Глава десятая

Вечный город обольстил нас обоих. Очарованные, мы бродили повсюду, взявшись за руки. Среди случайных скоплений трех тысячелетий, среди бесчисленных символов древнего величия, руин, церквей и современных памятников римские граждане вели обычную жизнь, напоминавшую мне об одесской юности. Римляне зажигали спички о колонны Калигулы и вешали белье на балконах, с которых Микеланджело или Рафаэль могли рассматривать купол Святого Петра. Автомобили, трамваи, автобусы и поезда гремели и носились вокруг Колизея и Большого цирка, и тяжесть былой славы никого не пугала. Местных жителей только развлекали чужестранные паломники, которые замирали у языческих и католических святынь. Рим двигался вперед, он стал по-настоящему современным городом.

В маленьких барах, танцевальных залах и кафешантанах вокруг виа Каталана мы вскоре отыскали подходящее общество. Здесь собирались богемные интеллектуалы, футуристы сталкивались с социалистами, пили за д’Аннунцио и проклинали премьер-министра Джолитти[111]. Строились планы создания новой империи, легионы которой будут перемещаться в поездах и танках, останавливаясь, чтобы строить фабрики, а не крепости. Стены из желтого песчаника и розового мрамора были покрыты самыми разными политическими плакатами, без разбора смешанными с рекламами спортивных автомобилей, воздушных гонок и кинофильмов. Все они представляли равный интерес для римлян.

Их влекла романтика технологий, острые ощущения великих и простых дел. Их просто забавляли или раздражали мелкие свары коррумпированных либералов и раздражительных анархистов. Своей терпимостью и человечностью римляне напоминали одесситов. Они жили в теплом, дружелюбном мире своих кафе, с удовольствием ели и пили в ресторанах. На улицах они смеялись и танцевали под музыку небольших духовых оркестров и аккордеонов. Они даже одевались так же весело и ярко, как жители довоенной Одессы. Если они и восхищались большевиками, то делали это отстраненно и иронично, считали красных удачливыми бандитами, но при этом не кривили губы, а сардонически смеялись. Ленин был для них «благородным наследником Ивана Грозного» или «величайшим византийским монархом со времен Юлиана Отступника», а Троцкого они считали Иосифом или Аттилой. Художники, подобные Маяковскому, были «великолепными детьми Маринетти»[112], холстами им служили целые города, а орудиями – динамит, порох и разорванная плоть. Поэты нового апокалипсиса, настроенные против всего старого и служившие всему новому, родились в мире, где электричество, двигатели внутреннего сгорания и полеты в воздухе были совершенно обыденными явлениями, которые следовало использовать, а не исследовать.

Мы приехали утром, во время массовой демонстрации в центре Рима. Движение было парализовано. Мужчины в комбинезонах размахивали загадочными транспарантами, женщины в красных платках грозили кулаками и кричали, шагая под музыку собранных на скорую руку оркестров, которые играли громко и не в такт. Когда я позвонил из нашей комнаты, мне ответила жена управляющего. Она извинилась. Официанты в ресторане забастовали, и персонал отеля присоединился к ним. Она сказала, что может принести нам бутерброды и минеральную воду и надеется что-нибудь приготовить вечером. Однако она посоветовала поискать семейные рестораны – если нам повезет, они будут открыты. Забастовки стали настолько частыми, что люди считали их обычным делом. Как правило, меня злили неудобства, но я был очень рад оказаться в настоящем европейском городе. Я пожал плечами и улыбнулся, после чего она начала хихикать и отпустила несколько шуток на итальянском языке, которых я не понял, но все равно посмеялся над ними.

В итоге мы с Эсме провели первый день в Риме в поисках места, где можно поесть. Именно так мы обнаружили виа Каталана, где многие рестораны и впрямь были открыты. Нас радовало все новое, и мы, вероятно, даже не заметили, что проголодались. Мы дивились достопримечательностям и звукам этого цивилизованного древнего города. Даже политическая риторика, такая тревожная в России, была здесь просто частью восхитительной атмосферы. Эсме вдыхала этот воздух и чудесным образом оживала. Рим в это хаотичное лето, когда рабочие захватили фабрики, а д’Аннунцио выслали из Фиуме, казался приютом здравомыслия и порядка по сравнению с тем, что мы оставили позади. Во всяком случае, он был столицей свободной страны. Речь шла не о том, как дожить до следующего утра и укрыться от жестокости самозваных ополченцев, какие движения радикально изменят нашу судьбу, – нет, главный вопрос состоял в том, какое из правительств сможет лучше управлять государством. Прежняя культурная и интеллектуальная жизнь Санкт-Петербурга, существовавшая до разрушительной эпохи Керенского, повторялась в Риме в куда более ярких красках. Люди легко и весело рассуждали о том, что вся политика – просто никчемная фантазия, годная разве лишь на то, чтобы развлечь граждан по крайней мере на вечер.

Когда мы ложились спать в ту ночь, Эсме оказалась удивительно страстной и требовательной, ее сексуальные запросы показались мне необычными – я и представить не мог, что она питает подобные тайные желания. Тем не менее я отдался новому опыту с восторгом и почти исчерпал наши запасы кокаина. Следующим утром, уставший и предельно расслабленный, почти не спавший, я сказал ей, что нужно поскорее найти друзей, если мы хотим пополнить запасы наркотика. Она ущипнула меня за щеку и сказала, что я слишком устал, чтобы беспокоиться: все обязательно будет хорошо. Она жила настоящим, моя Эсме. Она была вечным настоящим, и, возможно, именно поэтому я так ее любил.

Я всегда был человеком многих миров, способным с легкостью перемещаться из одной социальной среды в другую. Вспомнив о богемном районе близ левого берега Тибра, где-то между Капитолием и островом Тиберина, рядом с дворцом Орсини, я в тот же день вернулся туда с Эсме. Пребывая в восхитительной эйфории, мы скоро выбрали кафе, уселись снаружи под красно-белым тентом, отгоняя москитов и потягивая лимонад из широких бокалов. Полчаса спустя мы разговорились со смуглым, уродливым и в то же время привлекательным маленьким человечком, который сначала принял нас за англичан. Узнав, что мы русские, он в самой экстравагантной форме выразил свое восхищение. Этот мужчина мог даже не говорить, что он художник – его выдавали широкополая фетровая шляпа и алый шелковый плащ. Он представился: «Фиорелло да Баццанно, живописец». Чудовищно широкий рот, полный желтых неровных зубов, придавал ему гротескный вид – голова казалась наполовину лошадиной, наполовину человеческой. Его маленькое истощенное тело, которое постоянно дергалось, совершенно не сочеталось с животным, почти языческим лицом. И все же это соединение было притягательным. Кроме того, Фиорелло продемонстрировал превосходное знание языков – почти такое же, как у меня. С нами он говорил на причудливом patois[113] русского, немецкого, итальянского, французского и английского. Он родился в Триесте, где пересекались пути почти всех этих культур. Фиорелло настоял, чтобы мы распили с ним бутылку тосканского. Примерно через час он поведал нам, что был мелким вором, уличным попрошайкой. Потом, в траншеях, он встретил своего героя, футуриста Умберто Боччони[114], и открыл более широкие горизонты. Я рассказал ему о своей жизни в Петербурге, о технических достижениях и летающих машинах. Он быстро обнаружил в наших историях немало общего. Вытащив большие золотые часы из кармана довольно грязной белой рубашки, Фиорелло сказал, что мы должны стать его гостями за ужином. Он оплатил счет в кафе и потащил нас вниз по улице к «Ресторану Мендосы» на виа Каталана. Отличительной особенностью этого заведения были черно-желтые полосатые зонтики, поэтому местные жители называли кафе «Осой».

– Для начала возьмите жареные артишоки. – Фиорелло ненадолго посерьезнел. – Это фирменное блюдо Мендосы, оно поднимает дух куда лучше, чем дюжина папских аудиенций.

За одним из стоявших снаружи столиков Фиорелло ждала женщина. Она была одета во все черное и казалась почти вдвое крупнее художника. У женщины были темные коротко стриженные волосы, черная блуза, черные чулки, черные туфли. Это однообразие нарушали только бледная кожа да еще алый поясок вокруг талии. Женщину звали Лаура Фискетти. Фиорелло, как будто извиняясь, сообщил, что она писала статьи для социалистических газет. Мы обменялись рукопожатием. Пухлая, по-матерински добрая женщина, Лаура постоянно осуждала и критиковала своего крохотного возлюбленного. Когда он заговорил, она отодвинулась в сторону, положив руку на спинку его стула, и улыбнулась нам, как гордая мать испорченного, но умного ребенка. Иногда она наклонялась к Эсме и задавала ей вопросы. Моя Эсме открылась Лауре и изложила ей, на мой взгляд, наиболее приемлемую в Европе версию своей истории: она была сиротой, плененной турками, ее хотели продать сирийскому торговцу, и тут появился я и узнал в ней свою давно пропавшую двоюродную сестру. Может, Лаура и сочла историю фантастической, но была слишком хорошо воспитана, чтобы спорить. Женщина ограничилась расспросами о жизни в Константинополе. Ее отец до войны служил там в консульстве, но сама она никогда не бывала в Турции.

