Меня словно приворожили большие черные глаза, такие печальные. Сажусь поближе, всматриваюсь. Нет, я не ошибся. Сплошная линия густых черных бровей, тонкий нос, в левой ноздре чаргуль[Чаргуль — серебряная серьга в виде цветка, продевается в левую ноздрю.], овальное лицо цвета спелой пшеницы, длинная шея, алые выразительные губы и тик[Тик — налобное украшение.] над челкой. Две черные косы — две нежные ветви ивы — касаются локтей. Вырез черного платья слегка разорван, и взгляд мой скользит дальше.
Она улыбается, улыбка тоже печальная. За ее спиной мне чудится черная кибитка кочевников, верблюд, опустившийся на передние ноги. Большая собака с отрубленным хвостом стережет коз, старуха печет на глиняном противне хлеб…
Девушка на картине — кочевница, но сердце ее втиснуто в рамку. Во взгляде ее, устремленном на меня, ожидание, и я говорю:
— Выйди, поболтаем. Мое сердце тоже в неволе. Я твой соотечественник, такой же скиталец.
— Что ты здесь делаешь? — спрашивает девушка.
— Не знаю. Брожу, как и ты. Мир велик.
Девушка по-прежнему печально улыбается, но не выходит. Видно, боится толпы. В зале душно от табачного дыма, запаха виски, приторного аромата духов, какого-то липкого, ядовитого. Кочевницу ослепляет свет люстр, роскошные наряды, которые словно волны колышутся в такт движениям. В глазах женщин — неутоленная страсть. Они пьют вино и вытирают салфетками ярко накрашенные губы. Кочевница с любопытством и недоумением смотрит, как, вытерев губы, женщины бросают белоснежные салфетки в корзинку.
— Как тебя зовут? — спрашиваю я тихо, глядя в растерянные глаза девушки.
— Муска, — отвечает она застенчиво.
Все чувствуют себя непринужденно, даже дети, смеются, болтают. Юноши обнимают и целуют своих подруг, кто блондинку, кто шатенку. Что-то нашептывают им на ухо. Глаза Муски мечтательно устремлены вдаль. О чем она думает? Наверное, о том, как идет к реке с кувшином, где у переправы ее ждет пастух, он играет на свирели печальную песню. Завидев Муску, перестает играть и спешит к девушке. Муска убегает, а пастух тихонько поет:
…Ты пошла за водою, травинки задела едва,
И целебною стала травою у речки трава[Стихи в переводе Н. Гребнева.].
Губы у Муски дрожат, она часто, часто моргает, будто едва проснулась. Воспоминания ее прерывает звонкий смех одной из девушек, которую до слез насмешил ее партнер.
Муска вопросительно на меня смотрит. Я молчу. Да и что могу я сказать?
— Выйдешь ты или нет? — спрашиваю.
Муска, кажется, осмелела. Медленно приближается ко мне, пряча под чадру свои потрескавшиеся руки. От них пахнет навозом. Муска очень стыдится своих рук. У всех здесь такие чистые ароматные руки! А у нее!
Глядя на бокалы с вином, Муска тихонько говорит:
— Очень хочется пить.
Я приношу ей воды. Придерживая рукой покрывало на голове, Муска пьет, благодарит и вытирает губы.
— Кто они такие?
Оборачиваюсь. За нами никто не следит.
— Иностранцы… — отвечаю я.
Она не понимает. Ничего удивительного. Муска родилась в выжженной степи Мукура во время долгого перехода, и сколько помнит себя, ничего не видела, кроме пустыни, гор, обрывов, рек, ущелий, черных кибиток и караванов.
Пытаюсь объяснить.
— Я понимаю, — говорит Муска. — Но ведь иностранцы такие же люди, как мы. Почему же у них красивые чистые руки? Новая одежда? Белые румяные лица? Нежная кожа? Даже у детей чистые руки, без цыпок.
Муска ослеплена блеском драгоценных украшений, но не в силах оторвать от них взгляд. Ведь она — женщина. Муска стоит неподвижно, раскрыв рот от удивления.
— Пойдем на улицу?
Муска соглашается.
— Пойдем, здесь нечем дышать.
Веду ее к лифту. Муска входит. В глазах настороженность. Успокаиваю ее.
— В этой машине быстро спустимся с восьмого этажа.
— А что это такое?
Я не успеваю ответить, лифт стремительно летит вниз. Муска вскрикивает вне себя от страха.
— Лифт двигается с помощью электричества, — объясняю я. Муска не понимает. Нечаянно наступаю ей на ногу.
— Больно! — кричит девушка.
Опускаю глаза и вижу, что она босая.
Мы выходим из лифта и вливаемся в толпу. По улице движется вереница машин. Дома высокие, красивые, сверкают неоновые рекламы: «Звездный ресторан», «Театр золотого петуха», «Муленруж», «Мир наслаждений», «Лампа Аладдина», «Золотой парус».
Муска вцепилась мне в руку, боится потеряться, а в толпе за зеркальными витринами нам подмигивают манекены. Муска глотает слюну, видно, голодна. Проходим еще немного — увеселительное заведение. И соответствующая реклама. Голые женщины, любовные игры. Стараюсь отвлечь внимание Муски, но она видит и стыдливо отворачивается. Чуть поодаль сидят полураздетые женщины, хихикают, хлопают в ладоши.
— Что они здесь делают? — не выдержав, спрашивает Муска.
Не знаю, что ответить. Лгать не хочется. Бормочу что-то невразумительное:
— Это плохие женщины.
— Как-то ездила я с отцом в один город в Бенгалии, — вспоминает Муска. — Он показывал мне таких женщин и тоже говорил, что это плохие женщины.
Я облегченно вздыхаю. Не надо больше объяснять.
Скоро ночь. Мы медленно бредем к окраине города. Природа Швейцарии великолепна, особенно окрестности Лозанны. Узенькие улочки ведут к зеленеющим полям и густым лесам, холмам, по которым вьются, переплетаясь, змеи-тропинки. На вершинах холмов расположены шале[Шале — небольшие деревянные виллы.]. Они покоряют своей красотой.
Любуясь открывшимся видом, рассказываю об этих виллах Муске, которая не выпускает моей руки. Начинается дождь. Муска завертывается в чадру.
— Холодно.
— Сейчас пойдем в теплое местечко и поедим!
— Здесь тоже выдают девушек замуж против их воли? — вдруг спрашивает девушка.
— Ты о чем? — недоумеваю я.
— У нас, у кочевников, девочку либо в детстве сватают, либо потом отдают замуж даже против ее воли. Ты разве не знаешь обычаев своей страны?
Я поспешно соглашаюсь:
— Да, конечно, клянусь, я просто не подумал об этом.
— Меня тоже в детстве просватали за племянника отца… — говорит Муска. — Скоро свадьба.
Я не могу оторвать взгляда от деревянных домиков, разбежавшихся по холмам, от лесов и полей. И вдруг мне чудится, будто на холмах стоят не домики, а черные кибитки кочевников, а молочный туман, сползающий с вершин Альп, кажется дымом, поднимающимся от кибиток, где пекут хлеб…
— А жених у тебя красивый? — не без ревности спрашиваю я.
Она нахмурившись отвечает:
— Такой красивый, как Адам-хан из легенды об Адам-хане и Дурхо, — и краешком глаза следит за мной, видимо, моя ревность ей приятна.
— Стройный, как чинар, кудри черные, глаза большие, брови густые, изогнутые, как лук, широкая грудь, закрученные усы…
Я стараюсь себе представить, каков он, жених Муски.
— Как его зовут? — спрашиваю с грустью, взволнованно.
— Каджир.
Продолжая рисовать его в своем воображении, я вдруг отчетливо вижу, что рядом с одной из кочевых кибиток стоит Каджир с винтовкой в руке и целится прямо в меня. Ничего не понимаю. В чем дело?
Муска отпускает мою руку и бежит к кибитке. Ее фигурка, укутанная в чадру, удаляется, становясь все меньше. Я поворачиваюсь к молодому кочевнику, и в этот момент он стреляет в меня… Возвращаюсь к действительности: с картины мне улыбается Муска.
В зале по-прежнему шумно и весело. Официант разливает шампанское по бокалам…
Перевод с пушту А. Герасимовой
Утро удивительно ясное. Снег почти совсем перестал. Воздух чист и прозрачен. Вершины гор Чардахи близ Кабула оделись в снежные чалмы.
Устад Самандар из окна больницы смотрит на разбросанные по горным склонам деревни, сады, изнемогающие под тяжестью снега деревья и вспоминает другую гору с белоснежными склонами в родных краях. Суровая природа Кабула ему не нравится.
Глотнув холодного воздуха сквозь приоткрытое окно, устад вернулся к постели. Откинув на подушку маленькую, будто обтесанную голову, подложив под нее шафранно-желтые руки и устремив черные глаза в потолок, Самандар отдался воспоминаниям о родном Нангархаре. Пьянящий аромат роз, сады, где растут мандарины, апельсины и хурма, благоухающие нарциссы… В носу защекотало, сердце защемило от тоски. Самандар прошептал:
О куст индийской конопли, дай мне забвенье
И в мир иной меня перенеси… —
и снова погрузился в раздумье.
С самого детства Самандар любил петь, но был очень стеснительным. Стоило ему увидеть кого-нибудь из старших, как он не только переставал петь, но едва не ронял дастархан[Дастархан — скатерть, расстилаемая на полу.] и блюдо с овощами, которые нес гостю, сидевшему в худжре.
