Было приятно увидеть папу Он положил мой велосипед в багажник, и он совсем не сердился. Он даже ничего не сказал про красное платье, хотя я и поняла, что ему стало не по себе, когда он меня в нем увидел. Он спросил: «Мэнни, где ты провела прошлую ночь?» Я сказала: «Ну…», а потом я сделала паузу, чтобы обдумать, что мне следует ему рассказать, а чего рассказывать не следует. В конечном итоге я рассказала ему почти все, опустив лишь некоторые подробности, такие как, например, свою любовь к Тонкому Капитану (которая вызывала у меня чувство ужасающего стыда), и я не стала упоминать кальян, и красное вино, и нападение Трэвиса. Но даже от самого факта, что я побывала в доме Трэвиса, моему папе стало плохо. Он промолчал, но на его лице отразилась такая боль, что я пожалела, что сказала ему об этом. Я попыталась утешить его, заявив, что, по крайней мере, Трэвис получил по заслугам.
— Что ты имеешь в виду? — встревожился папа, и я поняла, что устроила западню сама себе. Мне придется признаться в том, что моя рука сделала с головой Трэвиса.
— Я его ударила. — Я старалась слегка сгладить острые углы.
— Ты его ударила?
— Ага.
— Господи! А почему?
— Ну, потому что он крыса.
Папа понимающе кивнул, но вид у него был не очень-то счастливый. Думаю, человек не станет поощрять и подталкивать свою дочь к тому, чтобы она ходила и лупила мужиков кальянами по затылкам, хотя, конечно, он и не знал этой подробности — о типе оружия. Может быть, это было как раз тем, что собирался сделать с Трэвисом Эдди. Может быть, это было тем, что должна была сделать мама. Может быть, это было тем, что хотел бы сделать папа, только он бы никогда не смог. Папа никогда не причинит боли никому из живых существ, если есть хоть малейшая возможность этого избежать. Он даже паука не станет убивать. Мне это в нем нравится. Он хороший.
Я быстро сменила тему.
— Папа, ты когда-нибудь слышал о Д. Уолтон?
Он рассеянно кивнул.
— Я думаю, ты говоришь о докторе Уолтоне. Он был психиатром твоей мамы. А что?
— Эдди написал его имя на листке бумаги.
Папа вздохнул.
— Да, — сказал он, как будто это его совсем не удивило.
— А зачем? — настаивала я.
Папа долго молчал, словно размышляя, говорить мне или нет.
— Эдди в тот вечер звонил доктору Уолтону. Он хотел получить успокоительные — лекарства для твоей мамы.
— Так ты знал, что Эдди ехал к ней?
— Я узнал это потом. Когда мне позвонил доктор Уолтон.
— А почему ты мне не сказал?
— Потому что это не имело значения. — Он снова взглянул на меня, нежно. — Это не имеет значения, Мэнни. Это ничего не меняет.
— Да, — сказала я.
В каком-то смысле он был прав. Но он был и не прав тоже. Это кое-что меняло. Я все время думала, что это была идея Гарри — поехать в Мельбурн, и Гарри позволял мне так думать. Он всем позволял так думать, просто чтобы защитить маму, чтобы скрыть от всех, что она сумасшедшая и нуждается в лекарствах и что это из-за нее Эдди отправился в Мельбурн. Гарри прикрыл собой бесчестье, те подробности, которые миссис миссис Поррит разнесла бы по всему городу, а это чего-то да стоило.
И больше мы почти не разговаривали на нашем пути обратно на Блэкджек-роуд. Мы ехали по автостраде, я смотрела в окно, наблюдая за внешним миром. Я видела совершенно новые районы пригорода, с кирпичными домами, образующими кристаллические решетки. Дома были расставлены так, что напоминали ряды безукоризненных вставных зубов, обнажившихся в неуверенной улыбке. Я видела, как потом они уступили место опустелым кварталам, где земля была пятнистой и где местами по углам стояли всклокоченные камедные деревца, напоминавшие кисточки по краям ковра. Казалось, что земля не вполне понимает, что же она собой представляет, как человек, недостаточно зрелый, чтобы это понимать, но уже и не столь юный, чтобы быть свободным от желания это понять, или же как кто-то неуклюжий и тощий, кого со всех сторон пихают и толкают мощные растущие побеги жизни.
Но потом, незаметным для меня образом, земля плавно превратилась в бесконечно тянущуюся мозаику из выжженных солнцем желтых полей, рядов кипарисов, маленьких городков со старинными пекарнями и пабами. И вот мы уже в деревне. Это было так, словно катившаяся мимо нас земля и огромное пространство неба расчищали для чего-то путь, словно все это взывало к моему сознанию и предлагало ему неспешную прогулку, предлагало ему собраться и удержать свое маленькое, дающее надежный кров естество, которое ночь растрепала и растянула до бесформенности. Город вызывающе полыхал за моей спиной, серый и высокий, похожий на голодного властелина, больной и яркий, призывно размахивающий флагом, желающий продолжения. Но я смотрела на небо, которое расстилалось надо мною, такое синее, такое спокойное, и мое сознание не могло сделать ничего иного, кроме как без остатка в него излиться. Это что, кусочки пришедшего ко мне знания начали окутывать меня, подобно новому теплому свитеру? Я не могла сказать, что мне в нем было вполне уютно и что он был мне впору, но это было неплохо — то, что он был чуть великоват. Это оставляло простор для движения.