Как и обещал Фиорелло, артишоки были восхитительны, но поданные следом всевозможные виды пасты и мясо оказались еще лучше. В течение этой замечательной трапезы приходили разные друзья, которые рассаживались вокруг нас. Когда стол стал слишком мал, они приставили к нему другой. В конце концов одна многочисленная группа заняла половину помещения; все говорили, пили, ели и жестикулировали с такой энергией и удовольствием, что меня нисколько не волновало, понимаю ли я хоть слово из сказанного ими. Двое или трое приезжали в Россию до войны. Они говорили, что были поэтами. Я подозревал их в связях с анархистами. Именно такие итальянцы производили огромное впечатление на петербургскую артистическую и политическую богему. Я ничего против них не имел. Они не были похожи на известных мне диких, примитивных анархистов. Они считали анархизм вполне логичным увлечением для художника, любого художника, и особенно итальянца. Итальянцы – величайшие индивидуалисты Европы, и анархия – просто формальная характеристика фундаментальных свойств этой страны. (Вот почему так мало людей по-настоящему поняли Бенито Муссолини, его философию и его проблемы.) Тем временем лишенный слуха гитарист бродил возле ресторана, напевая популярные сентиментальные песни за пару лир, а Фиорелло вспоминал о новых блюдах, которые нам следовало попробовать. Мы осушили великое множество бутылок вина. Я как будто попал в рай – сидел, поедая жареную рыбу и макароны, и наслаждался невероятной роскошью бессвязной беседы. Именно Лаура в ту ночь отыскала для нас хороший кокаин, «лекарство для всех истинных футуристов», а Фиорелло настоял на том, чтобы заплатить за наркотик: «Вернешь мне деньги, когда твой первый воздушный лайнер прибудет в Буэнос-Айрес».

Их друзья оказались столь же щедрыми. В первую неделю пребывания в Риме мы тратили деньги практически только в отеле. Мы каждый день отправлялись на виа Каталана, а оттуда – в рестораны, кафешантаны, на частные вечеринки. Богемные римляне жаждали послушать мои байки о гражданской войне, о турецких националистах и жизни в Константинополе. Этими историями, иногда немного приукрашенными, я расплачивался за еду и вино. Если я выпивал слишком много, то обращался к воспоминаниям миссис Корнелиус о частной жизни выдающихся большевиков. Я по-прежнему использовал ее фамилию, так как она стояла в наших поддельных британских паспортах. Я не хотел рисковать и беспокоить власти и до сих пор не знал, кто в этой компании работает на полицию. В каждой группе всегда был по меньшей мере один шпик.

Наши новые спутники, при всем их очевидном безрассудстве, серьезно относились к судьбе своей страны. Они могли злиться, устраивать истерики, набрасываться друг на друга по самым ничтожным поводам. Здесь собрались представители всех разновидностей анархизма, монархизма, социализма и национализма. Немногие римляне считали себя фашистами. «Фашист» в те дни означало просто «связка» или «букет»[115], это было просто жаргонное название группировки. Большевистская пресса придала обычному слову зловещий смысл. Многие из друзей Фиорелло да Баццанно, как и Коля, были одержимы навязчивыми идеями о будущем, которые в чем-то совпадали с моими мыслями. Они воплощали мои идеи в словах и картинах. Мой научный рационализм и их поэзия превосходно сочетались.

Однажды теплым вечером, сидя под разноцветными электрическими фонарями на террасе «Мендосы», Фиорелло рассказывал о том, что место прежних враждующих семейств, Борджиа и Орсини, в наши дни заняли производители автомобилей.

– Скоро нам придется присягать на верность, мой дорогой Макс, и в случае необходимости сражаться за своих избранников. – Он подпрыгивал на месте, то и дело приподнимая шляпу над тонкими темными волосами и стуча по полу тростью. – Avanti![116] Я – граф Фиорелло да Баццанно, приверженец Феррари! – Это так развеселило Фиорелло, что его губы неестественно изогнулись, обнажая желтые зубы. Посмеявшись, он снова сел за стол.

– И кто станет следующим папой римским? – Лаура погладила его по спине. Она говорила обычным спокойным насмешливым тоном. – Лянча? Фиат?

Фиорелло едва не задохнулся, услышав это. Он яростно тряхнул головой и, собравшись с силами, встал на ноги и положил руку мне на плечо.

– Он может быть иностранцем. В Ватикане уже есть сторонники Форда. Но французы поддерживают кардинала Пежо. – Он наклонился и с притворной серьезностью добавил: – Со своей стороны я ставлю на темную лошадку. На кардинала-младенца.

– Кто это? – Мы все вытянули шеи в его сторону.

– Как же! Не кто иной, как малыш Роллс-Ройс, друзья мои. Попомните мои слова, вы еще услышите о нем через год-другой. Он украл твои чертежи, Макс. Он хочет поднять святого Петра поближе к небесам. Весь папский город расположится на огромном дирижабле и будет парить над землей, свободный от временных ограничений, далекий от всей мелкой политики. И когда папа римский будет спускать воду у себя в туалете, его моча прольется и на католиков, и на протестантов!

– И на турок! – попросил я. – Пусть она льется и на турок.

Фиорелло был благодушен:

– Они получат всю ватиканскую канализацию. И если их землю покроет это святое дерьмо, на ней останется только христианская пища. И они обратятся в истинную веру так же, как обратились наши предки, – через желудки.

Выпив, Лаура становилась немного мрачной:

– Я думаю, что Форд и Остин уже достаточно влиятельны, чтобы действовать так, как пожелают. – В этом состоянии она весьма неодобрительно относилась к полетам фантазии Фиорелло. – В итоге на людей наибольшее впечатление производят наличные. Покупайте их бензин и давайте им денег, чтобы они могли предоставить нам машины.

– Триумф торговли! – заявил я, может, чуть более решительно, чем было необходимо. – Торговля делает всех людей друзьями. Мир богатых – это мир дружбы.

Лаура нахмурилась:

– Но у кого будет самая большая доля?

– Эта проблема уже решена в России. – Маленький человечек никак не хотел спускаться с небес на землю. – Когда будет известен результат, мы узнаем, куда двигаться дальше. Какой потрясающий мыслитель Ленин! Возможно, нам нужно попросить, чтобы его сделали папой римским? Тогда все будут относиться к нему гораздо спокойнее.

Во мне тоже вызвали протест социалистические идеалы Лауры.

– Мы просто перенесем летающий Ватикан-град в Москву!

– Но как быть с патриархом Константинопольским? – спросил один из их приятелей из-за плеча Фиорелло. – Куда деваться бедняге?

Фиорелло приподнял трость:

– У меня есть ответ. Триумвират: Папа Римский Генри Форд, Патриарх Греческий и Римский Владимир Ленин и диктатор д’Аннунцио. Ist es gut so?[117] Все оттенки авторитаризма представлены. Священный компромисс.

Эсме была очарована его странным личиком и резкими движениями. Время от времени она начинала хихикать в самый неподходящий момент, иногда она сидела, уставившись на него, на лице ее отражалась неуверенность, а глаза расширялись, как у играющего ребенка. Ей нравились его комические позы, мелодраматические жесты, невероятное красноречие и самодовольное хвастовство. Я не чувствовал ревности. Фиорелло был прирожденным клоуном, а я хотел лишь одного – чтобы Эсме была счастлива. Я знал, что это общество и эта атмосфера подарят ей веселье и хорошее настроение, и не мог не радоваться. Я надеялся, что мы встретим таких же друзей в Париже и Лондоне, ведь такова была моя естественная среда обитания, которая идеально подходила и Эсме. Здесь смешалось все: идеи и деньги, политика и искусство, наука и поэзия. Среди таких людей мне неизбежно удалось бы обнаружить тех, кто оценит мои изобретения и поможет воплотить их в реальность – именно так поступил бы Коля, если бы сумел подольше остаться в правительстве. (Вот почему я считал, что Ленин несет персональную ответственность за мои беды и страдания: Колю изгнали, когда свергли Керенского.) Теперь, однако, в Риме и в других местах можно ожидать наступления будущего, где эти молодые люди сумеют построить настоящую Утопию. Они умоляли меня стать ее архитектором. Риторика Фиорелло вдохновляла нас. Он говорил о насилии, которое запускает двигатель. Общество должно принять насилие, если ему нужен прогресс.

– Как поезд может двигаться без энергии, горящей в котле локомотива? Как изготовить сталь без доменной печи? Как самолет взлетит без топлива? Ich glaube es nicht![118] И точно так же страна не достигнет совершенства без крови и штыков. Из насилия рождается порядок – то замечательное спокойствие, которое наступает после сражения. Мои русские друзья, я подарю вам «Мир, рожденный войной!» и «Порядок, рожденный борьбой!».

Аплодируя его речам, мы еще не могли знать, что Фиорелло был подлинным глашатаем энергичного и реалистического нового века. Великолепное пробуждение итальянской гордости стало очевидно лишь два года спустя, когда Муссолини отправился в поход на Рим[119].

– Вы должны остаться с нами, мой дорогой Корнелиус! – В одной руке Фиорелло держал винную бутылку, а в другой – шляпу. – Останьтесь с нами и помогите создать… – Он рассмеялся. – Excusez-moi, der Motor ist überhitz![120]

