К 1914 г. массовое кооперативное движение втянуло в свою орбиту уже более четверти всех крестьянских хозяйств Российской империи. Для современников, а потом и историков именно с данного времени это движение стало массовым и, следовательно, значительным; многие авторы сразу увидели в нем новую форму социальной организации, отрицающую собой экономический застой старого режима и развивающуюся в обход сословной системы[347]. Однако в некоторых отношениях кооперативное движение отражало ту самую сословность, которую кооперативы должны были отвергать как принцип социальной организации, а также иные признаки, типичные для старого режима. Новая социологическая классификация населения — по роду занятий и социально-экономическим функциям, а не по признакам принадлежности к сословию — оказалась вполне совместимой с сословной обособленностью, которая всегда была связана с кастовостью, за последней стояло намерение отделить различные слои сельского населения друг от друга посредством властного вмешательства, так и основополагающей дихотомией образованного и развитого управленца и трудящегося крестьянина. Связанные с этим обещания основать новую власть на рациональности и науке дополнительно укрепили и без того еще жизнеспособную политическую культуру самодержавия. Для этого была использована презумпция неправоспособности управляемого населения, так как сопутствующее ей утверждение о том, что крестьяне неразумны и нерациональны, исключало их из числа тех групп, которые в принципе могли участвовать в создании нового общества.
Такая позиция складывалась из умозаключений, начинавшихся и заканчивавшихся «отсталостью» — в ней видели одновременно причину и следствие всех крестьянских бед. Именно отсталость породила тип кооперативного активиста, ею было легко объяснить, почему крестьяне не способны воспринимать предложенные им здравые идеи, и она же делала обязательными постоянный внешний надзор и руководство со стороны властей. Эти причины также объясняли и предопределяли практическое развитие кооперативного движения на местном уровне. Десятилетиями в теоретических исследованиях, учебных и политических правительственных программах утверждалось, что сельские учреждения нерациональны и находятся в процессе разложения; соответственно и профессионалы относились к сельским обществам как хаотичным и иррациональным, игнорируя тот очевидный факт, что деревня имела свою внутреннюю логику развития. Утвердившись в мысли, что социально-экономическое расслоение есть объективная реальность, профессионалы появлялись на селе, ожидая найти там четко определенные и противостоящие друг другу классы — ведь вездесущие ссылки на эксплуатацию человека человеком давно нацелили их на поиск эксплуататоров и эксплуатируемых где только возможно. Сельские сословные власти считались защитниками крестьянской обособленности, явно заинтересованными в том, чтобы удерживать мужиков в рамках устаревшей социальной структуры, и изолирующими их от компетентного влияния новоявленных лидеров-профессионалов. Изобиловавшие в официальной и специальной литературе обещания избавить деревню от подобных деятелей (а то и целых «классов») непосредственно отражались на работе профессионалов, которые активно пытались убрать все неугодные им факторы из жизни новых кооперативных общностей. Если само «трудовое крестьянство» было не в состоянии распознать своих врагов, не принимало разделения на нужные классы, а иногда и сопротивлялось местным агентам и активистам, это объясняли крестьянской «темнотой» и зависимостью от их «врагов». В результате понятие «отсталость» описывало полный круг и превращалось в самодостаточную идеологему.
Вследствие отсутствия норм, в соответствии с которыми можно было бы выстраивать свою деятельность и оправдывать свое поведение, у рядовых членов почти не оставалось механизмов, обеспечивающих последовательную деятельность кооперативов. Залог недвижимости — наиболее очевидный механизм дисципли-нирования деловой активности и упрочения экономических связей в начале XX в. — был исключен в контексте более широкого дискурса, согласно которому крестьяне, получившие власть над другими крестьянами, представали безнадежно инфантильными и склонными к разрушению и подавлению. Система, которая была призвана сменить этот порядок, игнорировала собственность и богатство. Предполагалось, что она будет моральной и этической и позволит профессионалу проникать в деревню и вскрывать удручающее положение, как выразился один из них, «всего хозяйства» «со всеми его достоинствами и недостатками, умственными и нравственными», внося туда новые отношения, «основанные на взаимном доверии, в основу которого кладется не имущество, а личность»[348]. Проблема состояла в том, что кооперативы — учреждения в основном экономические по функции — лишались возможности категоризировать и исследовать индивидуальное хозяйство в экономическом отношении. Чтобы сладить с этими новыми учреждениями, их члены применяли принципы и общественные формы, давно знакомые крестьянам, но неприемлемые для профессионалов: сословность, мир, родственные связи, опеку «по знакомству» и явную коррупцию[349]. Местные агенты-профессионалы и творцы политики ссылались на это для подтверждения крестьянской «отсталости»; они старались обойти, ослабить и окончательно дискредитировать альтернативные новым порядкам обычаи, поскольку видели в них симптомы конкурирующих и нерациональных общностей, а то и альтернативных властных структур. В конечном счете выходило, что слаженную работу учреждений могли обеспечить только специалисты, располагающие административной и полицейской властью и действующие при помощи тех или иных интерпретаций права — хотя порою они сами между собой расходились в этих трактовках. Если эти деятели становились носителями произвола, то в основном потому, что их власть и влияние были изъяты из более широкой идеологии или из той системы, в которой члены кооперативов сами могли участвовать в качестве легитимных действующих лиц.
Ничего удивительного, что появлявшиеся на свет учреждения оказались недостаточно экономически и социально прочными для организации новой общности. Их отличали частые банкротства, редкий созыв собраний, отсутствие связи между правлениями и рядовым составом и безучастное отношение членов к делам товарищества. Неудивительно также, что новоявленные кооператоры были склонны поступать в соответствии с тем образом непоследовательности, хаоса и иррациональности, который осуждался многими группами образованного общества, что делало «отсталость» не только самодостаточным, но и самореализующимся фактором. В условиях, когда крестьянам постоянно твердили, что они слишком безответственны, чтобы отвечать за свои поступки, и слишком невежественны, чтобы понять цели создания новых учреждений, члены кооперативов быстро становились весьма непонятливыми. Они имели возможность опереться на массу стереотипов и прикрыться целым набором тропов о крестьянской темноте, бедности, забитости и рабстве; с помощью всего этого можно было избежать выполнения законных обязательств члена кооператива. В этом смысле общее противопоставление «прогресс — отсталость» не только сокращало возможности для понимания крестьянского населения некрестьянами, но и сужало круг тех действий, которыми крестьяне-кооператоры реально могли воспользоваться. Данная дихотомия была весьма эффективна, так как снабжала сельское население всегда готовыми к употреблению правилами поведения для создания нужного представления о себе и своих соседях в головах приезжающих в деревню профессионалов[350].
Статистические данные по аграрным кооперативам впечатляют, но эти цифры и комментарии к ним уходят корнями в более широкий культурный и политический контекст. Как выразился в одном статистическом исследовании агроном В. Вельский: «Скажут — мертвые цифры; бледные, будничные факты. Нет — не мертвые цифры. Цифры — символы жизни. Это “живые цифры”. Это — жизнь, это — люди, это их борьба за общественные идеалы»[351]. В общем контексте жизни России начала XX в. исследователи использовали статистику кооперативного движения для подкрепления двух, по-видимому, противоположных утверждений. С одной стороны, практически все кооперативы бедны, а потому нежизнеспособны без посторонней помощи и внешнего управления; с другой — они обладают финансовой стабильностью и являются весьма многообещающими учреждениями, но только при надлежащем руководстве и соответствующей помощи. Связующим звеном между этими двумя точками зрения служили те авторы, которые старались доказать свою собственную огромную значимость для выживания всего кооперативного движения.
В результате довольно разнообразное по своим экономическим формам кооперативное движение представлялось достаточно унифицированным в виде некоей статистической конструкции и в конечном счете культурного явления. И корни этой унификации в том, что русское крестьянство было единообразно обособленным от образованных слоев. Но, прочитанные по-другому, те же самые цифры открывают серьезные региональные различия. Эти местные особенности имеют решающее значение для характеристики условий, способствовавших экономическим переменам в русской деревне. Они подкрепляют и без того распространенное в историографии мнение, что экономические проблемы развития деревни в значительной мере зависят от региональных особенностей[352], а значит, и решения этих проблем также должны быть различными.
Наиболее полные из имеющихся данных касаются кредитных кооперативов, так как все они для начала работы нуждались в утверждении со стороны Управления по делам мелкого кредита. Создавались они как кредитные учреждения, которые получали вклады и ссуды от внешних учреждений и ссужали их своим членам — крестьянским хозяйствам. Иногда через них сбывалась на рынок крестьянская продукция и совершались оптовые закупки товаров и оборудования. Кредитные кооперативы намного превосходили по численности все другие типы сельскохозяйственных кооперативов в 1914 г.: по данным Государственного банка, их число в Российской империи увеличилось почти в 10 раз за 10 лет (с 1431 в январе 1905 г. до 13 028 в январе 1914 г.), а количество членов в кооперативах возросло с 564 200 хозяйств в 1905 г. до 8,3 млн. в 1914 г.[353] Более 90 % членов кредитных кооперативов принадлежали к крестьянскому сословию. По самым осторожным оценкам, в 1912 г. 16 % всех крестьянских хозяйств империи входили в эти организации, а данные по 1914 г. доводят этот показатель до 28 %, если принимать в расчет только хозяйства (но не численность населения). В некоторых губерниях и районах (например, в Пермской, Херсонской и на Кубани) членство в кооперативах приближалось к 60 % крестьянских хозяйств[354]. Совокупный финансовый капитал всех этих кредитных объединений в 1914 г. составлял около 614 млн. руб., и 80 % от него (518 млн. руб.) находилось у рядовых членов в виде ссуд. Из этих сводных данных современники выводили средние показатели, которые впоследствии стали основой для современных, но имеющих давнюю историю обобщений о кооперативном движении: «типичный» средний кредитный кооператив обладал капиталом в 47 129 руб., имел вкладов на сумму 32 515 руб. и выдавал ссуд на 39 750 руб., а «средний размер ссуды на одного члена»[355]составлял 63 руб.
Если эти данные разбить на 15 экономических районов[356], то те же цифры дадут повод утверждать, что использование сводных данных по империи и всякого рода средние показатели вносят немалые искажения в, казалось бы, ясную картину. Добавив несколько очевидно богатых регионов и типов кооперативных учреждений к общему числу, мы увидим, что большинство кооперативов сразу станут казаться гораздо богаче, а оставшиеся — гораздо беднее, чем они были в действительности. Наиболее впечатляющий контраст обнаруживается при сопоставлении собственно России (ныне приблизительно территории Украины, Белоруссии и России, включая Западную Сибирь и Северный Кавказ) и нерусских губерний на западе империи (балтийских и польских). Последние были богаче (в том числе и инвестиционными капиталами), чем русские губернии, а тамошние дворяне-землевладельцы были склонны поддержать новые учреждения и вкладывать туда свои деньги. В балтийских губерниях большинство членов кооперативов (60 %) были из городов. Этим учреждениям было разрешено практиковать залог недвижимости и выдавать ссуды большие, чем обычно, по объему, при более серьезном их обеспечении. Кооперативы в балтийских и польских губерниях составляли до 9 % от общего числа всех подобных учреждений и их членов в империи, но при этом владели 29 % от совокупного капитала всех кооперативов, причем на их долю приходилось 34 % от сумм всех вкладов и 28 % от сумм всех ссуд (см. табл. 1).
Если по той же схеме выводить средние суммы выдаваемых ссуд на человека, то среднестатистический кредитный кооператив в Российской империи выдавал каждому своему члену по 63 руб. в качестве ссуды; но эти суммы составляли по 590 руб. — в Балтии, по 136 руб. — в Польше и по 48 руб. — в остальных губерниях империи.
Таблица 1. Кредитные кооперативы в Российской империи в 1914 г.
Речь идет о тех губерниях и регионах, которые современники считали собственно русскими, без Польши, Прибалтики, Закавказья, Центральной Азии и Дальнего Востока. Из этих пятидесяти губерний, сгруппированных в 11 экономических районов, только Юг значительно выделялся среди остальных — он включал юго-западные губернии, южные степные районы и черноземные области. Здесь рыночные отношения и сбытовые излишки были гораздо выше аналогичных показателей других губерний. Причины этого очевидны — данный регион располагался близко к Черному морю, как раз в центре активного производства зерна на экспорт, и обслуживался обширной сетью специально построенных железных дорог и портов, которые становились исключительно доходными предприятиями. Это касалось и кооперативов[357]: на три южных экономических района приходилось до 1/3 от общего числа кооперативных учреждений и их членов в 50 губерниях, но совокупная сумма их капиталов, ссуд и вкладов доходила до половины от всех учреждений подобного типа в тех же губерниях. Один Южный степной район, включавший губернии по Дону и некоторые из черноморских губерний, оперировал более чем четверть от сумм капиталов, вкладов и ссуд всех 50 губерний.
Средний размер ссуды в 50 «собственно русских» губерниях составлял 48 руб., при этом на Юге он равнялся 69 руб. и, следовательно, в оставшихся 39 губерниях — 37 руб. Такие же модели регионального развития вырисовываются из данных о посреднических операциях или о покупке и продаже через кредитные кооперативы инвентаря, семян, излишков продукции: 65–85 процентов от каждого вида экономической деятельности сосредоточивалось на Юге[358].
Таблица 2. Кредитные кооперативы в Европейской России и Западной Сибири в 1914 г.
Московский народный банк, который выдавал ссуды кооперативам, исходя из их финансовой стабильности, предпочел продать 1/3 своих акций именно на Юге, а 60 % его ссуд выделялось на кооперативные учреждения этого же региона[359]. В 1914 г. в России насчитывалось всего 10 кредитных кооперативных союзов, которые должны были стать высшей формой деятельности по скупке товаров у кооператоров и их оптовой продаже. Единственный союз, располагавшийся в центральных губерниях (Нижний Новгород), был был беднейшим из всех. Остальные обосновались на Юге, поближе к железным дорогам, ведущим за Урал, откуда сибирское зерно регулярно отправлялось в долгий путь к черноморским портам. Любой из южных союзов обладал капиталом, как минимум вдвое превышающим активы нижегородского союза[360].
Еще более важно, что эти региональные модели экономического развития подкрепляются данными, касающимися деревенских сословных банков и общественных касс, которые издавна противопоставлялись всесословным кооперативам. Кооператоры старались не обращать внимания на эти банки как на нежизнеспособные, поскольку их вкладчиками могли быть только представители крестьянского сословия, а то и вообще только жители конкретной деревни. Число сословных кредитных учреждений оставалось стабильным в период между 1905 и 1914 гг. — во многом потому, что ни одно внешнее учреждение не стремилось поддержать их путем прямого финансирования. С точки зрения потенциальных аппликантов, не имело смысла ходатайствовать об открытии нового такого банка, когда можно было учредить кооператив при помощи дешевых ссуд от земств и правительства. Однако те сословные банки, что уже существовали, неплохо показали себя в предвоенное десятилетие, удвоив свой оборотный капитал и доведя его до 145 млн. руб., а также расширив свои ссудные операции на 36 %. Они хорошо работали в тех же регионах, где процветали кооперативы: так, сословные банки Юга владели более чем половиной от совокупных капиталов всех подобных учреждений великорусских губерний[361]. Многие авторы утверждали, что повышенная активность этих банков была «искусственной», что она напрямую зависела от вмешательства Министерства внутренних дел, которое традиционно поддерживало закрытые сословные и общинные институты[362]и учреждения, но это был сомнительный довод. Министром внутренних дел на протяжении большей части рассматриваемого периода был Столыпин, которого никак нельзя обвинить в покровительстве таким учреждениям и сословной закрытости вообще[363]. Официальная статистика показывает, что сословные банки получили из посторонних источников не более 2,2 % своего капитала, а все остальное — от вкладов отдельных крестьян или общин. Это дает право предположить, что данные учреждения процветали именно потому, что крестьяне вкладывали в них свои средства, а не благодаря правительственным субсидиям. Напротив, 80 % кредитных кооперативов регулярно получали ссуды от Государственного банка, которые составляли около 30 % их капиталов[364].
