История повторялась снова и снова.
Опираясь на палку, старый мастер, певец и поэт шел в приемную нового эмира — того самого, который, казалось, чудом воссел на трон — ведь совсем недавно он был полностью во власти прежнего владыки. У входа стояли все те же стражники — откормленные, сытые, самодовольные. Они не сразу пустили мастера, хотя знали, как он велик, знали, что сама судьба говорит его устами. Они даже не приветствовали мастера. Он поздоровался первым, поклонился. Стражник, который прежде кланялся мастеру в ноги и готов был носить за ним туфли, холодно спросил:
— Тебе чего надо?
— Ничего, — смиренно ответил мастер. — Я — Касем, придворный певец. Хотел поприветствовать нового Эмира.
— Поприветствовать! — процедил стражник.
— А что в этом удивительного?
— Эмир еще спит.
Время близилось к обеденному, и, конечно, даже Эмир не мог спать так долго. Но Касем не стал спорить и попросил разрешения подождать. Стражник косо взглянул на него, но второй стражник, видимо еще не окончательно потерявший стыд, сухо сказал:
— Пропусти его.
Мастер вошел в большой зал, где было множество мраморных колонн и с высокого лепного потолка свисали люстры.
Никто из придворных не предложил мастеру сесть. Не уступил ему места. Они делали вид, будто заняты своими делами. А ведь каждый наверняка помнил страстные, берущие за душу слова мастера. Мастер вздохнул, прислонился к колонне, обвел взглядом сановников.
Мохиб-ос Солтане, «друг правителей», бывший министр двора, хитрый и говорливый. Он не уставал льстить прежнему эмиру, клялся ему в верности и любви.
Шоджа-ос Солтане, «храбрейший в царстве», бывший военный министр. Ни разу не воевал, получил титул по указу.
Амин-од Доуле, «опора власти», бывший министр финансов, казнокрад и ловкач. Воровал постоянно, набивал карманы казенными деньгами, а сам прикидывался нищим, даже припудривал лицо пылью.
Дабир-од Доуле, «просвещеннейший в государстве», бывший министр просвещения и искусств, поэт, не написавший ни строки, зато преуспевший в науке лести и восхваления. Прежнего правителя называл «тенью аллаха», «шахом всех шахов».
Они сидят в ряд, с видом робких, невинных подростков, впервые в жизни получивших назначение на должность.
Мастер поднял свою большую седую голову и, устремив глаза в потолок, стал вспоминать…
Эмир Гази[Эмир Аманулла Гази (1919–1928) — правитель Афганистана, при котором Афганистан вновь обрел независимость.] восседает на троне. На поясе сверкает инкрустированная драгоценными камнями сабля, золотом сияют подсвечники и люстры, высвечивают лицо шаха всех шахов.
Касем читает. Голос его то звучит мощно, раскатисто под высокими сводами зала, то становится нежным и мягким, ласкающим слух. Эмир слушает жадно, самозабвенно, придворные — с показным вниманием.
Эмир и Касем — как плоть и дух. Один — великолепное здание, другой — ветхий коврик дервиша. Один владеет сердцами, другой душами.
Эмир тогда не правил еще и года. В тот вечер гостем его был Добс, посол доброй воли короля рыжеволосых и зеленоглазых. Добс сидел с важным видом. Но Эмир не обращал на него внимания. Положив руку на свою острую, сверкающую саблю, исполненный дум о свободе, он слушал рокочущий голос Касема:
Ты был хоть и осторожен, но смел,
Верность хранил друзьям.
Все, что ты сделал, ты сделал
Ради свободы.
Хоть беден я, нищ и сир,
Своего не стыжусь я труда.
Рубище мое благословенно,
Омытое лучами солнца…
Глаза Эмира увлажнялись от радости, а приближенные родственники, недалекие и пустые, чтоб угодить монарху, словно заводные куклы, качали своими лоснящимися напомаженными головами в такт песне Касема — родоначальника новой эпохи в музыке.
Добс неплохо знал язык дари. Он узнал его из уст доносчиков и придворных плутов, странствующих дервишей и подобострастных слуг, он постоянно подслушивал, что говорят за высокими и низкими стенами домов, и научился слышать даже шепот мышей и кротов. Он будто положил дари, эту жемчужину, в свой большой, с мертвенными губами рот, и разжевал, раздавил эту драгоценность безжалостными стальными зубами.
Добс во всем подражал Эмиру: улыбался Касему, выражал свое одобрение возгласами. А Касем, тоже улыбаясь, пел:
Если мы власти добьемся,
Все дела забросим, разгуляемся,
С песнями унесемся туда,
Где ни солнца нет, ни тумана.