И он опустил голову на колени терпеливой Лауре и громко захрапел, притворяясь, что спит. Я им восхищался, но не мог относиться к нему серьезно. И все же его поэтическое предвидение оказалось удивительно точным. Под руководством невероятного дуче Италия начала решительно отстаивать все то, что было жизненно важно, благородно и современно. Муссолини совершил лишь одну ошибку – поверил своим друзьям- ренегатам. В конце концов я решил, что больше похож на Муссолини, чем на д’Аннунцио. Инженер прекрасной возрожденной страны, он мечтал почти о том же, о чем и я. Я первым готов выступить против крайностей гитлеризма. Трагическая несправедливость состояла в том, что к Бенито Муссолини относились так же, как к Гитлеру. Иногда людям нужно показывать дубинку и бутылку касторки, как собакам показывают палку. Он страдал, потому что не мог разглядеть дурного в своих союзниках, в людях, которые называли его повелителем, замышляя низвержение. Сейчас в Англии меня ободряет то, что многие люди наконец начинают понимать достоинства тех лидеров. Даже несчастного защитника национальной гордости, сэра Освальда Мосли[121], наконец признали благородным патриотом, каким он всегда и был: его интеллектуальные способности и поэтическое дарование можно сравнить с моими. Но он, вероятно, чувствовал себя очень плохо, находясь в печальном изгнании в сельском французском замке и видя, как в мире совершается все то, о чем он тщетно предупреждал. Я смог пожать ему руку лишь однажды, на обеде, который устроили для панъевропейцев в конце сороковых. Мне тогда пришло в голову, что на его судьбу существенно повлияло физическое состояние. Когда он благодарил меня за поддержку, в его глазах стояли слезы, но прежде всего я обратил внимание на другое – к своему стыду, я отметил необычайно зловонное дыхание сэра Освальда. Я подумал, указывал ли ему кто-нибудь на это. Я поговорил с его верным помощником, Джеффри Хэммом[122], и высказал предположение, что обычная жидкость для полоскания рта, если ее использовать ежедневно, может значительно увеличить шансы лидера на успех. Но меня неправильно поняли. Хэмм приказал вышвырнуть меня из комнаты. Предупредил, что если я еще раз появлюсь, то он лично меня изобьет. Так всегда бывает с благими намерениями. Мы с Мосли могли бы вместе спасти Великобританию от медленного падения в бездну социалистических фантазий. У Муссолини не было проблем с запахом изо рта, а если и были, то я не замечал этого, так как интенсивное использование чеснока и оливкового масла в итальянской кухне, не говоря уже о томатной пасте и обо всем прочем, приводит к тому, что все пахнут одинаково. Гнев Хэмма не помешал мне проголосовать за Мосли в 1959 году, когда он выдвинул свою кандидатуру в парламент от нашего района, но к тому времени все уже пошло не так. Негры проголосовали и одержали победу.

Двадцатый век – кладбище благих намерений и непонятых мечтаний. Когда говорят о мифических шести миллионах, никогда не принимают в расчет настоящих жертв социалистического редукционизма – великолепных, благородных провидцев, проницательных борцов за Закон и Порядок, неутомимых, самоотверженных рыцарей христианства, которые, начиная с Деникина и кончая Рокуэллом[123], поднимали меч против большевизма, и их убивали трусы, обманывали изменники, предавали последователи, которые теряли самообладание в решающий момент. Именно они подтащили бедного Муссолини к черному дереву и повесили. Толпа, состоявшая из тех самых мужчин и женщин, которые поклонялись ему, терзала и рвала на части его тело, а несколько лет спустя эти люди продавали клочки его одежды туристам на виа Венето и площади Святого Петра. Муссолини не следовало доверять папе римскому и его кардиналам. Они притворялись, что поддерживают его, а затем, как только британцы и американцы начали выигрывать войну, отвернулись от Муссолини. Какая ирония! Страна Муссолини была истинным католическим государством, она в большей мере подчинялась Церкви, а не мимолетным политическим капризам.

Если бы не Гитлер, который зашел слишком далеко, Италия теперь была бы самой передовой страной в мире. Но Гитлер обезумел. Он восстал против Церкви. Ненависть к большевизму, сама по себе достойная уважения, помрачила его разум. Он попытался пойти на компромисс со Сталиным и лишился поддержки людей, до тех пор подчинявшихся его приказам. Силы, которые выступили против него, ополчились и против меня. Бенито Муссолини был одной из многих выдающихся личностей, признавших мои заслуги. Ничтожные, завистливые, низкие человечишки, перешептываясь, подстраивая презренные мелкие ловушки, плетя зловещие заговоры, подорвали тот фундамент, на котором мы строили свои видения. Вот они, герои большевизма: бледные, зловещие, косоглазые лица, которых никогда не касался солнечный свет. Я слышу, как они скулят возле магазина каждую субботу, и прогоняю их. Они разбегаются и визжат, как трусливые дворняги. Они и есть дворняги. Я слышу, как они сопят у меня под окнами по ночам, как дерутся за дверью и царапают стены. Они исчезают, когда я вызываю их на честный бой. Разве Муссолини или Хорти, Мосли или Гитлер испугались бы честного боя?

Нам было важно уехать из Рима и добраться до Парижа как можно скорее, прежде чем Коля продолжит свое путешествие в Америку или Берлин, но город раскрыл нам свои гостеприимные объятия. Каждый раз, когда я собирался уехать, он показывал что-то новое, способное удивить меня и отвлечь от цели. Например, однажды утром, после того как мы провели полночи, обсуждая, как лучше всего доехать до Парижа, мы перебирались из отеля «Амброзиана» в кафе «Монтенеро» через реку в районе Трастевере, чтобы встретиться с Лаурой, которая там жила. По центральной улице, ведущей к мосту, проехал большой двухэтажный старинный трамвай класса «империал», к нему были присоединены еще два одноэтажных вагона. Они ровно и очень медленно катились в сторону восточного пригорода. Трамвайный состав из трех вагонов не был таким уж необычным явлением в Риме, хотя двухэтажные вагоны, как я выяснил, чаще встречались в Милане и Лондоне, но этот был выкрашен блестящей черной краской, однообразие нарушали только деревянные детали, отполированные почти до золотого блеска. Корпуса и колеса следующих вагонов поражали обилием цветочных орнаментов, из которых сплетались разноцветные венки, лозы и завитки, а внутри, за полуприкрытыми черными занавесками, просматривались силуэты плачущих и скорбящих людей, одетых в черное. Я никогда не видел ничего подобного, но я понял, что это современная похоронная процессия – гроб, также покрытый большими букетами цветов, был ясно различим на верхнем этаже первого вагона. Трамвайные дуги жужжали и потрескивали немного беспечно, учитывая серьезность события. Вагоновожатый, неподвижный и мрачный, сидел впереди в особом черном костюме (в «империалах» было только одно место для водителя и одна лестница сзади). Увиденное потрясло меня, я снял шляпу, воздавая должное скорее чуду современной техники, чем бедному трупу, лежавшему внутри. С какой готовностью, почти без всякой суеты итальянцы приспособились к прогрессу двадцатого века и двинулись по новому пути! Когда я рассказал Лауре и ее друзьям о процессии, мое волнение их удивило. Очевидно, похоронные трамваи были обычным явлением во многих частях Италии и других странах. Я понимал, как отдалился от подлинной культуры во время гражданской войны и пребывания в Турции.

Несмотря на весь свой энтузиазм, вызванный передовой транспортной системой Рима, я и на сей раз не забыл упомянуть, что нам необходимо попасть в Париж. Я спросил Лауру, есть ли для меня какая-нибудь работа. Деньги еще оставались, но я почувствовал бы себя счастливее, если бы сам заработал на железнодорожные билеты первого класса. Лаура сказала, что постарается все обдумать. Тот маленький квартал в Трастевере, рядом с площадью Санта-Мария, был на удивление тихим, далеким от хаоса и шума, царившего на центральных улицах Рима. Нас окружали простые, почти деревенские дома. Выцветшие стены когда-то давно выкрасили в розовый, синий или зеленый цвета. Навесы над кафе напоминали древний пергамент – возможно, их натянули еще во времена правления Цезаря Августа. На многих крышах раскинулись сады, настолько запущенные, что казались дикими, местные обитатели лицами походили на фавнов. Здесь казалось, что ты вернулся назад, в языческое прошлое. Почти весь Рим заливал солнечный свет, особенно рано утром или в сумерках. Стоило взглянуть на окружающие холмы – и легко представлялось, что здесь можно навеки укрыться от земных проблем, терзающих всю остальную Европу. От Трастевере можно было прогуляться по полуразрушенному мосту на остров Тиберина. На этой крошечной полоске земли, у зелено-коричневых вод реки, стояло здание (думаю, монастырь), очевидно, строившееся на протяжении столетий. В нем сочетались детали архитектуры последней тысячи лет. Здесь римляне ловили рыбу, чинили лодки и просто бездельничали на каменных плитах, дымя трубками и разглядывая купол собора Святого Петра и другие крыши, видневшиеся сквозь заросли деревьев. Здесь жили несколько диких кошек и, вероятно, монахи (хотя их я никогда не видел). И даже кошки заметно отличались от тех, что нежились на солнце среди руин Большого цирка. Если Константинополь был городом собак, то Рим – городом кошек. Храм Бубастис[124] легко мог обнаружиться где-нибудь поблизости. Редко случалось увидеть здание, на окнах или ступенях которого не лежали бы кошки. Рыжие, черные, серые, коричневые, белые, пегие и имбирные, они умывались, спали, занимались любовью, совершенно не проявляя интереса к проходящим мимо людям, равнодушно глядя на того, кто подходил поближе, и выказывая настороженное любопытство, если возникала возможность получить от кого-то еду. Они бродили по мрамору, который некогда был залит кровью замученных христиан. Они вылизывали шерсть на гранитных плитах, покрытых надписями, прославлявшими империю. Они совокуплялись у подножий колонн, возведенных в честь богов и богинь, и в какой-то мере они воплощали сам устойчивый дух города и его жителей. Эсме считала кошек очаровательными. Бывали такие дни, когда она проводила практически все время, наблюдая за ними почти с таким же выражением, с каким они наблюдали за другими. Ее глаза широко раскрывались, она поглаживала свой маленький подбородок очаровательными пальчиками и дышала медленно, апатично, с непостижимым удовольствием. Это заметил не только я. Лаура часто смотрела на Эсме и хмурилась, ее взгляд был и понимающий, и удивленный одновременно. Даже футурист Фиорелло, поглощенный собственным красноречием и эгоцентризмом, иногда замечал странное поведение Эсме и улыбался мне, как будто дивясь необычным нравам женщин. И все-таки я ничему не удивлялся – мне казалось, я прекрасно понимал все ее чувства. Возможно, все дело в моем воображении – я представлял, что Эсме способна испытывать сильные и глубокие чувства, которых в реальности не существовало. Тогда я стал бы это отрицать, но теперь признаю, что она была, по крайней мере отчасти, моим творением, зримым воплощением моих желаний. Я об этом почти не думал, когда Эсме внезапно оборачивалась и на лице ее появлялась улыбка, словно в ответ на мою невысказанную просьбу. Но я не хотел отыскивать намеки и скрытые смыслы. Мне это было чрезвычайно неприятно. Мое мнение не изменилось, но я не могу вечно прятаться от правды.