Для сельскохозяйственных товариществ (в основном маслосыродельных артелей) различия моделей экономического развития в зависимости от региона были еще весомее, чем для кредитных кооперативов, из-за специфики их функций в экономике. Если кредитный кооператив можно было открыть где угодно, просто получив ссуду от государства или земства, то артели по производству и торговле определенными видами продукции не могли работать без хороших выпасов для скота, отлаженного производства, наличия прибавочного продукта для реализации и выходов на соответствующие рынки. В основном по этим причинам, связанным с повышенными требованиями к окружающей среде и инфраструктуре, маслосыродельные артели не получили широкого распространения за пределами четырех регионов — Западной Сибири, Вологодской губернии, балтийских и польских губерний. По данным Петербургского отделения, которое собирало сведения по всей империи, число этих товариществ выросло с менее чем 100 в 1900 г. до 3748 в 1914 г. Из них 82 % были маслодельными артелями, еще 8 % составляли товарищества по купле и продаже сельскохозяйственных машин[365]. Данных о количестве членов в этих товариществах не имеется, и даже приблизительные цифры будут слишком неточной оценкой действительного положения вещей. Поскольку сельскохозяйственные товарищества обычно были меньше, чем кредитные кооперативы, и членов в них объединяла производимая продукция, а не потребительские нужды, можно предположить, что всего в них состояло от 400 тыс. до 500 тыс. дворов[366].
Не менее 57 % учтенных Санкт-Петербургским отделением учреждений находились в трех губерниях Западной Сибири. Обособленные данные, поступившие от ГУЗиЗ по территориям империи к западу от Урала, указывали на существование там 1361 товарищества, из которых 75 % располагалось в прибалтийских и польских губерниях[367]. На территории остальной России высокая концентрация этих учреждений наблюдалась только в Вологодской губернии, где находилось 140 маслодельных товариществ. Усилия по стимулированию развития артелей в других регионах, например в Московской губернии, дали весьма слабые результаты, несмотря на значительные субсидии и щедрое предоставление профессиональных кадров специально для этих целей. Недостаток в хороших пастбищных площадях приводил здесь к тому, что лишь немногие хозяйства производили излишки, но их они могли продать независимо от наличия или отсутствия поблизости кооператива. Что касается товариществ, специализирующихся на сельскохозяйственной технике и инвентаре, то они концентрировались в основном на Юге[368].
Различия, зависящие от инфраструктуры и окружающей среды, были заметны не только между отдельными регионами, но и внутри регионов с высокими показателями численности кооперативов. В Вологодской губернии, например, государственные агрономы в конце 1913 г. насчитали 142 артели, причем все они расположились по обеим сторонам железной дороги на протяжении около 50 км к северу и югу от губернского центра, который являлся для них основным рынком сбыта продукции и перевалочным пунктом. Пять восточных уездов этой губернии обслуживались железной дорогой Пермь — Котлас, ведущей на Урал и в Сибирь, а там, естественно, вряд ли кто нуждался в привозной молочной продукции. В этих восточных уездах в 1914 г. вообще не было артелей[369]. В Сибири почти все подобные товарищества были сосредоточены вдоль Курганской железной дороги, проходившей по территории Томской и Тобольской губерний. Когда государственные инструкторы попытались распространить кооперативное движение на те части Енисейской губернии, что отстояли далеко от железной дороги, то результаты оказались в основном плачевными[370].
Исторические и социальные объяснения появления артельного движения именно на севере и в Сибири, но не в Центральной России (в частности, ссылка на отсутствие на «окраинах» крепостного права и вообще дворянского землевладения, что делало местное население «свободным» и «самостоятельным») также расходятся с конкретными цифровыми данными[371]. Кооперативы бурно развивались и в трех западных уездах Вологодской губернии, то есть именно там, где до 1861 г. процветало крепостное право и дворянское землевладение. И такие же начинания провалились в восточных уездах Вологодской губернии, равно как и в Енисейской губернии, в которой никогда не существовало ни дворянского землевладения, ни крепостного права.
Как мы видим из этих региональных моделей развития, центральные регионы России (а именно они составляли главное содержание аграрного вопроса и были эпицентром аграрного кризиса, как он тогда понимался) имели наименьшие шансы извлечь материальную выгоду из самого кооперативного движения, независимо от наличия или отсутствия внешнего надзора или помощи. Вывод очевиден: появление кооперативного движения в определенных регионах зависело от изначальной финансовой поддержки, получаемой со стороны государства, земств и отдельных государственных учреждений, но его последующее широкое распространение напрямую зависело от таких факторов, как инфраструктура и доступ к рынкам, рост экспорта, конъюнктура рынка и условия окружающей среды. Это подтверждается и тем, что идентичные региональные модели развития проявились в сословных банках, притом что эти учреждения вообще не имели или лишь в незначительной степени удостаивались финансовой поддержки или надзора извне. Если цифры и помогают проследить какую-либо стратегию улучшения материального положения деревни, то прежде всего они явно указывают на важность государственных инвестиций в инфраструктуру, создающих условия, необходимые для адаптации и специализации производителей. Однако те же цифры не обязательно свидетельствуют о важности управления теми способами, посредством которых люди осуществляют эту адаптацию[372].
Статистические данные также поднимают методологически и интерпретационно важный вопрос, ставший основной темой знаменитых сегодня споров 1960-х годов о том, применима ли единая модель экономического развития к русской деревне в целом. С.М. Дубровский доказывал, что социальная динамика капитализма создает горизонтальную (классовую) дифференциацию, и этот тезис позволил ему обратиться к единой модели социальной стратификации крестьянства, которая по значимости превосходит все региональные различия, вместе взятые. Как я подчеркивал в Главе 1 (раздел «Обособленность»), подобные статистические приемы восходят еще к XIX в. Уже тогда было безоговорочно постановлено, что повсеместно наблюдается дифференциация в среде крестьян, а потому расслоение есть определяющая характеристика всего «крестьянства». Напротив, по мнению А.М. Анфимова, региональные различия были столь велики, что невозможно делать имеющие хоть какой-то экономический смысл обобщения о некоем едином крестьянстве. Схема развития, которую отразило в себе кооперативное движение, конечно же, поддерживает последнюю точку зрения: деятельность одних и тех же учреждений и одинаковая государственная политика могут привести к принципиально различным результатам в разных регионах. Это делает количественную генерализацию по кооперативному движению в целом, без учета региональной конкретики, весьма обманчивой[373].
Большинство кооператоров-теоретиков рассматриваемого периода утратило понимание многообразия кооперативного движения, увлекшись обобщениями по поводу «крестьянства», хотя внимательное исследование показывает, что нередко при этом они исходили как раз из данных по отдельным регионам. Когда А.Е. Кулыжный описывал «идеальный» кооператив, он ссылался на примеры реальных товариществ на Юге России. Н.П. Макаров считал сибирские маслодельные кооперативы «моделью», следуя которой кооператоры-активисты смогут сподвигнуть крестьян на достижение подобных успехов и в Центральной России. Чаянов, основываясь на данных, полученных с Севера Европейской России и из нескольких товариществ Московской губернии, отыскал для себя «типичную» и «классическую» форму товарищества, воплотившуюся в маслосыродельных кооперативах данных районов[374]. По той же логике примеры крестьянской «беспомощности» часто брались из губерний Центральной России, где кооперативное движение действительно было слабым. Этот факт использовался в качестве аргумента в пользу внешнего управления товариществами во всех регионах России. Труды Макарова по сибирским кооперативам в результате демонстрируют читателю удивительную смесь стереотипов — образ энергичного и работящего, но абсолютно не умеющего управлять своими делами землепашца. Макаров писал, что сибирское крестьянство предприимчиво, и показывал, каких успехов кооперативы могут добиться в любом месте; но управление кооперативом со стороны интеллигента именно в Сибири имеет особую важность вследствие глубинных свойств крестьянского характера: это все то же «русское крестьянство, которое, хотя бы и сибирское, еще так далеко от нужной для технического прогресса минимальной культурности»[375].
В экономическом отношении крестьянство не было единым; единство ему придавали только культурные и правовые генерализации[376]. Искать место для осмысленного применения термина «крестьянство» следует в области права и (столь же повсеместно и не менее конкретно) разнообразных и изменчивых формах культурного обособления и «приписывания» (ascription). К тому же сравнительно новое для того времени обозначение нового социального слоя как «трудового крестьянства» делало его социологической категорией, привязанной к профессиональной принадлежности. Остается проследить эволюцию этих определений на практике, поскольку они несли на себе вполне реальную смысловую нагрузку, что особенно влияло на практику взаимоотношений профессионалов и сельского населения. Конечно же, не все крестьяне работали на земле или на фабрике, и не все рабочие были крестьянами по сословной принадлежности. Иными словами, дело было не в том, существовало ли «крестьянство» в принципе, а в том, какой смысл вкладывался в эту категорию, кто должен был считаться крестьянином, а кто нет, и кто, в свою очередь, должен был получить право решать это на практике.
При исследовании кооперативного движения на местном уровне прежде всего важны правовой, культурный и социологический аспекты, поскольку, где бы ни находились кооперативы и их члены, они подчинялись схожим правилам, одной и той же «науке» и идентичному набору представлений о «крестьянстве». Особый интерес в этой связи представляют интеллектуальные и правовые предпосылки появления корпуса профессионалов-практиков; пути и способы, с помощью которых конкретные идеи влияли на взаимоотношения профессионалов и сельского населения; и, наконец, то значение, которое наблюдатели придавали отдельным кооперативам и движению в целом.
Для решения этого вопроса важно прояснить использование современниками слова «капитализм» и изучить социальное и политическое значение той «экономики», развитие которой они себе представляли и которую начали реализовывать на практике. Для кооперативного движения, которое было в значительной мере экономическим, «капитализм» являлся гибким термином, во многом зависящим от контекста, но в то же время он обозначал некое общепринятое референтное понятие, которым пользовались как политики из центра и земское дворянство, так и их местные агенты-профессионалы. Риторика на эту тему не была новым явлением: экономисты-народники и представители властей давно спорили о допустимых пределах и последствиях вторжения «капитализма» в экономику деревни после 1861 г. До 1880-х гг. мало кто решился бы оспорить тот вывод, что однородная крестьянская масса упрямо противостоит «чужакам», несущим в деревню «капитализм». На рубеже веков этот подход был пересмотрен: многие публицисты и теоретики уже допускали, что «капиталисты» — не чужеродные элементы для деревни и крестьянства, а продукты крестьянской дифференциации и расслоения деревни. После 1905 г. большинство авторов сомневались, что в деревне осталось что-либо существенное от общинности, однородности и единогласия, и утверждали, что «капитализм», вторгшийся на «анархический» рынок, уже начал разлагать крестьянские общины и сословные институты, заменяя их антагонистическими акторами, идентифицируемыми по новому критерию — профессиональной принадлежности.
В этом значении термин «капитализм» понимался и использовался с учетом его социальной подоплеки и последствий. Обозначая определенную экономическую систему или набор функций, понятие «капитализм» было одним из многих способов емко выразить ощущение хаоса, разобщенности и борьбы в деревне. В той степени, в какой «капиталист» олицетворял собой эксплуатацию и угнетение, он мог восприниматься в одном ряду с «кулаком», «торговцем», «эксплуататором», «ростовщиком» и представителями крестьянской сословной власти, так как все они традиционно выступали как символы угнетения со стороны меньшинства деревни и беспомощности трудящегося большинства. Эти термины в своей основе также были политическими, поскольку они имели подтекст, характеризующий крестьянина, существующую власть в деревне и ту власть, что должна будет сменить ее.
Чтобы лучше понять взаимодействие кооператоров и крестьян на местах, необходимо иметь в виду все эти представления, а также принципы правительственной политики и основные положения научных работ предшествующих десятилетий. Начиная с работы Особого совещания о нуждах сельскохозяйственной промышленности в начале XX в. (когда власти призвали передать экономические функции от посредников в руки непосредственных производителей), кооперативная политика государства имела целью отделить «производительные» элементы населения от «эксплуататоров» и «спекулянтов», которые доводили до обнищания «трудовое» крестьянство, способствовали неправильному перераспределению ресурсов, ослабляли налоговую базу государства и подрывали создание эффективного доступа на российские и зарубежные рынки. Исходя из этого, Положение о мелком кредите 1904 г. специально оговаривало, что только «производительные» элементы населения имеют право вступать в кооперативы. Согласно циркуляру Министерства финансов, направленному отделениям и инспекторам Государственного банка в 1909 г., торговцы из-за специфики своей профессии не считались занятыми производительным трудом, и министерство предоставляло инспекторам право выявлять и удалять их из новых учреждений. Образованные некрестьяне, включая купцов, земских служащих, профессионалов, чиновников и дворян, могли входить в кооперативы на правах контролеров или управляющих; но объединять их в одну группу с землепашцами как обычных заемщиков и избирателей было бы нарушением принципа, который отделял крестьян, как занимающихся физическим трудом, от других слишком «развитых» групп населения[377].
Столыпин, среди прочих, тоже принял участие в этих дебатах. В то время как оппоненты осуждали столыпинскую «ставку на сильных» как «прокапиталистическую» политику, направленную на поддержку «кулаков», он доказывал, что реформа — это способ превратить аграрную экономическую элиту в фермеров-производителей (какими он их себе представлял) и снять с них позорное клеймо ростовщичества и спекуляции. Как выражался Столыпин незадолго до назначения на пост председателя Совета министров в 1906 г.: «Тогда из кулаков и мироедов способнейшие из крестьян превратятся в культурных деятелей»[378]. В ходе последующих дебатов в правительстве по поводу права собственности на землю (см. Главу 3) обе противоборствующие стороны признали в «кулаке» угрозу трудовому крестьянству, но предложили различные стратегии борьбы с «эксплуататорами»: запрещение частной собственности и поддержание ее.
Для земского дворянства поношение купцов, торговцев и ростовщиков было продолжением давней традиции антикапиталисти-ческой риторики, которая уходила корнями в дореформенный период. После 1905 г., когда официальные лица обсуждали вопрос перераспределения земельной собственности как средства ослабить крестьянское движение, дворяне-землевладельцы пытались уйти от обсуждения проблем, связанных со своей собственностью, прикрываясь антикапиталистической риторикой[379]. В лице мелкого посредника и предпринимателя дворянство видело вызов исторической роли земельной аристократии как защитницы благополучия крестьянства и стабильности деревни. Такое отношение к новому слою предпринимателей объяснялось отсутствием у последних административного опыта и стремлением только получать прибыль, а не отечески опекать крестьян, как это якобы делали помещики. Подобная риторика нашла свое практическое выражение в политике поощрения множества спонсируемых земствами кооперативных торговых сетей, активно конкурировавших с частными торговцами и «капиталом». Земские представители на региональных съездах по сельскохозяйственной торговле утверждали, например, что частная торговля постоянно борется с общественной — земской и кооперативной, — и ссылались как на альтернативу на сети земских, кооперативных и государственных организаций, которые успешно ведут оптовую торговлю и вытесняют частных посредников. Так, на Съезде по мелкому кредиту в 1912 г. объяснялось, что подобные торговые сети помогали земствам бороться с «эксплуатацией крестьян перекупщиками». В Бессарабии, в ходе кампании, имевшей целью обойтись без частного предпринимательства на всех стадиях хлебной торговли, земство учредило свои собственные зернохранилища и зерноочистительные пункты на основных железнодорожных станциях с использованием зданий, предоставленных государственной железной дорогой, да еще и воспользовалось государственными кредитами для отправки зерна в Одессу на экспорт[380].
По крайней мере на почве опасностей «капитализма» экономисты и агрономы могли сойтись с «загнивающим» земельным дворянством. В разгар одной из множества словесных баталий между этими сторонами один из кооперативных журналов подчеркивал, что «общий враг у земства и кооператоров — капитализм, потому необходимо полное объединение земств и кооперативов в один союз для борьбы с капитализмом»[381]. Для профессионалов, мысливших исключительно категориями рациональности и порядка, дезорганизация и непоследовательность частной торговли сама по себе уже являлась вызовом, на который непременно нужно ответить, а риторика по поводу «эксплуатации» добавляла сюда и моральный аспект. Макаров протестовал против анархии, царившей в русской торговле, с ее тысячами мелких посредников, которые пытались сохранить неэффективные практики и сопротивлялись техническому прогрессу, исходящему от профессионалов[382]. Плодовитый экономист и теоретик кооперации А.А. Евдокимов декларировал, что в высшей степени «хаотическое состояние нашего внутреннего товарообмена одинаково разорительно как для земледельцев, так и для горожан потребителей. Оно доставляет выгоды лишь торговому посредничеству… и не пробьешься через эту цепь захвативших городской рынок спекулянтов». Активно оперируя государственными средствами, предстояло «ликвидировать» частных торговцев и заменить их кооперативами[383]. Государственные инструкторы маслоделен Сибири также защищали тот тезис, что хаотичность частного предпринимательства делает его несовместимым с «прогрессом», а следовательно, и с его носителями — профессионалами: «Деятельность инструкторов в деле улучшения техники маслоделия находит себе применение почти исключительно на товарищеских и общественных заводах; что касается частных, то здесь индефферентизм к улучшению производства обуславливается спекулятивным направлением промышленности, которое создает враждебное отношение частных заводчиков к инструкторам»[384].