У Добса был приятный голос. В Индии его научили ценить искусство. Желая польстить властителю дум и проявить собственную утонченность, он встал со своего почетного места и сел на коврик рядом с Касемом. Певец умолк… Добс улыбнулся и, похлопав Касема по плечу, сказал:
— Мастер, вы прекрасно поете, совсем как в Индии!
— Спасибо за такую похвалу, — ответил Касем. — Но недаром говорят:
Лишь мастер золотых дел знает цену золота.
Лишь жемчуг оценит достоинство жемчуга,
Лишь соловей воздаст должное цветку,
И лишь Али — Камбару…
Добс сделал вид, что не понял намека — он владел собой мастерски, — и очень любезно спросил:
— Мастер, не могли бы вы поучить меня музыке? В Индии я немного научился играть на вашей фисгармонии.
— Разумеется, с удовольствием, — ответил Касем. — Вы наш гость, посол доброй воли. Мы чтим бога и чтим соседей…
Добс не без ехидства ответил:
— Спасибо, мастер. Но мы для вас ближе, чем соседи — мы здесь, можно сказать, как и вы — свои люди.
Эти слова словно ножом полоснули Касема, но мастер не потерял самообладания. Учтиво передав фисгармонию, он показал Добсу, как наигрывать мелодию, и сказал:
— Ваше превосходительство, господин посол, ваша просвещенность и любовь к искусству, изумительное мастерство ваших пальцев не уступят лучшим из лучших мастеров Индии. Прекрасно, просто великолепно! Теперь, с вашего позволения, я напою слова, а вы подпоете, и наши голоса и сердца будут звучать в унисон.
— Замечательно, — ответил Добс. — Запевайте!
Касем пододвинул к себе фисгармонию и запел:
Наша школа — независимость,
Наша мечта — отдать жизнь за нее,
Мы учимся на мыслях о свободе,
Наш учебник — воздух независимости.
Добс растерялся и едва слышно, дрожащим голосом, повторял за певцом слова, нехотя славил повелителя, шаха всех шахов, чьим голосом говорили горы и реки, долины и облака, дожди, ветры и мощные лавины, дни, месяцы и годы, и все люди этой земли подпевали, и ему хлопали от души. Он сидел понурившись, опозоренный, и лицо его, весь вечер сиявшее, как никогда не заходящее, омытое кровью и слезами угнетенных всего мира солнце его лживой империи, побледнело и омрачилось. И тогда взошло другое солнце — солнце свободы, оно засияло над снежными вершинами Гиндукуша, и ветры вмиг домчали эту добрую весть от берегов Инда до вод Гильменда, в Сеистан и Регистан, — оттуда она вернулась к Абасину, Сефид-куху и Сиях-куху, мастер искусств одержал победу над мастером хитрости и обмана.
Победа была бесспорной. Воздав почести Эмиру, собравшиеся начали расходиться. Собрался уходить и Касем. Но Эмир, храбрейший среди храбрейших, жестом руки велел ему остаться. И вот они вдвоем. Радостный и веселый, Эмир сошел с трона. Касем, приложив руку к сердцу, хотел поклониться, но Эмир обнял певца, расцеловал. Тогда мастер попытался поцеловать руку Эмира, тот отдернул ее:
— Ты что это?! — сказал он с упреком.
Касем ответил:
— Как же не целовать благословенную, щедрую, счастливую руку шаха? Эта рука дала народу хлеб и достаток, справедливость и честь, она мечом защищает слабых и сирот.
— Нет, мастер, — возразил Эмир, — ты дороже всех королевских сокровищ. Тебе нет цены, ибо твоими устами говорит сам народ, которому я служу, и я свято тебя чту.
От полноты чувства Касем прослезился, а Эмир, видя это, дал ему свой платок осушить слезы…
Но Добс, как змея, пригретая на груди, сладкими речами и лестью втерся в доверие к придворным, выпытал, что они думают, что чувствуют, сколько денег у каждого. Яд его интриг все больше разъедал двор. Как жук-короед, как муравей-термит, он постепенно подтачивал опоры древнего трона Джамшидов, мутил, отравлял смертельной отравой чистую светлую воду, и там, где были счастье и вера, воцарились неблагодарность и предательство, черные вихри взметнулись над страной. Но Эмир пребывал в неведении. Где блеснул меч вражды, кто кипит злобой, кто выпустил отравленную стрелу? А Добс, этот дьявол во плоти, хитрый «великий политик», посмеивался, наблюдая за происходившим из-за ограды своего дома, его подлым духом уже были пропитаны мысли и дела чиновников, сановников, продажных министров. И вот настал день, когда все рухнуло и в славном дворце Кейхосрова[Кейхосров — эпический герой.] воцарились жабы и вороны. Во избежание смуты и братоубийства, ради спасения народа, Эмир покинул престол и в холод и стужу, с болью в сердце, печальный, уехал в чужие края. И где бы он ни был, он повторял:
Уйду, чтоб не слышала больше
Имени моего, опостылевшего тебе…
А Касем ушел от людей, поклялся никогда больше не петь и не читать стихов. Дни свои он коротал в питейном доме, и в душе его, словно вино в кувшине, бродили гнев и тоска, воспоминания о прежних битвах и печаль.
