы до глубины души, и девушка эта стала первой солисткой нашего ансамбля.
Следующий соискатель держал в руках маленький инструмент, который назывался киндети. Он был изготовлен из ребер старого зонтика, прикрепленных к небольшому ящичку, который выполнял роль деки. Инструмент этот производил довольно странное впечатление, но какие божественные звуки из него извлекал артист!
— Нам не нужны телохранители! — заявил я, когда в комнату вошел мужчина, вооруженный луком и стрелами.
Но оказалось, что это не смертоносное оружие, а музыкальный инструмент, отдаленно напоминающий арфу. Музыкант сел на корточки, ударил стрелой по тетиве и приоткрыл рот. Звуки вибрирующей струны скользнули по его губам, изменяя свою высоту в зависимости от того, насколько широко был открыт рот.
Потом на пороге появилось целое трио. В руках у них были бамбуковые палки с зарубками, по которым они водили деревянными смычками. Звуки, извлекаемые из палок, были несколько непривычными для нашего уха, но мы приняли в наш оркестр и это трио, ибо европейский вкус отнюдь не является критерием при определении достоинств или недостатков африканской народной музыки.
Затем по лестнице поднялся старик с седыми вьющимися волосами и лицом Сократа. В руках у него был маленький калебас, порыжевший от старости, и комнату вдруг наполнили нежные, серебристые звуки, сливаясь в какую-то грустную мелодию.
Потом появился еще один конкурсант с четырьмя собаками.
— Зачем нам эти псы? — закричал я. — Ведь не умеют же они петь?
— Умеют, — ответил конкурсант и заиграл на рожке, а собаки стали петь и танцевать в такт музыки.
— Как это тебе удалось научить их петь и танцевать? — спросил я. — Это цирковые собаки?
— Нет, охотничьи!
И дрессировщик объяснил мне, что здесь все охотничьи собаки пляшут от радости, как только услышат звуки охотничьего рожка.
Итак, из первых двадцати пяти соискателей мы уже приняли на работу пятнадцать! Но в саду дожидались своей очереди еще человек пятьдесят, без которых мы могли свободно обойтись. Мы уже собирались отпустить их всех по домам, как вдруг я увидел трех красивых девушек, стоявших немного особняком. У них явно не было с собой никаких инструментов, и меня заинтересовало, на чем же они играют.
Мы позвали их в столовую. Они были очень смущены и сказали, что петь не будут. В результате переговоров выяснилось, что они поют только тогда, когда в этом есть необходимость, а сейчас такой необходимости, разумеется, не было.
Тогда я спросил, на какую работу они рассчитывали, придя к нам, и что они сами могут предложить.
Они сказали, что хотели бы пойти к реке.
— Отлично, пошли к реке! — воскликнул я, глубоко заинтригованный этой беседой; остальным соискателям я сказал, что они свободны, и сад быстро опустел.
Спустившись к реке, я услышал какое-то очень странное пение и еще более странный аккомпанемент. Девушки пели фальцетом на тирольский манер! Потом они объяснили мне, что во время купания нельзя петь обычным голосом, так как плеск воды может заглушить песню. И поэтому они пели на тирольский манер.
А музыка? В реку с инструментом не пойдешь, потому что пода моментально испортит его. Поэтому они били руками по иоде, как в тамтам! Ладонью они создавали на поверхности воды нечто вроде «воздушной ямы», а потом быстро рассекали ее новым ударом, все время соблюдая четкий, хотя и очень с ложный, ритм. Изменяя глубину «воздушной ямы» под ладонью, они изменяли высоту звучания; таким образом у них получался не только ритм, но и мелодия, пленительная и очень своеобразная.
И вообще это была удивительная картина. Коричневая кожа юных красавиц сверкала на солнце алмазными брызгами, во все стороны летели пенистые каскады воды, и далеко-далеко разносились чистые девичьи голоса, звучавшие так, словно мы были не в Африке, а где-нибудь в Тироле.
Я потратил столько усилий на создание собственного оркестра, так как бывал здесь не раз и снял уже много фильмов об Африке. И всякий раз у меня возникали осложнения, когда в какой-нибудь деревне надо было найти статистов или музыкантов. Но как оказалось впоследствии, сюда музыкантов можно было не привозить, ибо каждый африканец из племени бабембе — прирожденный музыкант. С другой стороны, путешествуя с целым оркестром, мы поднимали престиж нашей экспедиции и независимо от отношения к нам местных жителей р любой момент могли приступить к съемкам.
Всю следующую неделю я занимался обучением своих новых помощников. Сначала я думал, что музыканты, которым в данный момент не нужно будет ни играть, ни петь, смогут держать осветительные лампы и выполнять другие подсобные работы. Но вскоре выяснилось, что мои музыканты приходят в полное замешательство, когда я предлагаю им играть больше одной роли за раз. И мне пришлось нанять еще с десяток носильщиков и осветителей.
Наконец наступило долгожданное утро, когда к нашему лагерю подъехал огромный грузовик и мы приступили к погрузке. Киноаппараты, магнитофоны, электрические батареи, генераторы, осветительные лампы, штативы, фотоаппараты, провиант, подарки и прочие предметы первой необходимости были уложены в большие деревянные ящики, а ящики погружены в кузов. На них со всеми удобствами расположились носильщики и оркестр, после чего мотор взревел и грузовик покатился по красновато-бурой дороге, бегущей меж зеленых холмов.
В кузове между тем царило безудержное веселье. Пассажиры пели на два, на три, на четыре и даже на пять голосов. В их пении было столько волшебной силы и огня, что я невольно начал подпевать им, и мне казалось, что даже двигатель под капотом грузовика рокочет в такт песне. Но на самом деле все было как раз наоборот: певцы меняли ритмический рисунок мелодии в зависимости от скорости движения и ритма работы двигателя. Когда машина рыча карабкалась вверх по склону холма, песня звучала сурово и напряженно, а когда перевал оставался позади и мы катились под гору, вдруг возникала совершенно новая мелодия, лихая и раздольная. Потом мы выехали на равнину, двигатель заработал ровно и легко, и так же легко полилась песня, но, когда на небе сверкало солнце, они пели в мажоре, а когда начинался дождь, они тут же меняли тональность и переходили на минор.
Напоенный великой мощью природы, несет свои мутные воды широкий и бурный поток. Его поверхность все еще вспенена тропическим ливнем, шум которого слабо доносится из-за далекой горной гряды. Озаренный солнцем, могучий, но добрый поток, словно гигантская змея, извивается, раздвигая джунгли.