Отец Самандара — Каландар долгие годы служил Амирхану. И Самандар тоже. Мальчик подавал гостям воду для мытья рук, приносил хлеб, наполнял чилимы[Чилим — прибор для курения.], таскал воду, задавал корм скоту. Главный чилим был в ведении Лаванга, другого слуги Амирхана, Когда гости расходились, Самандар украдкой подбирался к чилиму и делал несколько затяжек.
Главный чилим заполняли чарсом[Чарс — наркотическое средство.], и Самандар, таким образом, в десятилетнем возрасте пристрастился к чарсу и опиуму, покуривая их вместе со сверстниками.
Шли годы, Самандар вступил в пору юности, полную неудержимых желаний, и влюбился. Но его любимую, Гутый, сосватали другому. Она была племянницей Амирхана. И случилось так, что, благодаря своей первой, исполненной нежности, чистой любви, Самандар стал известным во всей округе певцом.
Теперь почтенные люди не привозили в свои дома и худжры музыкантов из города и танцоров-мальчиков. Их заменил Самандар, игравший на сазе‘, его приглашали на все празднества.
Для Самандара больше не существовали ни деревни, ни поденная работа, ни крестьянские заботы отца. Только — музыка и пение. В доме Амирхана забыли о том, что он сын и внук поденщиков, он стал Самандаром-думом[Дум — народный певец.].
Город с его фруктовыми садами, цитрусовыми рощами, благоухающими нарциссами, пением птиц, окруженный поросшими лесом горами, покорил Самандара, стал ему родным. Самандар всем сердцем полюбил всю эту еще неизведанную красоту.
Заслышав пенье Самандара, танцовщицы становились еще грациозней, извиваясь, словно лозы под ветром, а мальчики-танцоры как завороженные слушали звуки саза.
Ублажая ханов игрой и пеньем, Самандар забыл деревню, в которой родился и вырос, высокие горы, аромат красных и белых маков на равнине. Он стал устадом Самандаром и был поглощен своим искусством и любовью к Бангаре.
Самандар ни в чем не испытывал недостатка. Но больше всего упивался поклонением женщин. Любая готова была подарить ему свою любовь. Но ни одна не осталась в сердце. Только Бангара. Ее Самандар не мог забыть. Бангара была певицей и танцовщицей. Неизвестно, откуда она явилась, но для Самандара она стала чем-то вроде спелани[Спелани — растение; согласно поверью, его семена следует сжечь, чтобы уберечься от сглаза.]. И сама она положила к ногам Самандара всю свою жизнь. Когда она танцевала и пела, Самандар не знал, чему отдать предпочтение, чарующему голосу, серебряному горлу, лебединой шее, черным кудрям, клубящимся словно тучи, глазам-миндалинам, алым, источающим мед губам, зубам-жемчужинкам или осиной талии. Но все это было не для Самандара — поденщика-крестьянина, а для Самандара артиста, певца, которого всякий желал заполучить к себе на вечер, затуманить его разум, сделать рабом города.
И забыл Самандар о родных краях. Красоту деревенской природы, запахи трав и цветов он променял на аромат духов и объятья прекрасных певиц. У Самандара было все. Много денег, всевозможные яства, роскошные наряды, чаре, опиум… Он был думом, и родители его стыдились.
Все, что зарабатывал Самандар, он тратил.
Каждый вечер карманы Самандара наполнялись банкнотами, а легкие — губительным дымом. Глаза его лихорадочно блестели в свете газовых ламп.
Годы текли как вода, а вода не возвращается. Самандару шел пятый десяток.
Самандар лежал на постели, устремив глаза в потолок. Картины прошлой жизни проносились перед глазами, как проносятся мимо окон экипажа деревья, зеленеющие поля, степи, горы, реки…
Навсегда врезался в память день, когда он замахнулся ножом на мальчишку Лату[Лату — прозвище, букв.: кожура от опийной коробочки.]. У него вырвали из рук нож: «Что ты делаешь? Ведь у мальчишки молоко на губах не обсохло!» И устад Самандар, прославленный музыкант, гордость всех вечеринок, устыдился: «Надо мне было связаться с этим молокососом! Пойду лучше к Бангаре».
Гнев прошел, но неприятный осадок остался. Сколько ночей танцевал Лату под аккомпанемент Самандара! Их обоих осыпали деньгами, мальчика украшали гирляндами из банкнот!.. Время шло. Лату рос и мужал. Из круглолицего мальчика он превратился в красивого юношу с талией тонкой, как у девушки, он научился играть на сазе, услаждал пеньем гостей на пирушках. Однажды Самандар возвратился домой с резкой болью в голове и во всем теле — сказывалось действие наркотиков. Бангара нежно его поцеловала. В порыве любви он ответил ей горячими поцелуями. И вдруг у Бангары с губ сорвалось:
— Мальчик Лату…
Волна ненависти и мести захлестнула Самандара. Плохо соображая, он спросил заплетающимся языком:
— Что? Что ты сказала?
— Я хотела сказать, что Лату — дерзкий мальчишка. Таращится на меня, так и ест глазами. Но ты не обращай внимания.
Две ночи Бангара где-то пропадала. Самандар валялся на своей смятой постели, мучимый лихорадкой и одним-единственным вопросом, который ему некому было задать. Тело горело будто в огне и ныло. Он кашлял кровью. Большой дом был пуст. Напрасно звал Самандар свою Бангару, она исчезла бесследно. Наркотики помрачили рассудок Самандара. Он набросил цадар и поплелся к своим прежним друзьям в кафе «Золотая роза». Там он увидел Сидо, одурманенного наркотиками. Когда Самандар спросил о Бангаре, тот расхохотался:
— Не знаю, друг, где твоя Бангара. Может, ушла куда-нибудь или сидит у своей сестры и болтает? Давай поедем, посмотрим.
У Самандара отлегло от сердца. Он подумал, что надо бы взять саз и заработать немного денег. Снова потянуло к чилиму.
Весна была в разгаре, ветер принес с полей аромат цветущего мака.
Скверно было на душе у Самандара. Через полчаса машина остановилась у какого-то дома. Из сада доносились звуки музыки, пенье, серебристый звон колокольчиков.
На Самандара, не успел он войти, посыпались просьбы: «Устад Самандар, спойте, сыграйте…» Но Самандару было сейчас не до музыки. Он едва стоял на ногах. С жадностью выкурил полный чилим и лишь тогда взял саз и запел:
Песню пою, но она не слышит моей песни.
Услышит тогда, когда я стану черной землей.
Он не допел до конца — снова начался приступ кашля.
— Это у него от курения… У каждого свой срок. Может, поспит, тогда полегчает?
— Кто его привез?
Из глаз Самандара текли слезы. Он отложил инструмент, и тут юноша, тот самый мальчишка Лату, громко сказал:
— Сейчас, даст бог, устаду Самандару станет лучше, — и он запел веселую песню:
Запруда за запрудой ломается,
Ручей из цветов извивается…
Раздался серебряный звон колокольчиков. Самандару стало еще хуже. В гневе он готов был задушить Лату, но в руках не осталось силы.
Серебристый звон колокольчиков стал явственней: «Иди ко мне, Бангара. Я жду тебя, Бангара!»
У Самандара будто повернулся в груди кинжал. В газовом свете появились танцовщицы. Самандар попытался встать, но в глазах потемнело. Ему чудилось, будто он лежит на земле, а все остальные парят в небе — там радость и музыка. Кто-то сказал:
— Господин учитель, давай посажу тебя в машину.
К вечеру больничный сад оглашался карканьем ворон.
Оно отдавалось в ушах Самандара, но он лежал молча, не открывая глаз.
Вдруг ему почудилось, будто его кровать стоит в саду, полном нарциссов. Вспомнилась родная Нангархарская долина. Из груди вырвался тяжелый вздох. Аромат нарциссов щекотал ноздри, проникал в отравленные, больные легкие. Губы Самандара дрогнули, и на них появилось подобие улыбки. Он услышал легкие шаги… Словно фея спустилась с неба. Он увидел свою Бангару в черной чадре, она принесла гирлянду из нарциссов. Он вдохнул чудесный аромат. Хотел коснуться рукой Бангары, но из-за слез, которые текли по его щекам, образ любимой расплылся и исчез.
Потом снова возник. Да, перед ним стояла Бангара, в черной чадре, с гирляндой из нарциссов. Но ведь он в больничной палате!
Самандар обхватил голову слабыми худыми руками, приподнял. Бангара подошла, положила сумку на постель, в ногах. Оттуда посыпались банкноты!
Самандар взглянул на Бангару и едва слышно произнес:
— Бангара, это ты?!
Он посмотрел на гирлянду нарциссов.
Бангара кивнула головой. Устад Самандар остановил взгляд на ассигнациях, потом снова посмотрел на Бангару. Глаза их встретились. Голову Самандара стиснуло, словно обручем. Бангара стояла в почтительной позе, прижав руки к груди. Ее руки, некогда белые и тонкие, были покрыты грязью и трещинами. И снова образ Бангары расплылся и утонул в слезах устада Самандара.
Перевод с пушту А. Герасимовой
Солнце клонилось к закату, дул легкий ветерок. От источника возвращались к деревне девушки, напевая нежными голосами: «О кувшин мой, с синим горлышком…» Вдруг песня оборвалась, девушки поспешно закрыли лица покрывалами. Перед ними вырос Хангай с лопатой на плече.
— Бадри! — обратился он к одной из девушек. — Нет вестей от Мангая?
Бадри поставила на землю кувшин и ответила:
— Позавчера ночью вернулся Таджи из нижней деревни, сказал, что видел Мангая живым и здоровым и надеется, что не сегодня завтра он будет здесь вместе с товарищами.
Потупившись от смущения, Хангай произнес не свойственным ему басом:
— Аллах милостив, поживем — увидим. Не будь этих дьяволов — бандитов, жили бы спокойно. Но наши ребята не подведут. Будем молиться за них.