Бачаи-Сакао, занявшему место Эмира-воителя, этому сельскому жителю, простоватому и недалекому, донесли, что Касем вечерами кого-то оплакивает и во дворец Эмира идти не желает. Новый властитель приказал в тот же вечер привести Касема. Певца привели и оставили одного в большом безлюдном зале — том самом, где он победил Добса, а потом осушил свои слезы благоуханным шелковым платком Эмира. Касем прислонился к колонне и отдался воспоминаниям о тех прекрасных днях. Через некоторое время на плечо ему легла тяжелая рука. Он обернулся. Бачаи-Сакао спокойно, с достоинством произнес:
— Ну, мастер, пришел наконец!
Мастер приветствовал Эмира и умолк в ожидании приказаний, но Бачаи-Сакао сказал:
— Ах, мастер, так бывает в этой жизни. Вчера здесь властвовал другой владыка, а сегодня — я. Все в мире зыбко, ненадежно. Пошли, погрустим, придворные ждут.
Они вошли в другой зал, где придворные, приложив руку к сердцу, склонились в поклоне, изъявляя готовность повиноваться новому властелину. Воссев на престол, Бачаи-Сакао с особым крестьянским акцентом обратился к мастеру:
— Слышал я, ты плачешь по вечерам?
Касем смиренно ответил:
— Да, плачу.
— Кого же ты оплакиваешь? — спросил Бачаи-Са-као.
— Эмира, — ответил Касем.
— Это моего врага?
— Нет, — ответил Касем, — моего друга.
Бачаи-Сакао кивнул головой:
— Так, ясно, значит, и ты враг.
Касем спокойно ответил:
— Я? Нет, я не могу быть врагом.
— Как это?
— Не умею быть злым и не понимаю, что такое вражда.
Бачаи-Сакао с сомнением произнес:
— Не поймешь тебя. Одному богу известно, что ты за человек.
— Да простит меня аллах, — промолвил Касем, — но я врать не умею.
— Да ну, — изумился Бачаи-Сакао, — неужели никогда не врешь?
— Никогда, — ответил Касем.
— Не может этого быть, — рассердился Бачаи-Сакао, — мир полон лжи, все врут, так что не прикидывайся.
Касем сказал:
— Если я стану врать, голос у меня пропадет, и я не смогу петь.
— Ну, а злиться? — спросил Бачаи-Сакао, — ты тоже не умеешь?
— Не умею, повелитель, — ответил Касем. — Если я стану злиться и в сердце войдет вражда, душа моя погрязнет в скверне и очерствеет.
— Ну и пусть себе черствеет, — произнес Бачаи-Сакао, — тебе-то что?
— О нет, повелитель, — усмехнулся Касем. — Если душа очерствеет, пропадет голос, не будет голоса — не будет песни, а без песни — кто я? Никто, так, развалина…
Некоторое время Бачаи-Сакао сидел молча, с угасшим взглядом. Затем, не поднимая головы, сказал:
— Хорошо, спой что-нибудь. Мне тоскливо.
Касем, словно прося пощады, ответил:
— Повелитель, мне не на чем играть.
— Ты пришел с пустыми руками?
— Я думал, меня ведут на казнь.
— Что тебе нужно для пения?
— Повелитель, я никогда не пою один. Мне нужны мои музыканты.
Бачаи-Сакао кивнул головой, и тотчас привели музыкантов. Заиграла музыка, и Касем запел — без тени вражды и злобы, чисто и с чувством, как настоящий влюбленный:
Цветение верности благоухает тобой,
У каждого из лепестков тюльпана — твой лик,
Даже луна, всходящая со стороны Мекки,
Как зеркало, отражающее твой лик.
Легкий ветерок утром благоухает тобой,
Благоухает твоими косами,
Без устали, как на молитве,
Готов влюбленный склоняться
Перед михрабом твоих бровей.
