Машина катила по грунтовой дороге между рисовыми полями. Мы выехали из уездного центра полчаса назад. Товарищ, сопровождавший нас, показал на деревеньку впереди:
— Вон там…
До деревеньки было недалеко. Я попросил водителя остановить машину и сказал своим товарищам-репорте-рам:
— Вы езжайте, а я поговорю с кем-нибудь из крестьян и вернусь пешком.
Было душно и сыро, небо без единого облачка казалось слегка темнее обычного. Насколько хватало глаз, тянулись рисовые поля, и этот монотонный пейзаж оживляли лишь глинобитные хижины, иногда обнесенные забором, да ряды раскидистых ив. Поля скрадывали расстояния, но до деревни, казалось, и в самом деле недалеко. Весь уезд располагался на сравнительно небольшом пространстве. Уездный центр с трех сторон окружали холмы, переходящие в горы.
Я шел по насыпной дорожке и наткнулся на работавшего в поле крестьянина. Воздух был здесь особый, пропитанный запахом рисового поля.
Крестьянин лопатой открывал запруду, чтобы заполнить водой участок поля, и, поглощенный работой, не заметил меня.
— Салам алейкум, отец! Бог в помощь! — приветствовал я его.
Он обернулся. На вид ему было лет шестьдесят, среднего роста, худощавый. Дочерна загоревшее лицо в глубоких морщинах, седая бородка. Одет он был в старую выгоревшую гимнастерку, такие же штаны и доживавшие свой век, купленные где-то на барахолке, ботинки. На голове — темно-синяя чалма.
Увидев меня, старик растерялся. Не оттого, что я был одет кое-как и не очень чисто, как и подобает в такой поездке, и походил на работягу-дорожника. Смутил старика пистолет, болтавшийся у меня на поясе, и, с опаской глядя на меня, он ответил:
— Ваалейкум ассалам, дай тебе бог здоровья! Что-нибудь случилось?
Я сразу понял, в чем дело, и постарался успокоить беднягу.
— Отец, дорогой, все в порядке. Я из Кабула, понимаете, приехал сюда, чтобы написать про крестьян. Увидел вас, дай, думаю, поговорю с человеком, расспрошу про ваше житье-бытье, если, конечно, не возражаете.
Он, кажется, ничего не понял, но успокоился:
— А ты кто?
— Я журналист, пишу для газеты.
— Значит, на правительство не работаешь?
— Как же так? — решительно возразил я. — Именно на правительство и работаю. А вам что, правительство не нравится?
— Упаси боже, — ответил крестьянин. — Я такого не говорил. Я просто не понял, чего тебе надо.
Я пояснил с улыбкой:
— Мы с вами поговорим, а потом я напишу, как вы живете, как работаете, какие трудности, какие жалобы, чем довольны, чем недовольны. Все это напечатают в газете, чтобы о вас узнали и власти, и весь народ, и у нас в стране, и во всем мире.
Старик с хитрецой спросил:
— Да простит тебя господь, ты, может, ославить меня собираешься?
— Не ославить, уважаемый, а прославить. Так не возражаете, если я у вас кое о чем спрошу?
Старик посерьезнел и ответил раздумчиво:
— Здесь?
— Можно и здесь.
— Э нет — пойдем ко мне, попьем чайку, там и поговорим.
— Большое спасибо, — поблагодарил я, — но, право же, не стоит, здесь очень удобно, ваши слова для меня — и чай, и нокль[Нокль — миндальные орехи в сахаре.].
— Да, конечно, — закивал он. — Лучше никуда не ходить — места здесь сам знаешь какие…
Мы сели прямо на землю, я достал карандаш и блокнот. Начал не с имени и фамилии, а с другого.
— Как у вас в уезде насчет безопасности?
— Не знаю, что и сказать, — вздохнул старик.
— Говорите правду.
— А какую правду?
Я удивился:
— Разве бывает несколько правд? По-моему, правда всегда одна.
Старик, видно, многое знал и ему хотелось излить душу, но настороженность его не покидала.
— Может быть, и одна, только не в нынешнее время, — ответил старик, посмотрел на гряду гор на востоке и перевел взгляд на мой чертов пистолет. — Правда, говоришь? Правда, сынок, у того, у кого оружие. Попробуй перечить ему!
Старик замолчал, а я напряженно думал, как бы его разговорить, найти к нему ключ. Надо проявить сочувствие, понимание, думал я, отнестись к его словам с максимальной серьезностью.
— Послушайте, отец, — сказал я. — Я знаю, о чем у вас болит душа. Всем нам, всему народу сейчас тяжело. Но поверьте, у меня с вами одна боль. Оружие — это для врагов. А здесь оно мне не нужно. Я хотел бы знать, например, виды на урожай в этом году.
— Как всегда, — нетерпеливо произнес он. — Мы-то работаем, тянем лямку, а что получится — посмотрим.
— Власти дают крестьянам химические удобрения, сортовые зерна, машины для сельского хозяйства, кредиты предоставляют. Здесь у вас все это есть? Или до вас не доходит?