К тому времени, как мы свернули на Блэкджек-роуд и достигли поворота, вдоль которого гнездятся все наши домики, уже стемнело и показалась луна. Я поневоле обратила внимание на то, что в комнате Гарри Джейкоба не было света. Папа заметил мой взгляд.
— Гарри отправился на север. Он уехал сегодня.
— Сегодня, — отозвалась я почти беззвучным эхом. Я снова посмотрела на дом Джейкобов цвета мятной жевательной резинки. Он выглядел иначе. Неожиданно он стал таким же, как и любой другой старый дом.
— Ты сказал, он уехал на север? — уточнила я у папы, и мой голос прозвучал нетвердо.
— Так говорит Энн Джейкоб. Он поехал в Беллинген, на ферму брата, чтобы там помочь. Его брат сломал ногу. А потом он планирует поездить по окрестностям.
— Ну, а на сколько он уехал? — нахмурилась я.
Папа боролся с моим велосипедом, вытаскивая его из багажника.
— Я не знаю, Мэнни. Должно быть, это ты подала ему такую идею, только сама ты уехала на юг.
Он покатил велосипед в гараж, а я порадовалась тому, что на минуточку осталась одна. Я понимала, что папа не планировал потрясти меня этой новостью. Он даже не знал, что Гарри и я однажды, на какое-то мгновение, влюбились друг в друга, но я, без сомнений, была потрясена. А что, Гарри и я были влюблены друг в друга? Я не знала, что там между нами происходило. Но я точно знала, что мне не понравился его отъезд. Я глубоко и печально вздохнула. Мне не нравилось, когда люди меня покидали. Мне это просто не нравилось. К чему утруждать себя и начинать к кому-то нежно относиться, если ты можешь быть почти уверен, что все они уйдут?
Я не могла до конца поверить, что это правда. Как мог Гарри уехать? Гарри было не положено уезжать, и я начинала чувствовать, что в моем сознании вот-вот произойдет вспышка ярости. Гарри Джейкоб уехал с Блэкджек-роуд, сказала я своему сознанию и повторила это несколько раз, как будто обучала собаку команде «Сидеть!». Я даже представила себе, как он уезжает. Я увидела, как он растворяется вдали.
Вы словно имеете определенную форму: вы как маленький стаканчик, и жизнь все льет и льет в вас свое варево, и вам или надо становиться больше, или же варево начнет литься через край, или же, того хуже, вы треснете. Если я не хотела треснуть в ту же минуту и на том самом месте, мне надо было стать больше. Безусловно, я не чувствовала, что стала больше, но я знала точно, что дела обстоят именно таким образом. Это было вот какого рода уравнение: один минус один равняется ничему, в том смысле, что Гарри исчез в северных краях, а я буду вечно, вечно, тоскуя, ждать, что он вернется.
Я посмотрела на его темное окно и взяла себя в руки. Просто посмотрела на него и на этот раз не позволила сознанию уклониться в сторону. Я просто разрешила себе осознать, что Гарри уехал. Мое сердце наполнилось тяжестью, а я взяла его с собой и тихо занесла внутрь, как большой чемодан.
Я пошла в свою комнату и села на кровать. Зашел папа и сел рядом со мной. На мгновение мне показалось, что он собирается произнести небольшую речь, потому что он выглядел взволнованно и смущенно. Он потер пальцем подбородок и вздохнул.
— Мэнни?
— Да?
— Я знаю, тебе тяжело жить здесь со мной одним.
— Все нормально, папа. Правда. Сейчас я бы и не хотела жить где-нибудь в другом месте.
— Да. Думаю, да. — Он печально кивнул.
Мне было не по себе оттого, что я вынуждаю его думать, что мне его недостаточно. Некоторое время он смотрел в окно, и между нами стояла большая спокойная тишина. Он глубоко вдохнул и снова заговорил.
— Мэнни?
— Да?
— А как ты отнесешься, если с нами станет жить Айви?
— Отличная мысль, — просияла я.
Я сияла не оттого, что мне так понравилась эта идея, ведь мне и самой она еще раньше пришла в голову. А оттого, что и папа об этом подумал тоже. Это означало, что он думал обо мне, и о нас, и об Айви, о наших жизнях, о корабле. Это означало, что он думал о чем-то еще, кроме своих животных. Может быть, он не всегда будет простым пассажиром. Может быть, вот случилась моя короткая поездка на юг и закончилась, а в нем тоже зародилось что-то новое.
