Освобождение крестьян с землей сделало Россию в социальном смысле tabula rasa, на которой еще открыта возможность написать ту или другую будущность… Все сделанное теперь отзовется на всей будущей жизни России; всякий промах, всякое легкомысленное решение падет тяжелым проклятьем на теперешнее поколение». Так писал аристократ и общественный деятель А.В. Яковлев в 1872 г., то есть чуть более чем через 10 лет после освобождения крепостных в России. Это было типичное отражение того духа позитивизма, которым была пропитана эпоха Великих реформ 1860—1870-х гг.: вооружившись им, «общество» (термин, обозначающий слой населения, состоящий из людей формально образованных, как правило, благородного происхождения и общественно активных) подходило к решению важнейших проблем, выдвинутых на первый план, скомпонованных и, в сущности, порожденных самими реформами. Наиболее впечатляет у Яковлева его личная уверенность в том, что в данном направлении действительно возможно что-то сделать. Он призывал общественных деятелей сформулировать «законы» и «аксиомы» экономического и социального развития России и выдвигал свои предложения о рациональной политике в отношении процесса окультуривания примерно 50 млн. крестьян, освобожденных от различных форм крепостной зависимости и вошедших в единое крестьянское сословие[44].
Яковлев поднял один из центральных вопросов, логически вытекавших из освободительной реформы, — о месте крестьянства в социально-экономической структуре России. Данный вопрос своей сложностью пугал многих с тех самых пор, как бюрократические усилия и самодержавная воля, отменившие крепостную зависимость в 1861 г., так и не смогли подняться до ясного представления, какой порядок должен ее заменить[45]. Яковлев был удовлетворен тем, что экспроприации значительной части крестьянства (что было характерно для Европы) удалось избежать, поскольку почти все крестьянские хозяйства получили земельные наделы. «Представителям умственной жизни» оставалось учиться на «ошибках» и нововведениях Западной Европы. В частности, общественные деятели, по мысли Яковлева и его единомышленников, должны были поощрять рост кооперативов, стимулирующих самопомощь, экономическую независимость и высокую производительность крестьянского труда.
Кооперативные деятели, как и другие реформаторы, в первые десятилетия после Освобождения предполагали: крестьяне уже обладают всеми необходимыми навыками, чтобы действовать как свободные люди в обновленном обществе, а судебная реформа предоставит им нужные юридические гарантии для дальнейшего развития[46]. Яковлев даже пошел настолько далеко, что включил «народ» в число «элементов общества», указывая на новообретен-ную юридическую независимость крестьян от дворян, экономическую стабильность и новые реальные возможности, открывшиеся крестьянам для беспрепятственного развития в рамках новых экономических институтов. Для пореформенной России это не было обычным словоупотреблением: Яковлев распространял термин «общество» на все население страны, не ограничивая его лишь «культурной» элитой[47]. В начале 1890-х гг., когда первые эксперименты с кооперативами уже провалились, а позитивный характер перемен был едва различим, в тяжелый период интеллектуальной и идейной беспомощности в общерусском словаре слова «народ» и «общество» оставались двумя обособленными категориями, которые мало для кого были равнозначными.
Действительно, обособление стало центральной проблемой в возникшем именно тогда «аграрном вопросе», и это нашло свое отражение в спорах 1890-х гг. об особых юридических и структурных противоречиях, доставшихся России в наследство от эпохи Великих реформ. Наиболее существенным фактором была живучесть сословной системы, которая делила население на определенные категории с различными узаконенными привилегиями и обязанностями. С точки зрения общественных деятелей, требующих продолжения реформ, сословная система означала, что любая инициатива реформаторов будет переведена в обособленное правовое пространство и по-своему (многие настаивали, что весьма искаженно) интерпретирована крестьянством, которое издавна живет в мире совершенно других правил и обычаев. Обособленные сословия порождали обособленные управленческие учреждения, в том числе губернские и уездные земства, в которых доминировали дворяне-землевладельцы, а также столь же обособленные уникальные институты крестьянского самоуправления на волостном, общинном и сельском уровнях. У земств было явно недостаточно полномочий, чтобы выступать посредником между правительством и крестьянскими учреждениями, а нехватка подготовленного персонала сужала возможности длительных контактов между сословиями и властями различных уровней. Право собственности (которое современники расценивали как центральный параметр индивидуальной и групповой идентификации) было столь различным для представителей разных сословий, что порождало весьма многообразную социальную, экономическую и юридическую динамику развития для отдельных сословий.
Поэтому кооперативы были важны не своей многочисленностью (в XIX в. их было еще очевидно мало), а тем, что они были одним из немногих пореформенных институтов, сознательно создававшимся для вовлечения в совместную работу представителей всех сословий, но разрушенным многолетней обособленностью, которую новые учреждения не смогли преодолеть. Проследим, как образованные современники приспосабливали эти учреждения к данному историческому контексту: это предоставит нам отличную возможность выявить и изменения в процессе восприятия ими крестьянства, и реакцию самого крестьянства на этот процесс. Это удобный угол зрения для анализа изменений в восприятии реформаторами крестьян и в их подходах к изменению самих крестьян и решению крестьянского вопроса.
А. В. Яковлев принадлежал ко все более многочисленным в первые 30 лет после Освобождения общественным деятелям, которые изучали кооперативные учреждения Западной Европы и считали, что подобные будут полезны и в России. Дворяне В.Ф. Лугинин и Н.П. Колюпанов в 1863 г. посетили немецкий город Делич (близ Лейпцига) для изучения ссудо-сберегательных товариществ (ассоциаций), организованных по инициативе мэра этого города Франца-Германа Шульце. Они вернулись в Россию, находясь под большим впечатлением от трудолюбивых и независимых ремесленников, учреждающих собственные кооперативные банки, размещающих в них свои сбережения, покупающих паи и акции, получающих кредиты под залог собственного имущества на совершенствование своего ремесла, а также распределяющих доходы и убытки среди пайщиков пропорционально их вложениям[48]. В 1866 г. Лугинин учредил ссудо-сберегательное товарищество в деревне Дороватово Калужской губернии. Судя по всему, это и был первый открывшийся в России сельскохозяйственный кооператив, за которым вскоре последовали сотни других. Основной функцией товариществ, как объясняли их первые сторонники, было помочь бедному большинству крестьянства избегнуть хищных лап ростовщика или кулака[49], удовлетворить его очевидную нужду в кредите и побудить недавно освобожденных крестьян стать независимыми производителями и поставщиками сельскохозяйственной продукции. Лугинин считал, что принципы кооперативных товариществ давно и глубоко укоренились в крестьянстве, и указывал на преобладание общинного землепользования и на периодические переделы земли в ряде регионов России. Однако община была исключительно крестьянским институтом, в отличие от кооператива — учреждения, открытого для представителей всех сословий на вполне законных основаниях. Сторонники кооперативов представляли их первым после Освобождения опытом институционализированного взаимодействия между сословиями, способного соединить крестьянский коллективизм с рациональностью, привнесенной образованными сословиями[50].
По крайней мере среди образованных групп населения кооперативы действительно стали популярным общественным явлением. Яковлев, Лугинин и Колюпанов наряду с князьями А.И. Васильчиковым и В.А. Черкасским учредили Санкт-Петербургское отделение Комитета о сельских ссудо-сберегательных и промышленных товариществах (далее — Санкт-Петербургское отделение) при содействии и под эгидой Московского императорского общества сельского хозяйства. Они стремились убедить богатых и образованных людей содействовать росту аграрных кооперативов всех типов, причем сосредоточились преимущественно на дворянах-землевладельцах, доминировавших в земствах — учреждениях местного самоуправления, введенных в большинстве губерний и уездов Европейской России в 1864 г. Хотя и меньшая, но все же значительная часть губернских и уездных земств сочла нужным ответить на этот призыв выделением специальных средств на кооперативные цели размером от 6 тыс. до 20 тыс. руб.; вскоре к ним присоединилось Министерство финансов, выступившее с предложением ежегодно выделять по 15 тыс. руб. на нужды кооперативов[51].