Попытки оттеснить и маргинализировать частных предпринимателей и сопутствующее им убеждение в неспособности крестьян самостоятельно организовать собственное экономическое устройство, предполагали усиление роли государства и постоянное направляющее присутствие профессионала в деревне. На то, что такое положение вещей противоречит опыту других европейских стран[385], авторы официальных периодических изданий постоянно отвечали, что подъем кооперации в Дании, Нидерландах, Бельгии, Германии и Франции произошел благодаря активной совместной работе «государства и общества», а также тому, что ресурсы и экспертиза были переориентированы с мелких частных интересов на кооперативные. По словам одного из чиновников Министерства финансов, европейские государства сумели найти компенсацию недостаткам крестьян (как в области их способностей, так и в отношении их культурного уровня), и это оправдывало спорную в других отношениях политику насаждения крестьянской независимости кем-то извне: «Существенная же причина сравнительно слабого развития мелкого промышленного кредита у нас — непрочность, неустойчивость самих организаций, недостаток способности их самих бороться одними собственными силами против тех слабостей воли и духа, которым так легко поддаются массы и которые постоянно и неудержимо подтачивали дело мелкого кредита»[386]. Успешная подача Д.И. Деларовым заявления в ГУЗиЗ на получение большой субсидии для Вологодского сельскохозяйственного общества приводилась в пример в качестве оправдания темноты и безграмотности — трюизм, который красноречивее всяких слов говорил об общей логике мышления различных групп образованного населения[387].
Как следует из вышеприведенных цитат, их авторы утверждают, что опасность для крестьянства исходит из самого села, а именно от тех крестьян, которые превратились в «капиталистических» эксплуататоров, а также, сплошь и рядом, и от тех, которые оказались слишком неразвиты, чтобы приспособиться к новым экономическим отношениям. Официальные постановления, предназначенные направлять деятельность местных учреждений и агентов, отражали эти доводы. Типичным в этой связи было решение Центрального комитета по мелкому кредиту в Петербурге, который в 1912 г. сделал выговор Олонецкому губернскому кредитному комитету за предоставление ссуд сословным и сельским банкам. Министр финансов писал, что уже устоявшаяся практика состоит в поддержке только кооперативных товариществ, поскольку те позволяют внешним учреждениям и компетентным профессионалам планировать свою работу и наблюдать за тем, как крестьяне справляются с новым делом. Вкладчиками сословных банков являлись все представители крестьянского сословия (или все деревенские жители) в районе операций этих банков, и потому в них не было отбора клиентов и необходимости делить их по профессиональным группам. Также не имелось возможности гарантировать, что руководители данных учреждений ведут дела разумно и согласно закону. Отвечая на возражения о том, что сословные банки «изолируют крестьянина» от «вредных влияний» чужаков, комитет в заключение сделал заявление, в котором четко выразилась куда более масштабная трансформация присущего образованным группам способа понимания самого «крестьянства», «такое нежелательное влияние может появиться со стороны самих крестьян»: его оказывают торговцы, кулаки и крестьянские власти при невежестве остальной деревенской массы[388].
То, что из среды самих крестьян могли выходить их злейшие враги, было давно установлено в агрономической и экономической литературе, а традиционные сельские занятия наделялись новыми значениями и увязывались с новыми социально-экономическими категориями. Либеральный экономист Л.Н. Литошенко писал в брошюре о важности кооперативов в молочной промышленности, что бывшие молоконоши, продававшие когда-то продукцию как свою, так и своих соседей, теперь превратились в деревенских кулаков, приносящих тяжкий вред крестьянскому масломолочному производству[389]. Макаров, говоря приблизительно о том же, навешивал ярлыки более изящно: он называл владельцев небольшого количества скота, продававших излишки молочной продукции, «крестьянством», а тех, кто торговал более широко или управлял частными фермами или маслодельнями, — «торговцами» и «дельцами», если даже те были местными жителями и представителями крестьянского сословия[390]. Брачный союз социологии и экономики был окончательно закреплен в работе Евдокимова, в которой «капиталистическим» экономическим функциям придавался социологический смысл, а различные виды кооперативов призывались к «борьбе» с ними: кредитные кооперативы должны были бороться с финансовым капиталом (деревенскими ростовщиками), сельскохозяйственные товарищества — с торговым капиталом (купцами), а потребительские кооперативы — с розничной торговлей (владельцами частных лавочек)[391].
Со стороны кажется невероятным отнесение жалкого деревенского разносчика, ломовика, лавочника или ростовщика к категории «капиталист», но кооперативные деятели и теоретики вполне могли рассматривать бедность и неорганизованность деревенских «капиталистов» как повод для самовосхваления, а не для переосмысления своих предположений. Они считали, что если эти фигуры пока еще и не были сознательными и организованными капиталистами, представляющими монолитную капиталистическую систему, то исторический опыт Запада указывал, что в один прекрасный день они станут таковыми. Прошлое Запада считалось будущим России. Один из ораторов Областного съезда агрономов и земских деятелей Юга России, проходившего в 1910 г., утверждал, что способность заглядывать в будущее давала земствам и государству право уничтожить «спекулянтов» и превращала это право в «обязанность»[392]. Один из участников совещания инструкторов молочного производства в Сибири в своем выступлении отмечал, что именно слабость частного предпринимательства вынуждает кооперативы ликвидировать такого рода деятельность в превентивном порядке. Наше счастье, говорил он, что торговцы разрозненны, но среди них может возникнуть объединитель. Если сейчас упустить возможность отогнать тех, кто хочет разрушить кооперативы, то надо заранее принять вероятность того, что артели будут ликвидированы и перейдут в руки частных дельцов[393].
В качестве организационной альтернативы кооперативам некоторые авторы предлагали воспользоваться примером американских трестов. Последние вызывали восторг, ибо были влиятельны и могли эффективно «рационализировать» фермерское хозяйство, но в то же время осуждались за то, что находились в частных руках. По Макарову, рост активности рыночных отношений был неизбежен и весьма желателен, поскольку он увеличивал специализацию, повышал эффективность производства и направлял капиталы на нужды технического прогресса. Суть вопроса была в том, кто контролирует рынок, и от кооперативов требовалось бороться против частного капитала, используя те же рыночные механизмы: «Если кооперативная организация производителей появляется в капиталистическом обществе, ей приходится выдерживать конкуренцию с частным капиталистическим хозяйством, заканчивающуюся или победой или прозябанием и гибелью одного из противников». С этой целью Макаров призывал к «большей концентрации» в развитии кооперативов, внося в них тем самым этос четкого управления и порядка, который был чужд русским частным предпринимателям и который «трудовое крестьянство» не могло обрести без посторонней помощи. Макаров писал, что Россия, опираясь на пример американских оптовиков, устанавливающих прямые связи с фермерами и производящих большие объемы продукции на капиталоемких предприятиях, должна создать свою систему с опорой на кооперативы и внедрить «законченную высоко-техническую форму треста»[394]. Евдокимов возражал, что американские тресты, масштабно внедряя в экономику технический прогресс, становятся при этом «королями нефтяными, хлебными, мясными и пр.». Впрочем, представление об Америке как «о стране свободы» вскоре развеялось, а в России также появились свои синдикаты, монополизировавшие сельскохозяйственное машиностроение, производство топлива, соли и т. п. Пока синдикаты не стали «всемогущи», государство, земства и «общество» должны были объединить для борьбы с ними кооперативные союзы[395]. Экономист и кооперативный теоретик А.Е. Кулыжный (известный своей работой в Народном университете им. Шанявского) также ссылался на американский опыт и предупреждал о том «угнетенном положении», которое «готовят русскому производителю зерна сторонники предоставления полной свободы действий частной предприимчивости торгового капитала». Он делал вывод, что это «война»: «Всеми силами надо добиваться того, чтобы наши общественные силы и государство приняли участие в организации сбыта хлебов именно производителями в противовес организации хлеботорговцев»[396].
В этих работах ссылки на частных предпринимателей как на «общественных посредников» подчеркивали социальный аспект экономики и экономических моделей[397], а «капиталисты» символизировали ту силу, которая никак не обуславливалась представлением об обществе и государстве и ничем не обогащала это представление. В противовес им новые экономические модели выдвигали альтернативные социальные сообщества, сплоченность которых обеспечивалась присутствием профессионалов и нанимавших их организаций. Наиболее откровенно указывал на эту сторону вопроса Евдокимов. Он утверждал, что частные предприниматели неадекватны своей основной миссии соединения городской и деревенской России из-за «бесстыдной погони за прибылью»; когда частные посредники будут «ликвидированы» кооперативами, профессионалы, государство и общество смогут контролировать «дружеский союз Села и Города»[398].
Кооперативные активисты и чиновники истолковывали значительный количественный рост кооперативных учреждений как победу непосредственных производителей над частными торговыми посредниками и даже более широко — как победу рациональности над сельской неразумностью. Отчеты инструкторов, инспекторов и агрономов содержали заявления о том, как «край теперь очищен от торговцев»; сведения, что ростовщики вынуждены прекратить свою деятельность или, по крайней мере, понизить долговые проценты; утверждения о том, что кредитные кооперативы состоят «исключительно из производителей». Все это передавало устремленность к успеху и служило его мерилом как для рапортующих об этом местных агентов, так и для их начальства, которое утверждало и публиковало отчеты. Один из инспекторов писал, что каждый новый кредитный кооператив приближает местного профессионала-практика к долгожданному «освобождению крестьянства от капитала»[399].
Кооператоры и бюрократия чаще всего ссылались на успехи молочной промышленности севера Европейской России и Западной Сибири. Этот сектор экономики на рубеже XIX–XX вв. стал предметом пристального общественного внимания. Необычно большое число профессионалов прибывало в указанные регионы для того, чтобы давать технические советы и помогать в закупках нового оборудования для кооперативов. К 1914 г. насчитывалось около 90 инструкторов и их помощников только в Вологодской губернии и еще более 100 в Западной Сибири. В каждом из этих регионов они были уполномочены раздавать ссуды и субсидии на покупку нового оборудования, предоставленные и обеспеченные отдельными министерствами, земствами и местными сельскохозяйственными обществами. Только в Сибири между 1911 и 1914 гг. инструкторы распределили среди 540 новых артелей государственных ссуд на сумму 732 400 руб.[400] Вологодское общество сельского хозяйства, организованное бывшими земскими агрономами и гласными и субсидируемое правительством, подключилось к работе государственных и земских инструкторов и стало играть роль единого маркетингового центра для маслосыродельных артелей[401]. По предварительным подсчетам, в Вологодском и Кадниковском уездах в 1905 г. насчитывалось 363 частных предприятия, а в 1914 г. осталось всего 136, что составляет уменьшение на 64 %; число артелей за тот же период выросло с 2 до 142[402]. Правительство, земства и общественные деятели уже предвкушали, как чахнущие частные предприятия будут заменяться рациональной и высокоморальной системой кооперативного производства и торговли[403]. Инструкторы докладывали, что в Западной Сибири объединенными усилиями государства и финансируемого казною Союза Сибирских маслодельных артелей частная торговля в некоторых районах была «совершенно вытеснена», а в других — частных предприятий остались «единицы, когда раньше были сотни и тысячи». Высшую точку этой кампании, которая нашла свое отражение практически во всей кооперативной, агрономической и специализированной официальной периодике, символизировала просьба председателя Курганской биржи о «перемирии», чтобы торговцы и фабриканты смогли сменить профессию. «Кооперация заполняет самые отдаленные уголки деревни. Она душит мелкого торговца. Тот, задохнувшись, потянет за собою и крупного… Наша песня спета и причиной этого кооперация». Один из авторов правительственного «Вестника сельского хозяйства» оценивал этот случай как часть «триумфального победоносного шествия» кооперации и пророчил столь же бесславный конец и другим «вредоносным» элементам в иных секторах экономики во всех регионах России[404].
Количественный рост кооперативов, конечно, изображался как победа над сословными принципами и практиками, увековеченными крестьянской изоляцией. Общеизвестный контраст между многочисленными, но пребывающими в застое сословными банками и расширением кооперативной сети, равно как и ощутимый спад общинного и сельского молочного производства, говорили о многом. Крестьянские общины в Сибири использовали производство молочной продукции и торговлю ею как источник средств для поддержания в надлежащем состоянии церквей и школ. Они первыми столкнулись с конкуренцией со стороны владельцев мелких перерабатывающих предприятий и торговцев, прибывших из Европейской России по Сибирской железной дороге в 1890-е гг. Новые механические маслобойки противостояли трудоемкости крестьянского хозяйства и сделали лишним труд пожилых женщин, сбивающих масло вручную. Железная дорога на Курган, открывшаяся в 1896 г., заменила существовавшие до этого сухопутные и речные торговые пути через Урал и сразу лишила многие крестьянские общины немалого источника доходов[405]. Это спровоцировало «молочные бунты» в Западной Сибири на рубеже веков, когда «бабы» возглавляли толпы разъяренных крестьянских торговцев и сельских старост, которые сжигали дотла новые фабрики и выгоняли их владельцев (а те спасали свою жизнь, только угрожая крестьянам огнестрельным оружием).
Но артели, вытеснившие частные предприятия, не восстановили общинного производства, а агенты сознательно избегали общинных институтов при созыве собраний будущих членов кооператива. В некоторых случаях артели даже вытесняли сначала общинные, а не частные предприятия[406]. Макаров не упустил случая пофилософствовать по поводу развала общинного образа жизни, но ничуть не сожалел об этом: открытие рынку ранее закрытых деревень и разрушение ручной экономики новыми технологиями — это изменения, которые так или иначе должны произойти, а при помощи кооперации они совершатся более рационально, организованно и постепенно[407].
Многочисленные писания о «консолидации производителей», перечисление побед кооперативного движения над «неразумностью», «эксплуатацией» и принципом сословности вызывали гораздо больше сомнений, чем казалось на первый взгляд. Ведь многие авторы за описанием помощи, предоставляемой «крестьянам» и «поселянам», упускали тот факт, что объектом новой политики были те же люди, так что появление кооперативов означало исключение некоторых групп в деревне из процесса реорганизации «трудового» крестьянства (как профессиональной категории) и отторжение отдельных сельских жителей от новой кооперативной общности. Часть крестьян издавна занималась торговлей и ростовщичеством, но применение к ним новых социально-экономических категорий с новыми смысловыми значениями и новых законов гарантированно превращало торгующего крестьянина в «торговца» и оставляло его за бортом новых сельских учреждений. Определение «кулак» было скорее оскорбительной кличкой, чем исчислимой категорией; ею охотно пользовались как крестьяне, так и не-крестьяне. Это прозвище легко можно было применить не только к ростовщику, лавочнику или просто зажиточному поселянину, но также и к любому лицу в деревне, которое подвергалось культурной делегитимизации как «сильное» и «влиятельное»[408]. В итоге попытка действовать в обход сословных институтов и деревенских властей могла порою вести к прямому столкновению с местным сообществом и его выборными властями. Внедрение в деревенскую жизнь новых понятий и категорий в новом институционном контексте провоцировало столкновения по поводу представительства на местном уровне, тем более что осмысление этих категорий могло быть произвольным и сопровождалось появлением в конкретном селе кооператива, инспектора и немалых денежных сумм.