Река, как и джунгли, — это могучая преграда для человека, но преграда добрая. Люди гребут, гребут изо всех сил вдоль самого берега, где поток теряет свою необузданную силу. Потом они резко меняют направление и гребут к противоположному берегу, а вода сносит их все ниже и ниже по течению. Наконец, добравшись до берега, они снова гребут, поднимаясь вверх вдоль его спасительной кромки.
Порой река требует жертвоприношений, оставляя в лоне своем человеческие жизни, но люди гибнут здесь редко. Боги реки — это добрые боги, и в отличие от лесных богов они редко бывают коварны и злы.
Под сенью огромных деревьев мы нашли наш грузовик. Чтобы перебраться через реку, ему пришлось сделать солидный крюк около сотни километров длиной. Здесь мы сняли первые кадры нашего будущего фильма, а дальше все пошло как по маслу. Африканцы из племени бабембе — прирожденные артисты, но примерно через час съемок они сильно устают.
В главной роли выступил Н’Кая. Он шел босиком по дороге, насыпанной красноватой пылью, и играл на своем нгонфи. И тут произошло нечто совершенно непредусмотренное сценарным планом: под его ногами вдруг ожила земля и он очутился среди полчищ термитов, которые широким поясом пересекали дорогу. Очевидно, Н’Кая был немного взволнован треском кинокамеры и потому не заметил этих кровожадных насекомых. Но теперь он не только заметил их, но и ощутил их укусы. Он высоко подпрыгнул, а его нгонфи моментально проиллюстрировал этот драматический эпизод несколькими быстрыми синкопами. Пока Н’Кая топал ногами, стряхивая термитов, звучало тревожное тремоло. А потом нгонфи успокоился и в воздухе снова поплыли мягкие, размеренные звуки.
Когда Н’Кая дошел до реки, ему нужно было позвать лодочника, чтобы переправиться на другой берег. Река была широкая и бурная, и, если бы он начал кричать, лодочник, находившийся на противоположном берегу, все равно не услышал бы его. Но Н’Кая не стал кричать. Он извлек из нгонфи два очень высоких тона почти на тирольский лад и, повторяя их с различной длительностью, вдруг заговорил, словно на языке азбуки Морзе. Это был такой же говорящий ритм, как и ритм тамтамов. Во всяком случае лодочник понял, что его ждут на другом берегу.
Через несколько минут мы увидели, как его каноэ — выдолбленный посередине древесный ствол — медленно пересекает реку. А еще через несколько минут сюда пригнали второй каноэ, из которого я буду снимать, как Н’Кая переправляется на другой берег.
К счастью, мне не надо было «натаскивать» на роль ни Н’Кая, ни лодочника. Едва отчалив от берега, лодочник запел низким, глубоким басом, и ритм его песни гармонически сливался с протяжными и упругими ударами весла. А Н’Кая все играл и играл на своем нгонфи, но теперь его мелодию рождал не ритм шагов, а мерное движение весла, вспенивающего воду.
Когда Н’Кая выходил на берег, он коснулся ногой куста мимозы, сразу сомкнувшей свои листочки. И право же, мне показалось, будто мелодия нгонфи, изменив свой ритм и окраску, стала созвучной негодованию мимозы, которая один за другим сворачивала лепестки.
У Н’Кая легкий, пружинистый шаг. Его ноги мягко ступают по красноватой земле, а нгонфи, не замолкая ни на миг, рассказывает обо всем, что свершается вокруг. Поднявшись на вершину холма, Н’Кая встречает группу женщин. У каждой из них на голове целая башня из глиняных кувшинов, скрепленных ивовыми прутьями. Длинной вереницей женщины идут вверх по склону холма. Их большие крепкие ноги медленно и как бы механически ступают по красноватой земле. Приблизившись к реке, женщины переходят ее вброд. Словно трактор, монотонно и размеренно движется вереница людей по илистому дну реки, движется так же монотонно и размеренно, как по твердой земле. Ступни их ног загрубели и стали нечувствительными к острым камням, как шины автомобилей.
Закончив съемки, мы вернулись в лагерь. До захода солнца еще оставалось не менее часа, и я попросил наш хор и оркестр исполнить, так сказать, на «бис» несколько песен, которые утром они так чудесно распевали в машине. Но тут случилась заминка, которая вскоре переросла в целую проблему: оказывается, певцы из племени бабембе не умеют петь по заказу…
Нечто подобное произошло, когда я приехал в Муаензи. Мне надо было зайти к деревенскому кузнецу. Приблизившись к кузнице, я услышал, что он поет в такт могучим ударам железа о железо. Он ковал наконечники для стрел. На следующий день я пригласил кузнеца зайти в наш лагерь, чтобы записать голос его на магнитофон. Он пришел, но петь отказался, хотя я предложил ему за выступление довольно ценные подарки. И тогда кузнец объяснил, что петь просто так, безо всякого повода он не может. Сначала я подумал, что он просто упрямится или набивает себе цену. Но потом оказалось, что мои подозрения были лишены всякого основания. Когда я поставил магнитофон возле кузницы, запись удалась на славу. Здесь песня приобретала вдруг глубокий и сокровенный смысл. Она не только давала его работе ритм, но и наполняла ее радостью.
Итак, каждая песня бабембе несет какую-то смысловую или эмоциональную нагрузку. И именно поэтому кузнец не мог петь в нашем лагере: в данный момент песня не была для него органической необходимостью и не мотивировалась ни обстановкой, ни чувством. Запеть просто так, по моей просьбе для Н’Кая так же трудно, как, скажем, засмеяться безо всякого повода или вдруг заплакать. Для него это было бы почти проституцией или чем-то в этом роде. И наверное, он заклеймил бы презрением наших самых выдающихся певцов, обвинив их в том, что они идут на сделку с совестью, когда поют о любви за деньги, а не по зову сердца. Ни один африканец из племени бабембе не совершил бы подобного святотатства. И если чувства его молчат, он не станет петь по заказу.
Бабембе считают, что петь без вдохновения — это просто расточительство, и, быть может, именно поэтому песня играет такую важную роль в их жизни.
Разговорившись после одной поездки со своими музыкантами, я понял, как возникают песни, которые они поют в машине. Это всегда импровизация, импровизация, рожденная дорогой. Сначала кто-то из них запевает. Допустим, он поет о белом человеке, который быстро ведет машину меж гор и лесов и платит им деньги, не требуя взамен никакой работы. Песню подхватывают несколько голосов, а еще через несколько секунд ее поют все до единого. Потом запевает следующий. Он импровизирует слова, мелодию, и снова возникает песня, которую распевают хором мои музыканты.
