Глава четвертая

К тому времени, как пришел поезд, на перроне собралось довольно много народу. Я стояла в самом конце, возле кустов, и очень надеялась избежать встречи с кем-нибудь знакомым.

Не тешьте себя пустыми надеждами.

В поезде мама Элисон Поррит чуть было не уселась прямо рядом со мной, но, когда она поняла, что это я, именно она не захотела сидеть рядом.

— Ой. Манон, — сказала он так, будто я была не живым реальным человеком, а коровьей лепешкой, в которую она случайно вляпалась. — Здравствуй.

— Здравствуйте.

Я сидела у окна. Она стояла передо мной, вцепившись в сумочку из змеиной кожи, и улыбалась.

— А что это ты задумала? В такой ранний час?

Мне не нравилось, что я встретила миссис миссис Поррит. Про себя я всегда перед ее именем мысленно ставила двойное «миссис», потому что именно это она собой и представляла, в первую очередь миссис, а потом уже все остальное. Поэтому я совершенно не собиралась докладывать ей, что я задумала. Начать с того, что ее вопрос прозвучал так, словно я была по меньшей мере вовлечена в тайный заговор по развязыванию третьей мировой войны. Миссис миссис Поррит всегда считала, что Эдди, Гарри Джейкоб и я оказываем дурное влияние на ее Элисон. Поэтому нельзя сказать, что у меня и у миссис миссис Поррит изначально были прекрасные отношения. Я сказала, что у меня цело в Мельбурне. Она фыркнула и приложила ладонь ко рту, как будто из него был готов вырваться какой-то немыслимый звук.

— Ты очень нарядно одета, Манон, — заметила она, поднимая брови в таком смысле, который мне не слишком понравился.

— Ага, нарядно.

Я была с ней согласна, но только в одном этом вопросе. Я даже провела руками по платью и немножко с ним повозилась, для того лишь, чтобы подчеркнуть свою неописуемую и многозначительную элегантность. Лицо миссис миссис Поррит как-то напряглось, а нос вытянулся, как у золотой рыбки, которая внезапно наткнулась на стеклянную стену аквариума. Меня весьма позабавила мысль о сходстве миссис миссис Поррит с золотой рыбкой, и я была вынуждена пронаблюдать, как она захлопала пухлыми розовыми плавничками, направляясь к другому сиденью. После этого я отдернула безобразную клетчатую занавеску и стала упорно смотреть в окно.

Я решила, что с этого момента просто начну все заново. Забуду появление Гарри Джейкоба, и то, как я ехала на велосипеде, и противную миссис миссис Поррит. Вот оно, подлинное начало моей новой жизни. Поезд — идеальное место для начала приключения. В кино, например, действие всегда начинается со сцены на перроне, в облаке тумана, или пыли, или чего-нибудь еще, что делает границы кадра размытыми.

Когда мой поезд медленно и тяжеловесно покидал станцию, не было никакой дымки, а был только большой папочка в красной ветровке, который бежал по перрону и махал рукой своему ребенку. Его живот прыгал вверх-вниз, но он все равно добежал до самого конца перрона, пыхтя и размахивая рукой. Немногочисленные пряди, которые остались у него на макушке, растрепались и вздыбились так, что он напоминал старую потрепанную игрушку, тряпичного мальчика. Мне было тяжело смотреть на этого большого бледного папочку, который с трудом дышал, и продолжал бежать, и чувствовал боль в своем старом изношенном сердце все то время, пока поезд отъезжал от станции и увозил его маленького ребенка. А ребенок, наверное, стоял на коленках и выглядывал в окошко, издавая громкие радостные крики оттого, что он едет в этом пыхтящем и дребезжащем поезде, и оттого, что этот поезд словно везет его по жизни, а не жизнь, как это обычно бывает, проходит мимо.

За окном утренний свет был весь изломан и сиял; его алмазные мерцающие осколки застревали в синих узловатых ветвях деревьев. Длинные тени лежали на желтеющих полях, как позабытые пальцы ночи, продолжавшие поглаживать спящие пастбища. А мне ни чуточки не хотелось спать. Но не могла я и удержать какую-нибудь одну ясную мысль, так как пыхтение поезда и вспышки света и тени упорно меня с нее сбивали, и воспоминания о Гарри Джейкобе врезались в воспоминания об Эдди, или о бедном папочке, или наталкивались на то, что я больше всего хотела бы обдумывать. Я еще и не знала толком, что же это, но оно было чем-то похожим на вырвавшийся на свободу воздушный змей, который тянул и тянул мое сердце за собой, вперед и вперед.

