Глава четырнадцатая

Прекрасное чудовище, великодушная машина, Нью-Йорк спокойно терпит орду дураков и жуликов, которые ищут безопасности в его глубоких каньонах и среди утесов арендованных квартир. Однако то, что некогда было достоинством, теперь превратилось в недостаток. Со времен голландских основателей Нью-Йорк перестал опасаться тех католиков и евреев, которые укрывались в его тепле, высасывая жизненные силы и ничего не предлагая взамен. В 1921 году все еще удавалось удержать их в Нижнем Ист-Сайде, Гарлеме, Чайнатауне, Бауэри и Бруклине, и все-таки ньюйоркцы не хотели замечать, что Карфаген растет во чреве города, который все называли Новым Вавилоном. Карфаген пожирал своего породителя изнутри. Вот что пытался нам показать Д. У. Гриффит в своей оклеветанной притче под названием «Нетерпимость». Изысканный шедевр стал финансовым провалом из-за вмешательства тех самых евреев и католиков, о происках которых режиссер пытался нас предупредить. Компания Гриффита обанкротилась, его голос умело заглушили, и его собственные работники спокойно смотрели на мучения великого человека. Слишком многое отвлекало внимание: Таммани, Сион, Ватикан, Татария разбрасывали золото, устраивая зловредные интермедии, строя бордели и казино, обеспечивая все мыслимые развлечения, выдуманные не столько для того, чтобы эксплуатировать бедных, сколько для того, чтобы обольстить богачей, из тех старых патрицианских семейств, которые создали благосостояние Америки. Их сыновей и дочерей тем временем соблазняли симпатичными безделушками, негритянским джазом и самогоном.

Гриффит создал величайшее в своем роде произведение. В каждой фразе, в каждой сцене, даже в самой прекрасной, можно было уловить одно и то же важное сообщение: «Остерегайтесь слуг Рима и Сиона!!! Следуйте только за Христом!!! Вы отыщете врага в своих стенах! Опасайтесь жреца и раввина – ибо одну руку он дружески протягивает вам, а в другой прячет нож!!! Всегда будьте бдительны! Будьте глухи к лжепророкам и искушениям похоти, гордыни и жадности!!! JUDA VERRECKE![175] День твоего суда близок!» В современных декорациях мы видим молодого человека, ложно обвиненного и уничтоженного силами международных финансистов. Мы становимся свидетелями подлого предательства и истребления французских протестантов католичкой, королевой Екатериной де Медичи. Мы видим жрецов Вавилона, разрушающих собственную цивилизацию изнутри и открывающих ворота вторгающемуся персидскому тирану! А еще мы видим Иисуса из Назарета, дарующего нам и надежду, и спасение от всего этого ужаса. И они еще жаловались, что это неясно! Неясно! Er macht die Tür auf! Lassen sie ihn hereinkommen![176] Просто они отказывались замечать очевидное. Они не хотели задумываться. Все та же старая история. Как ни иронично, это и история Гриффита, это и моя история. Я иногда задумывался о смысле такого совпадения – его жизнь и деятельность зачастую напоминали мои. Я уверен, что всякий поймет, как много надежд и упований я возлагал на Гриффита и Америку, которую он воплощал. И вообразите мой ужас: едва преодолев последний таможенный барьер, стоя возле такси, пока носильщик грузил мои вещи, я прочел в «Нью-Йорк геральд», что компания великого режиссера вот-вот будет объявлена несостоятельной. Это стало ужасным ударом, ведь я собирался предложить Гриффиту свои услуги, как только закончу дела в Вашингтоне. Ошеломленный, я направился к себе в гостиницу. Я двигался к сердцу города по переполненным улицам между огромными небоскребами и перекрещенными металлическими лентами надземных железных дорог. Наконец, когда мой разум начал усваивать обильные новые впечатления, я отбросил газету, решив, что мистер Гриффит найдет способ справиться со всеми трудностями. Я не думал, что Нью-Йорк хоть в чем-то напомнит мне родину, и все же как будто вернулся домой. Конечно, этот город был намного больше и здесь все казалось предельно сконцентрированным, но мне он показался смесью Санкт-Петербурга, Киева и Одессы – он был гораздо понятнее, чем все европейские города, в которых я побывал. Я, например, не ожидал, что столкнусь с таким изобилием проявлений классического, старомодного хорошего вкуса в архитектуре и декоре. Такси наконец остановилось возле огромного здания отеля «Пенсильвания», и дверь передо мной распахнул темнокожий мужчина, одетый в форму и белые перчатки. Он приветствовал меня в самой благородной манере, и я почти поверил, что моя мать и капитан Браун ожидают меня по ту сторону массивной входной двери. Я так хотел, чтобы они, вместе с Колей и Эсме, оказались рядом и смогли разделить мои чувства. Швейцары снова занялись моим багажом. Внутри «Пенсильвания» была еще внушительнее, чем снаружи. Холл казался просторнее Нотр-Дама, по краям располагались магазины и рестораны. Один из ресторанов мог похвастаться огромным фонтаном. Высоко вверху, вдоль всего холла, тянулся тщательно спроектированный балкон. Легкие колонны и роскошь отделки придавали этому помещению вид языческого римского храма. Было бы вполне уместно, если бы персонал носил не со вкусом пошитые обычные костюмы, а тоги. Я порадовался тому, что облачился в свой самый роскошный мундир. В таком наряде мне не стыдно было войти в великолепный отель. Я направился по толстому узорчатому ковру к стойке администратора. Мой заказ подтвердил вежливый доброжелательный человек, сообщивший, что его фамилия Корниган и он помощник менеджера. Я мог обратиться к нему, если мне что-нибудь понадобится или что-то не понравится. Затем в лифте, который был так разукрашен позолоченным железом и резным дубом, что мог бы возносить на Олимп самого Зевса, я поднялся на восемнадцатый этаж и вошел в комнату, по роскоши и размеру не уступавшую лучшим номерам европейских гостиниц. И вновь мой дорогой Коля не подвел меня. Я тут же почувствовал себя в безопасности, даже несмотря на то, что мне никогда раньше не приходилось жить так высоко над землей. Швейцар был по-настоящему признателен за чаевые. Он сказал, что всегда к моим услугам. Так проявилась еще одна неожиданная особенность этого города: благовоспитанность и веселая любезность его жителей. Из окон своего номера я мог разглядеть улицу, оставшуюся далеко внизу. Там стояла крошечная готическая церковь, втиснутая между более высокими зданиями, по ее ступеням туда-сюда бродили миниатюрные фигурки. Я узнал, что на самом деле это собор Святого Патрика. Думаю, я обрадовался, увидев, как умалена здешняя цитадель папства.

Мне почти сразу стало ясно, что Нью-Йорк – город, вполне сознательно и энергично трудящийся ради будущего, нетерпеливо преодолевающий все преграды и угрозы, мешающие двигаться вперед. Он постоянно экспериментирует, он готов отбросить старое и заменить его чем-то новым и лучшим. То, что город все еще хранил традиции, было очевидно – многие интерьеры казались данью уважения нашей общей культуре, тем не менее он не боялся прогресса, как боялись его почти все европейские города.

Распаковав вещи, переодевшись и немного отдохнув, я по старой привычке отправился бродить по улицам, чтобы самостоятельно изучить чудеса и тайны Манхэттена. В 1921 году Эмпайр-стейт-билдинг был просто далеким идеалом, а Крайслер, красивейший из всех небоскребов, еще только строился. Именно эти башни окончательно затмили крупнейшего конкурента Нью-Йорка – Чикаго, так что он наконец отказался от дальнейшего соревнования. Ничего об этом не зная, я был по-настоящему поражен странными пропорциями двадцатиэтажного Флэт-айрон-билдинг и классической величественностью башни «Таймс». Я приплыл на Левиафане в город Бегемота[177], и хотя отчасти меня пугала невообразимая громадность этого места, прежде всего я радовался. Никакая фотография не могла подготовить европейца к восприятию таких масштабов и объяснить ему, на что похож город на самом деле: по-настоящему современное, беззастенчивое, невообразимое урбанистическое средоточие стали, камня и кирпича, беззаботно установленное на крошечной скальной плите посреди отмели в Атлантическом океане. Что касается того, каким стал Нью-Йорк, когда карфагеняне сокрушили его, – нет, я не хочу говорить об этом. В 1921 году город излучал подлинную, безграничную, поистине прекрасную уверенность в научном и общественном прогрессе. В городе объединились типические черты всех прочих городов Земли. Он был столицей, задуманной как нечто неповторимое, миллионы людей могли здесь жить и работать вместе ради победы человечества над природой, прошлым, самим нашим происхождением. В ту первую ночь я лежал с открытыми глазами и слушал, как бьется сердце Нью-Йорка, такое же сильное, как мое собственное. Я почти поверил, что мы с этим городом чувствуем некое непостижимое сродство, мы суть одно и то же, мы энергичны и разумны, мы хотим оставить след в мире и при этом не хотим ничего радикально менять.