Итак, кооперативы помогали «крестьянству». Но при этом вопрос о том, что значит быть крестьянином, вставал с учреждением кооператива в любом селе, и его жители вместе с профессионалами вовлекались в сложный поиск ответа на него. Распределение властных полномочий в этом взаимодействии было далеко не равным. Инспекторы в качестве представителей государственной власти нередко прибегали к административному принуждению, включая закрытие того или иного учреждения, удаление всех или некоторых членов правления, а то и конкретных членов кооператива; такой административный ресурс использовался как само собой разумеющееся, естественное право. Крайним средством, которым могли воспользоваться инспекторы, был вызов полиции, что они регулярно и делали. Кроме того, в любом случае у инспектора под рукой всегда была ссуда размером от 1500 до 2000 руб., и именно он практически единолично решал — дать ее кооперативу, придержать или вообще отменить. Это предоставляло местному агенту право навешивать ярлыки, а крестьян вынуждало заботиться о том, какого именно ярлыка они удостоятся. А поскольку термины «крестьянин», «батрак», «кулак», «торговец», «богатый» и «бедный» были хорошо известны в русской деревне, у самих селян теперь появились достаточные основания для того, чтобы использовать предложенные профессионалом особые значения этих терминов с выгодой для себя и активно пользоваться ими в его присутствии. В конце концов, именно присутствие специалистов позволило зафиксировать сам процесс этого взаимодействия.
Категории и термины начинали работать, когда группа селян обращалась за уставом и ссудой для нового кредитного кооператива, а также когда уже существовавший кооператив обращался за новыми ссудами или во время проверок кооперативных учреждений. В таких случаях инспектор по мелкому кредиту при местном отделении Государственного банка отправлялся выяснять обстоятельства дела на месте, и его отчет рассматривался Губернским комитетом по мелкому кредиту, состоявшим из представителей земств и местных отделений государственных учреждений[409]. Обычно инспекторы неформально согласовывали действия с местным государственным и земским агрономическим персоналом и координировали свою работу с кооперативами посредством экономических и сельскохозяйственных совещаний на уездном и губернском уровнях[410]. Полномочия агронома не были обозначены столь же четко, как инспекторские, но как агенты учреждения-кредитора (министерства или земства) на местах они имели право присутствовать и вмешиваться в работу собраний членов кооператива[411].
Большая часть сохранившихся отчетов[412] представляет собой заполненные инспекторами бланки, в которых уже заранее содержались категории для классификации масс населения, с которыми инспекторы имели дело. Предполагалось, что категоризация должна помочь им разделить население по следующим параметрам: сословная принадлежность заявителей, род их занятий, владение землей и домашним скотом, наличие доходов и источников дохода и грамотность. Сами по себе эти данные не определяли решения, принимаемого инспектором, поскольку закон и инструкции требовали только того, чтобы хозяйства были «производительными» и «трудовыми». На практике же можно было по-разному истолковывать одну и ту же информацию и выводить из нее противоположные рекомендации. Некоторые инспекторы использовали для определения того, были ли кандидаты в члены кооператива «производительными», оценку недвижимости: безземельность они понимали так, что некоторые члены получали доход со стороны и таким образом являлись торговцами или ростовщиками. Для других безземельность крестьян означала, что будущие члены кооператива слишком бедны для производительного труда и растратят ссуды впустую. Для третьих она предполагала бедность и, таким образом, служила основанием для открытия кооператива (так как кооперативы, с их точки зрения, были предназначены именно для того, чтобы помочь «экономически слабейшему элементу»), в то время как слишком большое количество земли было признаком богатства и могло стать причиной отклонения ходатайства об учреждении товарищества. Грамотность также использовалась непоследовательно: низкий уровень грамотности мог означать, что «темные» крестьяне нуждаются в кооперативах для организации самопомощи; что они слишком невежественны, чтобы доверить им работу в кооперативе; или что они сразу подпадут под власть грамотного меньшинства. Произвольность таких решений, думается, уже достаточно ясна. Это лишний раз напоминает нам о важности тщательного изучения конкретных данных, особенно о благосостоянии, в том широком контексте, в котором данная информация выявлялась и использовалась[413].
Более полезными и информативными являются детальные повествовательные отчеты, в которых содержится рекомендация отказать просителям в учреждении кооператива, ибо по форме отчета требовалось, чтобы инспектор объяснил такое свое решение. Важным представляется не то, отклонялись или принимались крестьянские заявления (по официальным данным, они принимались гораздо чаще, чем отклонялись), а мотивировка решения, а также то, что сам процесс говорит нам о концептуализации крестьянства. Подобным же образом по результатам инспекций существующих кооперативов часто требовалось объяснить, почему конкретные люди были удалены из кооператива. Эти отчеты показывают, кто мог, а кто не мог считаться крестьянином, и дают возможность увидеть, как методом исключения конструировалась категория «трудового крестьянства». Благодаря всему этому непоследовательные в других отношениях отчеты оказываются полезны не как беспристрастные свидетельства или окно в мир крестьянского общества и экономики, а как документы, появившиеся в широком контексте споров о легитимности, в которых участвовали как инспекторы, так и просители-крестьяне.
Как следовало из этих отчетов, присутствие торговцев в составе правления или в числе членов кооператива служило одним из обычных оправданий отказа в рекомендации: апростого упоминания о лицах, «не занимающихся производительным трудом», было достаточно для того, чтобы с отказом согласились губернские комитеты по мелкому кредиту. В большинстве случаев тульский инспектор просто сообщал просителям в деревнях, которые он посещал, кто из их числа является скорее «торговцем, чем земледельцем, занимающимся производительным трудом». Иногда он конкретизировал свои выводы. К примеру, обнаружив, что одно заявление содержит список из «16-и торговцев, одного городового, одного волостного старшины, одного писца и шести сельских старост», он решил, что деревенские власти уже «в кармане» у местных «кулаков». Инспектор отметил: это «дает мне повод думать, что политика товарищества, возникнет ли оно со ссудой в основной капитал или без таковой, поведется сообразно интересам волостного правления и торгового ряда и противоположно интересам экономически-слабых элементов слободы». Он также доложил своему начальству, что не только данные претенденты не должны получить государственную ссуду, но этому кооперативу нельзя позволить открыться вообще. Кроме того, он попытался побудить другую группу крестьян (не принадлежавших ни к торговцам, ни к выборным властям) представить отдельное заявление, которое и собирался рекомендовать губернскому комитету. В другом случае инспектор получил заявление от группы сельских жителей, проживавших на территории, где уже действовал кооператив, находившийся «во власти торговца Конаныхина». Он заключил, что новая группа кооператоров тоже попадет в зависимость от торговцев, но из другой группировки, поскольку обе группы соискателей казались ему слишком «энергичными», чтобы быть представителями трудового крестьянства. Поэтому он снова появился в деревне, чтобы организовать третью группу под своим личным контролем и «изолировать» членов кооператива «от вредного влияния Конаныхина»[414].
Заявители не всегда могли понять эти нюансы, и инспекторы обычно сами отправлялись в деревню и сообщали ходатаям, что некоторые из них являются торговцами, называя таковых поименно (что очень помогало собравшимся на сход крестьянам, не способным, очевидно, самостоятельно выявить их). В некоторых районах инспекторы и агрономы предлагали крестьянам высокие закупочные цены на их продукцию, опираясь на средства для земских и интендантских закупок, но при условии, что члены кооператива исключат из своей среды «торговцев», опять-таки называвшихся поименно[415]. Инспектор из Уфимской губернии докладывал, что новоявленные кооператоры используют кооперативные ссуды, чтобы рассчитаться с долгами местным лавочникам, «добровольно и на небольшие суммы»; члены товариществ серьезно полагают, что перед ними открылся новый способ решать свои насущные проблемы и покрывать повседневные расходы. Тем не менее инспектор взялся избавить крестьян от вредного влияния и запретил торговцам вступать в кооператив и появляться на его собраниях. Даже если торговцы были членами сельского общества или крестьянского сословия, все равно они уже не считались «крестьянами»[416].
Использование старых категорий в новом значении сразу создало путаницу, как только заявители попытались разобраться в них и воспользоваться ими на практике. В частности, в роли главного источника непонимания явно выступал термин «торговец». Одна группа заявителей в Тамбовской губернии утверждала, что ее члены достаточно состоятельны, успешно хлебопашествуют и пополняют свои доходы за счет мелкой торговли, таким образом демонстрируя, что они «работящие» и «надежные» партнеры в управлении кооперативом и возвращении ссуд. Местный инспектор, прочитав такое заявление, был возмущен, сочтя, что заявители были из «местных богатеев, не скрывающих, что открываемое ими товарищество должно обслуживать их личные торговые интересы». Инспектор, служивший в Нижегородской губернии, провел несколько дней в одной деревне, отделяя «торговцев» от «производительных» крестьян. «Выяснилось, что учредители принадлежат к богатому торговому слою населения с. Маресьева. Это обстоятельство не только не скрывалось, но даже особенно выдвигалось на первый план уполномоченным от учредителей, искренно полагавшим, что это и есть наиболее желательный во всяком учреждении мелкого кредита элемент, сообщающий ему известную прочность и доверие». Спустя несколько недель он докладывал начальству, что «результатом наших бесед было то, что взамен старого поступило новое ходатайство, где учредители из торговцев превратились в землепашцев». Инспектор вернулся в деревню для дальнейших объяснений о том, что «торговля в чистом виде» есть «перепродажа купленного товара из разницы в цене». Он втолковывал, что речь идет не только о тех, кто числится в купцах, мещанах и ремесленниках по сословной принадлежности. Позже он с огорчением докладывал, что вынужден был снова подтвердить перед крестьянами, что «под торговцами я вовсе не разумею в данном случае только лиц, имеющих бакалейные, мануфактурные и иные магазины, но и главным образом более или менее зажиточных крестьян, занимающихся скупкой зернового хлеба в округе с целью перепродажи собранных хлебных партий агентам крупных хлебных фирм»[417].
Недоразумения, возникавшие в подобных собеседованиях с западносибирскими молочными кооператорами и торговцами, также весьма показательны. В то время как официальная и кооперативная печать отмечала как большой праздник уничтожение «торгового класса» в Курганском округе, сами торговцы, судя по всему, имели очень слабое представление об идее класса и классовости вообще. Вместо этого они жаловались на потерю одного из надежных источников заработка (которым они, как и большинство крестьян, считали торговлю) и просили государство помочь им полностью сконцентрироваться на сельскохозяйственном труде[418]. На Ярославском съезде по мелкому кредиту в 1913 г. инспекторы заподозрили обман, когда обнаружилось, что некоторые из крестьянских делегатов были теми же торговцами, хотя те даже присоединились к общей словесной атаке на перекупщиков. Когда инспекторы указали этим делегатам, что они сами «торговцы», тогда как кооперативы создаются для «производителей», те ответили, что они просто «торгующие крестьяне», в отличие от других, которые только и делают, что торгуют. Все собрание согласилось с единогласно принятой резолюцией, утверждавшей, что интересы посредников и кооперативов противоположны. Инспекторы остались довольны тем, что они одержали еще одну победу над «торговцами», а «торговцы», видимо, также записали победу на свой счет[419].
Немало было и случаев, когда поселяне, разделенные на противоборствующие группы, переопределяли значения этих категорий и использовали их друг против друга при обращениях к инспектору. Ходатаи из одной деревни Вологодской губернии просили о ссуде в таких выражениях: «А если так нельзя [вернуть ссуду. — Я.К.], так товарищество наше не осуществится, да и к тому же торговцы расстраивают некоторых, говоря, что это только одно разорение, казна вас разорит»[420]. В другой деревне в Рязанской губернии борьба за контроль над кооперативными финансами привела одну из сторон к подаче прошения об открытии нового кооператива: в этом документе утверждалось, что существующее товарищество находится под властью «разного праздного люда», который стремится «только к наживе и распределению прибылей среди членов правления и совета, пользуясь слабостью русского мужика — подпаивает получивших ссуду, а потом грабит их». Инспектор отказал просителям в приеме заявления на том основании, что они сами являлись «торгующими крестьянами»[421].
В такой атмосфере навешивания ярлыков и взаимных обвинений нередко возникали ссоры между различными группами сельских жителей, которые соперничали между собой, стремясь контролировать новый кредитный кооператив и его ссудный капитал; при этом каждая сторона называла другую «кулаками» и «подкулачниками», торговцами или «богатеями». Ситуация в новых учреждениях некоторых регионов столь накалялась, что Управление по делам мелкого кредита разрешало членам кооперативных правлений носить при себе револьверы для необходимой самозащиты[422]. Также можно привести случай одной сибирской маслодельной артели, представленный в свое время как один из наиболее ярких эпизодов освобождения «производителей» от «эксплуататоров». Иногда несколько крестьян, имевших большие излишки молока, выделяли из общины принадлежавшее ей предприятие и объявляли это кооперативом, после чего начинали взыскивать плату со своих односельчан, желающих присоединиться. В то время как наблюдатели сообщали, что «молочные бунты» рубежа веков были направлены против частных предпринимателей, в этих отчетах лишь в виде подстрочных ссылок на крестьянскую несознательность отразились те случаи, когда сельские жители поднимались против групп своих же односельчан, учредивших кооперативы, но не пустивших в него часть жителей деревни. Так произошло и в этом случае: поскольку выгон остался в общинном владении, односельчане принудили основателей артели открыть учреждение для всей деревни и фактически восстановить общинное предприятие[423].
Иногда инспекторы сознательно позволяли втянуть себя в противоборство деревенских группировок. Во Владимирской губернии инспектор столкнулся с деревней, разделившейся на «партию» сельского старосты и «партию» его противников, и убедил последнюю подать прошение о создании кооператива. Заявление от старосты было получено раньше, но инспектор отклонил его, а потом снова появился в деревне, чтобы убедить остальных крестьян присоединиться к будущим кооператорам. Прямое обещание предоставления крупных ссуд привело к тому, что большинство жителей деревни оставило старосту и присоединилось к «партии» инспектора[424]. Когда инспектор из Вологды прибыл в старообрядческую деревню, он посоветовался с местным православным священником. Неудивительно, что тот поведал ему, будто раскольники «невежественны» и «недоверчиво относятся ко всякому нововведению». На этом основании агент рекомендовал отказать местным крестьянам в устройстве кооператива[425]. Вятский инспектор, наоборот, посчитал местного священника сельским жителем и своим конкурентом: священник заполнил форму заявления, но ему было отказано из опасений, что тот воспользуется кооперативом, чтобы господствовать над несознательными крестьянами. Инспектор, служивший в Пензенской губернии, вообще аттестовал священника как имеющего «развращающее влияние» на крестьян, так как тот стремился подчинить кооператив собственным интересам, брал взятки самогоном, позволял себе «могарычи и другие безобразия»[426].
Политический аспект этого взаимодействия становится яснее, если принять во внимание, что старосты и писари уже давно вошли в ряды «влиятельных людей». Инспектор Ф.М. Стоянов, состоявший при Архангельском отделении Государственного банка, объяснял, что кулак, торговец и сельские власти представляют и защищают общинное сознание, которое противостоит власти профессионала. Когда он путешествовал по губернии, знакомя крестьян с кооперативным движением, то сознательно избегал сельских сходов в их классическом виде, находившихся под властью сельских старост и их покровителей «кулаков»; вместо этого он старался собирать отдельные группы «бедных» крестьян каждой деревни и заполнял вместе с ними форму заявления. Невозможность убедить этих бедняков неизменно объяснялась их невежеством и вмешательством «угнетателей», которые активно отговаривали односельчан после отъезда инспектора; хорошо зная психологию темной деревенской массы, «влиятельные люди» без особого труда добивались своего и убеждали крестьян не слушать объяснения инспектора о преимуществах кредитных учреждений. Пензенский инспектор писал о темных личностях, толпящихся в соседних комнатах, выкрикивающих оскорбительные выражения в адрес инспектора и нашептывающих советы запуганным крестьянам. Он вопрошал: почему же еще крестьяне могут отказываться воспользоваться очевидными выгодами кооперативов, если не из-за собственной внушаемости и присутствия нежелательных влияний[427]?
Эти персонифицированные влияния могли «заразить» кооператив одним своим присутствием. Стараясь объяснить плачевное финансовое состояние одного товарищества, инспектор доказывал: «По моему мнению, развитию товарищества мешает то обстоятельство, что правление товарищества помещено в волостном правлении. Этим же можно объяснить и слабое развитие вкладной операции». Губернский кредитный комитет счел это достаточным основанием для раздельного размещения волостного и кооперативного правлений[428]. Другие писали, что источником коррупции было присутствие писарей среди членов тех же правлений[429]. Когда молочные артели оказывались столь же не застрахованы от низкокачественного производства и хищений, что и частные предприятия, профессионалы объясняли это пагубным влиянием «капиталистических» привычек, принесенных бывшими рабочими частных предприятий; в Сибири инструкторы таких рабочих даже выгоняли из артелей[430]. Если выяснялось, что обращение членов кооперативов с наемными рабочими было безобразным — скорее всего, даже хуже, чем на частных предприятиях, — то агенты также списывали это на счет уязвимости крестьян для «капиталистического» влияния. Члены артелей, со своей стороны, оправдывали плохое обращение с наемной рабочей силой тем, что эти рабочие являются носителями «капиталистических» традиций, а потому и не заслуживают лучшего, а кооператоры, которые их наняли, слишком бедны, чтобы платить им больше[431].