— Будем молиться, — хором повторили девушки.
Еще не стихли их голоса, как раздался взрыв, который потряс всю округу… И Хангай, и девушки побежали к деревне. На восточной ее окраине, в том месте, где стояла школа, в небо взметнулся столб дыма, будто смерч налетел. Девушки с перепугу не могли понять, что случилось. Лишь Бадри сказала:
— Это дело рук дьяволов.
Ее слова болью отдались в сердцах остальных девушек. Зашло солнце. Над домами в нижней долине заклубились дымки. Вернулось стадо в деревню. Коровы тревожно мычали.
В сумерки долина была особенно красива. По обеим ее сторонам на склонах гор гималайские сосны тянулись верхушками к небу, будто хотели вдохнуть его аромат. По долине бежал тоненький ручеек, деля ее пополам. Кончалась долина у той самой горы, за которую садилось солнце. Она тоже поросла гималайскими соснами, и солнце, казалось, пряталось в лесной чаще. Дома стояли среди посевов кукурузы.
По вечерам здесь заливисто пели птицы, образуя великолепный хор. Но взрыв разогнал всех пернатых, и над восточной частью долины распростерла крылья гнетущая тишина. В этой тишине прозвучал призыв муэдзина' к вечерней молитве.
После намаза лишь несколько человек осталось в мечети, остальные группами, по двое, по трое, стали расходиться. Вдруг примчался запыхавшийся парнишка и сообщил:
— Суркай велел всем сказать, чтобы вечером собрались на джиргу[Джирга — собрание старейшин или всего племени, деревни.] в доме дядюшки Базгуля.
Дядюшка Базгуль был самым старым и самым уважаемым человеком в селе. Услыхав, что сказал парнишка, он вернулся в мечеть и передал всем распоряжение Суркая. Крестьяне почтительно склонили головы в знак согласия. Все понимали, что распоряжение Суркая вызвано взрывом в школе.
Вместе с другими деревенскими стариками Базгуль направился к своему дому и после некоторого молчания обратился к одному из них:
— И ведь никаких следов не оставляют, дьяволы. Ты только подумай, брат Шади, что творят! Помнишь священную войну против чужеземцев? Как мы тогда сражались! Но даже неверные не нападали на мечети, женщин и детей. Эти же дьяволы никого и ничего не щадят. Ни женщин, ни детей… В школе учатся наши дети. Если ты настоящий мужчина, сразись лицом к лицу с противником.
— Это ты верно говоришь, — согласился старик. — Нет у них ни отваги, ни совести… Говорят, саиб домогается встречи с тобой.
— Саиб с дьяволами заигрывал, — тихо ответил Базгуль, — а теперь со мной. Сколько ему говорил: «Приди как мужчина, посидим посоветуемся». Не идет, боится. Какой же он после этого мужчина, какой мусульманин?
— Провозгласил себя защитником веры!
— Вообразил, будто это его долг. Всю жизнь норовил превратить нас в своих рабов, а теперь — в рабов иностранцев. Может, помнишь, братец Шади, как этот саиб нас предавал чужакам, стравливал друг с другом себе на забаву?
— Как не помнить, братец Базгуль. По утрам и вечерам он отправлял к чужакам своего приказчика, а тот пускался на разные дьявольские уловки. К сыну подсылал, хотел поссорить его с племенем. Ничего не вышло. Мы говорили ему: «Пойми, в конце концов бомбы обрушатся на наши головы».
— Натерпелись мы от саиба, — помолчав, произнес Базгуль. Раз поддались на его обман и хватит. Тогда тоже прикрывались исламом.
У своего дома Шади стал прощаться, но Базгуль пригласил его к себе, и Шади, крикнув кому-то у себя во дворе: «Я иду к Базгулю», зашагал дальше.
В час послеполуденного намаза все собрались в худжре Базгуля и в ожидании Суркая принялись обсуждать последние события. Предположения о взрыве в школе были различные, но все согласились с Базгулем, что это сделали бандиты. Он говорил, словно высекал на камне слова. Кто-то рассказал, что во время последнего ночного пожара было много жертв, в том числе дети. Кто-то сообщил о нападении душманов на волостное управление: волостной старшина с несколькими солдатами сражались до последнего вздоха, защищая высокое знамя революции, родные очаги, свой народ.
Пришел Суркай. Высокий и стройный, с автоматом на шее, он появился в проеме дверей, освещенный фонарем. На плечи его был накинут серый от пыли цадар. Вместе с Суркаем пришел майор Шинкай, командир первого батальона.
Крестьяне почтительно встали. Суркай для них был олицетворением отваги, символом революции, за которую он сражался, не щадя жизни. Большие добрые глаза, тонкий нос, волевой подбородок. Одно его имя приводило душманов в трепет.
Суркай поздоровался со всеми и сел рядом с Базгулем. Обведя взглядом крестьян, Суркай с надеждой подумал, что недалек тот день, когда они сменят свою старую, всю в заплатах одежду на новую. В дальнем неосвещенном углу худжры Суркай приметил два торчащих конца чалмы[Саиб — господин, здесь: помещик.] и сразу понял: там сидят Адамхан и Заргун-шах. Суркай знал, что оба они приверженцы старого режима. Заргуншах запугивал крестьян, говорил, что отбирать землю у богатых запрещено шариатом[Шариат — кодекс мусульманского права.].
— Суркай, брат, — спросил Базгуль, — есть ли какие-нибудь сведения о взрыве в школе?
— Об этом я и пришел с вами поговорить, — ответил Суркай. — Товарищ Шинкай осмотрел место взрыва и пришел к выводу, что целью бандитов было погубить детей. К счастью, в школе в это время никого не было. Следы врага ведут через деревню.
Сельчане во все глаза смотрели на Суркая, потом стали переглядываться.
Суркай бросил взгляд на Адамхана. Тот опустил глаза и вздрогнул.
— Дядя Базгуль, — продолжал Суркай, — на джирге и на комитете защиты революции мы решили, что никто не будет помогать душманам. Как же могло случиться, что душманы ночуют в деревне?
— Ночуют в деревне? — Базгуль ушам своим не верил.
— Да, ночуют, я точно знаю!
Односельчане недоумевали: кто в деревне способен на такое?
— Я постоянно слышу, — продолжал Суркай, — что дьяволы, враги революции и народа, не дремлют, считая, что народное правительство состоит из неверных. Выходит, распространение знаний, открытие школ и больниц тоже от неверных? Поговаривают, будто враг здесь, в деревне, устроил нору. Что вы на это скажете?
Волнение крестьян росло.
Пробежал шепоток:
— Кто же враг?
— Я вам ничего не скажу, — ответил Суркай, — попробуйте его распознать. А главное: пусть сам во всем признается. Не то мы поступим с ним так, как решит джирга.
Минут десять прошли в молчании.
Суркай улыбнулся.
— Ладно… Вы узнаете, кто помогает душманам… Мы всегда говорим людям правду, ничего не скрываем. Знайте же! Враг — среди нас. Иначе не погибли бы позапрошлой ночью десять наших отважных парней. Они испили до дна чашу шахадата[Шахадат — мученическая смерть за веру, идею, святое дело.], сражаясь с диверсантами.
— Да воздаст им бог… да будет им уготован рай, — зашумели сельчане.
— Они сложили голову за вас, за свой многострадальный народ. Все они — из вашей деревни, ваши товарищи, ваши сыновья. Но мы отомстим за них. Отважнее всех сражался сын Гуль-биби, вдовы из нижней деревни. Он погиб. Но мы отомстили врагу, убили пять диверсантов. Мы победили в бою, потому что за нами — народ. И никакая сила нас не сломит. Мы теперь сами хозяева своей страны и не пощадим ни предателей, ни бандитов, ни ростовщиков, ни палачей, которые разрушают школы, поджигают мечети. Разве это грех, я вас спрашиваю?
— Только пособники дьявола говорят, что это грех, — ответили крестьяне.
— Ну, а раз так, — Суркай с улыбкой обернулся к Базгулю, — надеюсь, что вы еще больше будете нам помогать. Но сейчас бандиты свирепствуют. Товарищ командир бросил на борьбу с ними все силы. Комитету защиты революции нужны еще бойцы.
Базгуль обвел взглядом односельчан. Все молчали, избегая смотреть друг на друга. Тогда заговорил Базгуль:
— Дети мои! Защита родины и революции — наш долг. И я готов его выполнить. — Суркай хотел было возразить, но Базгуль перебил его: — Да, да, готов… Пусть телом я немощен, но духом силен.
Базгуль говорил убежденно и горячо.
Пронесся ропот:
— У нас дома дел полно, когда их делать? У кого сын на фронте, у кого брат, у кого племянник.
— Заргуншах! — крикнул Базгуль. — Чего молчишь? Ведь и у меня сын на фронте. Но я готов бороться с душманами. Ради революции я на все готов. Пусть в доме у меня никого не останется!
— Дядя Базгуль, а ты везде успеваешь, и там и тут, — сказал сын саиба.
— Это как же? — гневно спросил Базгуль.
— Почему ты не миришься, — продолжал сын саиба, — ведь саиб тебе послание посылал.
— Какое послание? — закричал Базгуль. — В котором он нас рабами называет? Мириться я готов, но ведь хан хочет, чтобы нас снова чужеземцы поработили? Неужели я во время священной войны сражался за то, чтобы на старости лет стать рабом?
— Надо мириться, — ответил сын саиба.
— Сытый не может подружиться с голодным. Богатые не желают, чтобы бедняки ели досыта, имели свою землю и свой дом. Чтобы дети бедняков учились. Они хотят, чтобы страной снова правили грабители, кровопийцы. Люди, а вы хотите этого?