Я установил магнитофоны на грузовике таким образом, чтобы в любой момент их можно было включить, и, если песня мне особенно нравилась, я немедленно останавливал машину и приступал к записи. А когда мы возвращались потом в деревню или на базу, я прокручивал для своих музыкантов пленку и они, услышав знакомую мелодию, снова начинали петь, дополняя песню все новыми и новыми куплетами.
Съемку самых трудных эпизодов фильма я решил отложить напоследок, чтобы к тому времени приобрести хоть какой-то опыт работы со своей съемочной группой. Однако поющие собаки настолько пленили мое воображение, что мне не терпелось как можно скорее запечатлеть их на кинопленке.
Через пару дней мы заехали в деревню, где было множество собак. Однако с охотничьими собаками у них было лишь весьма отдаленное сходство, и особой музыкальностью, по-моему, они тоже не отличались. Мы нанесли визит вежливости вождю, который пригласил нас в свою большую хижину, и мы целый час болтали с ним через переводчика о всякой всячине.
И только я хотел спросить его о поющих собаках, как вдруг услышал чьи-то отчаянные рыдания и крики, доносившиеся из соседней хижины.
— Что там случилось? — спросил я.
— Умирает ребенок, — коротко ответил вождь и попросил меня осмотреть малыша.
Местный знахарь, очевидно, был бессилен справиться с болезнью, и я решил, что мое вмешательство не может быть рассмотрено как вопиющее нарушение врачебной этики.
У малыша был жар, лицо его горело. Мокрый от пота, он лежал на нескольких циновках и тяжело дышал. В хижине был тяжелый, спертый воздух. Ребенок не издавал ни звука: кричали и рыдали женщины, которые пришли сюда, чтобы, как велит обычай, оплакивать умирающего.
Вождь испытующе посмотрел на меня. Впоследствии я узнал, что больной ребенок был его внуком.
— Ты можешь спасти его? — спросил он, полагая, очевидно, что все белые умеют лечить.
— Я не врач, — ответил я, — и не знаю, чем болен ребенок.
— Но разве у тебя нет никаких лекарств? Ведь у белых всегда есть лекарства, — сказал вождь, умоляюще глядя на меня.
Отказать старику в его просьбе было бы и бесчеловечно, и небезопасно, так как он все равно не поверил бы, что я просто не в состоянии ему помочь. В моей аптечке были только таблетки от малярии, а у малыша могла быть любая из сотен болезней, которые опустошали африканские деревни.
— Не знаю, сумею ли я вылечить вашего ребенка, но надо попробовать, — сказал я и протянул матери две таблетки.
И она, и ее муж, и вождь были очень довольны. Правда, они немного огорчились, когда я велел всем выйти из хижины, чтобы они не беспокоили больного своими воплями. Возле ребенка осталась только одна женщина, которая отгоняла от него мух. Кроме того, я посоветовал родителям открыть ставни на теневой стороне, чтобы в комнату попадал свежий воздух.
Когда мы возвращались в хижину вождя, переводчик шепнул мне на ухо:
— Чем скорее мы уедем отсюда, тем будет лучше!
— Почему? — спросил я. — Сначала мы снимем поющих собак, если они действительно поют.
— А вдруг ребенок умрет?
— Мне будет очень жаль, если это случится, но едва ли в моих силах…
— Если это случится, вас назовут убийцей.
— Какая ерунда! Эти таблетки абсолютно безвредны. Они не могут ни исцелить ребенка, ни убить его.
— Согласен с вами. Но если ребенок умрет, жрец непременно скажет, что это вы убили его.
— Чепуха. Бабембе не какие-нибудь там дикари, чтобы утверждать подобную нелепицу. Это умный народ с высокой, хотя и очень своеобразной, культурой.
Но когда мы вернулись в резиденцию вождя и продолжали прерванный разговор, я неотступно думал о больном ребенке. Мне все время приходила в голову одна и та же мысль: а что, если бабембе все-таки сочтут меня убийцей?
Вождь подтвердил, что почти все собаки в его деревне используются для охоты, а кроме того, они умеют петь. И он согласился продемонстрировать мне их искусство.
Поскольку меня очень беспокоило состояние малыша, я решил сначала взглянуть на него, а потом уже слушать собак. К счастью, больной уже почувствовал себя лучше. Свежий воздух сделал свое дело, а после того как плакальщиц выставили во двор, он спокойно уснул.
Облегченно вздохнув, я отправился вместе с вождем слушать пение собак.
Вскоре к нам подошел охотник с рожком, который издавал протяжные пронзительные звуки. Я уже говорил, что бабембе — прирожденные артисты. Хотя я и не просил охотника об этом, он принял очень красивую позу, поднявшись на ствол огромного дерева. На звуки рожка немедленно откликнулись все деревенские собаки и стали радостно завывать.
Через несколько минут вокруг нас собрались десятки псов, которые пели и танцевали, выкидывая совершенно невообразимые антраша. Даже щенята являли нам свое искусство: они слабо повизгивали и ковыляли на своих еще не окрепших лапах.
В какую бы деревню мы ни приехали, навстречу нам отовсюду льются потоки звуков. Где жизнь, там и музыка.
На кухне, устроенной прямо под открытым небом, несколько совсем юных девушек готовят еду. Они должны быть все время начеку, ибо вокруг кувшинов и калебасов разгуливают куры, утки и гуси и, заметив, что хозяйки зазевались, немедленно хватают земляной орех или какое-нибудь другое лакомство.
Одна из девушек что-то напевает, аккомпанируя себе на сакале. Сакала состоит из двух небольших калебасов, наполненных зерном и связанных между собой коротким шнурком. Девушка подбрасывает калебасы, которые ударяются о ее руки и друг о друга, издавая мягкий, ритмичный шум.
У племени бабембе сложено немало песен, которые поют в сопровождении сакалы.
Сначала я никак не мог сообразить, почему каждый куплет слушатели встречают взрывами смеха. Но когда переводчик перевел мне с большим трудом несколько песен, которые поют под сакалу, я понял, что это своеобразная форма народного юмора.
Вот пара примеров:
А мукую котерие му мвойо, я Мари ко,
Иендтсакеле бангангоо, я Мари ко,
М’писси н’киси камбукоо, я Мари ко,
А бемама, А бемама, А бемама.
Ох, у меня в животе поселился дьявол,
о моя сестра Мария,
Принеси мне изваяние бога, о моя сестра Мария,
Он войдет в меня и очистит мои внутренности,
о моя сестра Мария.
Ах, как мне больно…
А вот еще одна песня о маленьком мальчике, который упал в воду.
Йенде луенделеле мама, мам н’го
Мабилонго, тэта н’го тата Н’Кая
Меме н’го Бванга бва Н’Кая,
н’го бантси нтуба му н’яри,
н’тоно н’ки н’тиеле ямбуете,
н’тиеле, мва нон ко текеле
коо.