Здесь объединились светлые надежды шести миллионов людей, их мечты о лучшем мире. Здесь технология человечества могла победить тех древних демонов, которые порабощали наших предков на протяжении бесчисленных поколений. Здесь делались состояния, превосходившие все предыдущие, здесь мечты возносились на недостижимые прежде высоты. Здесь открывались возможности, о которых люди до сих пор не задумывались. И уже нельзя было удивляться тому, что провинциальные умы, сельские умы, умы маленьких людей, могли отвергнуть этот мир и назвать его злым лишь потому, что он казался таким необычным. Многие американцы отказывались даже останавливаться на противоположной стороне нью-йоркского моста и смотреть на это чудо издалека. Им город казался не только новым Вавилоном, для них он был Содомом и Гоморрой, Римом и Иерусалимом вместе взятыми. Я не мог догадаться, что такое презрение к страхам других людей вскоре покажется глупым, – они понимали нечто такое, чего я поначалу понять не мог. Нью-Йорк был могущественной машиной. Как и все прочие машины, он лишен этики. Добро или зло полностью зависели от побуждений того, кто контролировал механизм.

Это была чувствительная и очень сложная машина. Все, чего ей недоставало, – способности перемещаться с места на место. Когда-нибудь, думал я, у нее появится и она. Удивительное геометрическое сочетание пожарных лестниц, водонапорных башен, надземных железных дорог, трамвайных проводов, причудливых железных украшений, телефонных линий, силовых кабелей, мостов, светящихся вывесок и арок в сочетании с самими зданиями создавало очень сложную, неповторимую систему знаков. Из бесконечного разнообразия кривых и углов, казалось, складывались буквы таинственного и едва понятного алфавита. Многоуровневый, как человеческий мозг, Нью-Йорк был наделен столь же безграничным творческим и интеллектуальным потенциалом. Он непрерывно двигался, словно кровь текла по лабиринту вен и артерий, и большинство ее капель были снабжены моторами, хотя встречалось еще очень много лошадей. Постоянно перемещаясь, эти трамваи, такси, автобусы, автомобили и фургоны неистово толкали друг друга, как бревна в бурном потоке. Огромные авеню и улицы, трубопроводы этой обширной машины, кипели и шипели, заполненные тысячами клапанов и решеток, и все же никто не стал бы утверждать, что граждане Нью-Йорка были автоматами с серыми лицами, созданными только для того, чтобы служить городу, как утверждал Ланг в своем фильме «Метрополис». Нью-Йорк тогда находился под жестким контролем граждан, которые по большей части были урожденными американцами или англоговорящими поселенцами. Они построили город, а теперь использовали его для собственного удобства. Это можно было понять – стоило посмотреть, как они вели себя на улицах, как легко, по-дружески обращались с современными технологиями. Я никогда не видел, чтобы к новым идеям относились с таким дружелюбным интересом, как в Нью-Йорке, и никогда уже больше ничего подобного не увижу. Все изобретения, выходившие с фабрик Эдисона, Форда, Теслы и других волшебников, героев Америки двадцатого века, все устройства и чудеса нашей машинной эры, были приняты жителями Нью-Йорка как доступные и естественные. Казалось, здесь в каждой семье имелся легковой автомобиль, патефон, пылесос, электрический утюг, электровыжималка, кроме того, самые обыкновенные люди владели телефонами, холодильниками и автоматическими стиральными машинами. Только у выродившихся иммигрантов, необразованных, ревнивых, отчаянно жадных сыновей и дочерей европейских сточных канав, азиатских наркоманов и африканских дикарей не было этих вещей (в таких количествах, по крайней мере), и это, конечно, объяснялось в значительной степени тем, что примитивные существа никак не могли с ними управиться: действительно, многие чужаки с суеверным ужасом относились, например, к стиральным машинам и не хотели их ставить в своих берлогах, даже когда власти предлагали это сделать.

Город ослепил меня блестящими вывесками, сотканными из тысяч крошечных цветных лампочек. Всюду я слышал скрежет металла о металл, жужжание двигателей, щелканье винтов, треск счетчиков, а с железных дорог, больших и маленьких, открытых и подземных, доносились визг колес, предупреждающие сигналы, рев пара и шум пневматических тормозов. Мне это казалось симфонией, темы которой возникали постепенно, как в творениях Вагнера, и в самый неожиданный момент складывались в единое целое. По улицам взад-вперед шлялись оборванцы. Они продавали газеты, безалкогольные напитки, мороженое, леденцы. Они вопили до невозможности искаженные фразы – поначалу я не мог разобрать ни слова. Кроме того, эта беспрестанная жизнь продолжалась в непривычном климате – жара становилась почти осязаемой, я взмок с ног до головы, едва отошел на несколько сотен ярдов от отеля.

В первое утро я бесцельно бродил по городу. Я просто прогуливался от одного квартала к другому, изучая окрестности, как делал всегда. Я наслаждался суматохой и своей анонимностью. Где-то в районе Девятнадцатой Ист-стрит я вошел в небольшое кафе и заказал чашку кофе. Жители Нью-Йорка, которых другие американцы обычно считают невоспитанными, оказались исключительно вежливыми по сравнению, скажем, с парижанами. Допив кофе, я их немного порасспрашивал. В итоге мне указали дорогу к большому ломбарду, располагавшемуся всего в паре кварталов от кафе. Здесь я смог сдать золотое кольцо с гравировкой, врученное мне мсье де Грионом в качестве рождественского подарка, и получить за него вполне приличную сумму. Затем я прошел еще немного, добрался до Шестой авеню и вскоре обнаружил недурной магазин мужской одежды. Там для меня очень быстро подобрали белый льняной костюм, белые короткие гетры, перчатки и панаму. Я теперь был одет по погоде – к сожалению, не следовало забывать о пыли и грязи. Впрочем, если говорить о стиле, у меня сложилось впечатление, что не имеет особого значения, какую одежду я выберу. За исключением Константинополя, я нигде больше не видел такого огромного разнообразия расовых типов и национальных костюмов. Некоторые выглядели странно (например хасиды или китайцы с косичками), но другие демонстрировали свое культурное происхождение более аккуратно, облачаясь в баварские шляпы, русские туфли, брюки модели «турин»[178]. Больше всего меня порадовало то, что не подтвердились рассказы о смуглых иностранцах, заполонивших улицы города. Их в центральных районах Нью-Йорка оказалось не больше, чем в других космополитичных городах. Нью-Йорк в этом отношении немногим отличался от Одессы.

В тот день я прошел по Седьмой авеню до Гринвич-Виллидж, до окруженных деревьями площадей и зданий восемнадцатого столетия. Эти относительно низкие многоквартирные дома и магазины напомнили мне своей респектабельностью Киев моего детства, хотя тогда в этот уютный и недорогой район уже начали переезжать художники, что придавало ему некое сходство с окрестностями Левого берега Сены. Мне то и дело казалось, что я перенесся куда-то за город. Изобилие цветов и листвы услаждало мои чувства. Я некоторое время просидел на Вашингтон-сквер, наблюдая за детьми, игравшими в знакомые игры. Я считаю, такие почти сельские районы должны быть в каждом настоящем городе. Там можно обрести спокойствие, которое не обрести и в деревне. Здесь я частенько ходил в сад на крыше «Универмага Дерри и Тома». Летом я бывал там два-три раза в неделю, находя такое же умиротворение. Случалось, туда доносился шум транспорта, но был как будто из другого мира, издалека. В погожий день я слушал плеск фонтанов и смотрел, как розовые фламинго перебираются из одного пруда в другой, – немногие удовольствия могут сравниться с этим. Но теперь, конечно, «Дерри» продан русской еврейке, но она превратила свой сад в заповедник для модных и богатых и не допускает туда одиноких стариков и старух. Кому интересно, что теперь мне негде присесть, негде покормить птиц, некуда бросить монетку, чтобы загадать желание?