— Никогда! — хором крикнули крестьяне.
— Народ только пробудился к активной жизни, а ты хочешь, чтобы его опять поработили?! — спросил Суркай.
В это время распахнулась дверь и появились две девушки.
— Такого никогда не будет! — ответила одна из них.
Это была Бадри, дочь дядюшки Базгуля. С ней пришла Зарцанга — дочь Шади. Обе с винтовками.
Односельчане рты разинули от удивления. Перекинув винтовку с плеча на плечо, Бадри сказала:
— Отец прав. Мы всем готовы пожертвовать ради родины и революции. А кому дорога собственная шкура, пусть отсиживается дома. Но пусть знает, что женщины презирают трусов. Мы готовы сражаться против рабства плечом к плечу со своими братьями.
Суркай при последних словах Бадри покраснел. Ему вспомнился такой случай…
Стояли последние дни лета. Молодежь была занята укреплением военных позиций. Трудились день и ночь.
Однажды вечером парни взяли с собой на чью-то свадьбу Суркая, чтобы он немного отдохнул. Музыка, танцы, веселье, костры. Будто не было войны. Лишь изредка о ней напоминали далекие выстрелы.
Вдруг Суркай заметил девушку в красном платье, с блестевшим при свете газовых ламп тиком на лбу. Она смотрела на Суркая и улыбалась. Девушка была очень хороша собой. Мечтательный взгляд, тонкий нос, румянец, алые губы, на шее гирлянда из гвоздик. Суркай не сводил с девушки глаз и всякий раз, когда их взгляды встречались, краснел. Вдруг кто-то позвал Бадри, и она убежала.
Образ ее расплылся как отраженье в воде от брошенного в нее камня. Суркай пошел танцевать, чтобы прогнать видение.
Воспоминания нахлынули на Суркая, заставив его на миг забыть о действительности.
Из задумчивости его вывел голос Базгуля:
— Ну, ребята, я жду. Что скажете, Адамхан, Заргуншах? Так и будете молчать? Неужели мы допустим, чтобы вместо нас революцию защищали наши дочери? Какой стыд!
Слова девушки никого не оставили равнодушным. По худжре пронесся шелест, который перешел постепенно в гул.
— Клянусь, она права!
— Она отважна, как ее отец.
— Это дочь дяди Базгуля?
— Сестра Мангая?
— Ее брат — член комитета защиты революции.
— Дядя Базгуль, — заговорил наконец Заргуншах. Голос его звучал неуверенно и дрожал. — Если мы пойдем на поводу у женщин, никогда не примем правильного решения. Женщины только вносят раздор и мешают делу.
В той стороне, где сидели девушки, раздался не то стук, не то треск. Бадри и ее подруга держали в каждой руке по камню и стучали ими друг о друга. Глядя на них, крестьяне не могли сдержать улыбки. Дело в том, что, согласно обычаю пуштунских племен, женщины не принимали участия в решениях джирги, но если, по их мнению, какое-нибудь решение шло вразрез с волей народа, они в знак протеста стучали камнями.
— Ты не прав, Заргуншах, — перебил его Базгуль. — Девушки ничего плохого не сказали. Не сегодня завтра женщина будет играть в обществе важную роль. Они нам не мешают, а помогают. Хотят, чтобы джирга делала полезное дело.
Заргуншах метнул злобный взгляд на Базгуля, но возразить побоялся.
— Послушай, Заргуншах, — сказал Суркай, — теперь хозяевами земли стали сами крестьяне, трудящиеся, весь народ. На них опирается наше правительство. Крестьяне знают, кто им друг, а кто враг.
На миг воцарилась тишина. Заргуншах и Адамхан поднялись.
— Куда это вы собрались, ребята? — крикнул Базгуль, — джирга еще не кончилась.
— Никуда они не уйдут, — спокойно произнес Суркай, — пока не докажут джирге свою непричастность к взрыву школы.
По худжре снова пробежал шепот. В это время отворилась дверь и два товарища из комитета защиты революции ввели в худжру высокого худощавого человека с бородой и усами. Заргуншах и Адамхан испуганно переглянулись.
— Ведь это же Торай, управляющий саиба! — Чуть ли не хором воскликнули крестьяне. Шади не сводил взгляда с управляющего. На лоб волнами набежали морщины, в ушах звенело и сквозь звон звучал один и тот же вопрос:
— Ну что, проиграл?
В ответ стон — и больше ни слова. Он видел, как его сына, Базака, привязали к кровати, слышал удары прутьев и палок. Его цадар весь был в крови. Кровь текла по постели.
Вдруг стало тихо — палач устал. Тогда кто-то крикнул:
— Торай, да сделает тебя бог бедным, продолжай!
— Бей нечестивца, пусть знает, как воровать!
Да, это был Торай, управляющий саиба, по приказу своего господина он истязал сына Шади за то, что тот украл два мана[Ман — мера веса, равная от 4 до 565 кг. Здесь: 4 кг.] кукурузы.
Это было до революции, Шади тогда вместе с сыном батрачил у саиба. Шади видел, как истязают сына, но молчал, лишь утирал краем чалмы слезы…
Вспомнил Шади тот вечер, когда при тусклом свете лампы навсегда закрыл глаза его сын, и отлетела его душа. Базак умер от потери крови.
Шади встал, выхватил нож и бросился на Торая. Суркай отобрал нож, отвел Шади на место.
— Успокойся, Шади. Если мы будем поодиночке мстить, кто отомстит за весь народ, за насилие и угнетение, за разбой и грабеж? Революция отомстит за все: за тысячи загубленных детей и стариков, за всех беззащитных и обездоленных. Это будет святая месть.
— Шади, — сказал Базгуль, — обычай отцов и дедов не велит пускать в ход ножи на джирге…
Итак, решено было укрепить группы сопротивления и отряды защиты революции. Тридцать крестьян, молодых и постарше, изъявили готовность взять это на себя.
Торая, управляющего саиба, решили передать уездным властям с тем, чтобы его судил революционный суд. При пособничестве Заргуншаха он взорвал школу и был схвачен деревенским отрядом сопротивления, но потом сбежал и укрывался в доме Заргуншаха. Заргуншах попробовал оправдаться тем, что, укрыв Торая, следовал пуштунским обычаям, но никто не стал его слушать. Решено было также с помощью хашара[Хашар — безвозмездный коллективный труд.] восстановить школу, а деньги за нанесенный ущерб взыскать с Заргуншаха. От имени народа и революции Заргуншаха предупредили: если еще раз он нанесет ущерб делу революции либо укроет у себя в доме врага, с ним поступят по всей строгости революционного закона. Джирга закончилась, когда настало время утреннего намаза, и все разошлись, чтобы совершить омовение и помолиться.
На востоке за лесом занялась заря, будто надулся от легкого дуновения ветерка алый парус. Проснулись и радостно запели птицы, вестницы утра. По лощине с веселым звоном бежал прозрачный ручей. Крестьяне шли уверенным шагом, с чувством выполненного долга, и любовались и этим ручейком, и лесом, и алым парусом зари. Все было в природе гармонично, прекрасно, все звало к жизни. А вверх по горе поднимались две девушки с винтовками за плечами. Окрашенные багряным отблеском зари, их силуэты расплывались в утренней дымке.
Уже две недели Суркай ни днем, ни ночью не знал отдыха — он организовывал в деревнях комитеты защиты революции и почти не бывал дома. Отец Суркая, как и четверо его братьев, из-за давней распри в роду, стал жертвой кровной мести. Он пошел в лес за дровами и больше не вернулся. Он шел дорогой своих врагов, и они его убили. Суркаю было тогда шесть лет. Мать, чтобы спасти Суркая, отправила его в школу. И много лет Суркай жил в интернате в Кабуле. Сразу после окончания школы его взял к себе на воспитание дядя, работавший в городе шофером, чтобы, как он говорил, сделать из племянника человека. В столице Суркай познакомился с новыми идеями, стал общаться с участниками и руководителями революционного движения и твердо поверил, что лишь революция способна избавить народ от косных обычаев и вековой отсталости.
Со временем Суркай стал активным членом революционного движения и теперь все свои силы отдавал революционной борьбе в родных краях. На него с надеждой взирали землепашцы и пастухи, он был для них символом добра и свободы. Словно кормчий вел он революционный корабль к победе. Победа — жизнь, поражение — смерть. Третьего не дано. Он все принес в жертву революции, даже родственные узы. Для него существовала только родина-мать и народ-труженик, отважный борец.
В тот же день после полудня Суркай доложил на партийном собрании о джирге, и ее решения были единодушно одобрены и утверждены. После собрания Суркай задержал учителя Розая, усадил рядом с собой и сказал:
— Поговорим.
Полицейский участок, где разместилось волостное правление и партийный комитет, стоял на верхней дороге в долине, над ним на ветру развевался флаг.
Суркай наблюдал из окна, как садится солнце, зажав ладони между коленями. Розай внимательно на него смотрел. Ему нравился Суркай. Его ум и смекалка, упорство, самоотверженность. Несколько лет назад он сдружился с Суркаем и вместе с ним участвовал в революционной борьбе. Он был сыном муллы, и от отца ему достались все священные книги. Окончив духовное учебное заведение, Розай стал учителем в той самой деревенской школе, которую взорвали бандиты.
— Ты выглядишь усталым, товарищ, — сочувственно произнес Розай, не сводя глаз с друга.
— Нет, нет, просто задумался, извини, — ответил Суркай, словно очнувшись.
— Товарищ Суркай, я когда-то изучал психологию, — продолжал с улыбкой Розай.
— Ну и что? — смеясь, спросил Суркай.