Для многих товариществ, получивших ссуды на 5 и 10 лет, срок возврата наступал в начале 1880-х гг. Тогда-то и стало очевидно, что многие из них прекращали свое существование сразу же, как только денежные средства распределялись между членами. Другие закрывались вскоре после наступления срока возврата ссуд, а третьи вообще не вели никаких операций. С.В. Бородаевский, специалист по государственным финансам и кооперации рубежа XIX–XX вв., подсчитал, что из 1586 ссудо-сберегательных товариществ, утвержденных Министерством финансов с 1866 по 1898 г., 230 никогда не открывались, 667 закрылись и только 689 (то есть 43 %) продолжали функционировать к 1900 г. Санкт-Петербургское отделение зарегистрировало 825 кооперативных товариществ, которые начали фактически функционировать в 1870-е гг.; к 1900 г. оно могло документально подтвердить закрытие 65 % из них[52].
Первая проблема, возникшая в связи с этими неудачными опытами и требовавшая безотлагательного решения, заключалась в том, что кооперативное товарищество классического типа было совершенно новым явлением для крестьянской России, несмотря на на мнение о том, что общинные порядки предопределяют популярность кооперативных товариществ среди крестьян. Например, Пермское губернское земство в 1872 г. выделило для товариществ 18 тыс. руб., но прошло еще несколько лет, прежде чем крестьяне наконец сформировали кооперативы, для которых эти деньги предназначались, и обратились за ссудами. Возможно, им просто не объяснили, что такое кооператив, не растолковали, как подавать необходимые документы на рассмотрение Министерства финансов, как обращаться за ссудами в Государственный банк или даже в земство. Грамотность — необходимое условие функционирования кооператива с его уставом, конторскими книгами и годовыми отчетами — была в пореформенной России все еще на чрезвычайно низком уровне. Князь Васильчиков указывал в докладе Вольному экономическому обществу в 1872 г., что главное препятствие и трудность работы состоит в безграмотности и низком культурном уровне народа. Например, он получил из одной ассоциации сообщение, что из 188 ее членов только двое умеют читать, но и эти двое не знают даже четырех правил арифметики. Очевидно, что в руках таких людей кооператив нормально работать не мог[53].
Если бы даже члены товариществ умели читать и считать, принципы, проповедуемые кооперативными деятелями, все равно были бы им откровенно чужды. Пай, который каждый член должен был приобрести при вступлении в товарищество, имел значение гарантийного обязательства данного члена и увеличивал денежный фонд, необходимый для ссудных операций. Новоявленные кооператоры, однако, воспринимали паевой капитал как часть платы за получаемую ссуду из сумм, выделяемых центральными и местными властями на кредитование кооперативов, — то есть как бремя, которого нужно постараться избегнуть. В Смоленской губернии члены одного товарищества получили от местного земства ссуду в размере 75 руб. на человека и употребили ее, чтобы купить паи по 50 руб. Для членов крестьянских хозяйств, привыкших затрачивать свой труд и сразу получать конечный продукт, а не инвестировать деньги и получать с этого доход, эта операция означала получение дополнительного дохода в 25 руб. на человека. В тех случаях, когда члены товариществ вначале должны были приобрести пай на собственные средства, они чаще всего отправлялись к местному ростовщику и получали краткосрочную ссуду, покупали пай, брали ссуду в кооперативе и использовали ее, чтобы выплатить долг ростовщику с процентами. Опять-таки все, что оставалось после этой операции, они считали счастливо приобретенным дополнительным доходом[54]. Инициаторы финансирования кооперативного движения и не догадывались о подобных операциях, пока земства и Государственный банк не приступили к возврату первоначально выданных ссуд, заставляя кооперативы выколачивать деньги из своих членов. Нередко пайщики вынуждены были выпрашивать новую ссуду у земств, чтобы отдать предыдущую. Все это вскоре привело в деревню земских уполномоченных, которые требовали от каждого члена «показать деньги» и тем подтвердить, что первой ссудой хозяин распорядился расчетливо и все его расходы уже компенсированы. На самом же деле все занятые средства были уже давно потрачены на повседневные нужды, так что заемщик брал в долг у соседа, «показывал деньги», а потом отдавал их соседу с процентами. Из всего этого земские деятели закономерно заключали, что вместо того, чтобы прижать ростовщика и кулака, они помогают им все успешнее вести свои дела[55].
Тот механизм, который земцы обнаружили на местах, заставил кооперативных деятелей пересмотреть свое понимание социальных процессов, происходивших в русской деревне: вместо картины однообразной и всеобщей бедности они увидели пестрое полотно социальной эксплуатации, борьбы и дифференциации[56]. Когда Яковлев в 1872 г. обрисовывал необходимую форму для ссудо-сберегательных товариществ, он утверждал, что «село или волость не представляют широкого разнообразия состоятельностей» и практически все хозяйства «подходят под один уровень одинаково нуждающегося населения». Он осознавал различия между крестьянскими хозяйствами, но указывал, что главное — это моральные качества, искренность и честность вовлеченных в дело индивидов, а не их материальное благосостояние[57]. Конечно, немного богатства можно было увидеть в русской деревне, если смотреть на нее из окон помещичьей усадьбы или из губернского города, но экономические различия между крестьянскими хозяйствами были вполне достаточными, чтобы спровоцировать неожиданный рост самой разнообразной активности действующих кооперативов. Уже в 1874 г. Санкт-Петербургское отделение обнаружило, что в некоторых случаях беднейшие крестьяне не допускались в кооперативы как не способные вернуть полученные ссуды. Для многих общественных деятелей понятие «богатый крестьянин» было оксюмороном, а концепция единообразия русской деревни не могла объяснить доступные наблюдению результаты развития аграрных кооперативов[58].
Однако опыт с кооперативами подсказал реформаторам, что «богатые» и «сильные» не были чужаками или незваными гостями в бедной деревне; из этого следовал закономерный вывод, что богатые сами являются теми же крестьянами, элементом новой или по-новому воспринимаемой социальной стратификации, державшей в тисках русскую деревню с того момента, как Освобождение открыло ее для свободного рынка и новых «капиталистических» отношений. Оказалось, что кооперативы были не только весьма далеки от помощи жертвам этого процесса, но еще и помогали богатым, то есть тем, кто мог себе позволить купить пай в 50 руб. и возвратить ссуду в срок. Еще опаснее было другое обстоятельство. Московское уездное земство утверждало, что доминирующие в кооперативах крестьяне сами в ссудах не нуждаются, но берут их для того, чтобы ссудить их своим же односельчанам под большие проценты. Пермское губернское земское собрание с 1882 г. стало отклонять все прошения о новых ссудах на том основании, что они используются кооперативами в интересах богатого меньшинства деревни[59].
Но когда члены кооперативов распределяли полученные по ссудам деньги более справедливо, местные деятели жаловались, что это приводит к чрезмерному рассеиванию средств среди большого числа домохозяев, а это, в свою очередь, понижает шансы получателей на повышение продуктивности их хозяйств из-за малой величины денежных вложений. В такой ситуации вся деревня могла вступить в кооператив и успешно пересадить туда свои общинные обычаи. В крайних же случаях община и кооператив срастались, и тогда сельские старосты выступали в роли правления кооператива, а земские ссуды распределялись поровну между всеми членами наряду с другими ресурсами, принадлежавшими общине. В Пермской губернии в 1872 г. земство просто передавало деньги общинам с тем условием, что они образуют кооперативы[60].