Вот именно это нечто, тянущее вперед, заставляющее двигаться, было совершенно неведомо Гарри. А я и не упомню времени, когда бы со мной не было этого зовущего ощущения. Мое тело вечно строило планы, резко пробуждаясь в каком-то странном нетерпении. Плоть и кровь словно входили в заговор, заставляя меня стремиться к неведомому. А я сама напоминала бездарного пассажира, который устало сидит в сторонке с затуманенным взглядом и ждет, что превратится в настоящую Мэнни; не прежнюю Мэнни, а в новую, лучшую, в самую лучшую и самую настоящую. Казалось, что самая лучшая и самая настоящая Мэнни находится за много-много миль впереди меня, в будущем, и именно эта Мэнни Кларксон тянет меня вперед. Вот почему (я рассуждала так, словно Гарри меня слушал) мне необходимо сменить колею, прекратить ходить по одним и тем же проторенным дорожкам. Покуда я оставалась на Блэкджек-роуд, я не могла приблизиться к самой лучшей и самой настоящей Мэнни. Мне был нужен новый небесный свод, под которым начнет расплетаться странноватая и путаная ниточка моей жизни. Просто был нужен — и все.

Напротив меня села женщина. Мне это не понравилось. Мгновение моего отъезда было задумано как нечто, принадлежащее только мне, оно должно было оставаться открытым и исполненным возможностей, как незастекленное окно. К этому мгновению я относилась как собака, которая лает, охраняя свою территорию. Только я не залаяла. Я применила более изощренную тактику и пренебрегла общепринятыми в таких случаях небольшими знаками любезности и гостеприимства. Более того, я взглянула на женщину так, будто она была серым грязным облаком, возникшим на моем ясном бескрайнем горизонте. Это не заставило ее встать и уплыть прочь, подобно миссис миссис Поррит, но она повернула голову и стала смотреть в окно, и я утешилась тем, что мое нехорошее поведение предотвратило возможные беседы о ее невероятно одаренных детях, выигрывающих забеги, получающих награды и занимающих высокие посты. Я бы по-настоящему расстроилась, если бы мое недружелюбие, оставившее во мне же самой неприятный осадок, не принесло плодов.

Женщина не была одной из тех, кого Эдди называл «малышка». Ей было около пятидесяти, ее голова имела грушевидную форму, что производило такое впечатление, будто все, что в ней есть, стекло вниз и переполнило подбородок. Она сидела с серьезным выражением лица и слегка шевелила губами, как бы шепча что-то, или так, будто она перекатывала во рту какую-то мысль или слово. Одета она была во что-то свободное и темное, хотя на коленях ее лежала большая мягкая шляпа белого цвета. Она наклонилась, достала из сумочки сэндвич, отломила половину и аккуратно съела, подставив сложенную чашечкой ладонь, чтобы не накрошить. Но крошек и не было. Это был очень тщательно сделанный сэндвич, с обжаренной на решетке морковью и другими продуктами, полезными для здоровья. Человек, который не ленится обжаривать морковь для своего сэндвича, это очень особенный человек, совсем не похожий на меня. Я представила, как она расправляет уголки своих одеял. Я начала думать о всяких вещах, которые она, наверное, делает, а я не делаю никогда: например, промакивает рот салфеткой, или же всегда хранит носки строго по парам, или берет с собой зонтик просто на всякий случай, или всегда пристегивается ремнями безопасности. Я рисовала себе картины, как она посещает благотворительные обеды со своим мужем, мужчиной непредставительным, но неизменно при галстуке. Я решила, что ее мысли тоже всегда такие как положено и что она говорит ласковые слова двум своим детям. А ее дети непременно растут в сандалиях с ремешком в форме буквы «Т» и имеют оптимистичный вид. Интересно, а кто ее муж? Агент по торговле недвижимостью? Я не уважала агентов по торговле недвижимостью. Гарри говорит, что у меня есть предубеждения. Сам-то Гарри никого не осуждает. Никогда. Он принимает всех.