Позови мою мать, которую зовут
Мабилонго, позови отца, отца зовут Н’Кая,
Меня самого зовут Бванга, я сын Н’Кая,
Я шел по берегу реки, и меня столкнули в воду.
Почему меня столкнули в воду?
Потому что у меня красивые зубы,
красивые зубы,
Птицы пели и рассказывали об этом по всему свету.
Следующей была песня о ядовитой змее. Правда, сперва меня несколько озадачили улыбки, которыми слушатели встречали всякое упоминание об этом пренеприятном животном. Чтобы рассеять мои сомнения на этот счет, мне объяснили, что мясо змеи изысканное блюдо, но есть его разрешается только мужчинам. Существует поверье, что у женщины, отведавшей змеиного мяса, никогда не будет детей. И если муж застанет жену на месте преступления, то есть за недозволенной трапезой, он вправе потребовать развод. Кстати, на первый взгляд жареная змея немного напоминает жареные бананы.
Эту песню поют в сопровождении н’кори и многих других инструментов.
Бакиету батану бадириену пири,
ха мама квеласоло,
бафула ти макомонтете,
ха мама квеласоло.
Пять женщин едят ядовитую змею,
О мама, какая чудесная девушка!
Они говорят: «Это вкусные жареные бананы»,
О мама, какая чудесная девушка!
В этой же деревне я услышал, как два мальчугана играли на нгвенда-нгвенда. Это совершенно уникальный инструмент, возможно даже единственный в своем роде, ибо играть на нем можно только вдвоем. Нгвенда-нгвенда — это стебель пальмового листа двухметровой длины. Искусные руки мастера соскоблили со стебля все волокно и тщательно спрессовали его, превратив в тетиву большого лука. Лук этот кладут на землю, един из музыкантов становится на него ногами и бьет по тетиве двумя палочками, а другой держит калебас, играющий роль резонатора. Приближая калебас к вибрирующей тетиве и прикрывая рукой отверстие, он изменяет высоту звука.
А вот другой способ игры на нгвенда-нгвенда. Один конец лука втыкается в землю, а тетива, или струна, закрепляется на мембране, которой может служить обыкновенный калебас, закопанный в землю. Ударя по тетиве и изгибая лук, вы получаете любое сочетание звуков.
Мне очень хотелось посмотреть, как здесь танцуют. Я уже знал по опыту, что просить об этом вождя едва ли имеет смысл. Пока он начнет переговоры со своими танцорами и пока эти переговоры увенчаются успехом, пройдет слишком много времени. Поэтому я ограничился тем, что подарил ему в знак дружбы несколько пачек сигарет и попросил солиста нашего оркестра поиграть немного на балуке. Едва он заиграл, как начали собираться зрители.
Многие здешние жители пришли со своими собственными балуками, и через несколько минут, захваченные ритмом музыки, они пустились в пляс. Кстати, танец этот так и назывался — «балука», и танцоры исполняли его удивительно грациозно. Они образовали большой круг, и те, кто принес с собой инструмент, не переставали играть, даже когда делали самые замысловатые прыжки.
Шли часы, и, хотя жара была около сорока градусов, танец не прекращался ни на секунду. И это еще одно проявление той великой силы, которой обладает музыка бабембе.
Вернувшись домой, мы прямо с бала попали на похороны. Умер один маленький мальчик.
К счастью, это был не тот мальчик, которому я дал таблетки от малярии, и не тот, которого я фотографировал, ибо родители могли бы подумать, что с помощью фотоаппарата я похитил душу их сына.
Похороны у бабембе — чрезвычайно драматический ритуал, каждый этап которого совершается под соответствующую музыку. У них более пятидесяти погребальных песнопений, не считая тех, что местные импровизаторы создают во время погребения. Одни песнопения исполняются как канон, другие — в четыре голоса, а танцующие в это время ударяют ногами по земле, как в тамтам, рождая мягкий зловещий ритм, похожий на отдаленные раскаты грома.
Перед началом погребальной церемонии земля твердая, как бетон, но, когда танцующие ноги срывают с нее верхний слой глины, она превращается в мягкий ковер из пыли толщиной в палец. Пыль эта клубится над головами людей, окутывая их непроницаемой мглой, и смешивается с потом, струящимся по их обнаженным телам.
Когда вихрь танца начинает ослабевать, ближайшие родственники покойного окружают тело, завернутое в плетеную циновку, и ритмическое неистовство с новой силой охватывает танцующих.
Примерно через каждый час они делают небольшую передышку, а юноши в это время отгоняют от места погребения злых духов. Достигается это с помощью старинных шомпольных ружей и черного пороха.
Оглушительно гремят выстрелы. Юноши держат ружья в вытянутых перед собой руках, словно в любой момент стволы могут взорваться. Когда раздается выстрел, некоторые из юношей садятся на землю: то ли в результате сильной отдачи, то ли от страха. Истерически кудахтающие куры убегают в лес. Над деревней стелется синий пороховой дым, еще более драматизируя обстановку.
Наблюдая за вождем, я вижу, что он слегка наморщил лоб. Очевидно, его несколько смущают новейшие методы борьбы с духами, ибо его прадеды в таких случаях ограничивались заклинаниями. Впрочем, когда речь идет о таком грозном противнике, как нечистая сила, очевидно, можно и поэкспериментировать.
В твердой как камень земле трудно вырыть глубокую могилу, и, чтобы уберечь останки покойного от гиен или еще каких-нибудь похитителей трупов, на могильный холмик кладут несколько кусков ствола пальмы.
Мать умершего ребенка в знак скорби выкрасила красной глиной лицо и грудь. Вместе со своей матерью она, пританцовывая, движется к могиле. Следом за ней идут вождь и двое юношей. Они несут тело ребенка.
Те, кто остался на деревенской площади, перестают танцевать и наскоро подкрепляются бананами.
Умершего медленно опускают в могилу, которую тут же засыпают землей и прикрывают обрубками пальмы. Мать и бабушка ребенка, все так же пританцовывая, как того требует обычай, возвращаются на площадь. И людей опять охватывает неистовое безумие танца, и они танцуют, танцуют, танцуют всю ночь напролет во славу почившего навеки.
Но уже через несколько дней о смерти забывают, и жизнь снова вступает в свои права.
Деревня эта кажется оазисом мира и покоя среди враждебных человеку джунглей. Припекает тропическое солнце, кудахчут куры, хрюкают поросята, и это монотонное хрюканье, чем-то напоминающее хрюканье транзистора, не только заставляет нас забыть о всевозможных проблемах, но и не выпускает грозный и зловещий дух джунглей из леса, черной стеной окружившего деревню.