Вначале Яковлев заявлял, что подобная практика естественна и объективна, исходя из равенства русской деревни в бедности, в чем он был совершенно уверен. По его мнению, это и отличало русские кооперативные товарищества от немецких: «Необходимость открыть доступ в товарищество этому главному большинству населения, — доказывал он, — и необходимость гарантировать им пользование кредитом от захвата нескольких, часто господствующих в селе кулаков, заставили [кооперативы. — Я.К.] ввести одинаковый кредит для всех членов…»[61] Колюпанов, напротив, приводил доводы в пользу того, что «немногочисленные кулаки» — это в действительности как раз те крестьяне, которые, скорее всего, будут использовать полученные ссуды эффективнее всех остальных, что это ядро, состоящее из тех зажиточных заемщиков, которые собираются возвращать взятую ссуду. Кооператив позволял таким крестьянам преследовать свои экономические цели теми способами, которым община усиленно противодействовала с помощью механизмов коллективного принятия решений и уравнительных порядков. Основная функция общины состояла в том, чтобы гарантировать, что каждое хозяйство сможет прокормить всех своих членов, а для этого все общество должно быть уверено, что ни одно из хозяйств не завладело непропорционально большой частью скудных общинных ресурсов. Наложение общинных принципов и уравнительных обычаев хозяйствования на кооперативные означало, что каждый кооператор имел достаточно средств для того, чтобы оплатить небольшие личные расходы, но абсолютно недостаточно для того, чтобы внести в свое хозяйство кардинальные улучшения. Если именно община должна была стать основой для активных кредитных операций, то это упрощало задачу уравнительного распределения денежных средств среди крестьян-общинников, что и было сделано через уже существовавшую сеть сельских и сословно-общественных банков на уровне общин, сел и волостей[62].
Колюпанов одним из первых сделал однозначный вывод, что община и кооператив — сами по себе отнюдь не являются дополняющими друг друга институтами или последовательно сменяющими одна другую ступенями исторической эволюции — это несовместимые и взаимоисключающие образования. Он писал, что общинный способ распределения занятых сумм «совершенно уничтожает основную задачу кредита: по существующим обычаям, истекающим из самой сущности поземельной общины… крестьяне все полученное на волость или на общество делят поровну, поголовно, так же они потребуют и раздела этого фонда (выданного в ссуду) или выдачи каждому по равной ссуде… Если десяти крестьянам нужно по 10 руб., т. е. 100 руб., а в кассе… 50 руб., то могут быть удовлетворены только пять, а раздел… кассы по 5 руб. всем десяти человекам не есть уже кредит — это действие филантропическое…»[63]. Колюпанов рекомендовал использовать процесс избирательного членства, чтобы сократить вероятность банкротств и гарантировать, что ссуды будут использованы членами товариществ продуктивно. Этот подход был созвучен западноевропейским теориям, по которым изначально строились русские кооперативы; но вскоре (особенно в 1870-х и 1880-х гг.) он вступил в противоречие с преобладающим взглядом на цели, которым должны были служить кооперативы. Земства, стимулировавшие развитие кооперативов, будучи полугосударственными учреждениями, считали своим долгом прежде всего препятствовать обнищанию большинства крестьянского населения, а не способствовать улучшению положения его меньшинства.
Другая практика, делавшая кооперативные товарищества похожими на общину, фигурировала в типовых образцах учредительных документов для товариществ. Это была круговая порука (коллективная ответственность) членов по долгам внешним учреждениям: все участники коллектива в любой момент могли понести всю ответственность за долги одного. Подобная особенность существовала и в некоторых немецких товариществах и основывалась на том предположении, что если все члены ответственны за долги каждого, то они будут внимательнее оценивать надежность новых членов, совместно принуждать заемщиков возвращать ссуды вовремя и помогать своим товарищам по кооперативу, когда это будет действительно нужно. В 1870-е гг. казалось разумным перенести круговую поруку также и в русские кооперативы: земства и правительство собирало налоги с крестьян, пользуясь тем же механизмом, что было законодательно закреплено в качестве отличительной черты крестьянского сословия.
Однако разница между Россией и Германией заключалась в праве собственности. Немецкие товарищества использовали залог имущества в качестве принудительной меры, дополнявшей собой коллективную ответственность, и в крайнем случае могли угрожать несостоятельному члену кооператива конфискацией его собственности. Однако в пореформенной России рубежа веков крестьяне не обладали в достаточном количестве имуществом, которое могло бы стать обеспечением для ссудных капиталов, поскольку не владели таковым на правах частной собственности и не имели необходимых прав для свободного распоряжения им. Начиная с 1860-х гг. правительство ввело в действие целую систему законоположений, созданных специально для того, чтобы снабдить крестьян гарантиями экономической безопасности, а государственной казне обеспечить устойчивый приток доходов. Но данный процесс привел к юридической неплатежеспособности большинства крестьян. Во-первых, все надельные земли, полученные крестьянами после Освобождения, подлежали выкупу посредством уплаты в казну выкупных платежей в течение около 50 лет. Невыкупленная земля никоим образом не могла быть отчуждена или заложена; а наделы в своем большинстве не только не выкупались, но по выкупным платежам в 1880—1890-х гг. еще и накапливались немалые недоимки (чем, между прочим, подкреплялось убеждение, что крестьяне не могут пойти на риск залога своего имущества). Во-вторых, большинство надельных крестьянских земель юридически были переданы в распоряжение общины — она и отвечала перед государством за то, чтобы гарантировать всем своим членам доступ к ресурсам в количестве достаточном для выживания и уплаты налогов. Отсюда и проистекала нужда в периодических переделах земли, проводившихся некоторыми общинами с учетом изменений в составе их населения. Ни община, ни отдельный крестьянин не имели права рисковать этими ресурсами в закладных операциях до тех пор, пока сельское общество не доведет до конца процесс самороспуска или не отпустит своих членов для индивидуального хозяйствования. Данный процесс был весьма запутан, и до него дело доходило редко, а закон 1893 г. сделал его еще сложнее: он усилил контроль общины за землей и укрепил неотчуждаемость крестьянских земель также и в том случае, если выкупная операция была завершена. Даже на Западе и Северо-Западе России, где закон признавал существование наследственного подворного землевладения, отдельное хозяйство не могло отчуждать или закладывать свою землю без одобрения общины. Другие законы формально разрешали заклад и конфискацию имущества, но различные дополнения и приложения к дополнениям включали определенное количество неотчуждаемых предметов, необходимых для выживания крестьянского хозяйства, определенное имущество для обеспечения существования лично должника и его семьи, а также доходы, необходимые для уплаты всех налогов и повинностей. В-третьих, исходя из трактовки бесформенного и неясного законодательства, большая часть недвижимости и «движимых имуществ» находилась в собственности крестьянской семьи, тогда как членство в кооперативе было индивидуальным; следовательно, собственность семьи не могла быть использована для покрытия долгов индивида кооперативу. Сенат — главное судебное учреждение империи, подчиненное непосредственно царю, — интерпретировал все эти законы 1880—1890-х гг. в том смысле, что крестьяне не могут быть лишены никакой недвижимой собственности (общинной или благоприобретенной частной), орудий труда и предметов для ведения хозяйства, семян для посева, крупного рогатого скота, тяглового скота и пищи; один раз в список исключений была добавлена даже одежда[64]. Далее Сенат устанавливал, что только местная крестьянская администрация имеет право составлять описи отчуждаемого крестьянского имущества (а ее готовность участвовать в конфискации имущества своих односельчан всегда оставалась под вопросом), и даже в этом случае они еще должны были убедиться, что существует очевидный избыток того рода имущества, которое подлежит конфискации. Государственные и земские кредиторы всех типов угрожали крестьянам-должникам арестом имущества, стремясь продемонстрировать свою непоколебимость, а общественные деятели постоянно бичевали их за неприкрытую экспроприацию крестьян; но на практике данный процесс едва ли можно было довести до логического завершения из-за весьма широко трактуемых законодательных запретов[65].