В Нью-Йорке у меня выработалось очень сильное чувство владения ситуацией, инстинктивное понимание окружающей среды обеспечивало безопасность. Чем сложнее город, тем лучше я себя чувствую. Сельский житель в ужасе отступает, столкнувшись с видами и звуками города, не в силах справиться с миллионами переплетающихся впечатлений. Ему кажется, что город соткан из противоречий, тайн и угроз. Как и в Константинополе, в Нью-Йорке я немедленно расслабился. Городские опасности легко оценить или предугадать. За городом я беспомощен. Что значит для меня треск ветки, падение листа, глубина следов на земле? Если Нью-Йорк был, как говорили многие, джунглями, то я был зверем, созданным природой для этих джунглей. Я бесцельно прогуливался по городу и впитывал образы, звуки и ароматы. Через несколько дней я узнал практически все, с чем мне предстояло столкнуться, и что, в случае необходимости, предстояло преодолеть. Я пару раз встретился с Хелен Роу, но она торопилась уехать во Флориду. Она говорила, что Нью-Йорк – грязный город, а люди в нем – мусор. Наш корабельный роман почти тотчас же закончился, стоило ей сойти на берег. Теперь, когда Хелен встретилась со знакомыми молодыми людьми, которые водили ее на танцы и в ночные клубы, она утратила интерес ко мне. Я вздохнул с облегчением – мне тоже не хотелось продолжать эту интрижку. Я написал Эсме, сообщил о своем прибытии, об отеле и обо всем прочем. Я написал Коле и послал открытку миссис Корнелиус, упомянув об Уильяме Брауне, продюсере. Я очень хотел, чтобы все они оказались рядом, особенно Эсме. Многообразие города порадовало бы ее так же, как меня.

Должен признать, однако, что в первую неделю я меньше, чем обычно, думал о своих дорогих друзьях и почти не занимался карьерой. Я жил мечтами о волнующих открытиях. Я ел стейки, омаров и хот-доги, русские блюда здесь были столь же прекрасны и изысканны, как в Одессе. Я посещал итальянские, французские и китайские рестораны. Я ходил в кино на новейшие фильмы, смотрел водевили. Я ездил в трамваях, автобусах и поездах. В это время я довольствовался собственным обществом, спутники только отвлекали бы меня. Я плавал в водах, одновременно странных и очень знакомых, современных и все же полных ностальгии. Здесь встречались автоматы по продаже газированной воды; фантастические копии тех кафе, что я посещал в Киеве, пропахшие сиропами и леденцами, отделанные красным деревом и дубом, медью и хромом и украшенные роскошными зеркалами; рестораны, в которых, казалось, росли небольшие леса; кинотеатры, как будто перенесенные прямиком из древней Ассирии; особняки, достаточно огромные, чтобы стать обиталищами европейских императоров. Стоя на пересечении Пятой авеню и Четырнадцатой стрит, я наблюдал, как надвигались черные грозовые облака, как они заслоняли солнце, пока наконец меня не окружило дикое шипение дождя, рев и отблески молнии. Я укрылся в дверном проеме. Я прошел ночью почти весь Бродвей, посетил зоопарк, купил батат у продавца в Центральном парке, снял за гроши симпатичных проституток (некоторые из них знали по-английски еще меньше, чем константинопольские шлюхи). Я непринужденно болтал с незнакомцами – в Европе такое невозможно. Я говорил им, как чудесен их город. Истинный житель Нью-Йорка полагает, что не существует никакого другого мира, он редко интересуется, откуда вы, просто хочет услышать, нравится ли вам Нью-Йорк. Поэтому мне было очень приятно сохранять анонимность, наслаждаясь всеми преимуществами общения. У меня еще оставалось много хорошего кокаина, и я мог с легкостью раздобыть еще с помощью девочек, которым покровительствовал. Когда не было алкоголя, я бодро пил виноградный сок или кока-колу. Спиртное, конечно, оставалось популярной и несколько утомительной темой для разговоров. Газеты печатали бесконечные истории о подпольной торговле. Запрет и его последствия стали навязчивой идеей для целой нации. Но это мало значило для меня. Я был как ребенок на каникулах. Мне хотелось одного – стоять на берегу, смотреть, как приходят и уходят корабли, изучать самолеты, представленные на выставке военной авиации. Америка, ошибочно считавшая себя родоначальницей воздухоплавания, приняла самолеты с той же готовностью, с какой приняла свою родную модель «Т»[179]. Я не понимал парадоксов культуры, которая с подобной легкостью признавала технические новшества и в то же время подчинялась влиянию замшелых представлений религиозных экстремистов. В дни своего расцвета Нью-Йорк не интересовался мнением остальной Америки, он жил как независимый город-государство. Главными банкирами были Морган и Карнеги[180]. Восток властвовал только в лавчонках, где продавали ковры. Нью-Йорк сдался на милость Карфагена в 1929 году – это был самый большой трофей, захваченный врагами. Как Константинополь, центр христианского мира, сделался столицей Оттоманской империи, так и Нью-Йорк стал столицей Карфагена. Одолев его, они одолели Америку. В конечном счете это неизбежно позволит им захватить весь мир.

Не подозревая о грядущих бедствиях, я гулял, следуя за бродячими оркестрами в Бруклин и Квинс, и видел Джорджа М. Кохана[181], этого истинного американца, в его новейшем мюзикле. Я ел печеных моллюсков и свежих устриц у Шипсхэд-Бей. Я сидел возле Центрального вокзала, читая «Нью-Йорк таймс», в изложении которой все проблемы Европы казались далекими, мелкими, даже слегка нелепыми. Меня больше всего интересовали права ученых и их соблюдение в Америке. Я читал, что президент Хардинг вручил мадам Кюри[182] капсулу радия, стоившую сто тысяч долларов, в качестве подарка от американских женщин. После резкого спада продаж автомобили Генри Форда снова стали пользоваться спросом. Я также узнал, что компания Эдисона предложила анкету для всех соискателей. К своему отчаянию (поскольку я планировал в дальнейшем предложить им свои услуги), я не смог ответить ни на один вопрос. Помню, там спрашивалось: «Какой американский город занимает ведущие позиции в производстве стиральных машин?». Эдисон, как я узнал из газет, был крайне недоволен результатами этих тестов. Он решил, что университетские выпускники ужасно невежественны. Возможно, это и к лучшему: мне не пришлось унижаться, работая на идиотов.

Новости об обнаружении партии нелегального виски в самом сердце Бронкса очень быстро стали куда более интересными, чем истории об отказе Уоррена Хардинга присоединиться к Лиге Наций. Моей единственной реакцией на передовую статью, в которой осуждалось торговое соглашение Британии с Советской Россией, стала смутная надежда. Теперь я мог написать матери о том, насколько вдохновляющей оказалась Америка. Возможно, ей разрешат приехать ко мне и поселиться здесь. Очень многие из нас тогда хотели верить, что после окончания гражданской войны, когда иностранные правительства возобновят отношения с Россией, многие крайности уйдут в прошлое. Я чувствовал, что судьба России больше не представляет для меня особого интереса, разве что в связи с судьбой моей матери и капитана Брауна (кроме того, официально я считался французом). Не имело значения и поражение испанской армии от Абд аль-Керима в Марокко. Безусловно, самой лучшей новостью стала готовность американского правительства финансировать развитие внутренней авиации. Прочитав об этом, я изучил свои ограниченные ресурсы и занялся устройством дел. Мои каникулы в Нью-Йорке подходили к концу. Следовало отправляться в Вашингтон.