Он просиял мне в ответ, и казалось, что это сияние движется от него ко мне и обратно, как в научно-фантастическом фильме, где из его и моей груди исходят лучи белого сияния, связывая нас воедино, на корабле, который все летит и летит, пронзая космическое пространство, к неведомым мирам… Но потом папа поцеловал меня и сказал «спокойной ночи» так же, как он это делал всегда, и я поняла, что Голливуд закончился и я снова оказалась в своей жизни, в своей комнате, в своей кровати. Хотя бы в чем-то можно быть полностью уверенным, подумала я.
Я взяла книгу ноктюрнов и стала внимательно рассматривать картины. Я пыталась рассмотреть, как кисть это делает, совершая столь маленькие движения, но вызывая этим чувство столь большого одиночества. Я поняла, что мне нужно сделать. Мне нужно написать копию одной из картин, просто чтобы понять, как это происходит. А может, я напишу вид из того тоннеля, отправлю его Гарри, и, если он ему понравится, Гарри вернется на Блэкджек-роуд. Ему придется вернуться, рано или поздно.
На самом деле та смешного вида птичка, которую Гарри вырезал из дерева, все еще сидела на подоконнике, там, где я ее оставила. Я взяла ее и стала внимательно изучать, как будто она что-то знала, как будто в ней таилась разгадка, как будто, держа ее в руках, я держала частицу Гарри. Я не оценила по достоинству эту птичку, когда он мне ее подарил. Я не увидела ее; я увидела всего лишь никчемную вещь, с которой возился Гарри и из-за которой он стоял без движения. Думаю, в самой глубине души я всегда знала, что Гарри шел по жизни своим особенным путем и способом, и Эдди тоже, должно быть, это знал, но эта особенная манера жизненного движения Гарри так сильно раздражала меня, что становилась для меня невыносимой. Мне невыносимо было видеть, как Гарри просто находился там, где находился, с крыльями или без; он не думал никаких мыслей о том, куда пойти дальше или как стать лучше. Он просто сидел под деревом, выстругивая птичку из деревяшки, безо всякой цели, просто потому, что там оказалась деревяшка, прямо у него под ногами, или же там оказалась птичка, нахохлившаяся на ветке над его головой; и они вместе, деревяшка и птичка, подали ему идею. Для Гарри не имело значения, что он не совсем Микеланджело. Все дело в том, что Гарри ничего никому не надо было доказывать. Он был дома внутри самого себя.
Была ли я когда-нибудь такой? Может быть, до того, как я родилась, когда я была частицей всего вокруг. Когда я была частицей воздуха — испарением дерева. А потом я родилась. Я появилась, мне была придана форма, маленькое извивающееся тельце, упакованное в пеленки и ревущее просто оттого, что я осознала себя среди всего остального. Так должен чувствовать себя кусочек составной картинки-головоломки, когда его вырезают и делают отдельным, когда он перестает быть частью картинки; это просто кусочек, ревущий кусочек, который ползет по старому линолеуму, ползет в одиночестве и думает: «Это я, а остальное — это те, другие». Может быть, вы никогда об этом и не думаете, вы просто это знаете; и это знание толкает вас, спотыкающихся, убегающих от одиночества, в огромные непредсказуемые объятия жизни. И вы не останавливаетесь, нет, вы все бежите и бежите, пока на бегу не потеряете кого-нибудь, и — вуаля! — ваше одиночество вас настигает.
И вот, даже если вы этого не знаете, вы, может быть, все время пытаетесь снова вернуться домой. Вы жаждете этого. Вы посланы вовне, чтобы страстно искать тот путь, который приведет вас туда. Вы распеваете песни и влюбляетесь, расшибаете нос, потеете, прыгаете и вверх, и вниз, валитесь на старый матрац на лесопилке. Вы крепко держитесь за того, кого любите; вы строите дом и создаете семью, которая может в этот дом прийти. Вы обносите жилище забором и говорите: «Вот это мое». Вы зарабатываете много денег и покупаете множество вещей; вы покупаете пару шикарных башмаков, бежите. Вы, может быть, рисуете океан, а может, просто валитесь за борт. А может быть, вы делаете птицу.
Та печальная дама в ресторане, та, у которой были элегантные руки и прекрасные туфли, она-то понимала, что такое дом. Это не то место, где вы живете; это то место, где ваша жажда наконец утолена.
И в то же мгновение эта маленькая деревянная птичка стала лучше всех когда-либо виденных мною птиц. Я поставила ее на столик возле своей кровати, на свою книгу ноктюрнов, будто они, птица и книга, были родственниками. Потом я легла на кровать и закрыла глаза. И прежде чем я успела понять, что происходит, я уже представляла себе, что мы с Гарри находимся в какой-то большой комнате.
Окна занавешены пурпурной тканью, и она вздымается, словно бальное платье. Мы с Гарри танцуем вальс. Мы движемся как короли. Нет, мы движемся как ангелы. Это дается нам легко. Мы движемся и движемся по кругу. Нет мебели, на которую можно наткнуться, за нами никто не наблюдает. Я не касаюсь пола, я парю. Вливается небо. Я закрываю глаза. Я чувствую, как его голос касается моей шеи. «Медленнее, — говорит его голос. — Двигайся медленнее».
Я открываю глаза, я улыбаюсь, я танцую все медленнее и медленнее.