Пусть весь север расцветет тюльпанами,
Мне что за радость от этого?
Пусть зима обернется весной,
Мне что за радость от этого?
Ночью плачу, а днем — печалюсь,
Верный друг меня ждет — что за радость от этого?
Мысли Бачаи-Сакао сейчас далеко, в степях и пустынях, в долинах его родного севера, и вдруг он слышит:
Пусть весь север расцветет тюльпанами,
Мне что за радость от этого?
И не успел мастер запеть второй куплет, как Бачаи-Сакао, словно ужаленный, вскочил и грозно крикнул:
— Эй, мастер, ты что поешь?! Как это понять — «пусть север покроется тюльпанами, мне что за радость от этого?!»
Пальцы Касема замирают на мехах фисгармонии, барабанщик застывает, мгновенно стихает жалобный стон рубаба. Блюдолизы-придворные хмурятся, со злобой смотрят на мастера и только и ждут приказа — навсегда заставить замолчать певца!
Первым вскочил Дабир-од Доуле, бывший министр искусств, плут и мошенник, с помощью нард проложивший себе дорогу от двора прежнего Эмира ко двору Бачаи-Сакао, и угрожающе направил свою саблю со сверкающим лезвием на Касема.
— Ты что это? — спросил Бачаи-Сакао.
Повелитель, — ответил Дабир-од Доуле, — прикажите отрезать язык.
— Кому?
— Касему.
— За что?
Слишком много себе позволяет, господин.
— Отлично, — согласился Бачаи-Сакао, — давайте отрежем ему язык. Бисмилла!
Дабир-од Доуле полон решимости.
— Эй, бестыжий наглец, давай-ка сюда свой язык!
Мастер с изумлением смотрит в горящие ненавистью глаза самозваного палача. Этими мутными, лживыми, бегающими глазами он долгие годы смотрел на мастера, делал вид, будто восхищается его искусством, громче всех восхвалял мастера.
Послушай, любезный! — спокойно произнес Касем. — Этот язык никогда не лгал, не болтал глупостей, не юлил, никого не чернил и не оскорблял, не лицемерил. Этот язык честный и чистый как утро, он оберегал от сотни бед и не дал погибнуть сотням людей. Такой чистый язык не годится резать грязным ножом. Эмир-саиб, пусть ваше приказание выполнит тот, у кого чистые руки.
Клинок в руке придворного задрожал, а Бачаи-Сакао подумал, что язык у этого певца, пожалуй, острее лезвия.
— Кто же нам будет петь, — спросил он побледневшего сановника, — если ты отрежешь ему язык?
— Эмир-саиб, — залепетал тот, — певцов у нас много, дело нехитрое, каждый может.
— При дворе? — удивился Бачаи-Сакао. — Каждый — при дворе?
— Ваше величество, — ответил Дабир-од Доуле с ухмылкой, — я хотел сказать, что ему не место среди нас, он поклоняется другим богам.
— Каким же?
— Аманулле.
Бачаи-Сакао кивнул:
— Ну, а ты сам? Разве ты ему не служил?
Оцепеневший Дабир-од Доуле произнес, запинаясь, едва слышно:
— Саиб, я служил, но ведь я сознался, раскаялся…
— Раскаялся? — повторил Бачаи-Сакао. — Напрасно, настоящему мужчине не к лицу каяться.
— Он вероотступник, — продолжал Дабир-од Доуле.
— Вероотступник?! — изумился Бачаи-Сакао. — Ну и ну! А за что же он тогда воевал с англичанами?
Дабир-од Доуле промолчал.
— Содрать бы кожу со всех мерзавцев и предателей, — проговорил Бачаи-Сакао, распаляясь, — и отдать кожевникам! Я — человек, Аманулла — человек, а ты — пес!
Дабир-од Доуле что-то пробормотал.
— Иди на свое место, ублюдок, нашел, с кем себя сравнивать — с Амануллой! Да известно ли тебе, кто ты и кто мастер Касем? Мастер — божий человек, у него совесть есть, а ты?! Мастер — светоч двора, светоч Кабула, всех городов отечества, пойми, если он умрет, страна на долгие годы осиротеет!!! Королей-падишахов, визирей-мизирей, дураков-чиновников, прочих псов и всякой дряни у нас полно. А такого мастера нет и не будет. Понял?!
Притихший, как мышь в уголке, Дабир-од Доуле, не смея поднять головы, пролепетал:
— Да, саиб…
— Пой, мастер, пой, — обратился правитель к Касему. — Как там у тебя было? «Пусть весь север покроется тюльпанами, мне что за радость от этого?..» Продолжай!