— Кто ловчее, тот получает, — нехотя сказал он.
Мне все стало ясно, но я прикинулся, будто не понял:
— Вы хотите сказать, что на вас наживаются, продают вам по завышенным ценам то, что положено по государственным?
Старик вздохнул:
— Да нет, не то… Ради бога, не мучай, не спрашивай…
Я переменил тему:
— А скажите, есть у вас малярийные комары? Ведь от них болеют малярией!
— А как болеют?
— Ну, жар сильный, человека трясет — очень плохая болезнь. Через день повторяется.
— Здесь трясет всех, — ответил старик. — И старых и малых. Я вот увидел тебя и тоже затрясся. Вечерами сижу с женой и детьми, и всех нас трясет. Так и других наверняка. Как увидим кого-нибудь чужого, так дрожь нападает.
— Отец, дорогой, — продолжал я. — А теперь скажите, приезжают к вам из отрядов по борьбе с малярией, делают опрыскивания, проводят медосмотры, ходят по домам?
Старик прикрыл лоб ладонью, задумался.
— Послушайте, отец! — прервал я затянувшееся молчание. — О чем задумались? Я ведь только спросил, работают ли чиновники, получающие жалованье, а если не работают, то наказывают ли их?
Старик взглянул на меня, и такая боль отразилась в его глазах, что казалось, он вот-вот заплачет:
— Знаешь, сынок, говорить можно много, да что толку? Ну да ладно, скажу, ты, кажется, человек неплохой… У моего брата был сын доктор. Бросил отца и приехал сюда лечить малярию. Два с половиной года работал у нас. Горячий был, вот как ты, только красивей тебя. Я за него дочь сватал, не захотел. Говорил, — правда, не мне, — что за ним городские красотки бегают, образованные.
Однажды в пятницу, в божий день, все отдыхали, а он поехал в одну деревню, где дворов двадцать — тридцать, сказал, там тяжелые больные. Он уже не раз туда ездил, лекарства возил, а тут лекарства у них кончились. И он поехал. И не вернулся. Схватили его.
Старик снова посмотрел на горы, возвышавшиеся на востоке, и, едва сдерживая слезы, продолжал:
— О боже праведный! Не дай бог ни кому такое увидеть — ни правоверному мусульманину, ни кафиру неверному, ни одному живому существу — господи, что они с ним сотворили! Раздели, руки-ноги связали, положили на камень и топором, топором! Сначала пальцы на ногах отрубили, потом ступни, потом по щиколотку, по колено, а до груди добрались — он и умер… А как страдал, бедный, о господи, как умирал, надо же такую смерть принять!
Губы и руки у старика дрожали, из глаз лились слезы, он вытер их и тихо произнес:
— Сынок… Ради бога, не спрашивай больше. Что толку от разговоров?! Ему-то ведь не поможешь!
Всхлипывая, он поднялся, взял лопату и прежде, чем пойти к дому, сказал:
— Иди, сынок, иди по-хорошему. Осторожно иди. Ты парень неплохой, светлый, настоящий мусульманин, как племянничек мой несчастный. Не дай бог с тобой что приключится! А они, — ох изверги! — как же может человек сотворить такое, ведь подумать — и то страшно…
Я стоял потрясенный, не мог вымолвить ни слова, даже не помахал ему вслед.
Через несколько минут из деревни выехала машина. Мои товарищи возвращались из штаба группы защитников революции. В этой группе были люди, порвавшие с бандами, и добровольцы.
Перевод с дари Л. Рюрикова
Вечер выдался тихий, спокойный. Люди погасили светильники и собрались спать, надеясь, что ночь пройдет спокойно.
Хамед собрал бумаги, аккуратно сложил и засунул в карман. Его клонило ко сну, но он вспомнил, что уже с неделю не брился, и подошел к зеркалу. Щеки, некогда полные и румяные, ввалились, вокруг глаз, губ и на лбу пролегли морщины. Лицо пожелтело, в белках глаз тоже появилась желтизна — он, видно, заболел желтухой.
Хамед побрился, умылся, погасил лампу и с наслаждением вытянулся на койке. Измученное тело жаждало покоя. Но мысли лихорадочно работали, сердце болезненно сжималось от нахлынувших воспоминаний, зримых, ярких. Густо исписанные листы бумаги, лежавшие в кармане, облекались в живые образы. Хамеду мерещились потоки крови, растерзанные, изрешеченные пулями тела, огонь и взрывы, запах пороха, крики, стоны. Он вскочил, встряхнулся, стараясь отогнать кошмарные видения, распахнул окно и жадно вдыхал сырой осенний воздух. А когда полегчало, Хамед снова лег на койку и заставил себя думать о будущем. Он постепенно успокоился, мысли смешались и уже не были такими мрачными, он погрузился в мечты.
«Только бы найти ее, где угодно, только найти, брошусь к ее ногам, буду просить прощенья… Научу грамоте, все расскажу, объясню… Она непременно будет с нами, мы будем вместе…»
Хамед заснул.