Экономическая и административная верхушка деревни была делегитимизирована потому, что паразитировала на крестьянской беспомощности; но в этом смысле использование указанных стереотипов делегитимизировало и «трудовое крестьянство». Отсюда проистекают на первый взгляд противоречивые, но на самом деле вполне последовательные рекомендации пермского инспектора: отклонив ряд заявлений из-за недостатка «грамотных» и «культурных» крестьян, другим он отказывал потому, что учредители были слишком грамотны и могли легко воспользоваться безграмотностью и некультурностью большинства[432]. В конце концов (как объяснял коллега данного инспектора), это «люди темные в смысле интеллектуального развития, привыкшие полагаться на авторитетных в их делах лиц, вроде волостного писаря»[433]. То, что «крестьянские производители», которых защищали специалисты, не понимали смысла новых категорий, огорчало, но не было трудной проблемой. Один из кооперативных активистов Вологодской губернии задавался вопросом, почему члены артелей позволяют лавочникам и купцам состоять в той же артели, мирясь с их господством и эксплуатацией? Ответ виделся ему в «крестьянской темноте» и «некультурности», которые не позволяли распознать врагов[434]. Инспектор Зубов спрашивал у собрания своих коллег, почему крестьяне не расправятся с ростовщиком, и предполагал, что это происходит вследствие все той же крестьянской доверчивости и слабости, которые постоянно заставляют инспектора вступать в борьбу на стороне крестьян[435].
Наличие местных представителей элиты (например, торговцев и представителей деревенской администрации) было не самой распространенной причиной отклонения ходатайств и подачи отрицательных отчетов; гораздо чаще использовались ссылки на «невежество» и «отсталость» или на то, что заявители были «исключительно крестьяне», недоступные внешнему надзору. Воистину слова «крестьянин» и «отсталый» стали синонимами в некоторых из этих отчетов. Заявки на открытие кооператива, основанного одними крестьянами, отклонялись, потому что «крестьяне по их природе» не способны справиться с таким трудным делом. Один инспектор, посланный на осмотр кооператива в Пензе, просто счел, что правление, состоящее из одних крестьян, из-за безграмотности своих членов «существенной пользы» принести не может. Отмечая высокий уровень банкротств рядовых членов, он заключал, что за отсутствием интеллектуальных сил в состав совета вошли местные крестьяне, которые благодаря своей безграмотности и неразвитости совершенно не руководствуются уставом. «Темнота и безграмотность» — вот короткое, но многозначительное заключение архангельского инспектора, который отклонил целый ряд заявлений, иногда добавляя, что новое учреждение ничего не выиграет даже от присутствия интеллигента[436]. Его вологодский коллега просто отметил, что учредители кооператива «исключительно крестьяне», а в другом случае пояснил свой довод: «идейных, интеллигентных лиц в списке учредителей нет». Инспектор, служивший на Кубани, подчеркивал полное отсутствие интеллигентных сил и нехватку людей, достаточно развитых хотя бы по крестьянским меркам, чтобы управлять кредитными кооперативами. Инспектор из Екатеринославской губернии все-таки отыскал культурного крестьянина, но это была настоящая диковина: «Это редкий пример рядового крестьянина, любящего свое товарищество и посвятившего себя на служение ему». Такое заключение основывалось на том, что этот поселянин начинал видеть проблему глазами инспектора, оправдывал его надежды, «учение открывало ему глаза на истинную цель кредитного товарищества»[437].
Возможно, действительно имело смысл настаивать на том, чтобы члены кооператива были в состоянии вести бухгалтерские книги для сложных финансовых операций; но сама неспособность вести бухгалтерию помещалась в более широкий контекст — «низкую культуру населения» и его «отсталость»[438]. Под этим понималось (наряду с неспособностью писать, читать, подписывать свое имя и полностью понимать канцелярский стиль кооперативного устава) любое действие или социальное поведение крестьян, которое казалось неприемлемым профессионалу. Заметив, что ходатаи в одной деревне подписали прошение, не понимая его смысла — что само по себе было справедливым нареканием, — инспектор утверждал: «Это обстоятельство, мне кажется, ясно говорит о том, насколько легкомысленно относятся учредители к такому серьезному делу и как велика их темнота»[439]. После неурожая в Пензенской губернии местный инспектор был завален заявлениями об учреждении новых товариществ, однако для его отчетов типично следующее заявление: «Крестьяне села Щепотьева… настолько темны, невежественны и малограмотны (и интеллигентных руководителей среди них к сожалению не имеется), что по их личному признанию, им товарищество нужно только сейчас, в тяжелую годину неурожая». Инспектор собрал членов кооператива, указал им на их «неграмотность» и «неопытность» и пообещал закрыть товарищество, если они не возьмут на работу «интеллигента» для ведения бухгалтерии[440]. Несдержанность также была признаком невежества. Так, однажды другой пензенский инспектор прибыл в деревню во время собрания схода. Несмотря на его прежние проповеди о «некультурности» пьянства, «члены нашли для себя более удобным не стесняться в проявлении своих наклонностей, выразившихся в чрезмерном употреблении спиртных напитков, и в товариществе началась необузданная вакханалия». Отчаявшись найти хотя бы одного трезвого члена кооперативного правления и убедившись в невозможности ничего втолковать даже трезвым кооператорам-крестьянам, инспектор распустил правление и назначил новые выборы с кандидатами по собственному усмотрению[441].
Географическая изоляция от городов и их культурного влияния была не менее гибельна для кооперативного движения не менее «некультурности». Ссылки на «глухие места» предполагали неспособность их жителей узнать что-то новое и вкусить от культуры, приносимой профессионалами. Инструкторы маслодельных артелей в Вологодской губернии были уверены в том, что восточные уезды губернии лишены маслодельных и кредитных кооперативов единственно по причине своей оторванности от таких центров «цивилизации», как губернский центр и губернский кредитный комитет. Как пояснял местный инспектор, болота отделяют эти деревни от «культурных центров» так, что они «занимают обособленное положение… Население этого уголка заметно выделяется малокультурностью и косностью. Все начинания общественноэкономического характера оканчивались неудачно». Конечно, и там были грамотные и «энергичные крестьяне», но они обязательно воспользовались бы новой ситуацией для обмана своих односельчан и подчинения их своим интересам[442].
Результатом таких взаимоотношений стала культурная делегитимизация сельского населения в глазах специалистов, так что любой крестьянский отклик мог быть сочтен отражением отсталости. Жители одного из сел Костромской губернии узнали, что земский агроном получал по 100 руб. за каждый основанный им кооператив; члены товарищества заключили, что теперь наконец ясно, почему агроном казался таким увлеченным своей работой, и стали относиться к нему с большим пониманием, но меньшим уважением; говоря: «За 100 рублей… агроном на все пойдет — и лавку устроит и кредитное товарищество заведет. Сто рублей не шутка». Такая реакция свидетельствовала о том, что крестьяне плохо понимают цели учреждений, но это не побуждало кооператоров-теоретиков усомниться в собственном подходе[443]. Сибирские крестьяне, встречая инструкторов, нередко сразу начинали «расспрашивать не только подробно, но подчас обидно-подозрительно о средствах… об условиях выдачи ссуд, об ответственности в уплате, о технике и экономике маслоделия… Мужик не может себе представить, что есть на свете люди, которые могут работать, не требуя платы»[444].
Два инструктора, служившие в Вологодской губернии, писали, что невежественные крестьяне и их «враги» находятся на одном и том же культурном уровне — и тем и другим не хватает общественной сознательности. Когда закупочные цены были выше в частной лавке, члены кооператива спешили продать свою продукцию торговцу, а не своему собственному товариществу; а «надо знать, что торговец этот умышленно повысил цены с целью разорения артельной лавки, и вот сами же артельщики помогают ему в этом благом деле». И далее: «Масса артельщиков все еще плохо различает, где кончаются узкие частные интересы отдельных членов и где начинаются солидарные интересы организации… Пока эта социальнопедагогическая задача не займет видного места в деятельности артели, до тех пор члены артелей будут идти кто в лес, кто по дрова и при первой тревоге каждый будет спасать себя и свое, бросив общее на произвол судьбы»[445].
Публицисты добавляли к этому, что вмешательство профессионалов еще долго будет жизненно необходимым. При столь глубокой, закоснелой и всепроникающей отсталости, которая сделала крестьян уязвимыми для вторжения в их жизнь «влиятельных людей», в условиях их неспособности понять собственные интересы, практически ничего не оставалось, как усиливать власть профессионала. Опрос местных собраний кооператоров на тему о причинах многочисленных «отклонений» в кооперативном строительстве лишь отсылал к «общим культурным условиям русской жизни», «низкой культуре и несознательности населения» и указывал на «изоляцию» крестьян в их закрытом сословии и деревнях. Никакое специальное мероприятие не могло компенсировать эти изъяны, так что единственный вывод из этих ответов состоял в том, чтобы облегчить интеллигенции доступ в деревню[446]. Один инспектор, сделав краткий обзор таких некультурных привычек, риторически вопрошал: почему крестьяне не воспринимают то, что им говорят? «Ответ на этот вопрос находят обычно в малограмотности, некультурности, косности, темноте массы населения. Что и говорить, эта темнота, некультурность и проч. — неоспоримые факты», требующие более настойчивого вмешательства[447]. Констатируя «темные стороны нашего сотрудничества» — пьянство, фискальную безответственность, коррупцию и засилье богачей в кооперативных учреждениях, — статистик В. Краснов предполагал, что только активное вмешательство интеллигенции может изменить ситуацию к лучшему[448].
Большинство профессионалов вначале предполагало, а затем и удостоверилось в том, что новые учреждения окажутся разъединенными и фрагментированными. В основе этого заключения лежало их представление о том, что сельские общества атомизированы и открыты влиянию носителя рациональности — профессионала. Этот аспект четко выразился в повсеместном использовании «планов» для учреждения новых кооперативов, приведших к своего рода «балканизации» местных сообществ[449]. Губернские конференции инспекторов, государственных и земских агрономов и инструкторов делили число хозяйств на число специалистов, имевшихся в данной губернии, и на этом основании определяли, сколько кооперативов потребуется. Желательное число кооперативных учреждений в губернии, как и желательный размер каждого кооператива, определялось не числом хозяйств и не экономическими, экологическими или социальными факторами данной местности, а числом профессионалов. Другие планы призывали придерживаться принципа «одна волость — один кооператив» (потому что земство нанимало профессионалов по этому принципу) или «один участок — один кооператив» (потому что агрономы обычно делили между собой конкретную территорию на участки). На этом основании инспекторы и агрономы, подотчетные губернским кредитным комитетам, отклоняли заявления на открытие одних кооперативов, изменяли территориальные границы других или предлагали открывать новые (даже при отсутствии поданных ходатайств об этом) в тех местностях, где возникал пробел в кооперативной сети, которую они себе вообразили. Даже без формального планирования, рассматривая заявления в порядке поступления, инспекторы и агрономы отклоняли часть их на том основании, что кооператив предлагалось учредить рядом с уже открытым, — ведь одного учреждения было достаточно, чтобы удовлетворить потребности профессионала. Просьбы крупных кооперативов об их разделе на два меньших отклонялись из страха «дробления», при котором профессионалы будут иметь слишком много подотчетных учреждений для наблюдения, а государство — слишком много кооперативов, чтобы позволить себе их финансировать[450].
Сильное чувство местной общности, действительно присущее членам кооперативов, преподносилось как еще один пример неразумности и агрессивного невежества, которым можно было сознательно, а порой и насильственно, противодействовать. Инспектор, служивший в Курской губернии, потратил три года, убеждая членов одного товарищества отказаться от помощи местного священника и нанятого на стороне счетовода, — те советовали кооператорам, как работать, но сами в кооператив не вступали. Конторские книги здесь были в порядке, а с финансами дело обстояло лучше, чем в большинстве соседних кредитных кооперативов, но, не входя в детали, инспектор решил, что влияние названных лиц было «нездоровым». Он созвал общее собрание и попытался настроить членов кооператива против священника и счетовода, но собрание выбрало их в правление. Собравшиеся не давали инспектору говорить, и он сообщал в отчете, что ситуация так накалилась, что он даже стал опасаться насилия над собой. Наконец он вынужден был обратиться к пожалевшему его селянину, который тайком вывел его из деревни. Сразу вслед за тем инспектор попросил губернатора принять меры, и тот распорядился: священника сослать в монастырь, а счетовода отправить на военную службу[451].
В некоторых случаях заявители использовали определенные клише и терминологию, чтобы поспорить с инспекторами. Когда инспектор по Самарской губернии отклонил заявление на получение ссуды, потому что члены данного товарищества были слишком невежественны, чтобы использовать ее продуктивно, последние противопоставили стереотипу невежества стереотип нищеты. Они направили прямо в местное отделение Государственного банка прошение, где жалобно напоминали, что священный долг государства состоит в том, чтобы помочь им в их нищете[452]. Это был редкий случай, когда Государственный банк принял сторону крестьян против инспектора.
Чтобы не истолковывать подобные случаи как признак «негоциации» и «сопротивления» — в духе концепции «оружия слабых», которая в течение ряда лет оказывала влияние на крестьяноведе-ние[453], — важно отделить то, чему оказывалось сопротивление, от того, что подтверждалось и укреплялось. В данном случае ради получения ссуды заявители открыто признавались в собственном невежестве и униженном положении, таким образом они фактически участвовали в укреплении того мировоззрения, которое по отношению к ним самим было делегитимизирующим и дегуманизирующим. Точно так же, когда член крестьянской артели обращался в Вологодское общество сельского хозяйства с просьбой увеличить помощь, он оправдывал это ссылкой на «нашу темноту» и «беззащитность»; журнал Общества не преминул опубликовать письмо под названием «Наша темнота»[454]. Очень часто земские и государственные агенты прощали, списывали или рассрочивали ссуды на том основании, что крестьяне умоляли их о снисхождении к своей бедности и невежеству; это показывает, что такая практика была широко распространена, что и рассматривается в следующем параграфе данной главы.
«Сопротивление» могло подтверждать и другие допущения. В Саратовской губернии, когда агент потребовал присутствия интеллигента в кооперативном правлении, члены товарищества ответили, что интеллигенция не есть производительная группа населения и ничего не производит своими руками. Инспектор стал настаивать на своем и грозил отозвать предназначенную для кооператива ссуду; тогда крестьяне отравили его (он выжил). В этом случае члены товарищества оказали сопротивление инспектору, но своими доводами подтвердили типичный и для него самого дискурс противопоставления и взаимной обособленности «производительного» и «непроизводительного» населения. Печать преподносила это как свидетельство обособленности рядовых кооператоров[455]. Если видеть в этом взаимодействии и терминах гибкий дискурс — гибкий постольку, поскольку все стороны в нем участвовали, — то понятия «отсталости» и «неразумности» являлись его ограничителями, которые навязывались инспекторами как агентами государства. Другими словами, существовали принудительно установленные пределы для любых «негоциаций» или «сопротивления». Случай с кооперативом в Курской губернии был улажен пострижением в монахи священника и призывом счетовода в армию. Другой инспектор, несколько раз посетив деревню, постоянно настаивал на удалении источника «нежелательного» влияния из кооперативного правления; наконец, он назначил новые выборы, но крестьяне переизбрали то же самое правление. Он обвинил членов правления в коррупции и попытался изъять некоторые квитанции в качестве улики, но был окружен другими членами, которые пригрозили насилием за вмешательство в их «самостоятельные действия». Указывая на эту агрессивную «некультурность», губернский кредитный комитет обратился к губернатору (председателю того же комитета), чтобы тот санкционировал отправку в деревню отряда полиции[456]. Инспектор, работавший на Севере Европейской России и сознательно избегавший местных «влиятельных людей», навлек на себя гнев сразу нескольких сельских обществ, которые сообща обвинили его в проповеди раскола. При изгнании инспектор уберег себя от насилия, только пригрозив револьвером. Позже он просил губернатора принять меры[457]. Один пензенский инспектор докладывал о весьма огорчительном всеобщем молчании, которым крестьяне встретили его совет признать вину своих лидеров и односельчан и сдать финансовую документацию кооператива. В этих случаях виновной оказывалась вся деревня: сельские власти, которые отказались выколачивать просроченные ссуды, члены правления, которые выдали ссуды, крестьяне, которые выбирали правление, и заемщики, которые были столь «несознательными». Разумеется, инспектор и тут просил губернатора вмешаться[458].