Русские крестьяне были зачастую неплатежеспособны фактически и почти всегда — юридически. Как отметила Тверская губернская земская управа после получения ряда отказов платить долги по ссудам, круговая порука не может принудительно вводиться в кооперативах из-за недостатка соответствующих имущественных гарантий, о чем сами члены кооперативов прекрасно знали. А раз обязательства не могли быть возложены ни на одного из индивидуальных членов, круговая порука превратилась в коллективный отказ возвращать ссуды, так как каждый член кооператива перекладывал ответственность на других, на «товарищество» в целом или же (что разочаровывало более всего) встречал расспросы заезжих представителей власти угрюмым молчанием, которое упорно хранили и все прочие члены товарищества. Более того, даже если сторонние наблюдатели видели в круговой поруке еще одно проявление исконного крестьянского коллективизма, сами крестьяне ее не любили. Это бьы административный механизм, использовавшийся для сбора налогов, — к тому же «существует большая разница между обязательною круговою порукою, существующей в крестьянских обществах и для отбывания податей и повинностей, и добровольною круговою порукою артелей и товариществ»[66].
Многочисленные отказы платить долги ставили земства перед весьма неудобным выбором. Прибегать к насилию для возвращения ссуд (в отсутствие финансовых и имущественных гарантий это означало применение телесных наказаний, предусмотренных для крестьян вплоть до 1903 г.) было не свойственно данным учреждениям; более того, даже при успешном взыскании долга они рисковали лишить каждое конкретное хозяйство предметов первой необходимости и ускорить его обнищание. Вместо этого земства просто юридически оформляли свершившийся факт — объявляли товарищества распущенными. В других случаях они вынуждены были прибегать к практике, известной как «переписка», то есть снова и снова, из года в год, вносили одинаковую сумму долга в конторские книги, что создавало впечатление финансового благополучия и помогало избегать ненужных вопросов.
Опыт 1870-х гг. породил два основных подхода к вопросу о кооперативном кредите, каждый из них был обременен внутренними противоречиями, которые создавали ряд препятствий, казавшихся непреодолимыми. Они рассматривали различные варианты решения проблемы, но, по сути, отличались в ответе на главный вопрос: как в одном учреждении объединить личную ответственность, социальную справедливость и коллективизм. Первый подход упирал на уравнительные, общинные черты русской деревни и требовал, чтобы каждый крестьянин мог получить свою долю денег и соразмерную часть общего долга. Кооперативы, созданные на подобных основаниях, как жаловалось Тверское земство, были очень слабы: они располагали небольшим паевым капиталом, малым количеством взносов, легко шли на удовлетворение бытовых потребительских нужд своих членов и преуспевали лишь в бесконечных «переписках» немалых долгов. Второй подход, в меньшей степени связанный с общинными принципами, указывал на необходимость отбора при приеме членов и требовал не допускать в товарищества тех, кто вряд ли смог бы правильно распорядиться ссудой и вовремя возвратить ее. Подобные кооперативы были более жизнеспособны, располагали очевидно большими капиталами и большим количеством членов, обладавших высокими доходами и соответствующим общественным статусом. Но эта модель противоречила распространенному среди кооперативных деятелей мнению о том, что роль правительства и кооперативов всех типов состоит в защите нуждающегося большинства как раз от той самой преуспевающей группы членов[67].
Практические результаты каждого из этих подходов были наглядно проиллюстрированы опытом двух селений, образовавших кооперативы в 1870-х гг.; они продемонстрировали различные пути решения кооперативных проблем при участии местных земств. В 1882 г. Домшинское ссудо-сберегательное товарищество в Вологодской губернии не смогло выплатить проценты по ссудам, полученным от земства и Государственного банка. Губернское земское собрание приняло неожиданное решение: вместо того чтобы по традиции санкционировать закрытие кооператива и переписывать его долги из года в год вплоть до списания недоимок, оно решило воспользоваться строгими законными процедурами и научить крестьян уважать те ценности, которые кооператив призван был внести в их жизнь, — строгую ответственность по долговым обязательствам и необходимость отчитываться в своих действиях. В том же году окружной суд объявил, что долг товарищества по ссудам составляет 13 263 руб. 46 коп. (проценты в размере 1122 руб. 80 коп. были списаны), и постановил, чтобы он был возвращен кооперативом незамедлительно. Члены товарищества проигнорировали предписание, и в 1888 г. (через 6 лет!) суд наконец санкционировал конфискацию имущества должников кредиторами. Представители земства в сопровождении полиции прибыли в село, но пришли к выводу, что имущество практически всех членов кооператива является неотчуждаемым по закону. Кое-как они смогли получить с должников 21 руб. (вероятно, в виде выручки от продажи некоторого количества одежды, обуви и незначительной домашней утвари). Власти в принудительном порядке изъяли у членов-должников еще 380 руб. наличными и в последующие годы арестовали банковские счета, на которых находилось 1300 руб. В 1898 г., после 16 лет судебных разбирательств, долг продолжал составлять более 10 тыс. руб.; земство объявило, что деньги безвозвратно потеряны, и закрыло дело[68].
Другой случай, в Новгородской губернии, показал, что более уравнительный подход, тесно связанный с общинными обычаями, также имеет печальные последствия. В 1870-х гг. земский уполномоченный объяснил жителям одной деревни, что они имеют право на земскую ссуду, но только при том условии, если учредят у себя ссудо-сберегательное товарищество. Это односельчане и сделали; после распределения средств каждый из них получил ссуду размером в 20 руб., часть которой была потрачена на общедеревенское празднование, а оставшееся — на уплату налогов и закупку товаров широкого потребления. (Вопрос о приобретении паев, очевидно, вообще не ставился.) Когда подошел срок выплачивать первоначальную ссуду, члены товарищества взяли у земства новый заем для погашения первого, а когда кооператив был признан не имеющим права на получение новых кредитов, те же поселяне открыли новое товарищество и начали новый цикл. К 1884 г. каждый житель деревни был должен различным кооперативам по 80 руб., и представитель земства в сопровождении уездного исправника прибыл в деревню, чтобы выяснить, «видят ли мужички пользу» от этих товариществ, то есть вкладывают ли крестьяне, и насколько продуктивно, полученные от земства деньги, чтобы потом, используя прибыль, выплатить ссуду. Расследователь отбыл, удовлетворившись единодушным и, казалось, всеобщим ответом: «Видим, батюшка, большую пользу, дай Бог тому здоровья, кто это задумал!» Крестьяне, конечно, имели в виду, что малые суммы помогают им бороться с трудностями и дороговизной в нередкие тяжелые годы.
Вскоре земство потребовало от товарищества выплатить первые платежи по ссудам, которые крестьяне поделили по 9 руб. 60 коп. на двор. Не имея больше земских ссудных капиталов, чтобы уплатить долг, они пошли к местным ростовщикам, которые и выдали им деньги под будущий урожай. Земский представитель, посланный собирать платежи, не подозревал о происхождении денег и был приятно удивлен, что кооператив выполняет свое предназначение, тогда как крестьяне обвиняли кооператив и земство в ростовщичестве, взимании процентов (осуждаемом в Библии) и в извлечении на них эпидемии холеры[69].
Самым интересным в обоих случаях является то, что каждая из сторон — и представители земств, и члены кооперативов — считала товарищество детищем противоположной; кооператив, таким образом, становился символом того образа действий, которого каждая из сторон ожидала от другой. Земские представители предполагали, что крестьяне учреждали кооперативы в порыве всеобщей инициативы, и это в конечном итоге делало крестьян полностью ответственными за собственные долги. С точки зрения самих крестьян-кооператоров, инициатива по созданию «товариществ» шла от земств, то есть тех учреждений, которые объясняли смысл товарищества, давали документы на подпись и деньги для распределения. На самом деле классических кооперативов не существовало вовсе; наличествовали только каркас, форма учреждения, пропагандируемого земством, — и поселяне, вряд ли склонные расставаться со своим имуществом, чтобы удовлетворить требования правительственных агентов.