Но стоит только человеку переступить границу леса, как на него со всех сторон опускается тьма, все приглушеннее становятся звуки и через несколько минут наступает мертвая тишина. Это волшебная страна, в которой царит дух джунглей, ненавидящий человека и все человеческое. Жадно и яростно он пожирает охотничьи тропы. Если он хоть на миг выйдет из повиновения, то мгновенно задушит деревни своими тугими лианами, колючими лозами и ядовитыми змеями.
Джунгли коварны. Они посылают в деревни леопардов, которые убивают женщин и детей. А огромная тяжеленная ветка вдруг может упасть даже на самого бдительного охотника.
Когда в свое время французские власти подчинили себе эту область Африки, они вскоре заметили, что главной силой здесь является не колониальная администрация, а маленькие деревянные идолы, которых называют китеки. Эти идолы были настолько могущественными, что местные жители отказывались выполнять распоряжения французских властей, если эти распоряжения противоречили воле китеки (в интерпретации жрецов).
Поэтому французы решили, что все китеки надо незамедлительно сжечь.
Районные комиссары с вооруженными до зубов солдатами прочесывали одну за другой окрестные деревни, отбирали у африканцев китеки и подвергали их аутодафе, которые производили весьма устрашающее впечатление.
Но многие жрецы гораздо больше боялись китеки, чем французских солдат, и прятали своих маленьких богов подальше от людских глаз. Одни зарывали китеки в землю, где бедные идолы гнили и скоро обращались в горсть праха. Другие клали их в какое-нибудь дупло, и сырость быстро превращала даже самых всемогущих богов в труху. Третьи засовывали китеки в соломенную крышу своих хижин, и здесь они могли сохраняться довольно долго, пока их не находили представители колониальной администрации.
Но молодой Кару нашел для своего китеки более удачное место — пещеру в горах.
После того как французы объявили черную магию вне закона, жрецам ничего не оставалось как уйти в подполье. Но по слухам, наиболее искусные жрецы не смирились и продолжали священнодействовать. И самым могущественным из них был М’Бери, живший в маленькой деревушке у самой реки.
В течение многих дней я раздумывал над тем, как мне завоевать расположение М’Бери, чтобы он показал мне китеки, которые несомненно, прятал в каком-нибудь надежном тайнике. Но больше всего мне хотелось снять на кинопленку один из священных обрядов, связанных с поклонением идолам.
Явившись с визитом к М’Бери, я притащил целый ящик даров: сардины в масле, две бутылки красного вина, стеариновые свечи, табак, печенье и ткани самых популярных здесь расцветок. В знак особого уважения я вручил жрецу карманный фонарь с ручным генератором, который был совершенно незаменим в этих краях, где не так-то просто раздобыть новую батарейку.
М’Бери вежливо поблагодарил меня за подарки, но, когда я попытался завести разговор о его искусстве общения с духами и о китеки, он сказал, что с духами не общается, а китеки видел только в детстве.
— Но могу ли я быть уверен, что ты говоришь мне правду? — спросил я.
— Лишь жрец, у которого есть китеки, может отличить правду от лжи, — < изрек мой собеседник. — Увы, все меньше правды остается на нашей земле!
— Интересно, что бы ты ответил мне, если бы у меня был китеки?
— Если бы у тебя был китеки, мы считали бы тебя жрецом и разговор вели бы с тобой на совершенно другой основе.
— Ну что же, попробую достать китеки, — сказал я и попрощался со старым жрецом.
М’Бери удивленно посмотрел мне вслед.
Целых два месяца я рыскал по всей стране в поисках китеки, но ни обещанное «сказочное» вознаграждение, ни обильные возлияния для всех обитателей окрестных деревень, которые я устраивал, так сказать, профилактически, не приблизили меня ни на шаг к намеченной цели.
Однажды вечером я остановился в небольшой деревушке, где вот уже несколько часов подряд глухо гремели тамтамы и пыль клубилась над головами танцующих. Без всякой надежды на успех я послал несколько своих помощников разузнать что-нибудь о китеки. Примерно через час один из них вернулся с африканцем по имени Кару. Как оказалось, Кару немного перепил и расхвастался, что ему принадлежит самый могущественный китеки, какой только есть в стране бабембе.
Когда на другой день мы вернулись в эту деревню, Кару уже протрезвел и категорически отрицал, будто является счастливым обладателем китеки.
И тут я повел себя крайне недостойно, прибегнув к самому низкопробному шантажу. Прежде всего я объяснил Кару, что, если он продаст мне своего маленького идола, об этой сделке никто не узнает и с ним не случится ничего дурного. В противном случае мне придется, как велит мне мой гражданский долг, довести до сведения властей, что Кару в присутствии многочисленных свидетелей заявил, будто ему принадлежит могущественный китеки.
— Нет у меня никаких китеки, — оправдывался бедняга.
— Ну, тогда поедем в город, и ты лично объяснишься с представителями властей, — сказал я, заводя двигатель.
Кару подумал немного и спросил жалобно:
— Ты, правда, хочешь купить у меня китеки? А вдруг ты все равно донесешь на меня властям?
— Клянусь, что не донесу. Ты же знаешь, что я стану жертвой могущества китеки, если нарушу свою клятву. Прежде чем мы отправимся за китеки, я оставляю в твоей хижине большую сумму денег. Эта сумма равняется всему твоему жалованью за целый год. Когда мы найдем китеки, деньги — твои. Но если тебе трудно расстаться с китеки навсегда, через пару недель ты сможешь забрать его обратно, уплатив мне лишь половину суммы, полученной от меня.
Кару грустно вздохнул в знак согласия.
В общем я вел себя мерзко, и меня долго еще потом мучили угрызения совести.
— Завтра утром я покажу тебе пещеру, где спрятан мой китеки, — мрачно сказал Кару.
Это был первый вечер за много дней, когда я смог хоть немного отдохнуть.
Вход в пещеру похож на пасть разъяренного лесного чудовища, а гигантские корни деревьев, торчащие из этой пасти, — на зубы дракона. Мы осторожно входим в пещеру и сразу же оказываемся в черном чреве горы. Над нами смыкается мрачный каменный свод. Когда я зажигаю фонарь, вдруг вспыхивают сотни маленьких красных звездочек. Это, как маленькие рубины, сверкают во тьме глаза перепуганных летучих мышей, которые мечутся по пещере, обдавая нас дождем своих выделений.