Благодаря Фиорелло мы познакомились с молодым человеком, которому в дальнейшем предстояло сыграть роль нашего великого благодетеля. Кузен Баццанно, он жил и работал в основном в Милане, но часто путешествовал по всей Италии и по многим европейским городам. Он был настолько же красив и хорошо сложен, насколько был уродлив его кузен. Он гордился своими строгими, сшитыми на заказ костюмами и демонстирировал, как мы тогда говорили, слишком широкие манжеты. Его рубашки всегда были совершенно новыми, а шелковые галстуки повязаны просто безупречно. Наманикюренные руки украшали золотые кольца, белые зубы также иногда сверкали золотом. Его звали Аннибале Сантуччи. Этот яркий денди был на три-четыре года старше меня. Его стиль в Киеве называли черноморским – белые костюмы, черно-белая обувь и бледно-лиловые галстуки. Он мог одеваться и более традиционно, когда находило соответствующее настроение или выпадал подходящий случай. Мы впервые увидели его, точнее, его автомобиль, однажды туманным утром, проходя мимо фонтана на площади Санта-Мария. Машина громко ревела. Огромная красно-синяя скоростная «лянча», казалось, заняла всю площадь – так сильно грохотало эхо. Фиорелло шел вместе с нами. Он повернулся, чтобы обругать водителя автомобиля, но, увидев, кто сидит за рулем, издал восторженный крик.

– Бало! Бало! – воскликнул он.

Ответом стал выхлоп сизо-серого дыма, когда водитель переключил скорость и машина с ревом свернула в переулок, в который, казалось, с трудом смогла втиснуться. Фиорелло подпрыгивал от радости, размахивая тростью и подбрасывая шляпу, но Лаура, похоже, не испытывала особого восторга. Эсме просто удивилась. Она немедленно возвратилась к прерванному рассказу о платье, которое получила одна из ее подруг вскоре после того, как начала работать на госпожу Унал. Я попытался остановить ее, но это было бесполезно – она просто забылась. В итоге я пожал плечами, решив: пусть все идет своим чередом. Не особенно важно, что о нас думала Лаура Фискетти. Мы дошли до кафе «Монтенеро» и заняли свои обычные места. Маленький старичок, единственный официант, появился, чтобы вытереть совершенно чистый стол и принести кофе и булочки. Фиорелло не умолкал – он рассказывал о своем кузене:

– Он привез подарки. У него всегда есть подарки. Ты должен с ним встретиться, Макс. Он любит англичан. Он вел с ними дела во время войны. И с русскими тоже. – Он уже сочинил свою версию нашей истории и излагал ее всем подряд. Меня это вполне устраивало. – Интересно, где он был. – Фиорелло на миг помрачнел, но тут же оживился. – Он обязан отыскать нас прежде, чем уедет из Рима. Он настоящий ублюдок. Мерзавец. Чудовище. Лаура плохо к нему относится. Она считает его воплощением капиталистического зла. Но она тоже не может противиться ему, верно, Лаура?

Лаура пожала плечами:

– Да, он не лишен грубоватого очарования, если ты говоришь об этом.

Она улыбнулась своим мыслям. В этот момент вся площадь перед нами, казалось, затряслась и завыла, громкий визг и неистовый радостный рев донесся откуда-то из лабиринта улиц, как будто стая пьяных бабуинов напала на убежище траппистов. Красно-синяя «лянча» вырвалась из переулка, сделала резкий поворот, едва не врезавшись кузовом в наш маленький столик, и остановилась. С огромного переднего сиденья поднялся Сантуччи, стянул лайковые перчатки, пригладил волосы и вместо шлема надел серую мягкую фетровую шляпу. На плечи он накинул пальто из верблюжьей шерсти. Шляпу он носил набекрень, широкие поля прикрывали один глаз. Сантуччи коснулся губ серебряным мундштуком, поцеловал серебряный набалдашник своей роскошной трости и, как полубог, выпрыгнул на тротуар. Он был блестяще нагл и вульгарно романтичен, он наслаждался собственными выходками так же, как следовало наслаждаться ими всем нам. Аннибале совершенно отличался от столь же грациозного, но крошечного Баццанно, который с обезьяньим проворством перепрыгнул через ограждение кафе и бросился на улицу, чтобы обнять кузена. Шестифутовый Аннибале Сантуччи напоминал очаровательного подростка из мюзик-холла. Он мог бы стать кинозвездой. Он пожал мне руку, поцеловал кончики пальцев Эсме, сделал много общих комплиментов, которые буквально срывались у него с языка, и немедленно заказал нам вина и еды, хотя мы уверяли, что уже наелись, а для алкоголя еще слишком рано.

– Никогда не говорите «слишком рано», – резко предостерег он. – Если вы будете так говорить, то очень быстро обнаружите, что стало слишком поздно. – Эти фразы звучали как афоризмы, вероятно, он часто их произносил, когда хотел произвести впечатление на осторожных знакомых. И они действительно подейстовали на Эсме. Она громко рассмеялась и на мгновение удостоилась его царственного внимания. Он придвинул стул поближе и начал рассказывать нам о Неаполе. Он занимался бизнесом на Искье, острове в заливе близ Капри, там сейчас жили его мать и отец. Началась забастовка лодочников, и ему пришлось отдать целое состояние, чтобы добраться до Искьи. – Парусная лодка. Прототип Ковчега! – Потом, вернувшись, он не смог раздобыть бензин для своего автомобиля из-за забастовки на бензозаправочных станциях. Сантуччи рассмеялся. – Это – начало истинного анархизма, когда каждому придется заботиться только о себе. У нас будут свои бензиновые насосы, отдельное водоснабжение, собственные коровы и ремонтные мастерские. Если мы не остановимся, то вскорости познаем страшную скуку, у человека останется время только на то, чтобы заботиться о себе и о своих машинах. Фиорелло! Лаура! – Театральный взмах – и Сантуччи, достав из внутреннего кармана пальто два черных бархатных футляра, вручил их нашим друзьям. Внутри оказались отделанные алмазами наручные часы, мужские и женские. – Мой марсельский друг очень добр. Он сказал, чтобы я передал их матери и отцу!

– Ты почтительный сын, – иронически заметила Лаура, положив часы на свое крепкое запястье и с восторгом осмотрев их.

– И на что им такая вещь? Чтобы отсчитывать последние часы? Бессмысленно! – Он повернулся к нам в искреннем раскаянии. – Пожалуйста, пожалуйста, простите мою грубость!

Мы с Эсме готовы были простить ему все. Его улыбка казалась обезоруживающей, она его никогда не подводила. Фиорелло сказал, что мы собираемся в Париж, но у нас не хватает денег на билеты. Не может ли его кузен подыскать какую-нибудь работу по инженерной части?

Сантуччи перешел к делу. Он поднял руку и небрежно произнес:

– Тогда вы поедете со мной. Составите мне компанию, а? Я могу добраться туда меньше чем за день.

Я сказал, что у нас много багажа, но мысль о «лянче» вызывала у меня восторг. Я чувствовал тот трепет радости, с которым всегда ожидал автомобильного спасения.

Сантуччи не обратил на это внимания:

– Моя машина безразмерна. Ее спроектировал мой родственник Баццанно, чтобы преодолеть обычные ограничения пространства. Разве он вам об этом не говорил?

Я посмотрел на автомобиль, почти поверив Сантуччи. Фиорелло улыбнулся и ничего не сказал.

– Он слишком скромен! – Аннибале хлопнул своего кузена по спине. – Этот уродливый маленький карлик – величайший изобретатель-метафизик в Италии.

Лаура поцеловала его в щеку.

– Ты говоришь с настоящим ученым, Бало. Сеньор Корнелиус создал собственный самолет и управлял им. Он изобрел луч смерти, который использовали против белых в Киеве! Ты, разумеется, читал об этом в газетах.

Аннибале поклонился, не вставая со стула:

– Тогда вы должны непременно отправиться со мной в Париж. Я постараюсь по дороге поэксплуатировать ваши мозги!

Я согласился. Прекрасная возможность – это решало сразу несколько проблем и означало, что мы, вероятно, испытаем гораздо меньше затруднений на границе. Я обнаружил человека, привыкшего жить своим умом, ему приходилось бывать в том же положении, в которое могли попасть и мы. Не ожидая прямого ответа, я спросил Сантуччи, чем именно он занимается, заметив, что он, похоже, добился немалых успехов.

– Я покупаю и продаю. Я путешествую. Я приезжаю в нужное место в нужное время. Вот как сейчас! Я дешево покупаю овец в Тоскане и дорого продаю их на Сицилии, где на свою прибыль покупаю вино и продаю его за огромные деньги в Берлине. Но все это на бумаге, синьор Корнелиус. Я едва ли хоть раз сам видел свои товары. – Он продемонстрировал мне идеально чистые руки. – Никакой грязи и спекуляций, а? Ни единой мозоли. Я предприниматель. Во время войны я узнал секрет: как стать хорошим генералом. Никогда не знакомься с солдатами. Следи за происходящим издалека и воспринимай все абстрактно. Сам я был водителем. Я управлял грузовиками и бронемобилями. Конечно, представлялись возможности для торговых сделок. После войны я просто продолжал водить машину. Где бы я ни останавливался – что-то покупал и продавал. Сейчас у меня нет серьезных денег, но есть хорошие костюмы, замечательный автомобиль и много девочек. Я не респектабелен, но меня уважают. И еще лучше: я необходим. У меня есть квартира в Милане, в которой я почти никогда не бываю. В результате мне даже не нужно платить арендную плату за постоянный офис. Вот мой офис! – И он указал на свою «лянчу».