Ссудо-сберегательные товарищества являлись самым распространенным типом сельскохозяйственных кооперативов во второй половине XIX в., но земства положили начало и другим видам кооперации, более сосредоточенным на крестьянине как производителе и стремящимся объединить все хозяйства в единое крупное целое для совместной обработки и продажи крестьянами своей продукции. Кооперативные активисты называли это «артелями», — ранее это слово использовалось для обозначения неформальных объединений производителей и рабочих, существовавших на временных (обычно сезонных) началах. Неформальные артели были обычны в сфере рыболовства, охоты, торговли и ремесел и позволяли определенному числу хозяйств объединять свои ограниченные ресурсы (снасти, оружие, инструменты и труд), к примеру, для совместного заготовления и продажи продуктов своего труда. В 1870-х гг. кооперативные деятели полагали, что с моральной и экономической точки зрения будет целесообразно перенести эти коллективистские (и весьма эффективные) принципы в другие сферы и формы производства, тем более что крестьяне были освобождены от крепостной зависимости и столкнулись с открытым рынком без соответствующего капитала[70].
Однако формальные кооперативные объединения должны были иметь уставы и капиталы, предоставленные некрестьяна-ми и правительственными учреждениями, а их члены, так или иначе, были подотчетны кредиторам. Из ассоциаций такого типа самой обычной была маслодельная артель, впервые организованная преимущественно усилиями Н.В. Верещагина. В течение шестимесячного визита в Швейцарию Верещагин познакомился с сыроварами, которые владели небольшим производством по переработке молока и производству сыра и масла. Дворянин, владевший поместьями в ряде губерний на Севере Европейской России, сразу осознал ценность подобных нововведений для местного крестьянства, так как земля там была менее плодородна, чем на юге, а продукты животноводства — не менее важны, чем зерно. Так как немногие крестьяне имели достаточный капитал для покупки необходимого оборудования, он предположил, что объединение западной технологии и российской традиции позволит коллективу домохозяев использовать свои скудные ресурсы с большей эффективностью. Верещагин убедил несколько северных земств в необходимости кредитовать эти рискованные предприятия и с 1868 по 1879 г. учредил 52 маслосыродельных кооператива в Санкт-Петербургской, Новгородской, Тверской, Ярославской и Вологодской губерниях; в Архангельской губернии, где земства не существовало, он привлек частные средства для учреждения еще одного товарищества. Крестьянам предлагалось брать ссуды на покупку новых механических маслобоек, поставлять молоко в артели в виде взносов, производить из него сыр и делить выручку от его продажи в зависимости от количества внесенного молока[71].
Тверское земство, бывшее организатором большинства подобных артелей, было убеждено в том, что кооператив должен помочь крестьянину выступить в роли независимого производителя и сохранить его в этой роли. В условиях, когда фабриканты новой формации усиленно «эксплуатировали» крестьян, вынужденных к сезонной миграции в поисках заработка (отходники), артель должна была удержать поселян на земле и помочь выжить в новых производственных условиях. Земское собрание поясняло, что с этической точки зрения артель совершенствует работника, давая ему возможность выйти из состояния пассивного средства производства, и делает из него уверенного в своих силах хозяина собственного труда. В более широком смысле кооператив должен был сохранить традиционный крестьянский жизненный уклад, поскольку фабричные рабочие, возвращающиеся в деревню, являлись основными разносчиками сифилиса и тифа, однако «ничего подобного» не наблюдалось среди крестьян, которые никогда не покидали деревни и свои семьи[72].
Судьба маслодельных и сыроварных артелей была схожа с судьбой ссудо-сберегательных товариществ, несмотря на то, что в процентном соотношении доля экономически устойчивых артелей оказалась меньше. Из 14 учрежденных к 1873 г. в Тверской губернии маслодельных артелей к 1876 г. было закрыто 11, и только одна продолжала существовать в 1890-х гг. В северных губерниях из 53 организованных там артелей большинство прекратили активные операции, не просуществовав и десяти лет, и ни одна из них не дожила до XX века. По оценкам земских организаторов движения, основные проблемы проистекали из того, что все кооперативы учреждались на базе земельной общины. Поначалу ее рассматривали как ту силу, которая позволит крестьянам соединить традиционные коллективистские формы жизнедеятельности и новые технологии, что и будет поддерживать их в «естественном состоянии». Однако члены артелей получали от земств ссуды и субсидии, распределяли их равномерно между собой и мало заботились о кооперативе как таковом. Единственное, что впоследствии напоминало о существовании артели — это деньги, которые крестьяне должны были выплачивать по системе круговой поруки[73]. Оборудование, закупленное от имени кооперативов, вскоре перешло в пользование немногих грамотных хозяев, решившихся на вложение в них своих средств. Обычно это были представители местного дворянства и купечества, то есть единственные местные люди, способные уладить вопросы с выплатой ссуд и закупкой оборудования, найти рынки сбыта в Санкт-Петербурге и Москве. Одними из самых стойких поборников маслодельных и сыроварных артелей образца 1870-х гг. в следующем десятилетии стали учредители частной компании «Бландов и сыновья». Сам Н.В. Верещагин превратился в технического консультанта частных маслосыродельных предприятий[74].
Урок, извлеченный из этой ситуации, был уже хорошо знаком по опыту ссудо-сберегательных товариществ: несмотря на существование общинных учреждений и неформальной артели, ничто из прошлого русского опыта не подготовило крестьян к правильному восприятию классических кооперативов. Будучи предоставлены сами себе, крестьяне из отдаленных деревень, мало что смыслили в новой социально-экономической технологии и знать ничего не хотели о предполагаемых потребителях своей продукции (живущих за сотни километров от них), бухгалтерии и графиках погашения долгов. Верещагин пришел к выводу, что жизнеспособность аграрных кооперативов напрямую зависит от постоянного покровительства со стороны некрестьян, так как дольше всех просуществовали как раз те артели, которые находились под их непосредственным надзором и управлением. Тверское земство также пришло к заключению, что минимально успешное развитие этих рискованных предприятий потребует присутствия «интеллигента», то есть специально подготовленного, образованного специалиста, способного заниматься делами кооператива и хорошо осведомленного о мире за деревенской околицей[75]. Это требование поднимало деликатный вопрос о природе кооперативов: хотя организаторы и утверждали, что кооперативы должны были стать учреждениями, отражающими крестьянскую «независимость» и «уверенность в своих силах», они тут же заключали, что эти учреждения не способны выжить без стороннего надзора и управления.
Общинный принцип также означал, что все жители деревни автоматически становились членами кооператива. Успешный кооперативный сбыт — да и любой сбыт — молочных продуктов требует достаточных по площади пастбищ или дешевых излишков производимого на месте зерна для прокорма крупного рогатого скота. Однако одной из основных целей общины был строгий надзор за тем, чтобы выпасы (которые почти всегда находились в общинной собственности) делились поровну между всеми хозяйствами — то есть чтобы либо каждый общинник имел возможность прокормить добавочный скот, либо никто[76]. Казалось, что масломолочные кооперативы могут прижиться в Вологодской губернии с ее обильными пастбищами, но наблюдатели отмечали, что даже там лишь немногие хозяйства могли производить достаточно излишков, чтобы им не приходилось отказываться от части других необходимых продуктов (например, зерна). Те же наблюдатели видели в каждом отдельном хозяйстве неизменяемый элемент с четко фиксированными затратами и шатким экономическим балансом и полагали, что прибыль в одной области хозяйствования неизменно повлечет за собой потери в другой. Действительно, неразборчивость в пополнении артельных фондов приобрела характер общественного скандала, когда известный этнограф и народник А.Н. Энгельгардт стал доказывать, указывая на конкретные примеры, что беднейшие крестьяне для уплаты налогов и выкупных платежей вынуждены были продавать все больше молока и сдавали его в артель, при этом отказывая в нем собственным детям[77].