Мы идем словно по персидским коврам, мягким-премягким, но это не ковры, а экскременты летучих мышей, толстым слоем устилающие пол пещеры. С каждым годом слой этот делается все толще и толще; когда в соседней пещере начали раскопки, оказалось, что он возвышается над полом на целых десять метров. Правда, там ничего так и не нашли, кроме скелетов летучих мышей, которые светятся в темноте, так как содержат много фосфора.
С незапамятных времен живут летучие мыши на земле. Как правило, они избегают общества других животных. Эту пещеру они делят лишь с мохнатыми ядовитыми пауками величиной с ладонь. Пауки бегают по каменным стенам, к которым лучше не прислоняться.
Согнувшись в три погибели, мы идем по длинному и узкому коридору, продираясь сквозь густой сталактитовый лес. Благополучно миновав сталактиты, мы попадаем в огромный зал, представляющий еще более древнюю эпоху истории земли, нежели летучие мыши. Посреди зала высятся огромные известковые колонны, возраст которых измеряется даже не столетиями, а тысячелетиями. В этом причудливом каменном лабиринте нет никакой фауны. Даже ядовитые пауки не решаются проникать сюда. Трудно представить себе что-нибудь более стерильное, чем эту пещеру Горного короля.
Там и сям разбросаны небольшие водоемы. Их кристально чистая поверхность затянута сантиметровым слоем «льда». Но это не лед, а известь. Понадобились тысячелетия, чтобы затянуть известковой коркой эти подземные озера.
Но в одном месте «лед» треснул под чьими-то короткими, осторожными шагами. Следы ведут все дальше и дальше, в самую глубину горы. Пройдут тысячелетия, а следы эти останутся и, возможно, расскажут будущему следопыту о драматических событиях давно минувших времен.
Лет двадцать тому назад сюда пришел один молодой жрец по имени Кару. Он боялся французских властей, которые приказали сжечь всех деревянных богов, принадлежавших жрецам бабембе.
Но Кару боялся и китеки, которые могли расправиться с народом бабембе не менее жестоко, чем французские солдаты. Ему принадлежал один из самых древних и самых могущественных идолов во всей стране, и Кару не мог отдать его на поругание чужеземцам. Дрожащими руками он завернул своего идола в пальмовые листья и спрятал его в этом тайнике, в недрах горы.
Керосиновые лампы слабо освещают своды пещеры. Словно гигантские дамокловы мечи, нависают сталактиты над нашими головами. Порой каменный коридор сужается настолько, что мы вынуждены идти по нему гуськом. Потолок опускается все ниже и ниже, и время от времени мы ползем по-пластунски.
У Кару вырывается стон всякий раз, когда он ударяется головой об известковый меч. Я тоже испытываю ощущения не из приятных. Глаза и рот мне заливает липкая, солоноватая на вкус жидкость: это пот, смешанный с кровью.
Известковый «лед», затянувший подземные озера, ломается с громким треском; эхо подхватывает этот треск и превращает в зловещее хрипение.
Лампы почти погасли, и, когда мы входим в огромный «колонный зал», где спрятан китеки, я зажигаю факел, пропитанный специальным химическим составом. Облака дыма зловеще клубятся под сводами этого подземного замка.
— Вперед, смелее, цель близка! — кричу я и хочу еще что-то добавить, но испуганно замолкаю: стоголосое эхо громоподобно хохочет мне в уши, сотрясая стены пещеры.
Кару стоит так же неподвижно, как известковые колонны, окружающие его со всех сторон. Потом он вдруг показывает на огромный сталактит и дрожащими от волнения руками начинает рыть под ним яму, лихорадочно разгребая камни.
Я жду, затаив дыхание. Где китеки? Сохранился ли маленький деревянный идол? Или давным-давно истлел? И от него осталась лишь горсть праха?
Кару становится на колени и засовывает руку в яму по самое плечо. Он даже стонет от напряжения. И эхо стонет ему в ответ тысячеголосым отчаянным стоном. В неровном пламени факела тень Кару похожа на какое-то доисторическое чудовище.
Его глаза светятся ужасом. Он дышит тяжело и шумно, словно в груди у него не легкие, а кузнечные меха. И эхо шумно дышит ему в ответ.
— Спокойно, Кару, спокойно! — говорю я и чувствую, что голос у меня срывается.
— Спокойно, спокойно, спокойно, — повторяет эхо.
Но ни о каком спокойствии здесь не может быть и речи. Я сам дрожу как в лихорадке. И больше всего боюсь, что Кару вдруг сорвется с места и, охваченный мистическим страхом, побежит к выходу из пещеры.
Вдруг он делает резкое движение и достает из ямы какой-то предмет, завернутый в истлевшие пальмовые листья. Это — маленький китеки! Когда-то он был выкрашен в красный цвет и весь лоснился от пальмового масла и жира. Но краски поблекли, выцвели, и наш маленький идол стал совершенно черным от времени.!
— Пошли, скорей! — стонет Кару, дрожа всем телом, и протягивает мне китеки.
— Скорей, скорей, скорей, — гремит эхо, и мы устремляемся прочь от этого страшного места.
Рукоятка факела ломается, он падает и горит желтоватым пламенем на известковом ложе пещеры. Но мы, не останавливаясь, бежим к выходу, откуда уже пробиваются бледные блики света.
Когда мы выходим из пещеры, я замечаю, что у Кару такой вид, будто он только что участвовал в драке. Голова у него в ссадинах и кровоподтеках от столкновений со сталактитами, на теле царапины и синяки. Я хочу смыть с него кровь, но Кару не желает ждать ни минуты: подстегиваемый страхом, он устремляется домой, где его ждет награда за совершенный подвиг.
Немного освободившись от кошмара, пережитого в пещере, я глубоко-глубоко, всей грудью вдыхаю пропитанный солнцем воздух и вдруг явственно отдаю себе отчет в том, что моя мечта стала явью: у меня есть китеки!
Этот идол — удивительное творение искусных рук человеческих, Он около двадцати сантиметров в высоту, и у него большие, широкие ступни, чтобы он не падал без надобности на неровной земле во время религиозных церемоний: упавший китеки приносит несчастье. Китеки бывают мужского и женского пола; мой китеки, несомненно, мужчина. На животе у него татуировка, выполненная в форме волнообразных линий. Такая же татуировка и на животе у жреца. В ушах у китеки глубокие отверстия, через которые его дух выходит и потом снова возвращается в свою материальную оболочку. Длинные волосы ниспадают ему на плечи, что свидетельствует о преклонном возрасте этого изваяния. В последующие годы мода несколько изменилась и китеки стали зачесывать волосы на одно плечо, а теперь они носят короткую прическу.
По дороге домой я первым делом решил проверить, насколько дееспособен мой благоприобретенный китеки.
Проезжая какую-то деревню, я остановился. К машине подошел вождь.