Капот был горячим, свежие краски сверкали под тонким слоем пыли.

Лаура сказала, слегка поджав губы, как будто улыбаясь:

– Он вам говорит, что он – бандит. На Искии он, вероятно, продал мать и отца.

– Что можно в наши дни получить за старика и старуху? Они вышли из моды. Я обычный бандит, если вам так нравится. Но я уникальный художник. Поручись за меня, Фиорелло!

Лаура энергично кивнула:

– Ты, несомненно, уникален, мой дорогой.

Фиорелло настаивал, что его кузен был самым лучшим художником из тех, которые появились после войны:

– Искусство – это действие. Действие – это искусство. Логика проста.

– И как всякая простая логика – это смехотворно. – Теперь Лаура рассмеялась по-настоящему.

– Как жаль, что я не могу поехать с вами в Париж. – Фиорелло с отвращением осмотрелся по сторонам. – Рим как черствый пирог. Укусишь его – и сломаешь зубы. Слишком мало событий. Его нужно сделать посвежее. С помощью динамита. Во всем виновато правительство.

– Правительство, – Сантуччи подмигнул, заметив случайного прохожего, – делает все возможное.

– Слишком много терпимости! Нам нужно кровопролитие на улицах! – Фиорелло оседлал любимого конька. Он говорил быстро и очень громко. – Где же казаки? Сеньор Корнелиус сражался в России. Он наполовину русский. Или наполовину еврей? Он наполовину кто-то. Он знает, какие замечательные развлечения обеспечивает истинная тирания. Где наши собственные тираны, где та страна, которая некогда поставляла миру прекраснейших деспотов? Неужели они слишком робки и не могут выйти из укрытия? Я поеду с вами в Париж и отыщу настоящего Наполеона. Nicht wahr?[125]

– Тогда будь готов к следующей среде. В среду я уезжаю. – Сантуччи бросил на стол несколько банкнот. Он сказал, что заберет нас прямо из отеля. Мы поедем через Милан и Швейцарию. Бывали мы в Альпах? Это чудесный опыт. – Пирог, может, и черствый. Но глазурь великолепна. – Погода была идеальной для автомобильного путешествия.

Я уже предвкушал путешествие, особенно вместе с Сантуччи. Я всегда любил большие дорогие автомобили; садишься в такой – и забываешь обо всех заботах. Немногие проблемы, которые у меня еще были, останутся позади, едва «лянча» отправится в путь. Даже если бы я с самого начала не собирался ехать в Париж, то, вероятно, все равно принял бы предложение, хотя бы для того, чтобы прокатиться в таком автомобиле. Эсме также волновалась, хотя уже привыкла к Риму, кошкам и кафе.

– Париж будет так же хорош? – спросила она.

Я обещал ей, что будет даже лучше. Фиорелло склонился над нами, смеясь от удовольствия:

– Ах, мои дорогие. Сегодня вечером у нас праздник – я поведу всех в кофейню «Греко» на виа Кондотти. Вам нужно найти новых друзей. В «Греко» все одновременно и иностранцы, и художники, так что вы будете как дома. Потом мы пойдем в кино. Вы слышали о Фэрбенксе? Изумительный комик. А Чаплин? А «Фантомас»? И все они вместе сегодня вечером! А завтра мы возьмем автомобиль или лошадь с повозкой и проведем день в Тиволи. Я хочу удостовериться, что вы повидаете все, – тогда вы захотите вернуться к нам как можно скорее!

– Но ты же поедешь с нами, Фиорелло, – сказала Эсме.

Он обнажил желтые зубы в усмешке:

– Моя дорогая малышка! Моя кузина меня знает. Я не могу жить без римского воздуха. Мы с ней одного поля ягоды. Мы симбионты. За пределами Тиволи я начинаю растворяться. Если бы я отправился в Милан – просто исчез бы, сгинул, обратился в ничто. Но вы поедете в Париж за меня. Я буду думать о том, как вы там живете. И вы мне напишете, так что я смогу насладиться вашими впечатлениями.

Он был странным маленьким созданием. Я почти поверил в то, что он сказал правду.

Тем вечером в кинотеатре в перерыве между фильмами я встал, чтобы сходить в туалет. Возвращаясь в полумраке на свое место, я разглядел знакомую приземистую фигуру в передней части secondi posti[126]. Я был убежден, что это Бродманн. Я провел остаток сеанса, озираясь на него и ожидая, что он повернется, и я смогу разглядеть лицо. Я испугался. Затем мне показалось, что я видел бимбаши Хакира и Ермилова. Я точно знал, что Ермилов мертв. Я чувствовал боль от ударов нагайки. Меня преследовали мстительные евреи. Карфаген плел заговоры против меня. Я обрадовался, когда все мы встали и вышли в теплую и светлую римскую ночь. Скоро мы уже поглощали огромные тарелки феттучине и оладий в «Пастарелларо» на виа Сан-Кризогоно, неподалеку от площади Санта-Мария.

Полагаю, мы так и не протрезвели до конца нашего пребывания в Риме. В последнюю ночь перед отъездом Фиорелло обнял меня. Он был по-настоящему опечален:

– Ты должен вернуться к нам в следующем году, Макс. Ты нужен Италии. Ты нужен мне и Лауре. В Риме ты точно найдешь все, что тебе нужно. Поверь мне. Возвращайся к нам!

– Как только уладятся мои дела в Англии, – пообещал я.

Мы расстались со слезами на глазах, оба немного пошатывались.

Наутро Эсме встала раньше меня. Я то зевал, то стонал. Она раздвинула занавески, склонилась над перилами небольшого балкона из кованого железа и помахала рукой:

– Смотри, Максим, дорогой… Он здесь!

Сантуччи сдержал свое обещание и приехал на огромном блестящем новом автомобиле, чтобы встретить нас, только это была не «лянчаЗ». Он где-то раздобыл американский «каннингем» размером почти с грузовик. Машина была вызывающего зеленого цвета с желтой отделкой. Гудок звучал так громко, что мог бы возвещать о наступлении Судного дня, а двигатель самой последней модели выдавал больше ста лошадиных сил. Сантуччи сидел за рулем, курил сигарету и дружелюбно болтал с толпой восторженных мальчишек. Другие машины на улице тормозили – все хотели получше разглядеть «каннингем». Сантуччи мог устроить пробку. Увидев нас на балконе, он сделал знак, чтобы мы поскорее спускались. Наш багаж был готов, и мы быстро оделись, пока швейцары забирали вещи и грузили в автомобиль. Мы обнаружили, что счет уже оплачен, по-видимому, нашим блестящим благодетелем. Все, что мне оставалось сделать, – это дать чаевые швейцарам. Мы сели на переднее сиденье, Эсме устроилась посередине. Сантуччи нажал на газ, и его огромная машина рванулась вперед на глазах у изумленных зрителей. Похоже, ему очень нравилось привлекать внимание. Он не объяснил, почему сменил автомобиль, и я решил, что было бы бестактно спрашивать об этом. Мы вскоре снова проехали через Тиволи. Сантуччи остановился на несколько минут возле небольшого коричневого домика, вошел внутрь, а затем появился, удовлетворенно улыбаясь. (В Тиволи произошли очень важные для меня события, когда я вернулся в Италию по личной просьбе дуче. Сначала я был настолько наивен, что думал, будто это пивная под открытым небом вроде тех, которые я видел в детстве в Аркадии.)

После Тиволи дороги стали ухабистыми и зачастую очень пыльными, но иногда попадались превосходные участки. В конце концов, именно в Италии построили первую настоящую автостраду. Мы чудесно проводили время. «Каннингем» мог развивать скорость более восьмидесяти миль в час, и Сантуччи разгонял машину до предела при каждом удобном случае. Он говорил не умолкая в течение первых двух-трех часов, когда мимо нас проносились уютные солнечные деревни и обширные желтовато-коричневые поля. Иногда я отвечал, и он поднимал голову и внимательно вслушивался в мои слова. Мы беседовали главным образом об автомобилях и о транспорте вообще – эта тема интересовала нас обоих. Эсме, казалось, не возражала. Она смотрела вперед, спокойная и счастливая, наслаждаясь деревенскими видами и ощущением скорости. Около полудня Сантуччи попросил нас достать корзину, стоявшую на заднем сиденье. Оттуда мы вытащили цыплят, колбасы, хлеб, вино, мясную нарезку и бутылки зукко из Палермо – это вино не уступало лучшим произведениям французских виноделов. Теплый итальянский ветер овевал нас и успокаивал, как легкий алкоголь. Шелковые шарфы защищали наши рты от пыли, а очки, выданные Сантуччи, прикрывали наши глаза.

– Совершенные автомобили! – сказал наш хозяин, всматриваясь вперед: он подумал, что там стоит полицейский (тогда в Италии действовало ограничение скорости – не более тридцати миль в час). – Лучшее, что создала война, а? – Аннибале разделял некоторые взгляды Баццанно. Он тоже дружил с Боччони и был рядом с художником, когда того ранили. – Боччони не должен был умереть. Это нелепость.

Он ничего не добавил. Сантуччи, казалось, все в жизни драматизировал и превращал в некий словесный капитал, у него было сильно развито чувство осторожности, которое я назвал бы джентльменским. Позже я начал отмечать подобные качества у людей его типа, но тогда мне это было еще плохо знакомо. Я не понимал, зачем он хотел отвезти нас в Париж. И когда я задумываюсь об этом теперь, то обычно прихожу к выводу, что Сантуччи просто проявлял великодушие и альтруизм, – ему хотелось, чтобы мы стали его спутниками в долгом путешествии. Я по-настоящему полюбил этого человека, хотя тогда еще не привык к людям, которые видели положительные стороны войны.