— Лучшее средство от усталости, особенно от такой, как твоя…
— От какой еще усталости?
— От усталости одиночества. Измени образ жизни, и усталость пройдет…
— Изменить жизнь?
— Послушай, товарищ Суркай, кроме революции и народа есть еще семья и любовь — это тоже не последнее дело. К тому же Бадри, дочь Базгуля…
— Товарищ Розай, не то сейчас время, перед нами столько сложных задач.
Но Розай не отставал.
— Товарищ Суркай, долг революционера заботиться не только о себе, но и о матери. Еще подумай о том, что Базгуль — уважаемый всеми нами старейшина.
В это время в дверях появился волостной старшина. Суркай и Розай, приветствуя его, поднялись.
В тот вечер Суркай пришел домой в хорошем расположении духа и поцеловал мать. Подействовали, должно быть, слова Розая. Он принялся за книгу, но перед глазами неотступно стоял образ двух девушек, которые в предрассветном призрачном свете устало брели по склону горы с винтовками за плечами.
Суркай улыбался…
По инициативе Суркая организовали курсы ликбеза для женщин и девочек. Учил их Розай. Дело оказалось чрезвычайно трудным. Но Базгуль, Суркай и отец Розая маулави[Маулави — мусульманское духовное звание, ученый муж.]-саиб справились с ним. Маулави-саиб убедил односельчан с помощью Корана и хадисов[Хадисы — предания о пророке Мухаммеде.], что ученье — долг каждого мусульманина. Базгуль первый позволил дочери пойти на курсы. Крестьяне очень настороженно отнеслись к этому нововведению. Сначала курсы посещали всего две девушки, затем число их увеличилось. Розай не только учил девушек грамоте, но и объяснял, какое благо для народа революция. Именно благодаря Розаю Бадри и дочь крестьянина Шади вступили в ряды защитников революции…
Бадри приснился сон. Будто юноши в белых одеждах и красных расшитых жилетах танцуют, прихлопывая в ладоши, сама она сидит в накинутой на плечи красной шелковой шали, на голове — синее покрывало. Девушки стали в круг и поют песни, прославляя мужество деревенских парней, оплакивая погибших в бою. К ним приближается Суркай на белом коне. Темнеет. Начинаются приготовления к уводу невесты. Но образ Суркая тускнеет и расплывается, на его месте возникает Заргуншах.
Бадри сбрасывает с головы покрывало, с криком бежит за Суркаем и… просыпается… Чуть брезжит рассвет. Бадри вся в поту, хочется пить, сердце громко стучит. «Да ниспошлет ему господь благодать». Бадри взволнована. Она садится на постели и отдается своим мыслям. Сон оказался вещим.
Неделю спустя поднялся сильный ветер. Он выл и гудел, вздымая тучи пыли, в небе висела желтая дымка, грозно шумели деревья в лесу. Даже дети, которых не удержишь дома, не выбегали на улицу. Суркай, находившийся в это время в здании партийного комитета, слышал, как полощется флаг на ветру. Посидев немного в раздумье, он принялся ходить по комнате. Вдруг в дверь постучали. Пришел волостной начальник.
— Разрешите?
— Пожалуйста.
Начальник принес донесение. Из пограничного района сообщали, что Заргуншах перешел границу. Задержать его не удалось.
— Когда это случилось? — спросил, нахмурившись, Суркай.
— Рано утром.
— Хорошо работают наши товарищи, нечего сказать, — бросил Суркай. — Надо было глаз не спускать с Адамхана и Заргуншаха.
Волостной начальник ничего не ответил, лишь покраснел слегка.
Оба долго молчали. Первым заговорил Суркай:
— Срочно сообщите о случившемся участникам джирги, в первую очередь Базгулю. По решению джирги Заргуншах обязан возместить нанесенный ущерб. К тому же здесь осталась его семья.
Начальник кивнул. Суркай хорошо понимал, что влечет за собой бегство Заргуншаха. Заргуншах озлоблен, а главное — он расскажет саибу о положении в деревне, на родине, о том, что крестьяне объединились. И бандиты постараются их запугать. Однако начальнику о своих опасениях Суркай не обмолвился ни словом. Благодаря джиргам, поддержавшим революцию, в округе стало спокойно. Крестьяне поняли, какую пользу принесла им новая власть. И теперь следовало ждать ответной реакции душманов.
Как только начальник ушел, Суркай с двумя товарищами поспешил в деревню сообщить о случившемся. Войдя в дом Базгуля, он заметил в коридоре Бадри, но девушка тут же скрылась.
По решению джирги крестьяне укрепили отряды защитников революции и малишей[Малиши — племенные военные ополчения.], и теперь душманы не могли распоряжаться в деревне. Но Суркай отвечал не только за родное село, но и за всю округу. В деревне было спокойно. Крестьяне выполняли свои обязанности в отрядах защитников революции и малишей. Днем работали в поле, ночью несли вахту в деревне и ее окрестностях.
Стояли последние дни лета, шла молотьба. С каждым днем становилось все прохладнее. Год выдался урожайный.
Крестьяне, безвозмездно получившие землю, семена и удобрения, расплатились с долгами, а некоторым даже удалось женить сыновей и сшить новую одежду. Летняя страда закончилась, до осенней еще оставалось время, и крестьяне занялись общественными делами. Прежде всего необходимо было восстановить школу и достроить медпункт. Крестьяне самоотверженно трудились с утра до вечера. Еще до первой росы они совершали утренний намаз и задавали корм скоту. Затем отправлялись к школе и лишь потом на свои поля. Они трудились под звуки барабана деревенского дума, дядюшки Мулладада, которому было уже под шестьдесят. Звук барабана воодушевлял людей. Школа поднималась из развалин, словно расправляла плечи. Время от времени туда приходили Базгуль и мулла, беседовали с крестьянами, шутили.
— Были бы мы помоложе, ребята, показали бы вам как надо работать.
День, когда работа по восстановлению школы была закончена, стал настоящим праздником. Но в нынешнем году дети не пошли учиться, поскольку уже наступили осенние холода[В Афганистане в холодное время занятий в школе нет.]. Деревня была удивительно хороша в своем золотом осеннем убранстве, расцвеченном тысячей красок. В празднике принимали участие все, от мала до велика, пришли и партийные товарищи. Все поздравляли друг друга. По старинному обычаю, на фасаде здания вывесили красный флажок от дурного глаза, который развевался на ветру, к флажку прикрепили гирлянду из дикой руты. Базгуль позвал к себе гостей и, как обычно, стал рассказывать о священной войне за независимость и свободу. Рассказывал он об этом не первый раз, но все не переставали восхищаться его смелостью и отвагой.
Суркай был счастлив. Он — гость в доме, где хозяйка Бадри. Дочь Базгуля — член отряда защитников революции, лучшая ученица на курсах ликбеза, самая красивая, самая умная и смелая девушка… Бадри… Тут сладостное томление охватило Суркая, он вспомнил разговор с учителем Розаем.
Ощущение счастья не покидало Суркая и дома. Счастья и какого-то смутного беспокойства. Он почитал немного и лег спать. Прежде чем уснуть, снова вспомнил слова учителя Розая, прошептал имя Бадри, улыбнулся. «Может это и есть любовь?»
Занималась заря, окрасив багрянцем блестящую корочку льда на ручье. Холодный воздух огласился звонким пеньем петухов. Заря разгоралась все ярче, словно над лесом пылал пожар. Оттуда доносилось карканье воронов.
В дверь постучали, громко, настойчиво. Суркай, еще дремавший, быстро вскочил и пошел открывать.
— Кого несет в такую рань? — крикнула мать.
В дверях стоял Зирак, замполит волостного царандоя[Царандой — народная милиция.]. Зирак откозырял:
— Господин улусваль[Улусваль — начальник уезда.] просит вас прийти по очень важному делу.
В висках у Суркая застучало, он сразу понял, что это за важное дело, если улусваль просит его прийти, едва рассвело.
Через минуту Суркай уже был готов и сказал матери:
— Что-то случилось, меня вызывает господин улусваль.
Мать сидела на молитвенном коврике и перебирала деревянные четки.
— Да ниспошлет тебе благополучие пречистый аллах, — прошептала женщина, — иди, сынок, вручаю тебя господу богу, да будет впереди тебя свет.
Зирак хорошо знал Суркая и ожидал, пока тот первый заговорит. Суркай всегда высказывался очень точно и требовал точности от других. Суркай заметил, что Зирак чем-то сильно расстроен, и тоже молчал. Оба, видимо, боялись заговорить о случившемся.
— Ну что, господин улусваль… — произнес наконец Суркай.
Улусваль опустил голову, потом, избегая взгляда Суркая, ответил глухо:
— Каджир сообщил по телеграфу, что в бою с душманами погиб Мангай.
Ноздри Суркая затрепетали от волнения, он с силой сжал челюсти, сказал:
— Продолжайте!
— Позавчера при стычке в районе Нава душманы потеряли тринадцать человек, мы — двоих убитыми и троих ранеными. Сегодня к полудню погибшие будут доставлены в деревню. Если вы успеете организовать похороны…
Наступило молчание. Суркаю казалось, будто перед ним выросла стена горя и отчаяния.
— Соберите партийных товарищей и волостных чиновников, пусть сделают все, как положено, согласно обычаю для торжественных похорон шахидов[Шахид — принявший смерть за святое дело.].
Могилы для погибших были вырыты. В саду у Базгуля Муллалад руководил приготовлением поминальных блюд. На земле расстелили паласы. Базгуль насурьмил глаза, надел черную чалму. Держался он стойко и мужественно. Разговаривал со всеми спокойно, приветливо. Трудно было поверить, что это его сын, его Мангай, погиб.