Примерно три недели спустя после прибытия в Нью-Йорк я купил чертежную бумагу, все необходимые принадлежности для рисования, заперся в номере с кокаином, кофе и запасом еды и начал тщательно копировать проекты и технические спецификации своих уже запатентованных изобретений. Я складывал их в большую папку. Затем я занялся незапатентованными проектами – трансатлантическими посадочными платформами для самолетов, дирижаблями-госпиталями, которые можно было разместить где угодно, межконтинентальными туннелями, дешевыми методами добычи алюминия из глины, способами производства синтетической резины, летательными аппаратами тяжелее воздуха и дирижаблями с ракетными двигателями. Все это следовало отправить для регистрации в американское патентное бюро. Другие чертежи я решил отослать непосредственно министру внутренних дел, который, как я понял, отвечал за научные проекты. Я также подобрал копии различных газетных статей, хотя они были в основном на французском языке. Корабельная газета поместила небольшую заметку на английском обо мне и моей работе – ее я тоже приложил.

Через несколько дней я был совершенно вымотан, но работу все же закончил. Я отнес оба конверта на почту и отправил заказные письма. Потом я заглянул в «Немецкое кафе» на Чемберс-стрит и заказал огромные порции колбасы, телятины, квашеной капусты и клецок. Резной мрамор и темный оникс, колонны, головы животных, полированные каменные стойки – этот ресторан был настоящим монументом стабильности. Позднее в обществе одной из молодых особ я отправился посмотреть мюзикл и какое-то кино в театр «Казино». К полуночи я зашел к ней домой, где-то в районе Девятой авеню и Пятьдесят третьей стрит (линия надземной железной дороги проходила всего в нескольких футах от ее окон). Там я оставался в течение двух дней, развлекаясь с Мэй и ее маленькой ясноглазой подругой Ирмой. Когда я вернулся в «Пенсильванию», меня ожидало сообщение. С немалым удовольствием я узнал, что звонил Люциус Мортимер. Он остановился в отеле «Астор». Он спрашивал, не желаю ли я с ним пообедать. Сообщение пришло только утром. У меня еще было время позвонить в «Астор» и принять приглашение. Я надеялся насладиться обществом респектабельного молодого майора. Я потратил остаток дня, купаясь, отдыхая и собирая различные документы. В семь я оделся. Решив, что вечер достаточно теплый, а на такси можно сэкономить, я прошел несколько кварталов к Сорок четвертой и Бродвею. Я уже превосходно изучил центр Нью-Йорка. Единая система, как и повсюду в Америке, была достаточно рациональна и могла существенно облегчить жизнь – стоило только разобраться в основах ее устройства. Der Raster liegt fest, aber die Vielfalt der Bilder ist unendlich. New York ist eine Stadt der nah beieinanderliegenden Gegensätze[183]. Воздух пропах маслом и специями, кофе, жареной ветчиной и сметаной. Дикая дневная суматоха поутихла, и движение стало умеренным, почти успокоительным. Я шел, посвистывая, к лучшему отелю в Нью-Йорке и думал о своей удаче. «Астор» оказался богатым и респектабельным заведением, но, на мой взгляд, не столь внушительным, как «Пенсильвания». Фасад был из красного кирпича, известняка, зеленого сланца и меди, а внутри отель выглядел очень строгим. Интерьер больше подходил для храма или музея. «Астор», с темными деревянными стенами и внушительными фресками, действительно напоминал и храм, и музей. Любезный швейцар вел меня мимо блеска ар-нуво, мрамора и золота, старинных ионических пилястр, разрисованных стен, гобеленов и трофеев в помещения, которые он назвал «холостяцкими квартирами». В комнате, стены которой были увешаны картинами на темы охоты, за столом у дальней стены меня ожидал друг. Светловолосый Мортимер, как и я, сменил мундир на вечерний костюм. Он встал и с доброжелательной улыбкой поприветствовал меня:

– Я так рад, что вы еще здесь, полковник Питерсон. Я боялся, что мне придется отправиться за вами в Вашингтон.

Когда мы поели, Мортимер сказал, что после нашей последней встречи пару раз пересек Атлантику. Теперь он решил некоторое время отдохнуть от морских путешествий. Во время круиза кто-то упоминал обо мне, и майор вспомнил о наших разговорах. Это сподвигло его отыскать меня. Аккуратно разрезая мясо, он сказал, что с огромным сожалением услышал о французском скандале. Я отложил нож и вилку и спросил, что он имеет в виду. Мортимер смутился. Прежде чем он смог что-то объяснить, появился официант, и мы заказали следующее блюдо. Тогда Мортимер достал из кармана пиджака сложенный газетный лист.

– Это из «Монд», – сказал он, передавая мне вырезку. Газета вышла почти месяц назад. – Вы ничего не видели? Это, пожалуй, к лучшему.

Чем дальше я читал, тем страшнее мне становилось. Заголовки были наглядны. В газете имелись фотографии – мои, мсье де Гриона, Коли – прежних, более счастливых времен. Странный эскиз моего законченного дирижабля. Закрытый ангар около Сен-Дени. Наша авиационная компания развалилась, и полиция подозревала мошенничество. Согласно полицейским отчетам, главный инженер сбежал из Франции, прихватив важные документы, доказывающие честность его партнеров. Зять мсье де Гриона, князь Николай Петров, был назван пострадавшим. Я его обманул. Якобы большая часть акций принадлежала мне. Я их продал с немалой прибылью и сбежал с этим состоянием, возможно, обратно в Константинополь, где меня будто бы разыскивали англичане за помощь мятежникам Мустафы Кемаля. Моя сестра, оставшаяся в Париже без средств к существованию, ничего не подозревала.

– Это бессмысленно, – сказал я Мортимеру. – Князь Петров – мой лучший друг. Его, очевидно, неверно поняли. Но это, черт побери, дурные вести для меня. Я ничего не знал!

– Сомневаюсь, что вас могут выдать на основании тех доказательств, которые у них якобы имеются. – Мортимер очень мне сочувствовал. – Похоже, вы не предвидели подобной ситуации?

– Петров предупредил меня, что в случае краха компании меня могут сделать козлом отпущения. Именно поэтому я приехал в Америку. Но я не представлял, как отвратительны эти газеты. Эти статьи просто бессмысленны. Они явно подтасовали факты и переврали слова Коли. Он мой самый старый, самый близкий друг. Должно быть, это мсье де Грион их надоумил. Он всегда меня недолюбливал. Эсме должна скоро приехать. Надеюсь, что она не пострадает!

– Она еще собирается приехать?

– Несомненно. Как и Петров.

– У них есть ваш адрес? Возможно, это хорошо, что вы поедете в Вашингтон.

Он, нахмурившись, поглядел на меня с каким-то подозрением, словно не мог поверить, что я столь невинен. Меня это оскорбило.

– Я всегда вел дела честно, майор Мортимер. К вашему сведению, в Турции меня тоже не ищут. Я помог задержать некоторых мятежных националистов и шпионов. Я покинул Константинополь исключительно по личным мотивам.

– Видимо, с вами дурно обошлись, полковник. Если бы скандал разразился здесь, могли быть серьезные и нежелательные последствия. Вы знаете, желтая пресса считает, что все иностранцы – анархисты и бандиты, пытающиеся уничтожить страну. – Он отодвинулся от стола, когда официант начал расставлять чистые тарелки, а потом внезапно усмехнулся. – Не хотите выпить?

Впервые с тех пор, как я прибыл в Америку, мне захотелось водки. Я энергично кивнул, и Мортимер подмигнул мне:

– Мы покончим с делами, а потом пойдем и навестим моих друзей. Они нам помогут. Что думаете на этот счет? – Он сложил вырезку и убрал ее в карман.

Я пришел в замешательство. Было не так легко очистить мое имя. Помочь мог только Коля. Эсме согласится выступить свидетельницей. Но где и когда пройдут слушания? Я спросил об этом у Мортимера.

– В Париже. Черт возьми, я уверен в этом. В Штатах вы в полной безопасности. Но шансы на продление визы, однако, существенно уменьшаются. Вам нужны друзья в высшем свете, старина! – Мортимер внимательным взглядом окинул сырную тарелку, его нож застыл в воздухе. Потом он со вздохом подцепил кусок «бостон блю».