В очередной раз внутренняя противоречивость нового движения — по крайней мере в понимании его кооперативными деятелями — стала очевидной. Если кооператив должен был стать проводником равноправия, то в лучшем случае его экономическая жизнеспособность оказывалась под вопросом, а в худшем — он мог принести немало вреда. Если товарищество должно было стать экономически успешным, то это шло на пользу лишь немногим богатым хозяйствам, тем самым разрушая образцовое общинное равноправие. А неравенство, или хотя бы ощущение поощрения неравенства, было неприемлемо для земств, финансировавших кооперативы.
Обеспокоенный повсеместным провалом маслосыродельных артелей в северных губерниях России, статистик и исследователь Ф.А. Щербина привлек внимание к неформальным коллективным учреждениям, существовавшим на «Юге России» (ныне это в основном территория независимой Украины). Он начал дискуссию с весьма распространенного стереотипа о «южно-русском населении» как о «крайних индивидуалистах», не склонных к общинным формам общежития, и утверждал, что на юге традиционная артель также широко распространена, хотя и известна под различными местными названиями — синь, ватага, толока, гуртова и супряга. Щербина доказывал, что бедные крестьяне, объединяя свой труд, тягловый скот и сельскохозяйственный инвентарь, отбивают бешеный натиск свободного рынка и капитализма с помощью коллективизма. Капитализм — преходящая эпоха, и любая поддержка, какую «общество» способно оказать артелям, будет вложением в эти «задатки будущего для народной жизни… явления, которые глубоко кроются в самой природе человека». Он утверждал, что «пасторальная» передельная община Центральной России уже давно не существует на юге, где она уступила место процессу социализации через артели — «высшие формы труда, опирающиеся на общественную справедливость и благо»[78].
Н.В. Левицкий, сотрудник Херсонского земства, решил использовать эти умозаключения известного статистика в практической деятельности. Он указывал губернскому земскому собранию, что артели — это крестьянский ответ на изменения, происходящие «с человеческой душой, насквозь пропитанной индивидуализмом — в худшем смысле этого слова — вернее, эгоизмом с его узко-материальными интересами, в сущности убыточными для человечества и привлекающими людей лишь по их близорукости». Все больше людей демонстрирует уверенность в своих силах, предприимчивость, энергичность и особенно любовь к делу, и все больше появляется шансов на успех в деле распространения, развития и построения великих кооперативных принципов в жизни широких масс. Исходя из этого, Левицкий и указывал: «Россия обладает такими чрезвычайно важными данными как артель и община».
Левицкий сосредоточился на супряге — временной кооперативной ассоциации, с помощью которой бедные крестьяне, объединяя труд и рабочий скот, совместно обрабатывали свои разрозненные наделы. В ней Левицкий увидел фундамент для более полного и формального объединения в товарищества русского типа, которые на постоянной основе соединят ресурсы составляющих их хозяйств. Подобные кооперативы, пусть и функционирующие на формальной основе и финансируемые земствами, будут не так чужды крестьянам, как ссудо-сберегательные товарищества и маслодельные кооперативы с их запутанными уставами, потому что «земледельческая артель в нашем крае является естественным развитием, продолжением, дополнением и усовершенствованием “супряги”»[79]. Как и В.П. Воронцов — экономист-народник, ратовавший за ремесленные артели, — Левицкий утверждал, что первое поколение кооперативов не достигло своей цели, поскольку все они основывались на иностранных моделях; артель, в его понимании, была русским феноменом и истинно русским ответом на зарубежное экономическое воздействие[80].
На фоне жестокого голода 1891–1892 гг. Левицкий убедил Государственный банк профинансировать сеть артелей, работавших под его личным контролем, при участии и содействии Херсонского земства в качестве посредника и поручителя. В 1894–1897 гг. он успел основать 119 сельскохозяйственных артелей в одном только Александровском уезде Херсонской губернии, а земство распределило ряд ссуд, позволяющих каждой из артелей купить или арендовать лошадей, рабочий инвентарь и в некоторых случаях даже землю. Артели объединяли по 4–5 хозяйств, согласившихся совместно использовать все средства производства, жить и работать вместе, «как одна семья». Продукция артели должна была делиться по головам. Всего новые кооперативы объединили 550 хозяйств и 3040 «душ обоего пола». Очевидно, это и были первые коллективные хозяйства, организованные среди крестьян, а эксперимент в целом принес Левицкому почетное звание «артельный батька»[81].
Комиссия, которую Херсонское земство в 1896 г. послало, чтобы иметь возможность документально подтвердить несомненный успех артелей, обнаружила, что большинство из них никогда не существовало, а те, что все же были созданы, исчезли сразу же после распределения земских ссуд. Комиссия полагала, что единственной убедительной причиной для их организации была нужда в деньгах. Узнав о планах Левицкого, поселяне посовещались и решили, что образование артелей — единственный путь для получения ссуды на новых лошадей. Лошади, инвентарь и земля, приобретенные артельщиками на средства от земских ссуд, были быстро поделены и находились в распоряжении каждого отдельного члена артели. Некоторые крестьяне даже приписывали участки своей земли к артели, стремясь привести последние в соответствие с условиями Левицкого, но большинство артельщиков обрабатывали землю раздельно, то есть делили площади, а не урожай. Один исследователь таким образом суммировал свои впечатления от этой ситуации в письме в редакцию одного московского журнала: «Артельщики или вовсе не соединялись своим имуществом для общего труда, или же недолго владели им сообща, прибегая во время дележа подчас к насилию. Артельные лошади находятся у всех [членов артели. — Я.К] на руках. Хозяйство на надельной земле ведется каждым членом артели самостоятельно своими средствами. Внешних признаков артели — артельных дворов и токов почти нет… Преимущества артельного хозяйства перед единичным не сознаны артельщиками. Артельная организация… считалась, по-видимому, необходимым условием получения ссуды. Этим объясняется возникновение артелей, вовсе не вытекающих из внутреннего убеждения участников. Теперь артельщики говорят: за деньги спасибо, за артель нет»[82].
В те же годы подобный эксперимент проводило и Пермское губернское земство. Когда земские статистики обнаружили, что в губернии налицо необычно высокий процент безлошадных хозяйств, управа начала распределять ссуды по 10 руб. тем крестьянам, кого она посчитала бедными. Поскольку лошади стоили в среднем 25–30 руб., эти ссуды были недостаточными для приобретения хотя бы одной лошади на хозяйство. Земство оказалось перед дилеммой: снабдить всех нуждающихся лошадьми было невозможно из-за недостатка финансовых средств, а обеспечить ими меньшинство крестьян было неприемлемо с моральной точки зрения. Н.Г. Федоров, сотрудник Шадринского уездного земства, высказал мысль о том, что артели могут послужить компромиссом между экономической целесообразностью и справедливостью, в то же время воплощая в себе традиционный крестьянский коллективизм. Губернское земство согласилось с этим предложением и в 1892–1893 гг. учредило 108 артелей (в каждой из которых было по 6 хозяйств), получивших в свое распоряжение по паре лошадей и по два плуга. При этом в предварительных условиях специально оговаривалось, что каждое из хозяйств будет иметь возможность использовать лошадь и плуг два дня в неделю; находясь, таким образом, в распоряжении шести хозяйств, лошади и плуги находились в работе 6 дней в неделю, кроме воскресенья. Каждая артель должна была подчиняться старосте, «как и в крестьянской поземельной общине».