Может, и я была бы помягче ко всем этим людям, если бы кто-то из них был помягче ко мне. Но со мной все было не так просто. Обычно я не особенно нравилась людям. Я поняла это довольно рано, а позже, когда мне было тринадцать, я открыла принцип Филомены. Если быть точной, я не столько его открыла, сколько вывела из общения с Филоменой, одной противной девчонкой из моего класса.

Вот представьте. Мои отношения с Филоменой были примерно такими.

Филомена едет на велосипеде, на ней спортивный костюм, вдоль ее спины, как большое черное пятно грязи, свисает хвост волос, а ее желеподобная задница колышется над сиденьем, как шапочка для душа у пожилой дамы. Она впереди меня, и она непреклонна, как черное обгорелое дерево. Ее сознание непреклонно. Она продолжает ехать по велосипедной дорожке, в желтом шлеме, ее подбородок опущен, вдавлен в шею, как у взнузданной лошади с дурным нравом. Я тоже на велосипеде, и я срезаю дорогу, проехав сквозь кусты, и приезжаю к финишу раньше нее, я еду коротким путем, которым запрещено пользоваться, но абсолютно все это делают. Все, кроме Филомены. Потому что она первоклассный придурок. Я хочу освободиться от нее, от вида этого прямоугольника, напряженного и правильного, и от того зловонного воздуха, который она в себя втягивает и выпускает, наводя на меня тяжелые, похожие на комья сажи, мысли. Я стараюсь держаться от нее подальше, чтобы она меня не видела, потому что, если она меня увидит, это может быть опасно. Если мы съедем с велотрека, она может свалиться в ручей, так что и из этих соображений ей тоже не стоит меня видеть.

Я знала, что допустила какую-то ошибку в общении с Филоменой, еще до того, как «сбилась с пути» на велотреке, потому что всегда, когда я пыталась с ней поздороваться, она вздергивала губу, как это делают собаки, и смотрела в землю.

Честно говоря, у меня были опасения, что у нее водянка головного мозга, поскольку ее голос звучал так, будто она живет в бутылке. Она всегда выдавливала из себя какие-нибудь тяжеловесные громоздкие вопросы, которые замедляли течение урока, и я начинала смертельно скучать. Я никогда не говорила этого вслух, я никогда с ней не ругалась, я даже никому не рассказывала, что она живет в бутылке. Когда она начинала задавать вопросы, я просто отпускала свои мысли и позволяла им уплывать далеко-далеко.

Однажды она стояла в холле и ждала, когда откроют дверь нашего класса. Я тоже там стояла. И вот я просто спросила ее:

— Филомена, почему ты ведешь себя со мной так противно?

— Что? — сказала Филомена и нахмурилась как-то тупо и угрожающе.

Мне не казалось, что мой вопрос был слишком замысловатым, поэтому я вздохнула так, как делала моя мама, когда люди демонстрировали свою глупость.

— Почему ты не обращаешь на меня внимания, когда я с тобой здороваюсь?

— Я тороплюсь. — Филомена плотно сжала губы, а ее кожа приобрела какую-то колбасную пятнистость.

Раз уж Филомена приняла вид колбасы и крепко закрыла рот, мне нужно было самостоятельно понять, что к чему. Я всегда знала, что я плохая, но откуда это может знать дурацкая перегорелая гонщица с кляпом во рту — Филомена? Почему она меня не любит? Тяжело, когда вас не любят. Вы можете пережить суровую зиму и обойтись при этом без теплых башмаков, но когда вас кто-нибудь не любит, это некоторым образом разрушает жизнь. Это входит в вас подобно какому-то негативу, и вы чувствуете, что меняетесь от этого.

Короче, я так много размышляла на эту тему, что это стало занимать все имевшееся у меня для размышлений время, а мне хотелось мое время для размышлений посвящать каким-нибудь другим, гораздо более увлекательным предметам, например тому, как я однажды отправлюсь в Париж. Поэтому мне нужно было найти ответ. И — вуаля! — родился принцип Филомены.