– В Атланте есть мистер Кэдвалладер.

– Адвокат? Но это ваше слово против их слов. Я думал о другой стратегии поведения. Кого вы знаете в Вашингтоне?

Я никого не смог назвать и задумался. Майор Мортимер дожевал свой сыр.

– Вероятно, я сумел бы вам помочь. Я знаю нескольких человек, у которых есть хорошие политические связи. Понадобится ли вам рекомендательное письмо?

– Вы очень любезны.

Сомневаюсь, что мне удалось изобразить восторг. Мое будущее снова стало неопределенным. Я не мог возвратиться в Европу. Вероятно, придется бежать из Соединенных Штатов. Неужели Эсме навсегда потеряна для меня? Я не поддавался панике. Я отчаянно пытался сконцентрироваться, но теперь все казалось еще хуже, чем раньше. Я плохо помню окончание трапезы. В какой-то момент майор Мортимер помог мне выйти на тротуар и поймал такси. Через четверть часа мы вошли в синие вращающиеся двери одного из многочисленных подпольных баров Нью-Йорка. Внутри нас ожидало то же самое, что я уже видел в Париже: шумная джазовая музыка, дикие танцы и прочее. Именно в тот момент мне меньше всего хотелось находиться в подобном месте, но Мортимер потащил меня сквозь толпу в темную заднюю комнату. Он заказал напитки. Коктейли были не очень крепкие, но я с удовольствием выпил несколько. Подпольные бары посещали весьма приличные люди. Мы зашли не в обычное богемное кафе. Люциус Мортимер был здесь со многими знаком и, очевидно, являлся постоянным и популярным клиентом. С друзьями он беседовал на жаргоне, который я никак не мог понять. Я слышал, как они с Джимми Рембрандтом говорили на этом наречии на борту судна. Я быстро опьянел. Около часа спустя, когда я продолжал невнятно рассказывать о своих проблемах, Люциус сжал мою руку и посмотрел мне прямо в глаза.

– Макс, – сказал он, – я считаю себя вашим другом и попытаюсь вам помочь. Скоро сюда придет Джимми. Мы поговорим с ним. Что если мы поедем с вами в Вашингтон? Я могу представить вас своим друзьям. Вы же захватили с собой все свои патенты?

Я рассказал, что успел предпринять. В моих письмах говорилось, что я скоро буду в Вашингтоне и позвоню, чтобы подтвердить доставку чертежей. Это разумно, сказал Мортимер. Мне нужно расслабиться и сделать еще глоток. Как только я встречусь с нужными людьми, мои проблемы останутся позади.

– Вы можете положиться на меня, я никому и слова не скажу о скандале с дирижаблем. Но рано или поздно это может выйти наружу, вы должны подготовиться к такому повороту событий. Кто предупрежден – тот вооружен. Журналистам сейчас надо только одного: потребовать расправы над иностранцами. Только на прошлой неделе в моем родном городе в Огайо ку-клукс-клан линчевал двух итальянцев. Они были или анархистами, или католиками. Русских любят еще меньше. Так что вам нужно всем прямо заявить, что вы – француз. Называйтесь по-прежнему Максом Питерсоном. Вы можете быть наполовину англичанином. Это избавит от подозрений. Я вас прикрою. Скажем, что мы встретились во время войны, когда вы летали в эскадрилье «Лафайет». Все любят летчиков из «Лафайет».

Я не хотел участвовать в обмане, однако признал, что Мортимер лучше понимал положение дел. В итоге пришлось согласиться: пусть он решает, что сказать людям. Я готов был во всем следовать его советам. Меня по-прежнему поражало чистосердечие и великодушие американца. Какой европеец захотел бы столько сделать для едва знакомого человека? Я едва сдерживал слезы, когда появился Джимми Рембрандт в сопровождении двух молодых женщин, актрис из здешнего шоу. Он обнял меня крепко, как настоящий русский. Он похлопал меня по спине, сообщив, что сильно соскучился. Мы заказали бутылку весьма сомнительного шампанского. Джимми в основном угощал им леди, которые, кудахча и прихорашиваясь, в розовых и синих перьях и шелках скоро стали напоминать напуганных цыплят.

– Похоже на большое приключение! – Рембрандт явно обрадовался. – Мы завтра же поездом отправимся в Вашингтон. Вы сможете уехать так скоро, Макс?

Мы выпили за нашу удачу, за нашу общую судьбу, за нашу счастливую встречу на «Мавритании». С такими чудесными компаньонами у меня не возникнет никаких трудностей, когда я приеду завоевывать американскую столицу. Они шутливо предлагали мне «вспомнить» мать-англичанку, отца, замечательного французского солдата, и его отца, который сражался на стороне южан в годы гражданской войны. Мы даже поговорили о предке, руководившем полком добровольцев в Войне за независимость. К тому времени, когда мы вышли из бара, я снова развеселился, уже наполовину поверив в свою новую личность. Мои приятели нашли самый удачный компромисс, особенно с учетом нашей общей цели. Их друзья были южанами и считались только с теми иностранцами, которые поддерживали Юг шестьдесят лет назад. Мать Джимми Рембрандта, по его словам, родилась в Луизиане, а отец, родом из Пенсильвании, был активным членом Демократической партии до несчастного случая на скачках, который произошел перед самой войной. Вскоре после полуночи мы заказали такси до моего отеля, а мои спутники поднимали воображаемые бокалы за Макса Питерсона, французского джентльмена, и пытались научить меня насвистывать «Дикси». Мелодия очень важна, серьезно говорили они, но если я хочу завоевать привязанность их друзей, то следует выучить все слова. Что до моих политических взглядов, то, по мнению Рембрандта и Мортимера, они были просто идеальными.

По-дружески шутливо Джимми и Люциус помогли мне войти в лифт, а потом направились в «Астор», пообещав встретить меня в холле на следующее утро. Наше сотрудничество должно было принести всем огромную выгоду. Мои французские авиационные проекты, по их словам, покажутся картонными моделями в сравнении с новыми замыслами, которые будут реализованы в Америке. Я вернулся к себе в комнату и попытался собрать вещи. Но как только я остался один, мной неожиданно овладела меланхолия. Я лежал в постели и оплакивал Эсме. Сколько еще времени пройдет до нашего воссоединения? Чем я провинился перед Богом, за что меня карают так строго, тогда как циничные богачи и безжалостные властители остаются безнаказанными?

Уехать из Нью-Йорка было мудрым решением. Здесь меня подстерегали все те же знакомые враждебные силы, хотя я едва ли мог это предположить. Бродя по городу, я видел темных эмиссаров Карфагена, занятых своими черными делами. То тут, то там появлялись признаки опасности, но они оставались незамеченными. В некоторых домах Гарлема, занятых приличными немецкими семьями, которым угрожали со всех сторон афроамериканцы и выходцы с Востока, я видел в окнах плакаты: «Keine Juden und keine Hunde»[184]. Но прошел год-другой, и эти надписи исчезли. Потом и сами семейства покинули город, а смеющиеся негры превратили удобные здания в запущенные трущобы. Нью-Йорк попытался принять их – это был вопрос гордости. Но Нью-Йорк совершил ошибку – все зашло слишком далеко. Город столкнулся с немыслимой ересью: все эти темнокожие мессии и иудействующие лжепророки расплодились во множестве. Христиан учат все терпеть, и мы терпим – но мы не можем и не должны терпеть зло. Лицемерие и воровство не останутся безнаказанными. Те евреи-сефарды – они утверждали, что были испанскими донами, как будто этим стоило хвастаться. Испанскую империю создало карфагенское золото, она была пропитана языческим стремлением к разрушению. Американцы уже разгромили врагов в нескольких героических войнах. Но теперь враги возвращаются под тысячами разных масок. Их не остановить. И их einiklach злорадствует в огромных башнях, стальных и бетонных крепостях, катается в «роллс-ройсах» по Уолл-стрит, управляет судьбами всего мира, в то время как доны Маленькой Италии, Бруклина, Бронкса и испанского Гарлема становятся богаче Морганов или Карнеги и не создают ни благотворительных учреждений, ни фондов, ни библиотек – они только разрушают.