Результаты эксперимента повторяли уже знакомые нам с потрясающим постоянством: треть артелей исчезла в год своего основания, ни одна не продержалась до конца десятилетия, а многие вообще никогда не существовали на практике. Земский представитель нашел, что большинство артелей вовсе не являлись кооперативами: каждый артельщик старался обзавестись лошадью только для себя. С этой целью каждый член артели пытался выкупить свою долю артельного имущества, купить дополнительных лошадей и исключать «лишних членов» до тех пор, пока число хозяйств не придет в соответствие с числом имеющихся в наличии лошадей. Наблюдатель также отметил большой процент смертности лошадей от голода: «У артельщиков идет пережидание, который должен работать, тот и корми лошадь, а последний, проработав целый день передает ее другому, а покормить после трудов и не позаботится». Воскресенье было тяжелым днем для лошадей, замечал он, так как при наличии шести членов артели и шести рабочих дней в неделю ни одно из хозяйств не хотело кормить лошадей в седьмой день[83].
В 1895 г. В.П. Воронцов, плодовитый публицист-народник и популяризатор кооперативов, опубликовал книгу, посвященную опыту развития кооперативного движения в России за предшествующие 30 лет, — «Артельные начинания русского общества». Он утверждал, что, несмотря на очевидные неудачи, кооперативы вполне жизнеспособны как специфически русские учреждения, но они требуют постоянной поддержки и поощрения как со стороны «общества», так и со стороны центральной и местной администрации. Г.В. Плеханов, в то время ведущий русский марксист, заметил на это, что подобная помощь уже неоднократно и достаточно длительное время оказывалась, но большинство экспериментов все равно закончилось провалом. Причину тому он видел в том, что «капитализм» уже был фактом русской деревенской жизни и любые попытки игнорировать или пытаться обойти его были бы безнадежной борьбой с неизбежностью. Исследуя русский кооперативный ландшафт в 1895 г., Плеханов характеризовал его как кладбище: «Это поистине страшная книга! Автор ее, точно усердный кладбищенский сторож, неутомимо ведет вас от одной могилы к другой, монотонно называя вам имена и даже сообщая краткие жизнеописания покоящихся в них “артельных начинаний”… Признаемся, когда мы читали новую книгу неистощимого г. Воронцова, нам от души жаль было этих добрых людей, несомненно, имевших самые добрые намерения и несмотря на это потерпевших жесточайшее фиаско. И мы говорили себе: как же однако сурова, как зла объективная логика действительности! Как беспощадно, как неукоснительно разбивает она субъективные иллюзии наших лиц культурного класса!»[84]
Полемика Плеханова и Воронцова оказалась лишь первой главой в длительных спорах, поделивших русскую интеллигенцию на народников и марксистов в 1890-х гг. Это разделение четко обозначило победу идеи неотвратимых экономических перемен над наивной народнической традицией, господствовавшей среди образованных слоев русского общества с 1860-х гг. Но полученные уроки были весьма далеки от плехановского детерминизма. Плеханов сосредоточился на иллюзиях, распространенных в образованном обществе, но образ, который оставался наиболее ярким в современной ему аграрной литературе, состоял из якобы комических описаний крестьян, подписывающих уставы, не разобравшись в их содержании, считающих ссуды подарками от властей, понимающих кооперативные принципы равноправия в более знакомом контексте общинной уравниловки и с готовностью берущих ссуды, не имея ни намерений, ни возможности отдать их. Другим распространенным штампом был лукавый крестьянин-мошенник, который сознательно деформировал кооперативные учреждения, чтобы приспособить их для службы собственным интересам, успевал перехитрить ничего не подозревающих доброжелательных организаторов и разрушал кооператив, стремясь к господству над бедными и беззащитными односельчанами. Как ясно показали первые эксперименты с кооперативами, крестьяне были, несомненно, в состоянии манипулировать подобными стереотипами с целью избежать нежелательных вопросов от посторонних[85]; но суть состояла в том, что образованное общество усваивало эти представления в своих новых подходах к крестьянству, порождая образ крестьянской беспомощности и иррациональности. Этот образ и начал с 1890-х гг. влиять на формирование внутренней политики империи.
Не обращая внимания на то, что доступные в то время статистические данные указывали на другую картину, спорщики исходили из существования неделимого «крестьянства», что фактически не позволяло учитывать огромные региональные различия в развитии как кооперативов, так и отдельных крестьян. Цель организаторов кооперативов состояла лишь в побуждении как можно большего числа крестьян присоединяться и самим управлять экономически успешными учреждениями, однако имелись и свидетельства того, что долгосрочные инвестиции в аграрную инфраструктуру создавали подходящие условия для крестьянской активности в этом вопросе. Большая часть ссудо-сберегательных товариществ Европейской России действительно провалилась, но к концу XIX в. большинство из уцелевших было сосредоточено в южных причерноморских губерниях. Здесь постепенно возникал центр торговли излишками зерна, который обслуживался густой и постоянно растущей сетью зернохранилищ, железных дорог и специально оборудованных портов. На кооперативные учреждения этого региона приходилась большая часть ресурсов всех еще существовавших ссудо-сберегательных товариществ. Редкие свидетельства говорят о том, что в данном регионе значительная доля населения вступала в кооперативы: вместо того чтобы бороться за получение скудных ссуд, организаторы кооперативов привлекали в них как можно больше членов с целью увеличить объем паевого капитала. Инфраструктура также создавала возможность определенной специализации хозяйственной деятельности — закупка одних необходимых товаров с целью сконцентрироваться на производстве и сбыте других. Это опровергало заявления о том, что свободная продажа продуктов своего труда на рынке всегда была для изолированного крестьянского хозяйства вынужденной и приводила его к убытку[86]. Но то, что подобные кооперативы, как и большинство других, возникших в предшествующие десятилетия, с момента основания находились практически вне контроля со стороны некрестьян, позволяло специалистам попросту не замечать их или рассматривать как некую статистическую диковину.
Вознамерившись понять и реформировать «крестьянство», наблюдатели вскоре сформировали у себя более системное представление о собственно крестьянах, но не отказались от того исходного положения о существовании некоего единого «крестьянства», которое остро нуждается в переменах. Для многих из них представление о переменах сводилось к нужде в близком присмотре и управлении, а отнюдь не в институциональной и правовой реформах. Таким образом, объектом реформ становились бы скорее люди, а не условия их жизни или законы, с помощью которых ими управляют. К 1890-м гг. кооперативные деятели пришли к выводу, что они не могут ограничивать свою деятельность бросанием в народ денег и кооперативных уставов, поскольку это может привести к тому, что новые учреждения будут проигнорированы невежественной массой крестьян и подорваны угнетающим деревню кулацким меньшинством[87]. Вместо этого образованные общественные группы считали должным присматривать за крестьянами и направлять их, напрямую управляя их деятельностью, а не спешить предоставлять им возможность действовать «самодеятельно». Пермское губернское земство лишь первым из многих пришло к выводу, что интеллигент должен быть специально назначенным членом правления каждого кооператива и в этом качестве бороться против тех аспектов «крестьянской жизни», которые идут вразрез с целями кооперативного товарищества: раз кооперативы непременно должны иметь успех у крестьян, они должны находиться под управлением некрестьян[88].