Посреди сада Базгуль расставил чапаркаты[Чапаркат — то же, что и чарпайи (см. выше).]. Было прохладно, но безветренно, пригревало солнце. Кто надел коцав[Коцав — войлочный халат без рукавов.], кто — пату[Пату — шерстяная шаль или плед.], некоторые завернулись в байковые одеяла. У Шади сердце сжималось от горя. Он вспомнил собственного сына, убитого во времена правления ханов. Лицо его было мокро от слез, и он прятался от Базгуля. Когда Шади перекладывал с места на место дрова под котлом, Мулладад заметил, что плечи его вздрагивают и он все время вытирает глаза краем чалмы.
Базгуль вместе с другими деревенскими стариками сидел на чапаркатах. Он смотрел на восток, на зарю. Над деревней в танце смерти кружились вороны.
Птиц вспугнул шум вертолета, и они разлетелись в разные стороны. Вертолет сделал над деревней два круга и приземлился возле милиции. Первым из него вышел молодой майор в полевой форме. Он козырнул Суркаю, представился:
— Майор Хвазак, — поздоровался с остальными и стал рядом с Суркаем. Суркай не сводил взгляда с двери вертолета. Спустили носилки, завернутые в красное знамя, на них покоилось тело шахида Мангая. Несколько крестьян подошли к вертолету, на плечах перенесли носилки к правлению и установили на помосте. В это время офицеры и солдаты спустили с вертолета вторые носилки, завернутые в красное знамя, и поставили на втором помосте.
Бойцы народной милиции и офицеры, опустив дула автоматов к земле, с почетом поместили их рядом с носилками шахидов.
Последними вышли из вертолета секретарь парторганизации уезда «П» и два партийных товарища и направились к строю… Одни плакали, другие, едва сдерживая слезы, шепотом переговаривались. По знаку Суркая оба помоста соединили. Все направились к дому Базгуля.
Мангай, единственный сын Базгуля, окончил шесть классов деревенской школы. Тогда Базгуль еще не был таким немощным и сам управлялся и в поле, и по хозяйству. Но шло время, и однажды Мангай понял, что отец уже не в силах обрабатывать землю. Пришлось мальчику бросить школу и помогать отцу. Мангай был сверстником и товарищем Суркая. Он часто, подолгу беседовал с ним и через несколько месяцев Мангай вступил в ряды НДПА. Ему была по душе программа партии в земельном вопросе, а также проводимая ею борьба за освобождение крестьян и всех трудящихся. Мангай понял, что только борьба и единство принесут освобождение. Постепенно Мангай стал активным членом партии. И до революции, и после он выполнял важные партийные поручения. Во времена монархии Мангая несколько раз бросали в тюрьму. Но сломить его врагам не удалось. Он оставался верен партии.
Через несколько месяцев после победы революции, когда партия начала работу по проведению земельной реформы, Мангай, выполняя свой революционный долг, трудился день и ночь, не зная усталости. Когда же начались насилия и грабежи контрреволюционеров из-за рубежа, Мангай первым взял на себя обязанность защитника революции. Как председателя крестьянских кооперативов его хотели оставить в тылу, но Мангай и слышать об этом не желал. Он унаследовал характер отца.
Два месяца назад Мангай первым из крестьянских парней откликнулся на призыв партии о добровольном вступлении в ряды защитников революции. Уезд «П» находился в очень тяжелом положении. Расположенный вблизи границы, он систематически подвергался бандитским налетам. И Мангай, не задумываясь, отправился в этот уезд.
Еще Суркай вспомнил, что Мангай многих крестьянских парней привлек на сторону партии и революции. Мангай был не только односельчанином Суркая, товарищем по партии и единомышленником, но и самым близким его другом. Суркай чувствовал себя как птица, потерявшая крыло. Как он скажет о гибели Мангая жене, у которой на руках полугодовалый ребенок?
Суркая не покидала мысль: «Не убивайся так, ребенок вырастет. Не убивайся! Разве он один оказался настоящим шахидом в это трудное время революционных свершений. Не убивайся! Всей своей жизнью Мангай доказал, что путь к свободе лежит через реки крови. Но впереди ясное, светлое утро. Не убивайся! Сын Мангая когда-нибудь расскажет всем жителям земли, что золотой корабль нашей революции плыл по кровавым волнам. И он доплыл, потому что сыны народа не пощадили ради него своей жизни. Не убивайся, сын Мангая расскажет все, как было…»
Черные тучи клубились в небе, накатывали друг на друга, будто волны в штормовом море. Дул сильный ветер. Он трепал красные флажки на могилах шахидов. Погибших предали земле, и маулави восславил шахидов. Базгуль стоял в изголовье могилы не шелохнувшись, напоминая старую гималайскую сосну, уходящую глубоко в землю корнями. Конец его черной чалмы развевался на ветру. Высокий, худой, с горделивой осанкой, Базгуль, поглаживая бороду, слушал Суркая, который говорил о жизни и борьбе Мангая:
— Народ никогда не забудет сынов, отдавших жизнь за революцию.
Базгуль поблагодарил Суркая за добрые слова и сказал:
— Я знаю, народ никогда не забудет подвиг моего сына. Но он выполнил свой долг. И от этого мне легче перенести утрату. Мангай был не только моим сыном, прежде всего он был сыном своей родины. И я горжусь им. Горжусь тем, что он встретил смерть лицом к лицу. Будь он убит выстрелом в спину, я не перенес бы такого позора. Он погиб, но у меня остались тысячи сыновей и в нашей деревне, и во всей стране. Это мне поможет перенести горе.
Все до единого горевали в деревне и в то же время невольно сжимали от ярости кулаки. Гибель отважных парней еще раз подтвердила готовность всех и каждого отдать жизнь за родину, за революцию, за свободу и независимость. Шади теперь ни на минуту не разлучался с Базгулем, не оставлял его одного.
Урожай собрали хороший. Хворостом запаслись и зимой не знали нужды и забот. Тавхане[Тавхане — устройство под полом для обогрева помещения.] подтапливали сухим кустарником, травой и сухостоем. Почти во всех домах тавхане были сложены одним и тем же мастером, прожившим здесь всю жизнь. Женщины хлопотали по хозяйству, а мужчины почти все время либо проводили в мечети, либо грелись на солнышке, там, где за каждым домом были построены стойла для коров, телят, верблюдов, ослов и буйволов. Деревенские ребятишки, подростки и совсем взрослые парни играли в хусай, некоторые — в чижика, кто-то гонял клюшкой мяч по площадке. Даже старики не оставались равнодушными к этим забавам и с наслаждением наблюдали за ними, вспоминая молодость. Иногда кто-нибудь из стариков, некогда заядлых танцоров, показывал свое искусство. Здесь же велись бесконечные споры, беседы. Крестьяне мечтали о химических удобрениях, об отборных семенах и нет-нет да и вспоминали своего прежнего председателя сельского кооператива Мангая.
Дети пока ходили в мечеть, где их учил маулави. Едва наступал час утреннего намаза, как ребятишки, собрав учебники и тетради, вприпрыжку бежали в мечеть. По дороге играли в снежки.
Зима выдалась снежная, что предвещало дружную весну и хорошее лето. Крестьяне радовались и исподволь готовились к будущим полевым работам, вели переговоры с кооперативом.
Как-то глубокой ночью тишину разорвали выстрелы. Крестьяне, вооружившись, вышли из своих домов, готовые к бою. Стреляли со стороны леса, оттуда же доносился рев быков. Через полчаса крестьяне осторожно приблизились к лесу. Здесь уже слышалась брань. Крестьянин Сидо сразу узнал голос односельчанина Дзундая. Затем увидел его самого. С Дзундаем был еще кто-то. Они гнали перед собой двух бычков в сторону деревни.
С самого утра в волостном управлении царило необычное оживление. В комнате командира царандоя сидел Базван, коренастый малый, сын Банго-хана. Сидел, опустив голову, уставившись в пол. Крестьяне все подходили. Наконец появился командир и крикнул:
— Братья! В чем дело… Наконец… Закон…
Голос командира потонул в общем шуме:
— Что это за закон! Из деревни угоняют быков, а вам дела до этого нет!
— Мы вора поймали, мы сами с ним и расправимся!
— Посадим на черного осла, вымажем лицо и будем гонять из деревни в деревню.
— А закон тут ни при чем.
Командир призвал всех к порядку, сообщив, что организована комиссия для расследования дела и допроса Базвана. Люди расходились неохотно. Они никак не могли успокоиться, хотя ночью, прежде чем передать командиру быков, как следует вздули Базвана.
А дело было вот как: соколиный охотник Банго-хан не был в деревне с тех пор, как сбежали ханы. Базван ушел вместе с ними. Никто не вспоминал его добром. В ту ночь, когда увели бычков, жена Дзундая еще днем видела Базвана в деревне и сказала об этом мужу. Дзундай понял, что неспроста явился Базван, наверняка замыслил недоброе, и стал за ним следить. Он видел, как Базван зашел в дом Заргуншаха, и еще до окончания вечернего намаза вышел, и направился к дувалу одного крестьянина. И Дзундай шел за ним до тех пор, пока Базван не погнал к лесу быков. В ходе расследования выяснилось, что Базван доставляет сведения семье Заргуншаха с той стороны. Вспомнили, как в минувшем году со склада кооператива пропали десять мешков отборного зерна. Это тоже было делом рук Базвана. Базвана отдали под суд.