Можно не усложнять и сформулировать все очень просто: видимо, Филомена невзлюбила мой нос, а не меня, только она не делала различий. Из этого следует, что вас могут не любить просто потому, что ваш нос кому-то напоминает о неприятном общении, которое они однажды имели с какой-нибудь старой калошей. Нос во всем виноват, говорю я, но это может быть и что угодно другое. Это может быть не нос, а форма вашей головы. В моем случае подходит именно нос, потому что маловероятно, чтобы у кого-нибудь неприязнь могли вызвать мои глаза, или мой рот, или локти, или же моя корявая, а потому вызывающая одну лишь жалость походка. Может быть, вид моих волос мог навести на мысли о какой-нибудь зловещей фигуре, например о Клеопатре после дурно проведенной ночи. И все же я выбираю нос, так как это самая подходящая для критики черта моей внешности, самая беззащитная, наиболее пригодная для того, чтобы принять ее за противную старую калошу из прошлого. Я хочу сказать, что мой нос похож на какого-то приспособленца. Если бы он не находился на моем лице, вы, может быть, и не поняли бы, что это нос. Вы могли бы подумать, что это комочек оконной замазки или пластилина, если бы вам довелось увидеть его на столе, особенно если бы рядом с ним валялись ножницы, или кусочек войлока, или еще какие-нибудь причиндалы для рукоделия. Так что вы, если бы захотели, могли невзлюбить именно нос. Он легко приспосабливается к любой неприязни и к любым искажениям. Он принимает на себя весь удар, если вы понимаете, что я имею в виду.

Я рассказала об этом Эдди, а он сказал, что принцип Филомены не имеет смысла. Он сказал, что это даже не принцип, а просто оправдание. Но Эдди и не были нужны такие принципы, потому что он всегда нравился людям. Эдди, наверное, очаровал бы женщину, сидевшую напротив меня, даже и не заметив этого.

Она чистила мандарин. Она сложила очистки в коричневый бумажный пакет, потом разломила мандарин пополам и нагнулась вперед, протягивая мне одну половинку, которая покачивалась на ее ладони. Она предлагала ее мне.

— Нет, спасибо, — отказалась я. Слова выскочили из меня прежде, чем я успела подумать.

Я сразу же опустила глаза и увидела туфли этой женщины, которые вызывали очень тревожное чувство и совершенно не соответствовали остальному ее облику. Я рассердилась. Никому не понравится, если ему начнет перечить пара туфель. Они больше походили на пару носков на резиновой подошве и имели специальные отделения для больших пальцев. И она не просто носила смешные туфли, она предлагала мне мандарин. Я посмотрела на нее.

— Вы едете в Мельбурн? — спросила я с легким вздохом утомленного жизнью человека. Меньше всего мне хотелось болтать. Для кого-то болтать это все равно что дышать, они могут разговориться с кем угодно. Но я не такая. Из-за моего носа я обычно не нравлюсь людям.

— Ну да, почти туда, прямиком в Тулламарин. Мне надо успеть на самолет.

— А куда вы летите?

— Всего лишь в Сидней. — Она улыбнулась мне, словно ее что-то слегка забавляло, а я наклонилась вперед.

— А что вы будете делать в Сиднее? — спросила я, хотя понимала, что это не совсем прилично — так выспрашивать человека о его делах.

— Еду туда по работе. Всего на один день.

— А живете в Каслмейне?

— Мне бы этого хотелось. Но живу я в Мельбурне. А мои родители живут во Фрайерстауне. Они на пенсии. Я их навещала. А ты? Куда ты едешь так рано?

Я выпрямила спину и закинула ногу на ногу, как делают настоящие дамы.

— В Мельбурн. Я еду по делу. — Я знала, что кажусь ей забавной в этом длинном красном платье в шесть часов утра. Я скрестила руки на груди.

— По делу, да? — Она улыбнулась так, будто могла понять и то, насколько деликатным было мое дело. Я даже подумала, что можно было бы ей все объяснить, но, заглянув обратно в свое сознание, не нашла там правильного начала. Дела там хранились в замороженном виде. Невозможно начать что-то рассказывать, пока вы еще полностью этим поглощены. Мне сначала нужно было все проглотить, сделать упорядоченным, упакованным, ясным как коробочка. Сделать чем-то таким, что я могла бы носить с собой, не вызывая переполоха, потопа или изумления.

Кроме того, мне казалось, что я где-то стою и оглядываюсь назад, но ничего толком не могу разобрать. Я не могла выбрать правильную линию поведения, не могла сказать — вот как обстоят дела, не говоря уже о том, что я совсем не могла рассказать, с чего все началось. Только Айви могла это сделать. Она видела все с самого начала.