Хотя кооперативные деятели игнорировали статистику межрегиональных различий, они полностью восприняли результаты других новых статистических исследований, быстро создавших образ социально-экономической дифференциации внутри отдельных деревень и регионов. Местные данные сводились в общие суммарные показатели, которые могли проиллюстрировать горизонтальную, но не вертикальную дифференциацию, это способствовало созданию образа действительно дифференцированного «крестьянства» — но дифференцированного сходным образом по всей территории России. Статистики Западной и Южной Европы в тот период также использовали цифры, модели и сводные показатели для создания образа, например, «среднего итальянца» по всей территории нового Итальянского государства и таким образом подтверждали существование единой итальянской нации. Русские статистики во многом придерживались тех же методов, создавая крестьянские типы, которые можно было обнаружить где угодно, и это закономерно формировало единую модель и единообразие «российского крестьянства»[89]. (Тот факт, что они даже не пытались создавать образ «среднего русского», указывает на массу проблем обособленности и интеграции, с которыми им приходилось сталкиваться.) Работа В.И. Ленина «Развитие капитализма в России» (1899), в которой локальные статистические данные выступали в качестве иллюстрации процесса всероссийской стратификации, приведшей к формированию трех больших «классов», или «страт», наиболее известна историкам, но она как раз и была основана на данных земской статистики, откуда Ленин и позаимствовал свои статистические категории[90]. Начав свою работу в 1870-х и превратив ее к 1890-м гг. в стандартную практику, статистики выработали и укрепили новые концепции деревенской социальной структуры; только теперь уже подсчитывалось не население с учетом юридического статуса, а количество земли, коров и лошадей в распоряжении каждого хозяйства. Понятие «кулак» подверглось серьезной трансформации в работах о крестьянстве: его узкое значение закрепилось за словом «ростовщик», а слово «кулак» стало означать просто зажиточного крестьянина, верхнюю страту (то есть составную часть) общей социальной стратификации деревни[91].
Следовательно, то, что именно статистики намеревались считать, было не менее важно, чем реальные числа. Способ, посредством которого собираются и выводятся цифры, — это призыв к действию, и статистика по социальной стратификации явно подразумевала существование конфликта в деревне и необходимость нового подхода к аграрному вопросу[92]. Социальным инженерам 1860-х гг., сосредоточившимся на юридической базе и институциональной среде, необходимой для развития отдельных людей, предстояло оказаться вытесненными на рубеже веков инженерами человеческих общностей. Даже если общественные деятели и ученые в последующие десятилетия не могли прийти к единому мнению по поводу социологического значения дифференциации (класс или слой, линейная или циклическая мобильность и т. п.), то использование любого из этих терминов предполагало пеструю картину конфликта внутри деревни, требующую активного постороннего вмешательства и посредничества для отбора социальных групп, пригодных для тех или иных инициатив. Тем самым крестьянская община и все обособленное сословие, по сути, открывались для постоянного вмешательства со стороны образованных чужаков. Некоторые выводы из этого концептуального представления стали делаться уже в 1880-х и 1890-х гг.: началось вмешательство в дела деревни с привлечением денежных и юридических средств — с целью разграничить крестьян по слоям и стратам. Пермское губернское земство заключило, что кооперативы «нельзя составлять всюду, где найдутся желающие вступать в состав их, а необходим строгий подбор членов», проводимый земскими уполномоченными. В 1894 г. губернское земство основало Кустарно-промышленный банк для размещения кредитных капиталов среди крестьян, и в докладе 1897 г. о его деятельности высказывалось мнение, что лица, заведующие кредитом, практикуют социально-экономическую селекцию: ими с полной уверенностью заявлялось, что среди успешных ходатаев за получением кредита преобладают середняки. Это совпадало с установкой банка, что если деньги получат сравнительно богатые крестьяне, то они будут эксплуатировать остальных, а деньги, выданные беднякам, никогда не будут возвращены. Князь Васильчиков четко сформулировал весьма популярное на рубеже веков правило, гласившее, что «бедным» нужна благотворительность, «богатым» ничего не нужно, а «крестьянам-середнякам» нужны кооперативы. Образованные группы населения России должны были теперь определить принадлежность каждого крестьянина к определенной категории, частично полагаясь на статистические данные о стратификации[93].
Однако в 1880-е и 1890-е гг. подобное длительное вмешательство в дела деревни было невозможно. Это была эпоха, впоследствии получившая название «контрреформ», когда недавно пришедшая к власти когорта бюрократии закрепилась у трона и стала углублять идею личной власти царя, стоящую над всеми обособленными сословиями, в виде основной составляющей обновленной идеологии самодержавия. Небольшая часть бюрократии все же считала, что юридическая сословная обособленность закрывает крестьян и от благотворных влияний; но остальные решительно и упорно заявляли, что община и сословная система — это гарантия стабильности в деревне и надежная защита от дифференциации, стратификации и обнищания. Отсюда, между прочим, и шло усиление законоположений, запрещавших крестьянам закладывать или вообще как-либо отчуждать свои земельные наделы. Изменить эти базовые структуры, не согласовав вопрос относительно альтернатив, доказывали они, значило бы подвергнуть крестьян действию сил, им неведомых, и посеять смуту в российской деревне. Предложения Кахановской комиссии в начале 1880-х гг. — учредить мелкую земскую единицу и таким образом сблизить «общество» и деревню — были отвергнуты, что воспринималось многими (включая тех, кто их отверг) как очередная попытка оградить крестьянское сословие от новых внешних воздействий[94].
Обособленность, таким образом, была закреплена институционально. Функции земской администрации распространялись на уездный уровень, а ниже располагалась сфера крестьянского самоуправления волостного уровня, работа на котором для представителей других сословий была по определению невозможна. При наличии уездов размером с некоторые европейские страны и деревень, находящихся в сутках или более пути от городов по плохим дорогам или несудоходным рекам, даже просто добраться до некоторых крестьянских хозяйств было весьма непросто. Персонала также не хватало. Агрономы являлись очевидными кандидатами на роль консультантов при кооперативах (это было обычной практикой для Западной и Южной Европы), но лишь в 1877 г. Пермское земство впервые в России смогло нанять земского агронома на полную ставку. К 1895 г. в Российской империи работало всего 86 земских агрономов, а их административные функции довольно редко выводили их за пределы губернских или уездных городов; те же из них, что были наняты непосредственно министерствами, редко покидали Петербург[95].
Вместо волостных земств или специалистов-профессионалов для пополнения «третьего элемента» правительство ввело на местах должность земского начальника — новый институт личной власти в деревне. Очень скоро эти земские начальники обрели репутацию лиц минимально образованных и злоупотребляющих военными методами управления; к тому же та огромная власть, какую они получили в делах деревни и чудом выживших кооперативах, стала cause celebre среди растущего числа земских и общественно-политических деятелей, призывавших к коренным внутриполитическим реформам в конце XIX в. Земские начальники символизировали скорее державную волю, чем компетентность правления, тиранию, а не разумную систему власти. В качестве местного представителя самодержавия институт земского начальника предполагал неправоспособность (illegitimacy) подконтрольного ему населения — оно подчинялось жестко выстроенной вертикали власти, замыкавшей его в обособленных сословиях[96].
Ирония данной ситуации заключалась в том, что на рубеже веков некоторые предпосылки «контрреформ» стали общепринятыми среди тех, кто претендовал на то, чтобы оспорить их. Те самые люди, которые после 1900 г. активно обсуждали, а затем привносили в государственную жизнь новые «прогрессивные» формы организации — включая либеральных бюрократов, земских деятелей и новую когорту специалистов (теоретиков и практиков) по русской деревне и крестьянскому вопросу, — теперь использовали язык прогресса, просвещения и науки, чтобы закрепить традиционные положения: крестьяне слишком темны, чтобы самоорганизоваться перед лицом свободного рынка и его агентов; их невежество есть первопричина их неправоспособности, а значит, они не властны распоряжаться сами собой. Разница заключалась в том, что сторонники контрреформ использовали эти соображения для того, чтобы ратовать за закрытые общности и институты, а шедшие следом новые реформаторы заключали из тех же суждений, что крестьянская неправоспособность оправдывает и делает просто необходимым вмешательство в их дела посторонних, которые определят их интересы, защитят их от врагов и саморазрушительных тенденций. Кооперативы, выступавшие после отмены крепостного права как хороший способ для «свободных крестьян» помочь самим себе, теперь трансформировались в новый способ управления крестьянами.