Возможно, потому, что в самой Италии боевые действия почти не велись, бывшие солдаты-итальянцы смотрели на вещи по-другому. Конечно, Баццанно и Сантуччи были не единственными итальянцами, которые вернулись с фронта и надеялись отыскать новые миры для завоевания, новые стимулы для вдохновения. Италия двинулась вперед, в то время как другие страны бессильно пали. В крови у итальянцев было что-то такое, что позволяло находить плюсы в самой мрачной ситуации. Они сохранили свой идеализм, они имели право торопиться, завоевывать Африку и уничтожать угрозу Карфагена, о котором итальянцы знали больше всех прочих. Их ахиллесовой пятой осталась римская католическая церковь. Если бы не она – итальянцам, возможно, принадлежала бы империя, от Атлантики до Красного моря. Сын – Сын Света, но Отец – Отец Неведения; он стирает слюни с подбородка декоративным посохом, его митра опускается на глаза и слепит его, а конечности дрожат от старческого паралича. Вот как старики высасывают жизнь у молодых. Они мешают нам обрести власть, они ревнуют к нашей энергии, быстроте наших умов, радости наших тел. Проклятие латинских стран – неблагоразумная верность устаревшим папским учреждениям и явная готовность к компромиссу с иудаизмом. Патриарх Константинопольский никогда не стал бы даже думать о таких компромиссах.

Эта земля поражала нас тысячей оттенков золота, янтаря, старой слоновой кости, она потягивалась в солнечных лучах, как ленивая львица. Наши ноздри заполнял аромат бензина и диких маков, лимонов, горчицы и меда, наши сердца бились все чаще от ощущения простой, невинной свободы. Никто нас не преследовал. Бродманн стал призраком, изобретением моего утомленного сознания, как и Хакир. Турки и красные остались где-то за миллион миль от нас, они сражались в другой вселенной. Самодовольство Европы в те дни походило на подлинный оптимизм – все были готовы отвергнуть былые пороки и принять новые добродетели. Я даже обрадовался, когда неподалеку от Милана увидел у дороги ярко разукрашенные повозки цыганского племени. Я вспомнил о Зое, о своей первой любви. Эти цыгане воплощали продолжение романтической традиции, они были элементом прошлого, которое никому не угрожало, которое напоминало мне о постоянстве без упадка. Цыгане расположились лагерем у густой живой изгороди, их лошади ели траву у края дороги, а худые собаки носились взад и вперед в поисках объедков. Этот кочевой народ пережил тысячу европейских войн. Они говорили на языке, более древнем, чем санскрит, они прибыли с Востока не как завоеватели и не как торговцы, жаждущие власти, не как прозелиты темной религии, но как прирожденные странники, исполненные древней, простой мудрости. Я никогда не понимал предубеждения, с которым относились к этим людям. Так называемые цыгане, блуждающие вдоль автострад, – просто беспомощная вороватая шушера. Они слишком ленивы, чтобы работать, слишком неряшливы, чтобы содержать в порядке постоянное жилье. Эти дегенераты просто не в состоянии справиться с обычными проблемами городской жизни. Истинные цыгане, с темными кудрями и золотыми серьгами, со скрипками и шестым чувством, всегда вызывали у меня симпатию. Женщины-цыганки, смелые и агрессивные, были одними из первых красавиц на земле. Я обрадовался им. Я махнул им рукой из машины и очень огорчился, когда они не ответили. По-моему, Гитлер зашел слишком далеко, когда включил в свой список кочевников-захватчиков безвредных цыган.

Сантуччи заранее извинился за Милан, который, по его словам, не мог сравниться с Римом, но для меня этот город стал настоящим открытием: фабрики и огромные офисные здания, рост промышленности – я следил за всем этим, затаив дыхание. Бесчисленные трамваи, ровно бегущие по переплетающимся рельсам… У нас в России не было ничего настолько величественного, даже Харьков казался гораздо меньше. Милан пропах химикатами и раскаленной сталью, тлеющей резиной и пылающими углями; улицы заполнял грохот металла, рев машин; здесь жили великолепные, энергичные люди. Почти все здания были современными, Милан, кажется, возник очень быстро. Мне говорили, что город уродлив; я, напротив, находил волшебство в его грязном промышленном блеске. Здесь инженер мог работать и творить, используя находящиеся под рукой материалы и богатый опыт. Мне Милан казался землей изобилия двадцатого века, эдемским садом безграничных возможностей. Неудивительно, что именно в этом городе по-настоящему зародилось новое активное движение, которое возглавил Муссолини. Милан – пульсирующее ядро поразительно нетерпеливой страны, динамо-машина, способная привести в действие могущественную мечту, которая стала бы воплощением истинной промышленной революции. Как и в Риме, я мог бы задержаться здесь подольше, вдыхая дым так, как другие вдыхают озон, заполняя легкие эссенцией металла и нефти. Но Эсме возненавидела Милан. Она сказала, что он пачкает ее кожу. Город был пугающим и слишком мрачным. Он был шумным. Я посмеялся над ней:

– Ты должна привыкнуть к этому, моя красавица. Здесь твое будущее, как и мое.

Она снова погрузилась в транс до самого вечера, пока Сантуччи не повез нас дальше. Мы провели ночь в крошечном пансионе у швейцарской границы. Мы смогли разглядеть вершины Альп. Сантуччи сказал, что горы были зубчатыми стенами крепости: крепости спокойствия, нейтралитета, буржуазной безопасности.

– Самые великолепные горы в мире защищают самых унылых в мире людей. Вот парадокс, который занимает меня. Если вы, синьорина Эсме, цените чистоту и мир, то вам больше нечего искать. В Швейцарии люди жалуются, если колокольчик на шее у коровы звенит чуть громче положенного и если тюльпаны вырастают на дюйм выше обычного. Такова сущность тупого равноправия – средний класс стремится добиться комфорта любой ценой. Для искусства это – смерть. Больше нигде скука не отождествляется с добродетелью!

Мы пересекли границу следующим утром. К нам отнеслись с неодобрительной любезностью. Как бы вскользь, но очень внимательно швейцарцы изучили наши документы – они не искали преступных намерений или радикализма, а им требовались свидетельства бедности. По-видимому, они сочли нас достаточно богатыми для того, чтобы допустить на денек в свою горную твердыню. Быть бедным в Швейцарии – самая грубая безвкусица.

Мы вели машину по ровным, прекрасным и чистым дорогам. Эсме восхищалась опрятными клумбами, безупречным однообразием аккуратных городков, свежестью красок на стенах шале и ровными соломенными крышами ферм. Я уже почти ожидал увидеть мужчин, которые стоят возле сараев со щетками в руках и моют коров, как сегодня обитатели пригородов моют свои автомобили. Как ни странно, в Швейцарии три могущественных и жизнеспособных культуры объединились, породив настоящий вакуум. Лишенная жизненных сил и устремлений, Швейцария стала символом одного особого будущего – будущего, к которому стремились те самые мелкие умы, в конечном счете уничтожившие плоды моих усилий и таким образом сохранившие статус-кво. В тот вечер, на закате, мы пересекли французскую границу близ маленького городка под названием Сент-Круа, и Эсме обернулась и с грустью посмотрела назад – жена Лота, изгнанная из некоего чистенького Содома.

Когда мы оставили позади гнетущую аккуратную Швейцарию, Сантуччи, похоже, почувствовал такое же облегчение, как и я. Он начал напевать какую-то популярную песню громким, немелодичным голосом. Как и большинство итальянцев, он полагал, что музыкален от природы, – точно так же негры пребывают в заблуждении, что им присуще естественное чувство ритма. Ветер нес нам прохладу, и в белом свете автомобильных фар по обе стороны дороги вырисовывались силуэты массивных дубов. Не осталось никаких явных признаков недавней войны, но мои географические познания были несколько смутными, и я не знал точно, велись ли боевые действия в этой части Франции. Благоуханный воздух и тихие маленькие города… Ипр и Верден произвели бы совсем другое впечатление, а здесь, казалось, все оставалось неизменным и гармоничным в течение многих столетий. Запыленные очки, которые все мы носили не снимая, также смягчали окружающий ландшафт.

Сантуччи уверенно вел машину по узким дорогам, он как будто узнавал все крутые внезапные повороты и постоянно что-то напевал. Когда мы проносились мимо деревень, он произносил названия, смутно знакомые из газет. По словам Аннибале, он очень хорошо знал Францию.

– Именно здесь я получил начальное коммерческое образование. – В 1916 году, когда его призвали в армию, Сантуччи служил здесь на аэродроме и сделался основным поставщиком виски и джина и для союзников, и для солдат Оси[127]. – Я не ограниченный националист, а практикующий международный анархист!

Он рассмеялся и передал Эсме бутылку с вином, из которой только что пил. Моя девочка, казалось, позабыла о том, как не хотела покидать Швейцарию, и сделала большой глоток, вытерев рот кончиками прекрасных маленьких пальчиков. Сантуччи подмигнул ей. Эсме попыталась подмигнуть в ответ. Она сжала мою руку. Аннибале попросил, чтобы я вложил для него сигарету в мундштук. Я исполнил просьбу и поднес спичку к «Гарем леди» – ему нравилась эта марка.

– Зачем вы едете в Англию, синьор Корнелиус? Вы, кажется, предпочитаете путешествовать, как и я. Собираетесь навестить семью?

– У меня там жена. И еще дела. Я хочу зарегистрировать множество патентов. Все говорят, что лучше делать это в Англии.

– Вы должны отправиться в Америку. Большинство моих братьев и кузенов уже там. Правда, полагаю, теперь это стало гораздо сложнее. Официально туда не попасть. Не попасть, если ты итальянец. Они думают, будто мы все – поджигатели!

Я улыбнулся:

– Я слышал, что так оно и есть.

– По натуре, разумеется. Но мы учимся быть законопослушными. Мы верны Церкви и нашим семьям. Люди часто этого не понимают.