Я не могу винить себя в том, что сталось с Нью-Йорком. Если бы я присмотрелся, то сразу бы увидел гниль и плесень. Меня ослепил невероятный потенциал города, его величие, его красота. И для меня он остался самым красивым городом на земле. Когда теплое утреннее солнце озаряло серые и желтые башни и садилось, подсвечивая алым Бруклинский мост, я задыхался от изумления – и неважно, сколько раз я уже это видел. Я слышал, что в Нью-Йорке уничтожают всю былую красоту, заменяют прежние небоскребы сооружениями из черного стекла и невыразительного камня. Они разбили вдребезги почти все, а то, что не разбили, распотрошили и испортили. Отель «Пенсильвания» теперь стал серым, неуютным кроличьим садком, лишенным стиля и вкуса. Его перекупила фирма «Хилтон» и превратила в машину для переработки путешественников, выходящих из этих нелепых летающих цилиндров. И все сделано во имя демократии. Идея всеобщего равенства – вредная идея. Мечты великих строителей Нью-Йорка, убитого архитектора Стэнфорда Уайта[185], становятся искаженными кошмарами. Призрак старого города нависает над новым. Уайта убили в саду на крыше Мэдисон-сквер, через дорогу от того места, где стоял мой отель. Он построил декорации для собственной смерти. И теперь эти декорации уничтожены. Он привез в Америку все лучшее, что отыскал в Европе, он создал архитектуру, которая была простой, истинно американской по стилистике и пропорциям. Теперь все над этим потешаются. В целом мире силы Карфагена подрывают нашу культуру, наши воспоминания, наши памятники, заменяя их одинаковыми зданиями, которые строятся теперь в разных странах. Они уничтожают наше наследие, они стирают наши воспоминания. Даже наши души находятся под угрозой уничтожения. В 1906 году враги Уайта замыслили его убийство. Убийцей стал еврей по фамилии Toy, который утверждал, что Уайт обольстил его жену. Надо отметить, что Toy в итоге признали невиновным, поскольку он совершил преступление в состоянии аффекта. Злодей избежал наказания. Карфаген произвел еще один выстрел – и остался безнаказанным. Поистине, Ich vil geyn mayn aveyres shitein![186]

В восемь часов утра, подкрепив свои силы кокаином и упаковав чемоданы, я позвал швейцара, а потом спустился в коридор, по которому разносилось эхо наших шагов. Когда я оплатил счет (это сильно уменьшило мои денежные запасы), ко мне приблизился Джимми Рембрандт. Он улыбался и был полон энергии. Пожав мне руку, Джимми заявил, что я выгляжу великолепно. Мортимер, по его словам, чувствовал себя нехорошо и с трудом мог говорить, но поедет вместе с нами поездом. Мы вышли из вестибюля и направились к Пенсильванскому вокзалу. Мои сумки везли на тележке позади нас.

– Люс боится, что у него грипп. Но мы-то знаем, откуда у него такие симптомы, Макс, верно?

Войдя в дорическую галерею, украшенную рядами изящных магазинов и столбами света, в которых танцевали пылинки, мы увидели, что у главной лестницы стоял Мортимер. Он был так же хорошо одет, как Рембрандт, но действительно казался бледным и жалким. Он попытался мне улыбнуться:

– А, полковник Питерсон, знаменитый французский летчик.

Джимми рассмеялся.

– Надеюсь, вам понравится красный цвет, полковник. – Мое смущение его удивило. – Они уже очень скоро расстелят для вас ковер в Вашингтоне.

Вокруг нас бесчисленные жители Нью-Йорка торопились по своим делам. Вокзал располагался под нами, и мы спустились по ступеням в сорок футов шириной (построенным из травертина на римский манер) в главный вестибюль, отделанный сливочного цвета камнем, который, очевидно, должен был напоминать о римских банях. На протяжении многих лет коренные жители Нью-Йорка считали себя наследниками традиций Древнего Рима. Сегодня, конечно, армии Ватикана сделали возможным неожиданное и нежелательное сравнение с более современным Римом.

– Положитесь на нас, – продолжал Джимми, – и через неделю весь Вашингтон будет есть из наших рук.

Наш багаж убрали, и мы отправились завтракать в один из прекрасных ресторанов, расположенных в здании вокзала. К полудню мы уже сидели в великолепном курьерском поезде – настоящей стальной симфонии, ведущую партию в которой исполнял массивный локомотив. Состав медленно выехал с Пенсильванского вокзала. Только прежние царские поезда могли соперничать с этим воплощением американской роскоши. Америка, как и Россия, зависела от железных дорог. Как и Россия, она тратила всю свою гордость и искусство на создание этих движущихся цитаделей комфорта.

Мы зарезервировали столики в вагоне-ресторане, но майор Мортимер не испытывал желания есть. Он предложил нам с капитаном Рембрандтом оставить его наедине с тяжкими страданиями и занять места у огромного окна. Небоскребы Нью-Йорка постепенно уступили место одноэтажным пригородам, а затем показались холмы и леса Нью-Джерси. Мы пересекали широкие железные паутины мостов, которые тянулись над такими же, как в России, широкими реками, мы двигались вдоль океанского побережья, а затем повернули на запад и миновали бескрайние поля, подобные которым можно было увидеть в моей родной украинской степи. Мы проносились мимо фабрик или электростанций, ярко сиявших в летних сумерках. И я внезапно подумал, что все эти леса, эти чудесные поля, эти сталелитейные заводы и генераторы демонстрируют не просто огромное богатство, но и огромный оптимизм. Я впервые осознал, как велика эта страна. Пространство казалось столь же безграничным, как в России, вдобавок здесь были столь же неисчерпаемые ресурсы, столь же безграничные способности к расширению. Проблемы Европы стали незначительными, как и ее ничтожные амбиции. Мне не следовало опасаться мелких стран с мелкими идеями. Здесь, в Америке, я смогу добиться того, чего когда-то надеялся достичь на Украине. Поглощая обед, я разглядывал равнины и луга Америки, ее большие серые города и золотые холмы и беседовал с Джимми о технологической Утопии, которую предполагал создать. Она будет истинно американской, она уничтожит древние традиции отсталой Европы, она сосредоточится на будущем. И на ней будет стоять ярлык «Сделано в США».

Джимми пришел в восторг, но в то же время мое рвение его как будто удивило.

– Это дело, – повторял он. – Это самое оно.

Он был абсолютно убежден, что в Европе мой гений растрачивался впустую. Я слишком талантлив для нее. Соединенные Штаты достаточно велики и достаточно могущественны, чтобы принять то, что я предлагаю, и заплатить все, что мне причитается. Америка готовилась двигаться вперед еще быстрее, чем прежде. Здесь делалось так много денег, что не хватало вещей, на которые их можно было бы потратить. Джимми сказал, что мне следует подумать о создании компании по примеру Эдисона. Нужно нанять сотрудников, технический персонал, различных экспертов, нужно построить мастерские:

– Вложите капитал в Америку, Макс, и вы покорите все сердца и умы, какие вам только понадобятся. Сейчас самое подходящее время.

Самый ритм движения поезда, ровный, устойчивый, поддерживал меня в убеждении, что Вашингтон обеспечит мне средства, признание, ресурсы, которые предназначались мне по праву. Парижское происшествие было мелкой неудачей. Теперь я стал осторожнее, я уже не доверял кому попало. Я молил, чтобы Коля поскорее выбрался из той ужасной паутины жадности и интриг, привез Эсме и присоединился ко мне в американской столице.

– Во Франции нет ни наличных, ни сил, чтобы устраивать по-настоящему большие дела, – сказал Джимми. Мы пересекали Делавэр. Вдалеке на крутых берегах реки виднелись высокие сосны, дымовые трубы, опоры. – Вот где вы ошиблись, Макс. Не имеет значения, насколько хорош план. Нужно принимать в расчет также время и место.