— Есть ли у вас в деревне такие китеки? — спросил я, протянув ему своего маленького идола.
Вождь даже потерял дар речи от изумления. Несколько секунд он молча смотрел на меня, а потом ответил, заикаясь:
— Да… кажется, есть… два…
— Покажи.
Вождь что-то сказал двум своим помощникам, и те побежали выполнять его распоряжение. Через несколько минут в руках у меня было еще два китеки. Один из них был сильно попорчен временем, но другой отлично сохранился.
— Можно купить его? — спросил я.
— Покупай, если нужно, — спокойно ответил вождь.
В следующей деревне мои китеки тоже произвели фурор. Но их обитатели упорно утверждали, что ничего подобного у них нет. Зато в третьей деревне, где мы сделали остановку, я приобрел еще одного маленького идола.
В последующие дни мне меньше повезло, но все-таки я купил шесть интереснейших китеки.
И вот я снова отправился к М’Бери. Мне не терпелось посмотреть, как он будет реагировать на мою благоприобретенную коллекцию. Во всяком случае я был настроен весьма оптимистически.
М’Бери жил в красивом глиняном домике под крышей из пальмовых листьев. Перед домиком был разбит небольшой сад. Выйдя из дома, М’Бери поздоровался со мной, но приглашать в гости не стал. Он бросил взгляд на китеки, который я держал в руке, и сказал без обиняков:
— Белый человек, который не является французом! Завтра во второй половине дня приходи сюда со своим волшебным глазом: я буду предсказывать пол еще не родившегося ребенка, и ты сможешь созерцать это священнодействие. Но сейчас я занят и прошу не беспокоить меня. Ступай!
Всю ночь я не мог заснуть от нетерпения. Эти кадры действительно станут сенсацией!
На место предстоящего священнодействия я пришел за несколько часов до его начала. И не пожалел, ибо приготовления были уже в самом разгаре. М’Бери раскрашивал свое лицо и торс в ярко-красный и желтый цвета. После этого он объявил, что будет выбирать курицу. Курица непременно должна быть черной.
Чтобы согнать сюда со всей деревни кур, помощники М’Бери прибегают к одному нехитрому приему. За несколько дней до торжественного события они заворачивают в старые циновки внутренности какого-нибудь животного и кладут их в угол хижины. Вскоре циновки эти так и кишат тараканами, жуками и прочими насекомыми. Потом циновки выносятся на улицу, их содержимое вываливают на землю, и тараканы начинают расползаться, но на них тотчас же набрасываются, кудахча, куры, сбежавшиеся сюда со всей деревни.
Наконец М’Бери выбрал подходящую курицу. Ее немедленно поймали и отнесли к его дому, перед которым уже стояли три китеки.
Жрец перерезал курице горло и побрызгал кровью на богов. Лишь теперь они обрели все свое могущество и вдохнут в М’Бери сверхъестественную способность предсказывать пол ребенка, еще находящегося в утробе матери. Решив, мальчик это будет или девочка, жрец даст ребенку соответствующее имя — мужское или женское.
Окропив идолов куриной кровью, М’Бери вернулся в дом, взял свой жреческий жезл и снова вышел на улицу. Жезл этот имеет около полуметра в длину и представляет собой китеки, завернутый в обезьянью шкуру. Однако для жреческого жезла годится не всякий китеки, а лишь китеки-мужчина, который, безусловно, сильнее, чем китеки-женщина. На одном конце жезла укреплено несколько перьев тукана.
Почти вся деревня собралась перед домом жреца. Сейчас М’Бери начнет ритуальные песнопения. А соло на тамтаме исполнит лучший тамтамист во всей округе по имени Н’Гома, что означает «тамтам».
Н’Гома поднимает руки, и тамтам мгновенно оживает. Он гремит и рокочет, рождая все более неистовые ритмы. Н’Гома играет так, как еще никогда в жизни не играл. И если М’Бери опять не отгадает имя ребенка, то не Н’Гома будет в этом виноват.
Сегодня верховный жрец взял на себя чрезвычайно трудную и ответственную задачу. Как правило, он определяет пол еще не родившегося ребенка, нарекая его тем или иным именем. Однако этому ребенку М’Бери уже дважды пытался найти имя и оба раза потерпел неудачу. В запасе у него осталась еще одна, последняя, попытка, и если опять неудача, то ребенок либо умрет при рождении, либо родится без имени.
М’Бери не жалел ни сил, ни красок, размалевывая себя к предстоящей церемонии. А вдруг прошлый раз он был недостаточно наряден и потому боги не открывали ему имя ребенка? Или, может быть, плохо звучал тамтам? Но сегодня Н’Гома превзошел сам себя, и тамтам гремел так, словно в него вселились все духи земли.
М’Бери запевает ритуальную песнь над калебасом с малу-мамбой — пальмовым вином. Жрец поднимает калебас вверх и посвящает его содержимое богам неба. Потом жрец льет ма-лумамбу на землю, посвящая ее духам земли.
Проходит несколько секунд, и М’Бери начинает танцевать. Танцуя, он призывает себе на помощь всех добрых и злых духов, всех богов и всех дьяволов.
К верховному жрецу М’Бери подходит второй жрец Н’Гон-до. Они импровизируют ритуальные песнопения, звучащие примерно так:
М’Бери
Ха ха ха ари лу ку ту ку ну
Нго кури бунганга Бва-куса-каси
Мпе-ари-балоки-сэ кингену Ме-нтсака.
А мботебети
Лвукума
Твуа кума.
Н’Гондо
А эки мунделэ ва бенге на
Мбасандибисирие ну нго ту сена ну
Мвиа-сиса бакуту
Мемутеке нгнири ме нг-нири
Мубемсе хуабе мам ко
А М’Бери йе нганго йя
Йинене каси йе куйяпэ
кудзонсо, ари бату.
М’ Бери
Мвана йе мисума тва
Нго кинга йе-са ваба
Нганга йя йинене
Буни мемене каси
ло-сири маква йюкури,
М’ Бери
Совершается священнодействие,
Пусть даруют боги силу своему жрецу.
Где ты, Балоки?
Я ищу тебя,
Ниспошли нам удачу,
И мы возблагодарим тебя!
Возблагодарим тебя!
Н’ Гондо
Белый европеец приехал к нам,
Он приехал к нам как друг;
теперь мы друзья.
Мы обращаемся к образу бога,
который изготовили люди из племени бабембе
много веков назад.
Но увы, я — батеке, а не бабембе.
О мама!
М’Бери, ты великий жрец!
Но тебе трудно говорить с народом,
ибо у тебя слабый голос.