Тем вечером мы остановились в Дижоне, где Сантуччи настоял на том, чтобы купить дюжину различных сортов горчицы. Он оделся более консервативно, возможно, из уважения к французам. «Горчицу нужно покупать только в Дижоне, а колбасу – в Лионе». Очевидно, маленькой женщине, которая управляла пансионом, Аннибале был хорошо известен. Она провела нас через низкий дверной проем в зал с белой штукатуркой и черными балками. На этом полированном деревянном полу мог валяться сам Вийон, держа в одной руке перо, в другой – кувшин грога. Когда мы уселись за резной стол у камина, хозяйка подала нам самые настоящие французские блюда. Даже худшие критики Франции прощают ей высокомерие и неуместную гордыню, когда сталкиваются с местной кухней. Эсме чмокала алыми губами и набивала живот до тех пор, пока не объелась. Ее глаза затуманились. Она снова оказалась на небесах. Наша хозяйка, убирая тарелки, улыбалась как победительница. Сантуччи обменялся с ней несколькими вежливыми фразами, а потом все мы медленно поднялись по узкой лестнице в свои комнаты.

В наших безопасных покоях Эсме начала готовиться ко сну. Я потешался над ней. Со своими папильотками и притираниями она походила на маленькую девочку, которая притворялась женщиной.

– Это волшебство продлится вечно, – сказала она, устроившись на кровати под балдахином, – но какова его цена, Симка?

Это было не похоже на нее – задумываться о подобных вещах, Я несколько удивился, почти рассердился. Казалось, она проявляла неблагодарность, хотя я никак не мог понять, в чем причина. Я обнаружил, что расстроился, даже почувствовал раздражение. Конечно, это всего лишь неуместный пессимизм… Я все-таки справился с приступом плохого настроения.

– Думаю, что цена уже заплачена. Тобой. Мной. – Кровать была белой и мягкой, мы нежились в теплой темноте маленькой комнаты с низким потолком. Я наслаждался почти детским ощущением безопасности. – Все это – награда за мои страдания. И ты разделяешь ее со мной. Ты тоже страдала.

Я опустился на подушки со вздохом удовольствия. Наволочки украшала сложная вышивка. Эсме усмехнулась и прижалась ко мне – она снова успокоилась. Казалось, я достаточно легко переубедил ее – и себя. Эсме не имела права так говорить. Крепко обняв ее, я заснул.

Сантуччи уже за завтраком очень торопился – нужно было отправляться. В Париже он собирался встретиться с другом.

– Великолепный солдат с небольшой армией на продажу. На обратном пути мне понадобится автомобиль побольше.

Мы поняли, что это шутка. Сантуччи надел строгий шелковый костюм пшеничного цвета. Я завидовал его элегантности, поскольку моя собственная одежда мало подходила для этой части света. Я решил купить себе и Эсме новый гардероб, как только мы обоснуемся в Англии. Я стал стесняться своей русской одежды, которая казалась такой модной в Одессе и оригинальной – в Константинополе. Здесь, однако, она выглядела тяжелой, бесформенной и неряшливой. Я снова почувствовал желание надеть форму, но осознавал, что она вряд ли подошла бы человеку, путешествующему с британским паспортом. Можно было продать часть моего багажа и на полученные деньги купить один приличный костюм. Такие детали я мог уладить в Париже. Я решил, что снова назовусь своим русским именем и состряпаю для Эсме документы, в которых будет сказано, что она моя сестра из Киева.

Когда я обдумал все трудности и объем предстоящей работы, мне почти расхотелось ехать в Париж. Я утешал себя тем, что окажусь в Лондоне через неделю-другую. Я все еще не мог поверить, что всего лишь несколько сотен миль отделяли меня от миссис Корнелиус и ее любимого Уайтчепела. Лондон, как и многие огромные города, казался далеким и знаменитым, таким же оторванным от реальности, как мои непонятые мечты. Теперь Рим и Париж обрели реальные очертания, а Одесса и Константинополь стали просто туманной фантазией, из которой я шагнул в действительность. Во время путешествия я экономил кокаин, не желая остаться в Париже без порошка. Я использовал не больше пары щепоток по утрам. Кокаин всегда помогал мне спуститься с облаков на землю, заставлял обратиться к житейским проблемам. Я решил заняться делами, как только мы устроимся в городе. Я отправлюсь на поиски Коли – возможно, он еще не уехал. Коля поможет мне все решить. Я также пытался вообразить, на что будет похожа жизнь в Уайтчепеле. Меня охватывало волнение, я чувствовал даже какой-то трепет. Я вспоминал свою последнюю неловкую встречу с миссис Корнелиус, ее отрицательное отношение к моей связи с Эсме. Моя верная подруга изменит свое мнение, когда встретится с моей маленькой девочкой.

Мы отправились в путь. Стояло прекрасное тихое утро, солнечный свет пробивался сквозь ряды сосен, позади оставались живописные улицы Дижона. А радостный Сантуччи описывал новый автомобиль, который он хотел купить, как только тот появится на рынке. Электрическая гоночная модель, рассказывал он. «Ситроен» уже создает ее. Теперь мы ехали среди холмов, покрытых редким лесом, мимо ярко-желтых горчичных полей. Иногда мы видели старые замки, деревеньки с каменными коричневыми домами и фермы. Равнодушные коровы паслись в полях, создавая то же ощущение бесконечного постоянства, которое господствовало в сельских районах Украины до революции. Сможет ли моя Украина когда-нибудь вернуться к своему былому совершенству? Конечно, думал я, трупы и разбитые пушки скоро исчезнут среди трав. Все позабудется… Откуда мне было знать? Мог ли я ожидать от Сталина такой жестокости и ненависти? Он вынес смертный приговор всей стране. Большевики заморили голодом русскую житницу! Они минировали луга, леса, целые деревни, чтобы взорвать местных жителей вместе с захватчиками. Я многократно замечал: люди настолько привыкают к войнам, ужасу и смерти, что начинают цепляться за них как за нечто неоспоримое – так более удачливые представители рода человеческого цепляются за древние мирные ритуалы. Почему люди в большинстве случаев сопротивляются переменам, даже если те обычно означают для них выживание? Сантуччи спросил, что я думаю о «Ситроен электрик». Я поделился с ним некоторыми из своих идей, которые касались автомобилей. Машины не должны зависеть от бензина. Их можно приводить в действие с помощью ракет или радиолучей. Я даже работал над проектом автомобиля, в котором движущей силой будут взрывы небольших зарядов динамита.

Естественно, Аннибале это понравилось больше всего.

– Динамит! Вот ваш ответ, синьор Корнелиус. От динамита наша новая Европа взлетит как феникс. Все это… – он взмахнул рукой в перчатке, указывая на небольшие холмы и ручьи, – …должно исчезнуть. Работа была сделана только наполовину, когда они ее прекратили, заключив злосчастное перемирие.

Я никак не мог понять причин для такого разрушения.

– В моем будущем найдется место всему. – Это звучало немного ханжески.

– Чтобы создать по-настоящему новый мир, нужно уничтожить все воспоминания, все признаки, все ключи к разгадке прошлого. История должна исчезнуть!

Он рассмеялся. Мы переезжали горбатый мост и на вершине подпрыгнули так, что несколько секунд парили в воздухе. Длинный капот «каннингема» блестел на солнце, как дуло пушки Круппа. Сантуччи обращался с машиной, как с оружием. Он испытывал радость, управляя ею.

– Так вы – большевик! – Я пытался перекричать рев двигателя. – Вы должны побывать в России. Поезжайте туда поскорее. Они уже воплощают ваши теории!

Он благосклонно выслушал это, качая головой и усмехаясь.

– Но им не хватает стиля, мой друг. Если делать дела как следует, то делать их нужно с изяществом! Это вам скажет любой француз.

Я встречал таких разряженных нигилистов в Питере. Почти все они умерли или попали в тюрьмы в первые дни триумфа Ленина. Мало того, я не относился к Сантуччи серьезно, даже немного жалел его. Если бы он когда-нибудь столкнулся с настоящей революцией, то стал бы, конечно, одной из ее первых жертв. Он был скорее плохим поэтом, чем плохим политиком, а плохие поэты всегда заслуживают прощения. Власть – это последнее, чего они хотят. Они обычно слишком боятся ответственности. Иногда власть им достается – тогда последствия могут оказаться самыми ужасными. Наш добрый водитель, однако, во всех отношениях был и забавным, и интересным. Его очарование оставалось очень сильным. Я хотел, чтобы он отправился в Лондон или Берлин. Пока человек движется, он не застывает. Автомобиль – лучшее средство побега от действительности, когда человек не находит своего истинного предназначения.

И все же, когда Париж появился на горизонте, моя неуверенность исчезла. Мы проезжали через пригороды, иногда поднимаясь на небольшие холмы, иногда спускаясь в неглубокие долины. Я никак не ожидал, что так скоро увижу Эйфелеву башню. Она возвышалась над городом: восхитительная пирамида из стали и чугуна, приветствие девятнадцатого века нам, жителям будущего. Передо мной был город Жюля Верна, который прежде всего и указал мне путь в область науки и техники. Совсем рядом оживали гравюры из моего старого «Пирсона», а неподалеку виднелись монументы Наполеона, арки, гробницы, музеи и великолепные дворцы великих французских королей, почти неземные соборы и церкви. Все они казались порождениями чистого разума восемнадцатого столетия: чрезмерно рациональные, возможно, слишком холодные, но отличавшиеся превосходной чистотой и простотой. Мы проезжали по пригородным улицам в вечернем тумане, огромное красное солнце висело над нами. И всему этому порядку противостояли трущобы, неотремонтированные здания, невыразительные многоквартирные дома, узкие переулки и постоянное хаотичное движение, сильно отличавшееся от римского. Здесь все перемещались с ужасающей скоростью, как в прежнем Петербурге. Париж в сумерках озарялся электрическими лучами. Он был городом света, городом тонкого стекла и прекрасных каменных узоров. Его газовые лампы сияли ярким желтым светом. В уличных печах темно-красным пламенем горел древесный уголь. Я думал, что мог расслышать музыку, расслышать биение сердца, когда Сантуччи мчал свой чудовищный «каннингем» все ближе к центру города. Париж пах розовой водой, кофе и свежим хлебом. Он пах моторным маслом и чесноком, шоколадом и вином. Я посмотрел на Эсме и увидел в ее глазах слезы. Теперь она узрела подлинные небеса.