Я сказал, что по-прежнему виню социалистические профсоюзы, но Джимми не согласился со мной:

– Союзы устраивают забастовки потому, что им или их лидерам за это платят. Возможно, они хотели добиться более высокой зарплаты. Но скорее всего кто-то подсунул им деньжат. – Он сделал паузу и многозначительно посмотрел на меня, но я понятия не имел, что ему хотелось услышать. Он продолжил: – Это мог быть кто угодно. Ваши собственные руководители. Немцы. Британцы.

– Мне все еще трудно поверить, что люди способны на такие подлости.

– В этом вы похожи на американцев, старик. Мы потрясены этим. И именно поэтому мы решили отказаться от контактов с Европой. Пусть втыкают друг другу ножи в спину. Мы не дадим им шанса уничтожить нас.

Убедившись, что недомогание Люциуса не слишком серьезно, мы перебрались в глубокие шикарные кресла, стоявшие в вагоне-клубе. Здесь, среди блестящей меди и массивного красного дерева, мы курили сигары и пили крепкое пиво, в которое Джимми как-то ухитрился добавить скотч. Курьерский поезд с величественной, размеренной быстротой мчался среди холмов и долин, поросших лесом. Вагон был исключительно удобен: мягкие сиденья, просторные проходы, хорошо вышколенные официанты, способные исполнить практически любое желание. Я подумал о том, сможет ли Россия, вернувшись на истинный путь, достичь такого уровня железнодорожного сообщения. В конце концов, у России, как и у США, были почти безграничные запасы подходящих ресурсов. Вот модель, которой нам следовало подражать. Америка научилась бороться с большевистской угрозой. В отличие от Нью-Йорка, в остальной части страны осознали опасность и начали преследовать красных решительнее, чем когда-либо в Европе. Раньше, до войны, Америка отличалась почти безграничной терпимостью ко всем прочим странам – и в результате очень быстро узнала, как дорого обходится такое благородство. Теперь, когда она заперла свои двери, никто не мог ее обвинить. Америка пыталась изолировать себя от социальных и психических заболеваний, распространившихся по ту сторону Атлантики. Увы, она не смогла понять, что взялась за дело слишком поздно, – наступил 1929 год, и Карфаген нанес удар. Вся страна пошатнулась и в отчаянии позвала на помощь. И кто же явился на зов, улыбаясь и протягивая руку помощи? Самаритянин, назвавшийся именем великого американца? Франклин Д. Рузвельт. Друг большевиков и мишлинг[187] выступил вперед, взялся за руль, и с тех пор Соединенные Штаты были обречены. Страна стала самым большим трофеем, доставшимся Карфагену. Но когда я сидел в пульмановском вагоне рядом с Рембрандтом и курил сигару, борьба еще не окончилась. И я готовился принять в ней участие. Я приложил все усилия, объединившись со множеством благородных американцев, но над нашими страданиями посмеялись – власти преследовали нас. А в это время Восток терпеливо ждал. Nito tsu vemen isu reydn…[188]

Они посадили еврея в Белый дом точно так же, как полвека назад посадили еврея на Даунинг-стрит, 10. Еще один управлял Францией. Целый комитет управлял Германией. Об Испании и говорить нечего. Португалия? Дания? Кто знает? Они скажут: «Ver veyst?»[189] И, что ужаснее всего, вероятно, будут правы. Восточный фатализм одолевает их. Они валятся прямо посреди улицы, держа в руках трубки с опием. И они называют меня дураком? Они – зомби, одурманенные таинственными хозяевами, а затем отправленные в бой против президента. Их не убивают. Полиция гуманна. Полицейские знают, что губит этих еле движущихся, грязных существ, сыновей и дочерей почтенных граждан. Но что они могут сделать?

Поезд приближался к Вашингтону, и Джимми привел меня обратно в купе, где лежал, заняв сразу три сиденья, Люциус Мортимер. Он внезапно проснулся, впился взглядом в Джимми, как будто решив, что мы собирались на него напасть, потом узнал нас и заулыбался. Когда мы справились о его здоровье, Мортимер сказал, что чувствует себя намного лучше. Мы собрались выходить.

В вагонах работали вентиляторы, и я не был готов к жаре. Мне стало очень трудно дышать, едва только я вышел на платформу. Я думал: раз в Нью-Йорке тепло, то моя легкая одежда подойдет и для Вашингтона, но влажность здесь оказалась слишком высокой. Я как будто упал в озеро и судорожно пытался дышать под водой. Я не думал ни о чем другом, пока мы не сели в такси и не отправились в отель. Я, задыхаясь, откинулся на спинку сиденья, а Джимми и Люциус смеялись над моими мучениями. Они знали, чего ожидать, и уже привыкли к этому. Я спросил, кто перевел правительство в самый центр настоящего тропического болота. Поначалу за окнами я видел только густые заросли, но потом появились лужайки, кирпичные и каменные здания, стоявшие поодаль друг от друга. Я испытал некоторое неудобство, так как уже успел привыкнуть к тесноте Нью-Йорка. Пока мы ехали к отелю, я боролся с желанием сорвать занавески с окон такси. Уже наступали сумерки, и все-таки воздух был горячим и влажным. Город казался мне практически заброшенным, как будто это и не город вовсе.

– Или со временем станет полегче, – сочувственно заметил Джимми, – или погода доконает вас.

Теперь снаружи появились смутные очертания широких, усаженных деревьями улиц, больших белых зданий, освещенных вывесок. Дома стояли все теснее, они стали немного повыше к тому времени, когда мы остановились, но я все еще чувствовал неловкость, и физическую, и психологическую, когда мы вошли в тускло освещенный вестибюль старомодного отеля, выбранного моими друзьями. Он назывался «Уормли» и считался, очевидно, очень респектабельным. Мы, похоже, были самыми молодыми постояльцами. В отличие от мира снаружи, отель показался необычайно тесным и переполненным. В моем маленьком номере на обоях виднелись изображения летящих беркутов. На потолке висел большой вентилятор. Он достаточно охладил воздух, чтобы я смог прийти в себя, помыться и переодеться к обеду. Джимми и Люциус уже договорились о встрече со своими друзьями-политиками, так что я хотел произвести наилучшее впечатление.

К тому времени, когда мы вышли на улицу, стало совсем темно. Улицы были хорошо освещены, но слишком широки, и электрические фонари светили среди густой листвы дубов, каштанов и вишен. Вашингтон производил впечатление полугорода, полулеса. Я снова почувствовал себя неловко, как будто по глупости покинул знакомый мир, где мог доверять своему разуму, и удалился в мир, в котором не получится принимать тщательно взвешенные решения. В этом месте было что-то одновременно искусственное и сельское. Вашингтон казался еще менее естественной столицей, чем Санкт-Петербург. Возможно, единственный вид промышленности здесь – это политика? Я спросил об этом своих спутников, и они удивились.

– Главная здешняя продукция – жара и черномазые, – сказал Джимми, – и в темноте вы всего этого не увидите.

Пенсильвания-авеню была такой же широкой и зеленой, как и все прочие улицы, которые я видел в этом городе. Чуть в стороне от дороги стоял колониальный (англичане используют слово «георгианский») неогреческий особняк, в котором располагался ресторан «Покок». Внутри царила такая же атмосфера, как в лучших лондонских клубах. Женщин туда не допускали, и почти все комнаты заполняли состоятельные, уверенные в себе мужчины, по большей части, очевидно, хорошо знакомые друг с другом. И снова мы трое оказались самыми молодыми гостями. Я предположил, что большинство клиентов заведения занимались политикой. Они держались с уверенной любезностью мужчин, привыкших к власти. Преобладали седые волосы и белые бакенбарды, большие сигары и негромкие шутливые замечания. Кажется, я никогда раньше не бывал в заведении, которое до самого узора на ковре отличалось бы такой непроницаемостью. Можно с уверенностью сказать, что все собравшиеся были настоящими коренными американцами. Я думаю, это помогло мне расслабиться. Когда мы втроем вошли в ресторан («Как три мушкетера», – заметил Джимми), нас приветствовал почтительный негр, указавший на стол, за которым уже сидели двое пожилых людей. Стол располагался в алькове, укрытом кружевными занавесками и тяжелыми портьерами. На стенах ресторана «Покок» висели застекленные полки, заполненные старинными книгами, украшениями, бесчисленными антикварными безделушками. Все они, как заверил меня Джимми, представляли историческую ценность. Это было мое первое настоящее столкновение с навязчивой идеей, которой одержимы все американцы: любая вещь старше двадцати лет уже считается старинной. Джимми извинился за то, что назначил встречу в «Пококе», – он считал ресторан душным и «сухим». В Вашингтоне почти невозможно было получить выпивку – только в частном доме. За обедом нам придется ограничиваться виноградным соком и шипучкой. Меня такое положение дел скорее удивляло, чем расстраивало, хотя я привык к вину, но многих американцев этот запрет просто бесил.