В практике кооперативного движения кастовость была вездесущей характерной чертой и отчетливо выражалась в отделении «трудовых» и «производительньгх» групп населения от тех, кто им якобы противостоял, а также в интеллектуальной изоляции образованных групп от сельского населения в целом. Тесно была связана с кастовостью и очевидно присутствующая в этом взаимодействии неподатливая политическая культура самодержавия, отрицавшая за сельским населением способность управлять собой и другими крестьянами и открыто подчинявшая его высшей власти. Появление более сложных и социологически оформленных концепций сельского населения и деревни в целом, а также реализация «просвещенной» политики не вытесняли существовавшие практики, а смешивались с ними.
То же сочетание автократизма и кастовости применялось к религии и этничности. То, что «народы» могут рассматриваться сквозь призму «национальности» и «исповедания», не было новостью. Многие этносы и конфессии получили юридический статус как сословия или подобные сословиям «состояния» с отдельными привилегиями, обязанностями, а иногда и с наложенными на них запретами[459]. Поэтому весьма интересно проследить, как часть бюрократии и кооператоров старалась использовать кооперативную политику, чтобы отойти от базовых трактовок этничности и вероисповедальной принадлежности.
Откровенная этническая и религиозная нетерпимость была очевидной в практической работе большинства кооперативных инспекторов. Греки — табаководы и табачные торговцы на Кавказе, как заключил один из инспекторов, были «инородцами» и наживались за счет русского и нехристианского населения края. В одном из селений Севера Европейской России православный священник и инспектор использовали образ «замкнутой» закрытой деревни в качестве оружия в религиозном противостоянии, обличая раскольников как «темных» людей, враждебных любым нововведениям. К «торговцам» поголовно причисляли карельских коробейников, финскоговорящих жителей Северо-Запада Европейской России (среди них были как православные, так и раскольники), ставших объектом нападок со стороны шовинистического Православного братства после 1905 г.[460]
Но другие инспекторы старались отдалиться от разграничительного понимания религиозных и этнических особенностей и находили необходимый для этого инструмент в кооперативах и «всесословных» учреждениях. Часто это означало, что национальность и вероисповедание открыто отвергались в качестве критериев для открытия кооператива. Поэтому инспекторы и Управление по делам мелкого кредита отклоняли множество заявлений, поддержанных Союзом русского народа в центральных и юго-западных губерниях России, даже в тех условиях, когда другие центральные правительственные учреждения оказывались причастны к деятельности Черной сотни. Черносотенные ходатаи из Воронежа просили о финансовой поддержке для того, «чтобы наш союз увеличивался в братстве», исключая нехристиан; инспектор объявил «недопустимость тенденциозного стремления ограничить будущий контингент товарищей единством национальности и вероисповедания» и был поддержан своим начальством в Воронеже и Петербурге. Прошения от казаков о формировании своих кредитных кооперативов, куда бы был закрыт доступ крестьянам и нехристиа-нам, были отвергнуты инспекторами: при всех юридических, социальных и исторических различиях, которые устанавливали обособленность казачества почти как отдельного «народа», инспектор все же заключил, что характеристики «трудовой» и «нетрудовой» должны применяться ко всем группам населения. Военное министерство, в ведении которого находились казаки, повело длительную кампанию за разрешение отдельных казачьих кооперативов, но она была остановлена сопротивлением Министерства финансов и Совета министров, которые отвергли принцип сословности в кооперативной политике.
Инспекторы отказывали и другим заявителям в Центральной России, которые собирались создавать исключительно мусульманские кооперативы, в то время как владикавказский инспектор не принял заявление от группы осетин (ираноязычного народа), в большинстве своем христиан, которые нуждались в кооперативе, чтобы «защитить» себя от окружающих враждебных им этнических групп. Этот инспектор писал: «Вражда, конечно, не может служить ознаменованием к открытию товарищества, ибо задача и цель учреждений мелкого кредита не только поднять экономическое благосостояние населения, но способствовать насаждению гражданственности, объединять разнородные элементы населения, примирять, воспитывая их в духе законности»[461].
Борьба против «торгового и ростовщического капитала», как заявляло Министерство финансов, не признавала языковых и религиозных границ; типовые кооперативные уставы и инструкции печатались на турецком, армянском и грузинском языках для нерусского населения. В Туркестане основные цели реформ в сфере мелкого кредита требовали корректировки применительно к местным обычаям: ссылаясь на исламское право, инспекторы уверяли, что любая сумма, возвращенная в кооператив сверх основного займа, регистрируется не как уплата процентов, а как плата за пользование платком или туфлями[462].
Эти заявления показывают, что этническую принадлежность в Российской империи нельзя объяснить исключительно в рамках столкновения русских и нерусских или как доминирование русских над остальными. То же стремление «организовать неорганизованных» вовлекало в процесс реформ образованную элиту самых разных этнических и религиозных групп. Получившие образование и профессию русский, украинец, грузин или татарин могли говорить на общем для них всех языке просвещения, стремясь выделить себя из массы населения, которая им не владела. Универсальные стандарты просвещения и прогресса могли применяться с разными целями. В практике кооперативного движения довольно редки были случаи, когда эти стандарты применялись для того, чтобы постулировать, что русский агроном, возможно, имеет что-то общее с русским крестьянином; гораздо чаще они применялись для того, чтобы зафиксировать и реифицировать различия, которые не имели отношения к языку и этничности. Русские делегаты Съезда по мелкому кредиту, проходившего в 1912 г., нисколько не оскорбились, — напротив, были удовлетворены, — когда латыш поднялся на трибуну, чтобы пожаловаться на отсталость русского мужика и похвалить цивилизаторскую деятельность русской интеллигенции[463]. Министерство земледелия наняло датского кооперативного инструктора Х.Х. Руфеншталя и послало его работать в Вологодское земство; там земское собрание приняло его как собрата, помогающего нести «прогресс» в «глубинку» Европейского Севера[464].
Эти распространенные воззрения не устраняли столь же частых противоречий между этнически и конфессионально различными группами образованного общества, — скорее они смешивались друг с другом. Основным оставался вопрос о том, какая группа лучше всего подготовлена к управлению сельским населением, которое не в состоянии само управлять собой. Рассмотрим аргументацию украинцев на Съезде по мелкому кредиту (проходившем в 1912 г. в Санкт-Петербурге), которые обличали великорусов, учредивших Московский народный банк. Корреспондент сельскохозяйственной газеты «Засiв», выходившей на украинском языке, проинформировал съезд, что он советовал своим читателям не покупать акций банка: «Докладчик [от Московского народного банка. — Я.К.} выступал против правительственной опеки над кооперацией, но рекомендованная им система руководства кооперацией с Московским банком во главе поведет к такой же опеке со стороны столичной интеллигенции». Прием, оказанный представителям банка на Всероссийском кооперативном съезде в Киеве в 1913 г., был еще более холодным. Украинские деятели использовали этничность как средство борьбы со своими русскими соперниками, но это не подразумевало, что они имеют общую идентичность с украинскими крестьянами: скорее они утверждали, что местное происхождение и родной язык дают им право, и компетентность, достаточные для управления своими неорганизованными крестьянами[465].
Эта большая культурная миссия могла объединить в общем деле разрозненные в остальном религиозные и этнические группы. В качестве примера интеллектуальной любознательности можно привести дебаты двух российских инспекторов, работавших в Перми, которые решали вопрос, «способны» ли башкирские скотоводы сами управлять кооперативом; они заключили пари и отправились в восточные уезды губернии, чтобы разрешить спор опытным путем. Представитель мусульманской знати, с которым они консультировались по пути, не согласился, что местные скотоводы безнадежны — под постоянным управлением они должны справиться. Но он не оспаривал той посылки, что его единоверцы — отсталый народ, что отсталость — полезная категория для классификации людей, делающая необходимым прямое управление со стороны той или иной образованной группы населения[466]. Многие из инспекторов в Тифлисской губернии были грузинами, что отражало сознательную политику Министерства финансов — нанимать на работу профессионалов, лучше подготовленных для деятельности в местных условиях. Правда, это не привело к культурной терпимости, но никто и не рассчитывал на это: данные государственные служащие хорошо разбирались в агрономии и экономике, владели языком просвещения, удовлетворяли стандартам прогресса и казались более способными к коммуникации со своими коллегами и начальниками (русскими или любой другой национальности), чем с крестьянами, говорящими на их родном языке. На практике грузинские инспекторы одинаково отклоняли заявления от славянских, грузинских и нехристианских просителей, ссылаясь при этом на «некультурность и отсталость» населения, с которым им пришлось столкнуться[467].
Рассмотрим отчет одного из этих инспекторов. В 1908 г. начальство отправило его в командировку из Тифлиса в ответ на ходатайство об открытии кооператива в татарской деревне на некотором расстоянии от города. Инспектор пошел пешком от шоссейной дороги к деревне, но не смог ее найти; на обратном пути он набрел на некое отверстие в земле, выдававшее присутствие людей. При более внимательном осмотре он обнаружил, что целая община жила под землей. «Вид этих землянок, едва возвышавшихся над почвой, крайне невзрачен; если бы не отверстия, служащие вместо дверей, можно было бы пройти мимо, не подозревая, что тут есть какое-либо жилище. В действительности все селение находится под землей: часть этих землянок отгораживается для скота, в другой части — люди». Инспектор был так поражен этим «жалким бескультурьем» — как еще можно было описать жизнь под землей? — что возвратился туда с фотоаппаратом и приложил снимки к своему отчету. Его рекомендация была предсказуемой: «При низком уровне развития, приближающемся к первобытному состоянию кочевников-дикарей, едва ли можно ожидать, что члены товарищества (буде таковое устроится) усвоили себе хотя бы существенные черты устава». Он добавил, что, действительно, около подземного поселения проживали грамотный дворянин и писарь, которые добровольно вызвались быть управляющими при кооперативе, но они будут только обманывать его членов[468].
Стереотипы и динамика восприятия были здесь теми же, что и в аналогичных случаях с российскими крестьянами, которые жили вовсе не под землей. И в самом деле, «отсталый» член этнической, племенной или религиозной группы оставался крестьянином; и наоборот, крестьянская беспомощность и уязвимость перед более развитыми соседями описывалась тем же языком, который сходным образом служил цели культурной делегитимизации[469]. Возьмем деятельность за год инспектора из Екатеринодара, очевидно русского, который работал в аулах, населенных «горцами», с небольшим количеством славянских поселений, и классифицировал их все как «отсталые». Он отклонил несколько заявлений от представителей абадзехов, потому что «опыт существующих уже товариществ с исключительно горским составом членов показывает, что вследствие малокультурности их, в большинстве случаев они ведут свои дела неудовлетворительно». Позже в том же году он отверг другие ходатайства по обратной причине — присутствие таких абадзехов, которые умели читать и писать, но могли обмануть других. А попутно он отклонил ряд заявлений от русских крестьян, которые показали «полное отсутствие интеллигентных сил», и дополнил отказ традиционной ссылкой на «темноту» русских крестьян и поголовную «неграмотность» членов кооперативных правлений[470].
Отсталые народы также имели своих «влиятельных людей», ссылки на которых специалисты использовали в своей стратегии делегитимизации, как в случае с русскими крестьянами. Инспектор из Вятки отклонил прошение о создании кооперативов, сформированных из инородцев, указав, что они окажутся во власти своих собственных элит: «Население района сплошь черемисское, сам Горбунов [учредитель. — Я.К]. черемис и, являясь человеком более грамотным и развитым, пользуется влиянием среди своих родичей». Другой инспектор, описав татар одной деревни подотчетной губернии как слишком отсталых, чтобы иметь собственный кооператив, тут же охарактеризовал татар другой деревни как слишком развитых и высказал опасение, что они будут использовать кооператив, чтобы эксплуатировать своих более слабых соседей. Татарам Пензенской губернии сделали выговор за «косность татарского населения»; это заключение опиралось на тот факт, что «правление… не только не понимает задач кредитного учреждения, но с трудом разбирается в самой простой речи на русском языке». Рядом с выводом, что хозяйственная компетентность может измеряться степенью владения разговорным русским языком, имеется и ссылка на беспомощность и сопутствующие ей притеснения, которая прилагалась в равной мере к русским крестьянам: бедные и невежественные члены кооператива всегда зависели от местных «влиятельных людей»[471].
Идея о том, что все группы являются внутренне разнородными и могут быть описаны по единой модели дифференциации, начала укореняться наряду с понятиями о фундаментальной этнической и религиозной обособленности. Это особенно наглядно прослеживалось на примере политики по отношению к евреям. Немногие из других групп в империи подвергались такой же кастовой дискриминации, выражавшейся в наследственном юридическом статусе и ограничениях в выборе места проживания, при получении образования и трудоустройстве[472]. Зачастую нарративы об эксплуатации, ростовщичестве и нечестной торговле несли в себе едва скрытые юдофобские аллегории, особенно когда речь шла о черте оседлости[473]. Этот вопиющий случай обособленного статуса, специальных регламентаций и дискриминационного обращения был во многих отношениях парадигматическим для тех перемен и противоречий, которые влияли на другие слои сельского населения, другие этносы и конфессии и в целом на понимание сословности с точки зрения имперского правления и порядка. Дебаты начались в 1902 г., когда товарищ министра внутренних дел П.Н. Дурново наложил запрет на открытие кредитных товариществ с участием исключительно евреев. Объясняясь с Витте, отвечавшим за кооперативы, Дурново утверждал, что прежняя практика, позволявшая всем конфессиям и «народностям» формировать свои обособленные от других учреждения, устарела. Вместо этого государственная политика должна требовать создания смешанных учреждений, «уничтожить обособленность евреев, что способствовало бы постепенному сближению их с остальным населением Империи». Однако сам Дурново предлагал не менее архаичные меры: в этих смешанных кооперативах евреи должны составить незначительную долю среди членов и в составе правлений; ссудный процент должен быть в них ниже стандартного, и они не должны принимать никакого крестьянского имущества в качестве залога[474].
Витте отвечал, что меры, предложенные Дурново для евреев, были уже проведены в жизнь для всего сельского населения (включая изоляцию эксплуататоров от производителей, введение предельных ставок ссудных процентов и запрет на имущественный залог). Таким образом, Витте согласился с тем, что исключительно еврейские учреждения не следует разрешать, но не потому, что евреи сильно отличались от всех остальных, как утверждал Дурново, а именно потому, что они были такими же, как все прочие, и те же самые правила, которые применялись к крестьянам, теперь должны были применяться к смешанным учреждениям с участием евреев[475]. Лидеры еврейских коммерческих и культурных обществ, которые обратились к Витте с протестом по поводу невыгодных евреям правил, приводили те же самые аргументы. Представитель Еврейского колонизационного общества (ЕКО), который стремился побудить евреев «стать ближе к земле» и таким образом сделаться «производительнее» в глазах не-евреев, вмешался в дискуссию и указал, что еврейские труженики в России столкнулись с «эксплуатацией» со стороны ростовщиков и торговцев и нуждаются в государственной защите, предоставляемой остальному трудящемуся населению[476].
Так или иначе, утверждалось, что еврейская социальная динамика существенно не отличается от крестьянской, потому что динамика эта универсальна. Виленский генерал-губернатор (а чуть позднее — реформистски настроенный министр внутренних дел) П.Д. Святополк-Мирский лично отстаивал этот тезис в августе 1903 г. Он соглашался с тем, что с обособленностью нужно бороться, но предложил, чтобы это делалось посредством государственного надзора (как единственного способа отличить трудящиеся элементы от нетрудовых) и сопровождалось удалением меныпин-ства еврейских «эксплуататоров» из массы еврейских трудящихся. Он советовал разрешить отдельные еврейские кооперативы при условии, что они будут находиться под тем же всесословным контролем, что и другие учреждения[477].