В моем сознании царил странный вязкий беспорядок. Я поерзала на сиденье и посмотрела на женщину — прямо ей в глаза, — не для того чтобы ее увидеть, но лишь бы за что-то ухватиться. У нее был мягкий взгляд, и я чувствовала себя хорошо, когда смотрела в эти мягкие глаза.

На самом деле она оказалась совсем не такой, как я думала сначала, теперь, когда я знала, что она живет не в деревне. Для меня степень того, насколько человек мне интересен, измерялась длиной того отрезка, который тянулся от места, где я жила, во внешний мир. Чем длиннее отрезок, тем лучше человек. Однажды я общалась с человеком, который бывал в Аргентине. До настоящего времени он — лучший из всех, кого я встречала.

— А кем вы работаете? — спросила я женщину.

Она выплюнула косточку себе в руку.

— Театральным режиссером. А ты? — Она произнесла это тихо и мягко, как будто просто сказала «медсестрой у зубного врача» или «служащей банка».

Я неожиданно страшно смутилась.

— Я? Да я пока никем. Мне только семнадцать. А вы действительно театральный режиссер?

— Боюсь, что да. — Женщина пожала плечами с извиняющимся видом.

— Ну, а у меня мама была актрисой. — Я триумфально хлопнула ладонями по коленям.

— Да? А как ее зовут? Может, я ее знаю. — Она слегка улыбалась. Это была потаенная, внутренняя улыбка, она сквозила в ее открытом взгляде. И я позволила себе воспринять эту улыбку как одобрение.

— Эмма. Эмма Легран. А потом, когда она вышла замуж за папу, она стала Эммой Кларксон. Но вы вряд ли ее знаете, потому что она была актрисой во Франции, до того, как приехала сюда. Здесь она уже не играла.

— А почему?

— Она неважно себя чувствовала. И она жила в сельской местности. А там ведь ничем нельзя толком заняться. — Я закатила глаза и покачала головой, чтобы выразить ту обреченность, которая была знакома и мне самой, поскольку и я имела несчастье жить в сельской местности.

Женщина кивнула, и у меня возникло чувство уверенности в том, что она меня поняла. В конце концов, она была режиссером, а я очень уважала таких людей — творческих, как моя мама.

— Ну, как я понимаю, ты от матери унаследовала склонность к театральности.

— Откуда вы знаете? — спросила я, приложив руку к груди.

— Распознавать такие вещи — часть моей профессии. Да и платье выдает тебя с головой.

— А вот и не так, как вас ваши туфли, — сказала я, слегка поморщившись.

В ответ на это женщина громко расхохоталась. Она слегка задрала брюки и подняла ноги, чтобы я могла лучше рассмотреть ее обувь. Она продемонстрировала мне резиновые подошвы и объяснила, что обзавелась этими туфлями в Японии, где работала с театром буто, и что они оказались настолько удобными, что она иногда забывает их снять. У меня не было ни малейшего представления о том, что такое театр буто, но я не подала виду, поскольку женщина считала, что я имею склонность к театральности, а человек, по-настоящему склонный к театральности, просто обязан знать, что такое театр буто. Поэтому я сказала:

— Разумеется. — И: — Однажды я дошла в домашних тапочках почти до самой школы.

И это было правдой.

— Меня зовут Хелена.

— Манон. — Когда я протянула ей руку для рукопожатия, я почувствовала, что делаю что-то абсолютно безупречное. Даже то, как я представилась: не «я — Манон» и не «Мэнни Кларксон», а просто «Манон», — было сделано в точности так, как это следовало делать. Утонченно и изысканно. Никаких перегибов ни в ту, ни в другую сторону, точное попадание в прелестно звенящую ноту. Спокойная музыка этого момента проникла внутрь меня, и, в то время как солнце все сильнее заливало своим сиянием поля, я и сама была готова засиять вместе с ним. Я поднесла ладони к щекам, чтобы коснуться этого сияния, и даже уже после того, как Хелена достала книгу, а я откинулась на спинку сиденья и стала смотреть в окно, я все еще чувствовала безупречность этого момента, продолжавшего матово мерцать внутри меня. Старые костлявые деревья и голые пастбища выглядели так, будто они только что нарядились в совершенно новые, сверкающие платья.

Я знала, что это знак.

Загрузка...