Наступила весна. Она расцветила долину тысячью ярких красок, создав великолепную картину. Теплый ветер приносил с гор аромат роз, синих бархатных фиалок, цветущих плодовых деревьев. Воздух был напоен запахом дождя и молодой листвы. Вечерами в грозовом небе пролетали стаи журавлей, возвещая о приходе волшебницы-весны. Ее прославляли небесные силы — громы и молнии. Ребятишки боялись грома, а матери и бабушки их успокаивали: «Это ангелы небесные раскатывают на лошадях, чтобы прогнать тучи». И дети с изумлением смотрели на небо. На миг гром затихал, чтобы грянуть с новой силой, и тотчас же молния озаряла деревню. Но больше всех боялись грозы девушки, они носили красные чадры, а говорят, будто гром, если упадет на красное, тотчас же его испепелит.
Дети теперь ходили в новую школу, которая была и красивее и удобнее старой. Учитель Розай старался дать своим питомцам побольше знаний. Крестьяне усердно трудились на полях и в садах, заботясь о будущем урожае. Все радовались весне.
Но вдруг эту общую радость омрачила тревога. Местом, куда обычно съезжались крестьяне, был волостной партийный комитет и военный комиссариат. И Суркай, несмотря на занятость, всегда беседовал с народом. Потребовалось еще несколько бойцов, защитников революции. Самой деревне не грозила опасность — необходимо было укрепить пограничные районы, систематически подвергавшиеся бандитским налетам. Особенно страдал от бандитов район «Дз.-М.». На помощь ему и надо было отправить людей из центра, а также из близлежащих районов.
Призыв Суркая встретил некоторое сопротивление.
— Мы хотим защищать свой район и свою родную деревню.
— Все наши братья и сыновья на фронте. Пусть теперь другие повоюют.
— Недаром говорят: «У отца мельница — сыновья мелют по очереди».
— Что будет с нашими посевами?
Вескими аргументами Суркаю все же удалось переубедить крестьян и организовать сильный, боеспособный отряд.
— Пусть не надеются, — говорил Суркай, — что мы испугаемся душманов. — Я пойду вместе с вами сражаться.
Утром отряд из двадцати человек должен был отправиться в район «Дз.-М.». Впервые в отряд зачислили женщин: Бадри и ее подружку. Суркай сделал все, чтобы помешать этому, но девушки проявили такую настойчивость, что волостная партийная организация вынуждена была уступить. Суркай счел своим долгом переговорить с Базгулем и Шади. И хотя оба, скрепя сердце, согласились, Базгуль все же упрекнул Суркая:
— Мало тебе Мангая, так теперь еще и дочь уводишь.
Вечером пришла армейская машина с брезентовым верхом, и на рассвете отряд защитников революции отправился в район «Дз.-М.».
На вторую ночь своего пребывания в районе «Дз.-М.» отряду пришлось дать бой душманам. В этом горном районе все было выстроено из камня — жилые дома, административные здания, школы. Здесь росло много цветов. И как-то, залюбовавшись дикими розами, Суркай вдруг подумал, что не было поэта, не воспевавшего цветы. Но прекрасные розы погибли под градом бандитских пуль. Здесь сражались все, даже старики и женщины. Был создан специальный женский отряд. В черных платьях и черных чадрах женщины с оружием в руках защищали отчизну, как в давние времена Малали[Малали — легендарная героиня сражения при Майванде во время второй англо-афганской войны (1878–1880 гг.).].
Командиром женского отряда была всеми уважаемая матушка Багино. Оружие у женщин было старинное, но они умело им пользовались.
На другой день Суркай пошел к матушке Багино. Впервые увидел он ее печальной. Трудно было поверить, что погиб ее единственный сын, горный орел. У матушки Багино собрались защитники революции, в том числе Бадри, ее подруга и еще несколько женщин.
Багино шел пятьдесят первый год. Она была в черном платье и черном покрывале, прикрывавшем седую голову. Тонкий нос, большие глаза, беззубый рот, лицо, испещренное морщинами. Багино рассказывала, как погиб ее сын. Он сражался до последнего вздоха, ее Дзмарак[Дзмарак — букв.: тигр.], как настоящий тигр. Душманы бежали, словно шакалы.
— Шел бой. Бандиты сжимали кольцо, обстреливая защитников революции. Взлетела на воздух школа. Позиции душманов были сильно укреплены. Мы отстреливались. Мужчины — сверху, мы — снизу. Тут я услышала голос Дзмарака: «Матушка, патроны кончились…» Я растерялась: что делать? И вдруг меня осенило. Я наполнила бочку камнями и песком и громко крикнула: «Сейчас я принесу тебе снаряды». Передала бочку на укрепления. Собственными глазами я видела, как Дзмарак обрушил ее на бандитов и они побежали. Но раздался выстрел, мой Дзмарак дернулся, как чинар, которому подрубили корни, и рухнул прямо передо мной на землю. Я даже не успела положить его голову к себе на колени.
Голос у Багино был звонкий, как ручеек, совсем молодой. А Суркай думал: «Сколько горя выпало на твою долю». Ни один поэт не в силах понять сердце матери, раскрыть все, что хранится в его тайниках.
Багино была настоящей матерью, как матери всей земли. Через неделю после гибели сына она нашла в себе силы занять его место в отряде и отважно сражалась. Теперь ее сыновьями стали юноши всей страны, такие, как Багино, навеки остаются в памяти народной. Потомки будут рассказывать о матушке Багино, она станет легендой.
Эти мысли Суркая были прерваны выстрелами. Багино скомандовала:
— Все на позиции!
Защитники революции разгромили бандитов. Это была большая победа. Восемнадцать душманов были убиты, трое — ранены, десятерых взяли в плен. В значительной степени победа была одержана благодаря мужеству и находчивости матушки Багино. Бой шел не на жизнь, а на смерть. От вражеских укреплений не осталось и следа. Вскоре из центра прислали партию нового оружия. Защитники революции воспрянули духом.
Постепенно положение в районе стабилизировалось, и отряд Суркая был отозван в родные края.
Все это время Бадри с подружкой жили у матушки Багино. Бадри подружилась с ее невесткой, Умедварой. И вот настала пора расставаться. После целой недели дождей утро выдалось светлое, ясное. Едва пропели петухи, все бойцы из отряда Суркая пошли к матушке Багино прощаться. Трудности сближают людей. За короткое время матушка Багино успела привыкнуть к смелым парням и девушкам. Прощаясь с ними, матушка Багино едва сдерживала слезы. Она вспоминала погибшего сына.
Воцарилось молчание. Вдруг тишину разорвал крик младенца. Дверь распахнулась и на веранду вбежала Бадри, что-то бережно неся в красном ситцевом покрывале.
— Матушка Багино, — радостно крикнула Бадри. — Я принесла тебе добрую весть. У Умедвары родился сын!
Багино ласково поцеловала Бадри.
В первый раз девушка взглянула на Суркая с улыбкой. Он тоже ей улыбнулся. А сын Дзмарака продолжал кричать, словно состязаясь с петухами. Прозвучали выстрелы. Это защитники революции дали залп в честь Новорожденного. Один, второй, третий… Отряд защитников революции двинулся на восток.
— На укрепления революции встал новый Дзмарак, — произнес Суркай, и все дружно крикнули:
— Да будет долгой его жизнь!
Перевод с пушту А. Герасимовой
Цирюльник в своем неизменном солдатском мундире сидел как обычно у входа в управление кадров и дремал, положив толстые красные руки на колени. Я часто думал, почему он стал цирюльником, а не мясником. Ручищи его просто были созданы для разделки верблюжьих туш.
У цирюльника было большое лицо и крупные некрасивые зубы. Он терпеть не мог вежливого обращения «халифа»[Халифа — букв.: хозяин, обычное обращение к ремесленнику.], предпочитая, чтобы его называли «сержант», считал, что имеет на это полное право, поскольку носит военную форму.
В полдень я приехал в уезд и увидел все тот же маленький, тесный базар и тянущиеся от него полоски обработанной земли. Перед дуканами лениво потягивались сонные собаки. С проезжающей арбы то и дело слышался усталый голос возчика: «А, чтоб тебе!», который подстегивал свою лошадь. Здание народной милиции было перестроено. Прямо из центрального входа вы попадали в длинный коридор с бесконечными рядами комнат по обеим сторонам. Мой приход прервал сон цирюльника. Он вздрогнул и поднял голову. С его губ уже готов был сорваться вопрос: «Тебя по-туркменски постричь или как обычно?», но тут он узнал меня, вскочил и стал обнимать, обдав резким запахом пота и немытых волос. После обычного обмена любезностями я объяснил ему, зачем приехал. Прихватив свой поношенный желтый портфель, он отправился вместе со мной в больницу при народной милиции.
— Хозяин, — с тяжелым вздохом произнес он, — сколько мне пришлось пережить! — Он очень любил слово «хозяин». — Хоть сейчас, слава аллаху, стало спокойно. А еще несколько дней назад дома и школы горели. Хоть бы одна уцелела. Благодарение аллаху, с душманами расправились, так что не сунутся сюда больше!
В больнице, как всегда, стоял тяжелый запах марганцовки, эфира и еще каких-то лекарств. Мы пришли сюда справиться о моем друге Гатоле[Гатоль — букв.: мак.], — по слухам, он две недели назад был ранен в жестокой схватке с душманами и вместе с другими солдатами лежит в больнице при народной милиции. Пока мы искали нужную нам палату, цирюльник все время болтал, но, занятый своими мыслями, я не слушал его. С Гатолем мы дружили с самого детства. Вместе ходили на охоту, рыбачили, ставили силки на птиц, жарили кукурузу, купались. Вместе молились в мечети, учили уроки, ходили в школу. Но потом Гатоль, все больше и больше привязываясь к земле, занялся крестьянским трудом, я же уехал в город, где получил место в общежитии, и продолжал учиться.