Мастер прочистил горло, заиграла музыка, и полилась грустная песня:
Пусть весь север расцветет тюльпанами,
Мне что за радость от этого?
Пусть зима обернется весной,
Мне что за радость от этого?
Ночью плачу, а днем — печалюсь,
Верный друг меня ждет — что за радость от этого?..
Бачаи-Сакао постепенно успокоился. Волшебные пальцы мастера летали по клавишам, мелодия словно шла из самой глубины сердца и брала за душу, ложь и лицемерие отступили, казалось, будто стены дворца раздвинулись, исчезли преграды, Бачаи-Сакао, словно птица, расправил крылья и облаком полетел к своему милому северу.
С изумлением взирали придворные на своего властелина: впервые суровые глаза Бачаи-Сакао заблестели от слез. Он прикрыл их ладонью, и взгляду его предстала знакомая картина: виноградники, серебристые реки, уютные домики, сады, обнесенные невысокими глинобитными стенами. Девушки его родной деревни Калакан стоят в поле, прекрасные, как омытые дождем тюльпаны, исподтишка бросают на него взгляды, улыбаются…
Касем продолжал:
Никогда не забуду лица твоего, роза,
Вдыхаю твой запах, роза.
Пусть у меня будет сто друзей,
Всех отдам за один твой локон, роза.
Бачаи-Сакао в изнеможении, он грезит наяву, хлопает в ладоши в такт музыке, мечтательно качает головой.
И вот уже звучит новая песня, песня обезумевшего от любви парня с севера:
Вижу издали тебя — что толку,
Не могу подойти к тебе — что толку,
Расцвело дерево твоей красоты,
Но не рвать мне цветов с него, что толку…
И Бачаи-Сакао словно в забытьи повторяет:
— Что толку, да, что толку! Все, все напрасно!
Эта песня болью отозвалась в сердце владыки.
Весна, дождевое облако — сердца обман.
Весенний саженец мой красиво расцвел,
Для того, кто отдал свое сердце любви, —
Одеяние сада и губы твои — сладкий плод.
Он погрузился в воспоминания. Лунная ночь, которую забыть невозможно. Любовь, верность и чистота, его двоюродная сестра Назбу, полная жизни, юная и прекрасная. Бачаи-Сакао забыл обо всем на свете, о горестях и печалях… Он слышит журчанье арыка — ровное, мелодичное, как песня мастера. Оно вселяет покой, убаюкивает… Когда он возвращался поздним вечером с поля, поблескивала в лунном свете лопата, древко слегка давило на натруженное плечо, и было так хорошо на душе от того, что как следует поработал, устал, но сил еще много, кровь бурлит, потому что молод. Он сооружал на полях земляные валы и запруды, прилетали утки и гуси, кричали, хлопали крыльями в узком арыке, похожие на белые облака, попавшие в западню.
— Ох, мастер, разбередил ты мне душу, дай бог тебе здоровья!
Касем учтиво улыбнулся и продолжал:
Красота не останется, и румяна сойдут,
Сердце мое не всегда будет полниться кровью,
Эй, не важничай в смутное время,
Не вечно Сулейман будет восседать на троне,
И богатство Гаруна — не вечно.
— Как это верно, мастер, как верно! Прекрасным был человеком Эмир! Не зря ты его оплакиваешь! Плачь. Плачь навзрыд. Настоящим был человеком, об этом можно судить по его друзьям. Смелые не водят дружбы с трусливыми… Ты, мастер, простодушный, всем доверяешь, а в этом мире — доносчик на доносчике, как бы негодяи не погубили тебя — ведь не будет больше такого, как ты, и тогда жалей не жалей, а дела не поправишь…
Дабир-од Доуле, бывший министр по делам искусств, льстец, лизоблюд, мастер, ловкач и хитрец, который от Бачаи-Сакао благополучно перебрался в свиту нового эмира, закашлялся, и тут Касем вернулся к действительности. Взгляды их встретились, и в этот миг словно ожило прошлое.
Подошел посланец Эмира и тихо сказал Касему:
— Эмир отдыхает, и неизвестно, найдется ли у него потом свободное время. Приходите лучше в другой раз. Когда вам будет удобно.
Мастер поблагодарил, посланец удивился — за что? И Касем в ответ прочел стихи Саади:
Увидел я повелителя спящего в полдень,
Сказал я — что ж, ладно…
И не успел придворный воспротестовать, как мастер прочел до конца:
Меч Зульфикара — в ножнах,
Язык Саади — за зубами.
— До свидания, высокочтимый, да хранит вас бог.
Перевод с дари Д. Рюрикова