В августе 1905 г., среди несущихся отовсюду революционных требований о равенстве прав всех национальностей и вероисповеданий, новый министр финансов Коковцов обратился к кооперативной политике, чтобы выработать компромиссное решение. Развивая аргументы Витте, он предложил, чтобы в больших городах правительство запретило существование обособленных учреждений для отдельных групп; вместо этого индивиды должны были быть «распределены между ними [кооперативными учреждениями. — Я.К.] по ремеслам или по иным родам занятий, по частям города и т. п., но не по национальным или вероисповедальным различиям». Но эта мера предназначалась только для больших городов, и вновь универсалистская база рассуждений Витте оказалась неприменима к сельской России: крестьяне в целом оказывались слишком «неразвиты», в то время как евреи в целом были, наоборот, слишком «развиты» — и, следовательно, являлись «хищниками». У Коковцова сельские евреи вновь обращались в «инородцев»: «Безусловная одинаковость отношения Государственной власти к евреям и к русскому коренному населению могла бы быть оправдана только в том случае, если бы с обеих сторон, одинаково, не было стремления к преобладанию, и на самом деле такого стремления со стороны коренного населения нет, а в евреях оно, несомненно, есть. Условия для свободного соревнования народностей у нас слишком неодинаковы, и масса населения, по историческим причинам, недостаточно развита для того, и в известных отношениях должна быть признана гораздо слабее некоторых»[478]. «Слабость» крестьянина объясняла доминирование еврея, и наоборот. Поэтому Коковцов приводил доводы в пользу любопытного смешения понятий касты и класса — поддерживать различия между религиозными и этническими группами в деревне, в то же самое время признавая различия внутри них. Каждой национальности будет позволено развиваться автономно, учреждать свои собственные кооперативы и самой бороться с собственными эксплуататорами. Он подтвердил эту точку зрения несколько месяцев спустя, когда Коковцов и глава Управления по делам мелкого кредита Биркин поясняли в специальных циркулярах губернаторам, что Манифест 17 октября 1905 г. не отрицает существования национальных и религиозных различий, — но, утверждая их равенство, он тем самым подтверждает и их обособленность[479].
В январе 1906 г. по причинам, которые до сих пор остаются неясными, Коковцов занял новую позицию, которая стала основанием для кооперативной политики не только среди евреев, но и в отношении всех других этнических и религиозных групп вплоть до 1914 г. Снова цитируя Манифест 17 октября, Управление по делам мелкого кредита теперь заключило, что не может быть никаких препятствий для участия евреев в смешанных кооперативах. Те немногие евреи, которые являются эксплуататорами, должны быть удалены (как и другие ростовщики и торговцы) инспекторами по мелкому кредиту согласно предписаниям о «непроизводительных» группах населения. Циркуляр, подписанный Коковцовым и Бир-киным, также указывал, что среди самого еврейского населения «весьма развиты и ростовщичество и столь же жестокая эксплуатация труда, как и повсюду»[480].
Окончательная инструкция Министерства финансов от 1909 г. обращалась к инспекторам с призывом вмешиваться в дела любых кооперативов без различия религиозных и национальных особенностей и исключать из них эксплуататоров и торговцев; основным критерием для отбора должен был стать род занятий. Отчеты из Могилевской и Подольской губерний показывают, что инспекторы именно это и делали в течение последующих пяти лет. Они встречались на земских собраниях с земскими специалистами по кооперативам и составляли планы вмешательства в дела кооперативов, управляемых «непроизводительными классами»: некоторые из них были «торгово-еврейского типа», некоторые сформировались из «христиан-торговцев», а некоторые — из смеси всех видов «непроизводительных классов», включая торговцев и канцелярских чиновников[481].
Это изменение в политике демонстрирует характерную неопределенность. Чиновники из Министерства внутренних дел продолжали возражать против равного доступа христиан и евреев в кредитные товарищества, Биркин не уставал предупреждать о «некоторых элементах», подрывающих кооперативы на Юго-Западе империи, а губернаторы юго-западных губерний по-прежнему отдавали приказы об исключениях из кооперативов. Что же касается Коковцова, то его убежденность в опасности евреев для христиан (отраженная в письмах за 1905 г.) доказывает, что он был не меньшим юдофобом, чем другие правительственные и государственные деятели. Но он действовал в иной, более широкой манере: он поместил евреев в обширную таксономию всех разновидностей сельского населения и в результате перемешал стереотипные представления о крестьянах и евреях. К 1909 г. из переписки должностных лиц уже не было ясно, которое из понятий чему служило эвфемизмом: то ли кулак обозначал хищника-еврея, то ли хищник-еврей — кулака[482]. В еще более широком смысле «хороший крестьянин» очень походил на «хорошего еврея» — бедный, беспомощный, угнетенный и пассивный, нуждающийся в патерналистском надзоре; а «плохой еврей» весьма походил на кулака, торговца или деревенского писаря — слишком грамотный, слишком «развитый» и слишком жадный, а потому вынуждающий государство и его агентов к административному вмешательству. Исключительность каждого из этих типов обобщалась, делая все сельское население культурно неправомочным.
Имущественный залог — или в данном случае любой четкий механизм, который мог использоваться для того, чтобы распределять и возвращать ссуды, поддерживать финансовую ответственность членов, внедрять в деревне новые практики, — был устранен из кооперативов. Это было одним из проявлений общего представления о крестьянстве как о слабом сословии, о местных элитах как о хищниках капитализма, а о сельском населении в целом как о деструктивно безответственном, если доверить ему какую бы то ни было власть над другими крестьянами. В более широком смысле, отсутствие системных механизмов финансовой ответственности лишало членов кооперативов четких критериев, на которых те могли бы основывать свои действия. Такое положение вещей способствовало созданию весьма разобщенных учреждений мелкого кредита, которые объединяло лишь произвольное и зачастую непоследовательное вмешательство агента-профессионала.
Именно в сфере финансов и кредитной ответственности (предмет непосредственной деятельности любого кооператива) разобщенность членов была наиболее очевидна. Кредитный кооператив мог собрать немало разнообразных ссуд, в том числе от Госбанка, земств, и больших сельскохозяйственных обществ, наряду с депозитами местных жителей. Созданный таким путем ссудный фонд распределялся среди членов товарищества; все они несли коллективную ответственность перед кредитором или кредиторами кооператива. Согласно логике коллективной ответственности, правление и рядовые члены отказывали в ссуде безнадежно бедному хозяйству из страха самим выплачивать его будущие долги. В случае невозвращения кем-либо ссуды срабатывала комбинация общественного давления и административного принуждения, чтобы заставить должника погасить долг. Согласно Положению 1904 г., каждый член был также лично ответственен перед кооперативом своим имуществом. Это должно было усилить эффективность коллективной ответственности: если член кооператива не выполнял своих финансовых обязательств, а другие считались ответственными за него, то они могли изъять имущество нарушителя в виде компенсации.
Однако закон о неотчуждаемости имущества крестьянина всегда имел приоритет, и тем самым почти все имущество крестьянина автоматически исключалось из списков вещей, которые могли быть конфискованы в случае неплатежа. Те же самые условия подразумевали, что практически никакое крестьянское имущество не могло быть принято в качестве залога при предоставлении ссуды. В Европейской России и Западной Сибири менее одного процента ссуд было поддержано каким-либо имуществом; остальное предоставлялось на условиях личного доверия или иногда под гарантию третьих лиц (поручительство)[483].
Конфискация той малой доли имущества, которая все же была отчуждаема, требовала участия сословных крестьянских властей и земских начальников. Когда кооперативные правления просили местные власти помочь им взыскать долги, им отказывали на том основании, что это противоречило миссии властей — защищать интересы крестьянского сословия. Крестьянские органы особенно не желали помогать кооперативам, потому что вполне справедливо чувствовали в них угрозу — всесословные учреждения дискредитировали и подрывали влияние сословных. Как выразился один волостной старшина: «Выдавали у меня не спрося, сами и взыскивайте»[484].
Из-за отсутствия эффективной административной поддержки, общественное давление было основой коллективной ответственности. Степень его зависела от степени дружественных отношений правления кооператива с его членами и членов друг с другом, а этот механизм функционировал только в небольших по численности членов и территории учреждениях. Общественное давление хорошо работало в германских ассоциациях (одна из моделей, которой русские законодатели пытались подражать), где средний кооператив состоял из ста членов и действовал в одном городе или деревне; кроме того, немецкие кооперативы могли конфисковывать имущество членов в случае неплатежа. В России средний кооператив в 1913 г. имел в своем составе 681 хозяйство и число хозяйств-членов продолжало расти; при этом в нем не существовало почти никаких приемов работы с имущественным залогом, а члены были рассредоточены по нескольким деревням. По другим оценкам, в 1912 г. 90 % кредитных кооперативов имели по 500 членов и более, а половина — по 1000 членов и более[485].
В этих показателях отразилась как государственная политика (множество малых кооперативов нуждалось бы в большем финансировании), так и позиция большинства специалистов. Даже когда местный персонал признавал, что большое число членов вредно для цельности, они продолжали отклонять заявки на учреждение меньших кооперативов, поскольку «интеллигентских сил» было недостаточно, чтобы контролировать работу такого большого их числа[486]. Размер также был важен для членов правлений с позиции окупаемости вложений: в кредитных кооперативах большее число членов означало больше депозитных вкладов. Существовали также и социальные аспекты проблемы: зафиксированные в рапортах с мест случаи ссор и взаимных обвинений показывали, что кооператив, который будет слишком избирателен в подборе членов, вызовет гнев соседей, и это все равно через какое-то время вынудит его к расширению. Чем больше было в кооперативе членов, тем меньше правление знало о надежности каждого из них, тем меньше каждый член знал о других, тем меньшей была вероятность, что коллективная ответственность в форме общественного давления даст какие-то результаты[487].
Большим числом членов и отсутствием четких правил приема в кооператив и представления ссуд объясняются разнообразные практики, которые сами кооператоры клеймили как некультурные и местечковые: кумовство учредителей, преимущественная выдача ссуд членам семейного клана или внутри своей патронажной группы, а также по знакомству или личному покровительству, кредитование кого попало, пока не кончались деньги, равномерное распределение ссуд по душам среди всех членов кооператива или всей деревни и, наконец, взяточничество[488].
Статистики неоднократно пытались найти широкие социально-экономические модели, которые помогли бы им понять реальные механизмы формирования состава кооперативов и выдачи ссуд. Они предполагали, что даже если инспекторы не были последовательны в своих инструкциях членам, даже если буква закона не требовала, чтобы члены следовали определенному набору правил, и даже если собственность не могла бы использоваться как основание для распределения и возвращения ссудных капиталов, то все-таки социальное поведение крестьян органично вписывалось в некие модели. Исследователи сосредоточились на благосостоянии хозяйств в рамках определенной территории, измерявшейся площадью пахотных земель и количеством домашнего скота во владении крестьянской семьи; по каждому показателю создавался определенный «слой» хозяйств — владевший, скажем, одной, двумя, тремя или более лошадьми; потом они повторяли исследовательскую процедуру для членов местного кооператива и сопоставляли результаты. Статистики уверенно заявили о результатах, однако их выводы зачастую были взаимоисключающими: «богатых» много, а «бедных» почти нет; «среднее» крестьянство преобладает над богатым и бедным; «бедные» в большом количестве состоят в кооперативных учреждениях. Итоги противоречили друг другу не только в разных исследованиях, но и в рамках одной и той же работы: из каждого показателя (земля или домашний скот) выводилось свое заключение, а различные заключения получались при использовании одного и того же показателя в различных кооперативах. Свидетельства, носящие анекдотический характер, а также местные обзоры подтверждают отсутствие единых моделей: некоторые правления распределяли ссуды «по знакомству», другие — по родству, третьи — на основании жительства в той же самой деревне (и таким образом осуществлялось подушное распределение), четвертые — по принципу богатства и финансовой надежности, а пятые — вообще без какой-либо доступной наблюдению логики[489].
Указывая на подобные тенденции, исследователи выражали тревогу, что кумовство и личное покровительство извращают трудовой принцип как критерий для предоставления ссуд, и инспекторы старались препятствовать так называемой «групповщине»[490]. Другие теоретики, исходя из выборочных результатов статистических обследований, предупредили о появлении состоятельного слоя или класса, который будет подрывать новые учреждения изнутри: «надо признаться, нередко, из орудия борьбы с кулачеством кооператив становится могучим орудием в руках тех же кулаков».
Инспекторы призывали своих коллег разобраться с этим «внутренним врагом»[491]. Теоретик-экономист С.Н. Прокопович согласился с тем, что благосостояние, вероятно, будет определять природу кооперативов, но высказал предостережение, что российской статистике недостает изощренности и инструментария для отыскания окончательного ответа; при этом, однако, он подразумевал, что должные приемы и усовершенствованная техника будут в состоянии дать точную картину[492].
Нашелся только один инспектор, который подчеркнул изначальную нереальность данной попытки: в принципе не может быть никакой модели социально-экономической стратификации внутри кооперативов, потому что приобретение собственности и определенного имущественного статуса наталкивается на серьезные юридические препятствия, оставляя крестьян без критерия для распределения и возвращения ссуд (кроме уже проверенных неформальных связей и правил, какие тому или иному инспектору захочется установить)[493]. По той же самой причине попытки историков установить модели социальной стратификации внутри кооперативов и связать их с масштабными «капиталистическими» процессами так и не помогли выявить механизмы, посредством которых можно было влиять на эту стратификацию; отсюда их утверждение (также игнорирующее противоречивую природу данных) о том, что процесс был «органическим» или определялся «капитализмом» как некой трансцендентной, неосязаемой силой[494]. «Капитализм» в подобных работах выступает как априорное объяснение любой дифференциации, а дифференциация становится эмпирическим доказательством присутствия «капитализма».
Только для маслосыродельных артелей статистики действительно смогли выявить последовательную экономическую модель: действительно, чем больше коров находилось во владении крестьянского хозяйства, тем выше была вероятность его участия в молочной торговле. Ссылаясь на подобные результаты, кооперативные деятели все больше жаловались на несправедливость механизмов отбора членов и распределения ссудных капиталов и предупреждали, что богатые манипулируют кооперативными учреждениями в своих собственных целях. Один инспектор подчеркивал, что в маслодельных артелях уже существовала «тенденция… собирать вокруг себя более зажиточные, обеспеченные слои деревни», в то время как «имеются все основания утверждать, что бескоровные остаются вне артели». Ни один из этих авторов, кажется, не задумывался над последствиями включения крестьян, не имеющих коров, в маслодельные кооперативы[495].
Пока наблюдатели предупреждали о негативных последствиях концентрации власти в руках некоторых «элементов» деревни, кредитные кооперативы фатально ослаблялись именно отсутствием у них какой бы то ни было формализованной и эффективной принудительной власти, что вело к высокой доле банкротств. Государственный банк между 1905 и 1914 гг. оценивал этот показатель на уровне не выше 4 % от всех выданных ссуд, но фактически правления редко регистрировали невозвращение ссуды как банкротство. Это было не в их интересах, потому что члены правления зависели от членов кооператива при переизбрании; на общие же собрания нельзя было положиться вследствие их неконструктивности, особенно если некоторые из банкротов были односельчанами большинства членов[496]. Вместо этого обычной практикой стало перенесение долга в следующий отчетный период в виде «переписки»: когда наступало время погашения первой ссуды, правление кооператива выпускало квитанции на получение новых ссуд, даже если по первой не начали поступать погасительные платежи. В некоторых случаях это был формальный пересчет, но в большинстве случаев операция производилась неофициально и незаконно, поскольку в бухгалтерских книгах значилось, что каждый заемщик возвратил старую ссуду в срок и получил новую в том же размере, тогда как фактически никакого обращения денег не было. Инспекторы Государственного банка на местах оценили показатель «переписок» как 70–80 % от суммы всех ссуд на 1914 г. и неофициально назвали это «долгосрочным кредитом». Местные агенты зафиксировали случаи, когда кооператив существовал только для распределения первой ссуды от Госбанка; после этого единственной деятельностью, указывавшей на существование кооператива, было ежегодное собрание, во время которого правление переоформляло приходно-расходные книги, приглашало заемщиков расписаться в них и выпускало новые ссудные квитанции[497]. А когда правления в самом деле пытались возвращать просроченные ссуды, их возможности были сильно ограничены: зачитывание вслух имен должников на общем собрании, наложение штрафов (которые не могли быть собраны), угроза отказать в будущих ссудах или исключить членов (что редко исполнялось). Прокопович подытоживал, что наказание просто никогда не применялось — а без этого любой контроль терял смысл[498].