М’ Бери
Сын мой, у тебя острый взгляд,
ты великий жрец, не менее великий, чем я сам
но ты должен приумножить таящуюся в тебе
великую силу.
Ты понял меня?
Ты понял меня?
Жди же своего часа!
М’Бери выливает малумамбу на китеки. Если китеки опрокинется, значит, ребенок умрет во время родов. Вся деревня стоит затаив дыхание — к счастью, китеки не теряет равновесия. Это очень устойчивый китеки с большими широкими ступнями.
Итак, теперь все собравшиеся знают, что ребенок останется жив. Но кто это будет: мальчик или девочка?
Не умолкая ни на миг, гремит тамтам. Гремят всевозможные погремушки, как еще никогда не гремели перед домом жреца. А М’Бери хватает небольшой тамтам, изготовленный из бамбука, и начинает выбивать на нем бешеную, неистовую дробь. Сегодня его ждет удача, великая удача. Людей постепенно охватывает экстаз. Их тела вздрагивают, словно через них проходит электрический ток. Мальчик или девочка? Мальчик или девочка… Старики утверждают, что в таких случаях М’Бери никогда не ошибается.
Впрочем, когда я сам предпринял маленькое расследование на этот счет, то скоро нашел девочку, которую звали Ниангара.
Ниангара — сугубо мужское имя, но, очевидно, у М’Бери были какие-то весьма важные соображения, побудившие его назвать девочку именем, которым обычно нарекают мальчиков. Но М’Бери никогда не ошибается, никогда…
Сейчас он взывает к дьяволу Мукуйю, умоляя его воплотиться в китеки и помочь ему найти имя для ребенка. М’Бери то тихо напевает, интимно беседуя с несговорчивым дьяволом, то переходит на крик, отчаянный и негодующий:
Букири рейембе
(Я раскрасил свое лицо),
Зами пютеле бу диа бупла
(О добрый дьявол, спасающий нас от болезней).
Ах ха, ах ха!
Ия куба му кубилнда
(Я устал уговаривать тебя, устал бороться с болезнями).
Н’дилу мукуйю
(Вот кровь для дьявола).
М’Бери жует лист киму и сплевывает красноватую жвачку на китеки, приговаривая:
Зибуламиису баату бакукри
(Открой же глаза, народ ждет)!
М’Бери держит свой волшебный жезл под мышкой. Он танцует, извиваясь всем телом. Пот градом катится по его лицу, тонкими струйками стекает по рукам и ногам, животу и спине. Пот заливает лица зрителей, музыкантов и тамтамиста.
Он сидит на своем колдовском инструменте и извлекает из него нервную, тревожную дробь: там-там, там-там, там-там, там-там. Его пятка медленно скользит по коже тамтама от центра к краю, создавая очень своеобразное звучание.
Наконец верховного жреца осеняет свыше и он узнает имя, которое будет носить новорожденный. Но М’Бери хочет еще немного растянуть драматизм мгновения. Он вручает небольшой подарок будущей матери и провожает ее в хижину, где она проживет шесть недель, оставшиеся до родов. Новорожденный тоже проведет в этой хижине первые шесть недель своей жизни. По истечении шестинедельного срока будет устроен новый праздник, на котором он впервые увидит небо.
Теперь в рокоте тамтамов звучит радость. М’Бери поднимает китеки к небу и благодарит богов за помощь. Лучи заходящего солнца озаряют его лицо. И вдруг он перестает танцевать, словно превращаясь в изваяние, высеченное из камня. Тамтамы замолкают, возникает мертвая тишина.
Еще несколько секунд М’Бери стоит совершенно неподвижно. Внезапно он высоко подпрыгивает, разбрасывает руки в разные стороны, откидывает назад голову и громко кричит:
— Туах!
Это имя произнесли боги устами М’Бери. И невыносимо напряженное ожидание целого дня находит блаженную разрядку в буйном веселье народного праздника.
— Туах! — кричат восхищенные зрители и начинают танцевать под огненную дробь тамтамов.
Итак, М’Бери в конце концов решил поставленную перед ним задачу. Ребенка назовут Туах. Правда, у этого имени есть одна маленькая особенность: оно и мужское, и женское одновременно. Но поскольку М’Бери так блистательно справился с проблемой, которую до сих пор не могут решить лучшие умы Европы и Америки, то было бы жестоко лишить его возможности хоть немного подстраховаться.
Солнце уже над самым горизонтом. На вершину пальмы медленно поднимается человек. Его черный, словно обуглившийся силуэт отчетливо выделяется на фоне пламенеющего неба. Человек этот сделает на стволе небольшой надрез, привяжет калебас и соберет в него пальмовый сок. Когда сок перебродит, получится пальмовое вино, или малумамба. Малу-мамба ускоряет темп танца, делает его еще более ураганным и неистовым.
Погремушки гремят все громче, тамтамы бьют все быстрее и быстрее, каждый из них рокочет сейчас, как целый оркестр. Тамтамисты совершают нечто совершенно невозможное и непостижимое.
Деревня, земля, небеса — все исчезло, поглощенное звуками. И осталось только одно: ритм, ритм…
Сюда приволокли все, по чему можно барабанить. В тамтам Н’Гомы бьют не менее двадцати рук. От могучего гула вибрирует воздух. Грохот тамтамов уже воспринимается не просто как звук, а как нечто осязаемое, материальное, и это нечто с неодолимой силой заставляет десятки людей кружиться в вихре танца.
Их ноги дробно стучат о землю. Их руки и тела извиваются, словно змеи, беззащитно послушные ритму тамтамов.
Но вот тамтамы загремели вдвое быстрее, и вдвое быстрее, словно выполняя чей-то приказ, закружились тела танцующих. У меня возникает такое ощущение, будто я в кино и передо мной прокручивают фильм с удвоенной скоростью. Но несмотря на бешеный темп, каждое движение здесь сбалансировано, если вообще можно говорить о балансе, когда утрачена сила тяжести. Это необъятное сюрреалистическое полотно, словно по мановению жреческого жезла ставшее действительностью.
Как огромный смерч, кружится пыль вокруг танцующих, движущихся словно одно гигантское тело. Это тело висит в воздухе, будто корабль на воздушной подушке.
Сейчас танцующие утратили все чувства, кроме одного —< чувства ритма.
Черные тела багровеют в пламенном сиянии заката!
Как торнадо, гремят тамтамы, подхлестывая эту великую оргию ритма!
Все неистовей, все фантастичнее и восторженнее этот головокружительный водоворот танца.
Африка танцует.
Танцуй же, Африка, танцуй! Танцуй, пока не поздно.
Ведь уже завтра у тебя могут отнять твои танцы.