Пять ночей он не спал, и его отпустили отдохнуть и привести в порядок бумаги. Пригласил Хамеда к себе в дом один партийный товарищ.
…Вдали прогремели выстрелы. Хамед быстро вскочил и бросился к окну. Несмотря на туман, он различил вспышки выстрелов и определил, в какой стороне стреляют. Вокруг поста сил безопасности шел тяжелый бой. Пост стоял у выхода из долины, протянувшейся к востоку с выходом на высокие горы, где обосновались крупные силы бандитов. Они спускались оттуда по ночам и нападали на деревни. Осенью, когда начинались дожди и холода, вылазки банд учащались, и от поста Хамеда зависело многое.
Перестрелка разгоралась.
Хамед с автоматом вышел из дома. Шел он быстро, а до поста было всего с полкилометра, но по дороге он решил, что людям его до утра не продержаться, если бой будет идти с такой же силой — кончатся патроны; он поспешил на недавно прибывшую в подкрепление силам безопасности артиллерийскую батарею, расположенную невдалеке от поста.
Переговорив с командиром, Хамед пробрался на свой пост. И несколько мгновений спустя в долине загремели и гулким эхом отозвались в горах разрывы снарядов. Снаряды падали густо, и душманы, прижатые к земле плотным заградительным огнем поста, растерялись. По долине с ржаньем метались обезумевшие, потерявшие седоков кони, рвались снаряды, содрогались камни, вверх смерчем взлетали осколки скал и железа. Душманам пришлось туго.
Наконец с батареи полетели два последних снаряда, и бой, длившийся Ьолее двух часов, стал затихать.
Вскоре совсем рассвело. Заря из багровой стала розовой, потом совсем побледнела, а кусты, камни, деревья, виноградники, глинобитные дома, дворы, обнесенные стенами, в призрачном свете раннего утра казались нереальными, сказочными… В долине еще слышались одиночные выстрелы, но было ясно, что на новую вылазку душманы вряд ли решатся, и сейчас самое время подобрать убитых и раненых.
Хамед и еще два товарища прошли немного вперед и, укрывшись за скалой, стали наблюдать за долиной.
Стрельба совсем прекратилась, никакого движения видно не было. Хамед спустился в долину, усеянную еще горячими гильзами, со следами крови на камнях и, пригнувшись, пробрался к глубокой воронке от снарядов, где лежали лошадиные трупы.
Вдруг снова прогремели выстрелы, послышалось ржание. Путь назад был отрезан. Хамед выскочил из воронки и спрятался за ближайшей скалой.
Совсем рядом показались два всадника. Спешились. Одной автоматной очередью можно было снять обоих, и Хамед уже собрался нажать на курок, но в это время один из них сказал:
— Самад! Прикрой меня, я его принесу. Здесь все просматривается, кафиры проклятые все видят. — И он осторожно пополз наверх, в расщелину.
Хотя накидка и скрывала наполовину лицо Самада, Хамед его сразу узнал, выскочил с криком из-за скалы и вцепился в него. Самад же, оправившись от испуга, несколько раз изо всей силы ударил Хамеда прикладом автомата по голове, по шее, по плечам. Тот обмяк, а Самад мгновенно обшарил его карманы, вынул все, что там было, и вместе с напарником умчался в долину. Все произошло в считанные секунды.
Полчаса спустя товарищи Хамеда докладывали на посту:
— Мы так и не поняли, зачем он это сделал. Стрелять не могли, боялись его задеть.
В горах, на площадке, укрытой между скал, сидели оставшиеся в живых бандиты. Их было двенадцать. На костре варилась еда. Все единодушно присвоили Самаду титул «гази» — борца за свободу, самый грамотный читал вслух захваченные бумаги:
«Анкета вступающего в члены Народно-Демократической партии Афганистана. Имя — Абдул Хамед. Отец — Абдул Ахмад. Возраст — двадцать один год. Образование — среднее, закончил двенадцать классов. Родственники: старший брат два с половиной года назад стал невменяем; отец, мать и младший брат убиты при оказании сопротивления банде; сестра девятнадцати лет угнана и, по имеющимся сведениям, продана в гарем арабскому шейху, где покончила жизнь самоубийством…»
— Молодец, Самад! Слава твоим предкам! Последнюю ветвь проклятого Ахмада изничтожил, а? Герой, прямо герой!
Самад сидел молча. Впервые после возвращения из Пакистана, со спецподготовки, он задумался над тем, что делает, и его потрясло написанное в анкете — он представил себе жизнь этого парня. Перед ним вдруг со всей отчетливостью встало событие тех дней, когда он крестьянствовал и хан — тот самый, что сейчас называл Самада «гази», заставил его вместо своей собаки, которая струсила и убежала, драться на собачьих боях с огромным псом. Пес, рыча, повалил его и стал рвать…
Самад вскочил и, не успели бандиты опомниться, перестрелял всех до единого, а потом прострелил голову себе самому.
Небо прояснилось. Жители деревень, пережив еще одну бессонную ночь, неспешно выходили в поле.
Перевод с дари Л. Рюрикова