Самой интересной особенностью этих методов уклонения от выплат было то, что и кооператоры и чиновники прекрасно о них знали, но противодействовали им очень слабо, ибо едва ли хотя бы кто-то из них в действительности полагал, что крестьян можно считать полностью финансово ответственными. Случаев, когда невозвращение ссуд прощалось ввиду крестьянской нищеты и невежества[499], было множество. П.И. Лященко, выступавший в печати как специалист при Министерстве финансов, призывал к бдительности и указывал на необходимость разубедить крестьян в том, что ссуда — это пособие, которое никому возвращать не нужно. Но так как крестьяне были «вообще бедны» и «простодушны», он рекомендовал, чтобы местные агенты требовали выплат хотя бы раз в год в виде напоминания об их финансовой ответственности[500].
Гораздо чаще во время дискуссий о «кредитной дисциплине» кооператоров инспекторы апеллировали к образу кулака и ростовщика как символу беспомощности крестьянина. Один из инспекторов утверждал: «Практика доказала, что требование уплаты ссуды полностью не достигает никакой цели, не улучшает положения должника, а запутывает его. По требованию товарищества должник полностью уплачивает ссуду, а через неделю-две снова занимает… Занимает уже не для улучшения хозяйства, а для того, чтобы расплатиться с “приятелем”, который снабдил его деньгами для уплаты товариществу первой ссуды. И конечно этот заем не обошелся ему даром»[501].
По тем же самым причинам инспекторы не одобряли и даже запрещали пользоваться поручительством, при котором другого члена кооператива или односельчанина просили гарантировать возвращение ссуды, хотя закон разрешал это. С одной стороны, заявлял агроном, служивший в Киевской губернии, это означало, что учреждения погрязнут в «некультурных обычаях» деревни: заемщики не могли обойтись без «особого сельского этикета», то есть выставления могарыча богатому соседу, обильных возлияний и подробного изложения вопроса за этим занятием. С другой стороны, это поощряло ростовщичество: «Есть еще один род поручителей — сельских кулаков. Эти последние не продают своих услуг за могарычи, а всегда входят с просителями в деловые сделки, как например получают в арендное пользование часть поля заемщика или обязывают его работать на себя… Бывает, что поручители и просто требуют платы за свой “труд”»[502]. Кооперативные деятели предупреждали, что даже относительно щадящий механизм — отказ в дополнительных кредитах, пока первая ссуда не будет погашена, — отправит заемщика прямо в объятия кулака. Многие авторы утверждали: для того чтобы получить вторую ссуду, заемщики вынуждены вновь обращаться к практике «показа денег»; они брали отдельную ссуду у богатого соседа, «показывали деньги» правлению и получали большую по размеру ссуду, часть которой отдавали соседу в виде возврата долга[503].
В условиях страха перед эксплуатацией и сомнений относительно способности крестьян быть ответственными переписки долгов стали наилучшим решением. Инспектор по Вятской губернии призывал своих коллег воспринимать нарушения закона как «явление закономерное», как отражение бедности и беспомощности, охвативших большую часть русской деревни. Инспектор, обслуживающий Архангельскую губернию, был озабочен лишь тем, что незаконность такой практики могла быть слишком очевидной. Обнаружив, что одно кооперативное правление, не таясь, осуществляло переписки долгов по ссудам, он посоветовал председателю удлинить временной интервал между выдачами ссуд одному и тому же члену так, чтобы операция не выглядела «перепиской»[504]. Нередко инспекторы предоставляли ссуды для промежуточных операций, чтобы покрыть просроченные ссуды Госбанку; это означало, что Банк сам возвращал себе ранее выданные ссуды[505]. И даже Центральный комитет по мелкому кредиту в Петербурге признал, что не возбуждает исков даже по самым серьезным случаям невыплаты, которые попадали в поле его зрения[506].
Все сомневались, что крестьян в принципе можно сделать ответственными, и поэтому удаляли из кооперативной практики механизмы, которые могли бы усилить ответственность, — тогда кооперативные активисты могли считать членов товариществ ответственными за собственную безответственность. Один инспектор сделал выговор правлению за беспорядочное распределение ссуд, чем и объяснялось большое количество невыплат; потом он же сделал выговор другому правлению за то, что «ссуды выдаются исключительно в соответствии с материальным положением заемщика». Один из инспекторов признавал, что такая альтернатива критерию богатства, как характеристики «трудовой» и «производительный», слишком расплывчата, чтобы члены взяли ее в толк; суть урока, по его мнению, была не в условных критериях, а в опасности того, что рядовым крестьянам разрешат управлять кооперативами[507].
Еще более показательным является опыт тех немногих должностных лиц и инспекторов, которые пробовали укрепить строгую дисциплину в кредитных отношениях. Непреодолимыми препятствиями на их пути стали крестьянские ожидания и перевес противоположного мнения в среде коллег. Когда инспектор из Самарской губернии А.К. Петропавлов нашел, что члены одного из товариществ не имеют никакой возможности заплатить долг Государственному банку, да еще и требуют вторую ссуду, чтобы перераспределить деньги заново, он заявил, что отказывает им в дальнейших ссудах в качестве урока на будущее. Разговаривая затем с крестьянами, он понял, что его и их воззрения на дело в корне различны, поскольку крестьяне давно уразумели, что они не будут считаться ответственными заемщиками. Разрешив однажды переписки на немалые суммы — практику, которая в любом другом контексте носила бы «преступный характер», — уже было чрезвычайно трудно требовать выплат долгов в срок[508]. «Происходил обычно… обмен мнений, который я бы назвал разговором двух незнакомцев. С одной стороны [крестьянами. — Я.К.], выражалась надежда, иногда просьбы и мольбы о помощи… с указанием нравственного обязательства, если не юридического, в дальнейшей поддержке, которую должен оказать Банк, после того как допустил товарищество к открытию и оказал первую помощь; с другой стороны [инспекторов. — Я.К.], выражались не менее горячие упреки в отсутствии самодеятельности, в нежелании и даже неспособности понять настоящие цели кооперативного учреждения и стать на ту точку зрения, которой держится Государственный банк»[509].
Один бдительный инспектор из Екатеринославской губернии действительно аннулировал ссуду, но тут же обнаружил, что губернское земство выделило новые суммы, чтобы покрыть крестьянские долги; это означало, что земство заплатило Государственному банку за крестьян. Когда инспектор вступил в полемику с представителями земских касс, они сказали ему, что лишить крестьян кредита будет «вредно»[510]. Что касается тех сумм, которые земства предоставляли кооперативам, то земские собрания и их агенты вообще не обнаруживали склонности возвращать их. На Съезде деятелей по мелкому кредиту, проходившем в 1912 г., представитель Государственного банка И.В. Девеки резко критиковал земства за препо-дание крестьянам неправильных уроков. «[Земские. — Я.К.] кассы не приучили население к правильному пониманию их задач — они развивают только “переписку”; если в настоящее время касса приучает население к переписке обязательств, то это в будущем времени ляжет тяжелым бременем и на кассу и на население». В хоре протестов, последовавших в ответ на замечания Девеки, ни один из ораторов не отрицал, что переписки были повсеместны, а земства сквозь пальцы смотрели на невыплаты. Вместо этого делегаты от земств защищали кассы как учреждения, которые предоставляют деньги бедным крестьянам, и польза от этого вполне оправдывает их существование. Один оратор заметил, что быть чрезмерно строгим при взыскании долгов — недостойно, и счел оскорбительной ремарку о том, что кассы хорошо бы преобразовать в тип «ссудной лавочки» со всеми присущими ей чертами мелочности и ростовщичества[511].
Социокультурные воззрения кредитных инспекторов были схожи со взглядами земских деятелей. Когда один из ораторов заявил Съезду инспекторов, что строгость в возврате ссуд «дисциплинирует массы» и является необходимым воспитательным инструментом, коллега-скептик потребовал, чтобы он или кто угодно из присутствовавших привел хотя бы один пример, когда коллективная ответственность при возврате ссуд принесла пользу; никто на съезде этого сделать не смог. В том же роде выступал и А. Балаев на Вологодском кооперативном съезде, риторически призывая делегатов честно ответить на вопрос: «Сколько у вас переписывается ссуд?» На Съезде деятелей по мелкому кредиту земский представитель жаловался на «строгость» Государственного банка при взыскании долгов и призывал инспекторов делать послабления. Случайный делегат-крестьянин тут же вставил следующее замечание: «Но это правило проводится, повидимому, не везде: наше товарищество существует шесть лет, и Государственный банк ни разу не предъявлял требования о погашении обязательств товарищества». Петро-павлов жаловался, что Госбанк сначала просил его быть «строгим», а потом препятствовал ему отзывать ссуды: «Установилась особая тенденция воспитать и создать тип инспектора-народника, горячо преданного интересам того дела, которому он служит»[512].
И совсем неудивительно — это показывают и статистические обзоры, — что члены кооперативов считали эти учреждения благотворительными, то есть чем-то посторонним: «благотворительными учреждениями отдельных влиятельных людей», которые спонсировали их; «частными банками», работающими по незнакомым правилам; «отделениями Государственного банка»; специфическими формами посторонней помощи или «ссудной лавочкой»[513]. На вопрос анкеты: «Считаете ли вы кооператив своим собственным делом?» — 73 из 107 кооперативных правлений Ярославской губернии ответили, что члены считают свои товарищества «государственными учреждениями», «казенными банками» или «доходными кассами». Один респондент ответил подробнее: «Громадное большинство нашего товарищества состоит не из товарищей, а из заемщиков, то есть людей совершенно чуждых интересам товарищества, людей которых лишь одна нужда заставила войти в товарищество и занять у него денег. Такие люди совершенно не интересуются делом товарищества. Весь интерес их заключается в том, сколько можно “урвать” у товарищества в ссуду». Во Владимирской и Ярославской губерниях рядовые члены называли кооперативы «Петр Иванович», «Иван Сидоров» или «Савелий Матвеев» по именам членов правлений, а в одном случае «Комиссаров» по имени управляющего фабрикой, в кабинете которого хранились их бухгалтерские книги. Они также называли кооперативы «банками», «кассами», «кредитками», но никогда «кредитными товариществами»[514].
Когда земский статистик стал опрашивать членов кредитных кооперативов Владимирской губернии, то выяснилось, что многие респонденты вообще отрицали свое членство в товариществах. Статистик указывал им, что вот «здесь написано, что вы являетесь членом товарищества и что вы уже взяли ссуду». «Конечно, — отвечал респондент, — но я вернул деньги. Сейчас я ничего не должен». Это означало, что он недавно был членом кооператива, а в данный момент уже им не является. Когда крестьянам-кооператорам объясняли, что их членство — это долговременное обязательство и что по закону они все еще ответственны за долги всего кооператива, некоторые из них требовали, чтобы их фамилии вычеркнули из списков. Другие отрицали свое членство, потому что напрямую связывали необходимость вступления в кооператив с нищетой и крайней нуждой: «Вы член кооператива?» — спрашивал статистик. «Нет, — был ответ. — Бог миловал» или «Упаси Бог».
Статистик также отмечал, что опрошенные им члены кооператива называли себя «мы», в то время как о кооперативе говорили «они»: «они» устанавливали высокие ссудные проценты, «они» давали в ссуду мало денег, «они» покупали и продавали различные товары. Исследователь указал на то, что «они» и «мы» — одни и те же лица, что члены могли высказывать свои предложения, посещая общие собрания и принимая участие в голосованиях. Очевидно, что опрошенные крестьяне-кооператоры именно этого и не понимали: «Мы никогда не ходим на собрания. А зачем? Кто знает, что написано в его отчете?» Статистик жаловался, что сложилась ситуация, когда при наличии множества кооперативов отсутствовали кооператоры[515]. Далее после обследования кооперативов Черниговской губернии статистик заключал, что иногда крестьяне рассматривали кооперативы как государственную благотворительность, но отнюдь не как школу гражданственности и социальной ответственности[516].
Общее собрание должно было стать предельным выражением самосознания сообщества, но, по общим отзывам, ни в одном из видов кооперативов оно таким объединяющим фактором не стало. Это также не удивительно: устав, по которому работали кооперативы, заранее предписывал строгие правила для всех операций — процентные ставки, максимальный размер ссуд, территорию активных операций, права на избрание новых членов, — а формы протоколов общих собраний были напечатаны заранее в Петербурге: в них лишь нужно было вписать название деревни, имена членов кооператива и подписаться. Правления кооперативов имели полномочия следить за исполнением этих правил, но у общих собраний полномочий было крайне мало, разве что право переизбирать правление — и даже для этого требовалась санкция местного профессионала. Поэтому рядовые члены и не видели большого смысла в посещении собраний. В Челябинском уезде средняя посещаемость собраний кредитных товариществ в 1909–1911 гг. составляла 15–25 % от общего числа членов, а в Ярославской губернии — 15 %. В маслодельных артелях дела обстояли примерно так же: их члены предоставляли правлениям все права заниматься текущими делами и редко посещали собрания; иногда все управление брали на себя наемные работники или инструкторы. А кроме получаемых доходов их, естественно, мало что волновало[517]. «Но кооперативное начало?» — восклицал один из наблюдателей на собрании инструкторов в Сибири. «Эти артели — детище правительственного инструктора маслоделия; устав составлен инструктором; инструктор же контролирует обороты и дела артели, он находит и ставит мастеров; назначает жалованье мастеру и [выборному. — Я.К.] артельному старосте». Как отметил инструктор из Вологды, «руководитель кооператива в большинстве случаев элемент пришлый», так как деревня не может обойтись без участия интеллигенции в этой работе. Таким образом, прискорбным, но неизбежным результатом крестьянской отсталости стала болезнь «единовластия в кооперативах»[518].
Теория и практика кооперативного движения в России свели образ самостоятельного компетентного крестьянина к логическому оксюморону, а право, традиционные представления и местная практика продолжали твердить, что в сельской среде нет иной власти, кроме как привнесенной извне. Закон и его практическое исполнение не способствовали также и формированию самосознания местного сообщества. Этому препятствовало и общее предубеждение, согласно которому традиционные сельские сообщества были иррациональны, внутренне разобщены, замкнуты в сфере отношений угнетения, что позволяло чужакам, не считаясь с их обычаями, разрушительно вторгаться в их жизнь. Это стало возможным не потому, что в России не было «правления права» (rule of law), а, в частности, по причине отсутствия понятия об общих для всех и каждого законах. Управленческая деятельность санкционировалась законами, которые предписывали управление одной группой со стороны другой, при обязательности правил лишь для управляемых и исключительной прерогативе управляющих устанавливать и толковать эти правила. Малочисленность персонала и слабость местных учреждений — то, что обозначается в историографии терминами «недоуправляемость» и «недостаточная институционализация» (under-government and under-institutionalization), — не являются адекватным объяснением этого феномена: можно ли допустить, что более многочисленный персонал, воспроизводящий те же принципы в более многочисленных учреждениях, смог бы больше преуспеть в создании сплоченного, политически активного общества[519]. Более подходят как объяснение сами принципы, влияющие на деятельность персонала и формирующие характер новых учреждений, и в особенности — отсутствие «норм совершения действий» (rules of conduct), которые были бы приложимы ко всем категориям населения и на которые сельский люд в той же мере, что и образованные группы, мог бы ссылаться как на основание для тех или иных действий.
Ссылки на «неразумность», призванные объяснить действия и поведение крестьян-кооператоров, в конечном счете игнорировали разницу в суждениях, разные выборы лидеров и различные понятия о сообществе; в то же время принуждение и легитимизирующая его мифологема отсталости ограничивали крестьян в возможностях действовать и реагировать на действия других. Эта структура не только ставила пределы, но и определяла, как именно кооператоры могли выражать свои нужды и интересы. Они исправно кивали на «кулака» и еще множество «влиятельных людей», представая перед инспектором в выгодном для себя свете. При случае рядовые члены в своих действиях умело эксплуатировали стереотипы отсталости, нищеты и беспомощности. В этом смысле закон, теория и практика объединились, чтобы сделать крестьян отсталыми.