Неверные существа, мы тотчас позабыли Рим. Париж немедленно стал нашей новой любовью. Сантуччи по-прежнему насвистывал мелодию Россини, но это уже нас не тревожило. Звон колоколов разносился от Нотр-Дама. Над Сеной звучали гудки лодочных сирен, когда мы преодолевали мосты острова Сите. Париж был настоящей симфонией упорядоченного движения и цвета. Алые и золотые крылья «Мулен Руж» напоминали спицы космического колеса. «Каннингем» быстро пронесся по рю Пигаль и вернулся вдоль бульвара Маджента к площади Республики. Сантуччи клялся, что никогда не мог освоиться с улицами Парижа. А потом мы внезапно оказались у зеленых, золотых и фиолетовых дверей Зимнего цирка, небольшого амфитеатра на бульваре дю Тампль. Как всегда, возле Сантуччи собрались дети, игравшие на тротуаре у платанов, они разглядывали огромный автомобиль, как будто это было видение Мадонны. Он прервал их молчание приветствием и гудком клаксона – тогда все начали задавать вопросы. Сантуччи послал одного мальчика в небольшой отель, вывеску которого освещала одна-единственная красная лампочка. Появился пухлый швейцар. Он вытирал губы пальцами руки, которая немного напоминала крыло пингвина. Француз, кивая и покачиваясь, приковылял к нам, выражая радость по поводу прибытия Сантуччи. Наш друг назвал его сержантом, пожал ему руку и заговорил об окопах. Сантуччи, казалось, существовал в сети отношений – деловых, личных, семейных. Он никогда не имел дел с незнакомцами. Даже человек, который наполнял ему бензобак, называл его мсье Сантуччи, жаловался на боль в спине и рассказывал о новом лекарстве, о котором прочитал в «Фигаро». Теперь я слушал, как швейцар справлялся о своих кузенах в Америке и погоде в Неаполе. Нам с Эсме его представили. Судя по церемониям, с которыми происходило это знакомство, мы оказались едва ли не близкими родственниками Сантуччи. Мы также обменялись рукопожатиями. Сержант сказал, что он всегда к нашим услугам. Не желаем ли мы поужинать? Сантуччи ответил, что у нас назначена встреча в другом месте. Швейцар громко свистнул. Появился мальчик, который встал на страже автомобиля, а нас повели в номера. В комнатушке были только старая двуспальная кровать, умывальник и несколько стульев, но жилье нам вполне подошло. После того как доставили багаж, мы вымылись и переоделись, но вскоре Аннибале Сантуччи постучал в нашу дверь и попросил поторопиться. Мы вернулись к лимузину. Клаксон загудел, и мы с невероятной скоростью помчались по очаровательным улицам обратно к Нотр-Даму – туда, где очертания громадного собора отражались в черной воде. Мы вновь проехали по мосту, потом по Сен-Мишель, а затем свернули в узкий переулок поблизости от Сен-Жермен. Остановив «каннингем» (половина корпуса оказалась на тротуаре, другая – на проезжей части), Сантуччи сказал, что мы приехали. Выйдя из машины, мы вошли в слабо освещенный ресторан, окна которого были занавешены с улицы. В газовом освещении интерьер казался теплым, как желтая слоновая кость. Белые льняные скатерти и серебряные приборы, пальмы в горшках, тишина и покой – это место было храмом еды, одним из тысяч, которые мне предстояло обнаружить в этом городе. В дальнем конце, в занавешенном алькове расположился худощавый пожилой человек. Он поднялся и протянул нам руку, тонкую, как умирающая орхидея. Его волосы и усы были превосходно подстрижены. От него пахло цветами. Старик печально улыбался и скорее напоминал не солдата, а священника. Он жестом пригласил нас за столик, хотя, казалось, наше присутствие его огорчило. Сантуччи представил нас как своих английских кузенов. Он сказал, что мы поедим вместе, а о делах можно поговорить потом. Старик отнесся к этому достаточно спокойно, хотя подобное изменение планов явно пришлось ему не по вкусу. Скрестив пальцы, он снова невозмутимо и терпеливо поклонился нам. Вероятно, он пользовался какими-то притираниями: где-то кожа казалась темной, где-то – неестественно розовой. Волосы его поредели. Только английский твидовый костюм и превосходный галстук выглядели не потертыми, а, напротив, почти противоестественно новыми. Он носил их, словно взятые взаймы доспехи. Мужчина нам не представился, хотя у меня сложилось впечатление, что он был аристократом, высокопоставленным генералом. Всякое любопытство, которое у меня оставалось на его счет, исчезло, когда подали еду. Началась превосходная трапеза. Сначала принесли говядину в винном соусе, потом мясное ассорти, сыр нешатель и крем-брюле. После ужина мы с Эсме остались за столом, слишком сытые, чтобы говорить, способные только глупо усмехаться, а Сантуччи и его клиент перебрались в бар и заказали коньяк. Деловые переговоры завершились, едва начавшись. Когда разговор подошел к концу, солдат не присоединился к нам, а быстро удалился. Сантуччи сел за стол и заказал арманьяк, «чтобы отпраздновать».

– Все устроилось, – сказал он. – И, как видите, мне не пришлось осматривать армию лично. Деньги не переходили из рук в руки. Однако же все довольны. В этом суть международных финансов.

– Куда пойдет армия? – Эсме редко задавала такие прямые вопросы.

– Пойдет? – Сантуччи притворился удивленным. – Ну как же, на войну, конечно, голубка! Детали не важны, уверяю вас. Это солдаты. Им знакомы только сражения. Кто-то предоставляет услугу – в данном случае войну, – которая поможет им удовлетворить жажду крови и помешает причинить вред честным гражданам. Но все это уже решается по телеграфу и телефону. Сейчас меня ожидают в Бенгази неплохие комиссионные. Весь секрет в том, чтобы хранить деньги в разных частях мира и путешествовать из одного места в другое. Денежные запасы нужно по возможности разделять. Пусть люди переводят плату в Лондон или Лахор. Это дает возможность побывать в таких местах, в которых я никогда бы не оказался. Там я обычно нахожу новые возможности. Если кто-то ищет биржевого маклера, то я – биржевой маклер. Если кто-то хочет купить зерно, я становлюсь торговцем зерном. Быть посредником достаточно легко. Все полагаются на нетерпение, жадность, подозрительность. Люди скорее пожелают иметь дело с мастером на все руки, который хорош собой и готов говорить о грязных делах вроде денег и перевозок, а не с надменным и равнодушным специалистом. Товары редко проходят через мои руки, и я не несу ответственности за какие-то злоупотребления и мелкие нарушения закона. Мне никогда не добиться таких заработков, как у настоящего предпринимателя, но я живу хорошо, и, что самое важное, – он подмигнул Эсме, – у меня есть девочки в каждом порту.

– Я не могу понять, почему другие люди не живут так, как вы. – Эсме была по-настоящему озадачена. Его спокойная речь казалась ей убедительной. Она не заметила иронии.

Наш друг разгладил свой великолепный жилет, а потом небрежно махнул рукой:

– Дело в том, что они – не Аннибале Сантуччи, голубка. – Он просто сожалел об этом. Он сочувствовал всем остальным людям. – Я отвезу вас в отель. Сейчас у меня есть кое-какие личные дела. Извините, что вас не приглашаю.

Счет был оплачен банкнотами удивительной красоты.

Мы ненадолго увидели Аннибале следующим утром, когда он расцеловал нас обоих на прощание и шепнул Эсме, что счет в гостинице оплачен на две недели вперед.

– К тому времени вы уже уедете в Лондон. – Он обернулся ко мне. – Желаю вам удачи с вашими изобретениями, профессор. Пришлите мне открытку. Пригласите меня в гости, когда у вас будет возможность. Я наверняка найду чем заняться в Лондоне. Это ведь город воров – страна воров, богом клянусь!

Смеясь, я сказал, что у меня нет его миланского адреса. Куда же я ему напишу?

– Мендосе в Рим. Он всегда отыщет меня. В «Осу». В любую кофейню, куда я обычно захаживаю. – Он остановился у двери, вытащив из внутреннего кармана лист почтовой бумаги из отеля. – Это адреса некоторых друзей. Чудесные люди. Тебе они понравятся. Они здесь в изгнании. Я написал письмо. Навести их, если сможешь.

Мы наблюдали, как гигантский зеленый автомобиль выехал на бульвар дю Темпль. «Каннингем» напоминал церемониальную баржу, которая двигалась по течению быстрой реки. Клаксон гудел. Двигатель бушевал, как миллион демонов, когда Сантуччи, набирая скорость, мчался мимо скульптур на площади Републики. Было чудесное утро. Мы не вернулись в отель, а, взявшись за руки, как всегда, двинулись по рю дю Тюренн по направлению к Отель-де-Виль. Мелкие капли дождя падали в потоках осеннего солнечного света. У всех, кроме нас, были зонтики, но мы в них не нуждались – мы приветствовали этот прекрасный дождь с тем же энтузиазмом, с каким приветствовали все, что предлагал нам Париж. Почти все листья еще были зелеными, но кое-где виднелись и золотые, и коричневые. Все казалось таким странным – в воздухе смешались сладкая меланхолия и праздничное волнение. В Париже с ноября 1918 года проходила грандиозная вечеринка – двадцать четыре часа в день.

В ближайшее время мы должны были к ней присоединиться. Мы не колебались ни секунды. Пожалуй, в Париже для нас началась эпоха джаза.

Загрузка...