— Дружище, — часто говорил мне Гатоль, — кем бы ты ни стал, все равно будешь сидеть на жалованье. А я сам создаю все, что мне нужно для жизни.
— А когда ты заболеешь, — возражал я ему, — кто тебя вылечит? Кто научит правильно обрабатывать землю? Кто выучит твоих детей?
На это он обычно отвечал:
— Были бы деньги… С деньгами не пропадешь.
Но однажды Гатоль избавился от своей страсти к деньгам. Это случилось, когда ему выпал жребий идти в армию.
Как-то вечером, когда мы с одним товарищем обсуждали у меня дома положение крестьян в стране, земельную собственность и справедливое распределение земли, зашел Гатоль. Он слушал очень внимательно, а когда я сказал, что земля должна принадлежать тем, кто ее обрабатывает, вдруг хлопнул себя по коленкам и к немалому удивлению моего друга воскликнул:
— Совершенно верно!
Тогда я разъяснил Гатолю справедливость требований, изложенных в нашей программе в разделе о земле. Крестьянский парень воспринял это горячо и с того дня примкнул к социально-политической борьбе. Дружба наша стала еще крепче.
Вернувшись с военной службы, Гатоль стал разъезжать по деревням и кишлакам, разъясняя крестьянам программу нашей партии. Всячески доказывал, что, сколько бы сил они ни вкладывали в обработку земли, весь урожай, все плоды их труда все равно попадут в закрома помещиков и деревенских старост. Еще выше станут их дворцы, а хижины бедняков останутся такими же убогими.
Овладев грамотой, Гатоль теперь мог читать книги и газеты, и благодаря этому стал первым советчиком и другом крестьян, ущемленных в правах. К Гатолю со всех сторон стекались люди со своими судебными исками и тяжбами. Он вез их в город, советовался с друзьями, составлял прошения и в большинстве случаев выигрывал дела. Однажды деревенский мулла и староста обвинили Гатоля в том, что он неверующий. Но крестьяне, видевшие, как исправно Гатоль совершает намаз и по пятницам молится в мечети, дружно встали на его защиту, и клеветникам пришлось отступить.
В день победы революции, который навсегда запечатлелся в моей памяти, мне было поручено съездить в мою родную деревню. Там, к моему удивлению, царили спокойствие и порядок, что почти невозможно в революционных условиях. Вскоре я увидел Гатоля в кругу односельчан, для которых он долгие года был красным знаменем в их справедливой борьбе. Он был в приподнятом настроении и смеялся. В то время его очень редко видели в своей деревне. Он был занят созданием земледельческих кооперативов и фондов помощи, говорил о пользе, которую они принесут крестьянам. В то время душманы еще не вели борьбы против революции.
Когда же наступило время защищать родину и революцию от врагов, Гатоль первый встал в ряды борцов и повел за собой тысячи крестьян. Он самоотверженно сражался, враги бежали и сдавались в плен. Как-то к нашему уезду подошла банда душманов. Гатоль протиснулся сквозь собравшуюся толпу и обратился к односельчанам:
— Братья, мы говорили и будем говорить, что хотим построить новый, лучший мир, раздать землю труженикам. И мы не позволим, чтобы нам помешали те, что называют нас неверными, а на самом деле пекутся лишь о собственной выгоде. Разве мы неверные?
— Нет! — неслось со всех сторон.
— Мы не кафиры[Кафир — неверный, немусульманин.], не убиваем детей, не разрушаем деревни, не поджигаем школы и мечети, не поджигаем зернохранилища!..
Гатоль сильно исхудал, его голова, обритая наголо, казалась очень маленькой. Торчавшие из-под одеяла ноги были нездорового, землистого цвета. Увидев меня, он заулыбался, но подняться у него не хватало сил. Мы расцеловались, и он принялся болтать с цирюльником. Над его кроватью висел национальный флаг. Гатоль остался таким же непреклонным, как прежде. Он все время смеялся, но сквозь радостное возбуждение проглядывала печаль, таившаяся и в улыбке.
— Ты оказался прав, понадобились врачи. У меня уже все внутренности размякли от бесчисленных уколов и таблеток. Часто вспоминается деревня, вечерний воздух, сырой и холодный, шелест чинары, голоса птиц, доносящиеся с реки.
Я стал его успокаивать:
— Ты скоро поправишься, мы это отпразднуем, устроим козлодрание[Козлодрание — национальная игра.], ты снова выиграешь.
Мои слова не произвели на него никакого впечатления.
— У меня теперь другие заботы, — произнес он с тяжелым вздохом. — Тохта лежит в земле, что я скажу его матери? Ведь она поручила его всевышнему и мне.
Тохта, наш общий друг, был у матери единственным сыном. Рос он без отца, и Гатоль был ему вместо старшего брата.
Два месяца назад начались бандитские налеты душманов, нарушившие мирную жизнь крестьян. Гатоль с отрядом молодых защитников революции пошел очищать уезд от душманов. В тот день, когда они достигли линии фронта, мать Тохты с Кораном в руках побрызгала на Гатоля водой и сказала ему по-узбекски, что вручает сына ему и аллаху. Гатоль обещал ей сберечь Тохту.
Через месяц пришло сообщение, что в уезд скоро прибудет пшеница из государственного фонда помощи крестьянам. Самый большой в уезде мост через бурную глубокую реку был под угрозой нападения. Гатоль заявил, что его отряд обеспечит защиту моста и караван пройдет благополучно.
Река текла по глубокому ущелью между высоких гор. В пещерах засели душманы. На речных берегах, поросших деревьями и высоким кустарником, Гатоль разместил своих людей. За деревьями располагалось деревенское кладбище.
Душманы пронюхали, что должен прийти караван с пшеницей, и решили взорвать мост. Гатоль со своим отрядом был наготове. Он принял решение не ждать нападения, а атаковать первым и разделил отряд на две группы — одна пошла на гору, другая засела на кладбище и в кустах у реки. Стрельбу Гатоль приказал открыть с горы. Душманы, боясь оказаться в окружении, открыли ответный огонь и стали спускаться к реке.
Завязался жестокий бой. Грохотали снаряды, свистели пули, Душманы стали отступать к кладбищу, тогда бойцы Гатоля ринулись в атаку с другой стороны. Душманы сделали последнюю отчаянную попытку и рванулись вперед.
Из глаз Гатоля выкатились две скупые слезы. Он вздохнул и продолжал:
— Зря отпустил я от себя Тохту. Видя, что побеждаем, Тохта устремился вперед, к кладбищенской ограде.
«Ложись!» — крикнул я. Но Тохта не слышал, а бандиты открыли огонь по нему из трех автоматов. И он погиб в огне, скрючился, упал навзничь и затих.
«Вот вам, проклятые убийцы!» — крикнул я и уложил всех троих.
Затем попросил товарищей отвлечь бандитор, а сам бросился к Тохте. Он был мертв.
Часть моего отряда в это время спустилась с гор и атаковала бандитов. Началась бешеная стрельба. Я взвалил Тохту на плечо и понес, отстреливаясь короткими автоматными очередями. Душманы побежали, но тут я почувствовал, что ноги словно не мои и левая рука не действует. Я уронил Тохту на землю, упал и будто погрузился в сон…
Гатоль улыбнулся. Он не любил рассказывать о себе, и явно чего-то не договаривал, напрасно я старался вызвать его на откровенность. Тут в палату вошел доктор, мой университетский товарищ.
Он хлопнул в ладоши и, посмеиваясь, сказал:
— Нарушаете покой больных. Никакой дисциплины!
Он велел Гатолю отдыхать, и мы вместе вышли из палаты.
— Гатоль — молния, а не человек, — сказал доктор. — Гроза душманов. В ночь, когда прибыл караван с пшеницей, Гатоль не вернулся из боя. Мы нашли его утром. Он лежал без сознания, обняв мертвого Тохту. Гатоль потерял много крови. Как видишь, сейчас дело пошло на поправку. В бреду он продолжал воевать с душманами и просил прощения у матери Тохты. Здесь он все время шутит, смеется, старается приободрить раненых.
Я не раз слышал, как он им говорил: «Пусть только заживут наши раны, мы снова встанем под трехцветное знамя и нанесем бандитам такой удар, что и следа от них не останется. А потом, если бог даст, разойдемся по деревням, вспашем поля, будем их поливать и пропалывать, собирать урожай, молотить зерно». Это человек несокрушимого духа. За полтора месяца он со своим отрядом полностью очистил уезд от душманов. Спас караван с зерном, не дав бандитам взорвать мост.
Вдруг мы увидели, что к нам бежит санитар:
— Доктор-саиб, Гатоль…
Не дослушав, мы бросились в палату. Возле Гатоля стояли раненые и плакали. Доктор стал делать Гатолю искусственное дыхание — не помогло. Легкий ветерок развевал над постелью Гатоля трехцветное знамя. Он умер с улыбкой на губах. Мне хотелось сказать:
«Да, мы будем обрабатывать наши поля, молотить зерно, кончатся наши беды, сгинет орел — вестник несчастья, появятся новые надежды!»
Плечи цирюльника вздрагивали от рыданий:
— Мой дорогой брат! Дорогой мой брат!
Гатоля похоронили вместе с другими героями, и на его могиле распустился новый мак.
Каждый вечер старая женщина, узкоглазая и широкоскулая, в белой накидке на голове и матерчатой кофте приходит на могилы Гатоля и Тохты, приносит поднос, зажигает светильник и раздает угощение и фрукты. Это мать отважного Тохты. Она ухаживает за цветами на могилах героев, посаженными крестьянами в знак всенародной любви. И Гатоль-мак трепещет на ветру, будто красное знамя.
Перевод с пушту А. Матвеевой