За столом меня представили мистеру Чарльзу Роффи и мистеру Ричарду Гилпину, которые приветствовали нас весьма изысканно и благородно. Они сказали, что рады знакомству.

– Счастлив приветствовать такого выдающегося гостя в нашей столице, – произнес мистер Роффи.

Мне следовало называть их Чарли и Диком. Я сказал, что также очень рад нашей встрече и буду польщен, если они станут называть меня Максом. Они заулыбались, рассмеялись и потрепали меня по руке, заявив, что они оба люди открытые и не любят формальностей. Они рады, что их грубые нравы мне подходят. Это самоуничижение, как я понял, отличало в Америке людей по-настоящему благородного происхождения. Чарли Роффи был высокого роста, большой мягкий живот едва не разрывал пуговицы на его жилете. Он дышал тяжело, как многие толстые мужчины, и красноту его лица лишь подчеркивали синевато-серые глаза, копна песочного цвета волос, начавших редеть, и седеющие усы. Он слышал, что моя мать англичанка. Его предки из Йоркшира. Бывал ли я в Йоркшире? Я сказал, что редко бывал на севере, только в раннем детстве. Это, очевидно, удовлетворило Джимми Рембрандта, который поглядел на Люциуса Мортимера с видом учителя, наблюдающего за успехами любимого ученика. Дик Гилпин оказался чуть старше, с суровым лицом военного, которое могло бы быть у викторианского генерала, с густыми белыми моржовыми усами и довольно длинными белоснежными волосами. С виду он представлялся выдающимся государственным деятелем. Он внимательно посмотрел на меня и шутливо заметил, что его собственные предки были несколько более сдержанны, когда говорили о своем происхождении. Он полагал, что некоторые из них воровали рогатый скот в Кенте. Вполне возможно, мои предки повесили кого-то из его предков. Это была еще одна особенность американских аристократов – они часто рассуждали о невероятных совпадениях в некоем неясном прошлом. Меня подобные заявления слегка смутили. Позже я встречал мужчин, рассказывавших романтические истории о своем индейском происхождении, при этом их деды, которые были первопоселенцами, весело описывали, как перерезали почти всех аборигенов. Кроме того, я дивился тонкому юмору, изысканности и вежливости этих двух южных дипломатов. В России американцев всегда считали грубыми, наивными людьми, одетыми в оленьи шкуры или вульгарные клетчатые костюмы, поедающими сырое мясо буйвола, громко требующими у официантов пирога. А эти американцы называли меня уважаемым сэром и с некоторым сожалением обсуждали ухудшение меню в «Дельмонико»[190].

Эти два очаровательных джентльмена сразу завоевали мое расположение. Они открыли мне мир, о котором я не мог и мечтать, продемонстрировали истинно южную элегантность и силу. На время это компенсировало мне утрату Эсме. Чарли Роффи сказал, что они с Диком из Мемфиса. Их деньги вложены в хлопок – отрасль сейчас быстро развивается. Однако они предвидели скорое снижение оборотов. Мемфису нужны новые деньги. Это означало, что Мемфису необходима промышленность, Река всегда способствовала торговле хлопком. Возможно, она поможет и некоторым другим предприятиям, но он и его партнер склонялись к более высоким скоростям. С самого начата войны он верил: будущее принадлежит авиации. Дик Гилпин с энтузиазмом согласился. Оба джентльмена опасались, что если не удастся как можно скорее привлечь инвестиции для развития южной авиационной промышленности, то Север, как они выразились, еще раз разобьет их в пух и прах, на сей раз в области коммерческих воздушных перевозок. Югу необходима авиационная промышленность, с собственными марками машин, собственными аэродромами, собственным управлением. Сотни летчиков, вернувшихся из Европы, были южанами. Так что опытных сотрудников легко отыскать. Он знает многих политических деятелей, близких к правительству Хардинга, они разделяют эти взгляды и могут помочь в получении правительственных контрактов.

– Прежде всего мы должны придумать, Макс, самый лучший самолет, а также несколько убедительных проектов аэродрома. Тогда мы обсудим перечень услуг, которые будем оказывать. Самое главное – машины должны строиться в Теннесси. Только солидное производство обеспечит нам успех. Пусть нас перестанут считать фермерами. Мы вложим в заводы прибыль, пока она у нас еще есть. Деньги – это не вклады и акции, это – кирпичи и известковый раствор. Мы надеемся, что вы поможете нам осуществить эту мечту, сэр.

Меня обрадовала его прямота. Я сказал, что уже имею некоторый опыт в организации фабрик за границей и, конечно, располагаю самыми передовыми проектами самолетов различных видов, и легче воздуха, и тяжелее воздуха.

– Мы должны убедить в этом правительственные департаменты, вы же понимаете, – заметил Дик Гилпин. – Хорош с виду – хорош на деле, как говорится. В этом городе у нас много конкурентов, это вам тоже должно быть ясно.

Надеясь, что это не преждевременно, я отважился показать им некоторые из своих газетных вырезок. В конце концов, именно они были моими верительными грамотами. Я принес с собой и диплом Санкт-Петербургской академии, различные письма и все документы, которые сумел вывезти из России. Конечно, все они были на иностранных языках, кроме статьи из корабельной газеты, но увиденное, казалось, удовлетворило обоих мужчин. Только российские газеты их обеспокоили. Желая произвести впечатление, я сделал глупую ошибку.

– На каком это языке, сынок? – спросил Чарли Роффи, поглаживая седые усы.

Меня спас не кто иной, как Рембрандт:

– На греческом. Как вам известно, сэр, многие европейские университеты все еще выдают дипломы на этом языке.

Дик Гилпин успокоился:

– Так это не русский! Я не хотел бы внезапно узнать, что вы были большевиком, мой мальчик!

Я ответил совершенно серьезно:

– Я посвятил себя уничтожению большевизма во всех его видах.

Это их успокоило и вызвало сильнейшее одобрение. Дик Гилпин поднял руку, быстро кивнул, его подбородок коснулся груди, губы расплылись в улыбке:

– Вы были в Европе и видели, во что они могут превратить страну. Простите наши дурные манеры, сэр.

Джимми Рембрандт сказал, что завтра он получит перевод моих дипломов и общий список моих достижений. Тем временем некоторые из моих чертежей уже лежали на столе министра внутренних дел и в патентном бюро. Это также вызвало прилив энтузиазма у наших хозяев, хотя их немного удивило, почему я послал патенты в Министерство внутренних дел. Я сказал, что, по моему мнению, для них там лучшее место. Мои изобретения, в конце концов, были очень разными – от самолетов до плугов.

– У нас много хороших друзей в этом департаменте. – Дик Гилпин закурил сигару. – Если мы можем быть вам полезны – пожалуйста, только дайте знать.

Мы условились встретиться через день. Тогда мы смогли бы обсудить планы на будущее более подробно. Джентльмены выразили сожаление, что деловые обязательства мешают им провести с нами весь вечер. Прежде чем уйти они настояли на том, чтобы оплатить счет. Они оставили нас за кофе. Капитан Рембрандт искренне радовался.

– Вы попали в яблочко, – сказал он. – Эти двое скряг – самые хитрые старые лисы в Вашингтоне. Они знают всех и могут получить почти все, чего захотят. Теперь они будут проверять вас, Макс, Но не волнуйтесь, они не станут заглядывать в иностранные газеты.

Я был немного удивлен этим очевидным цинизмом, ведь раньше он говорил о Роффи и Гилпине с куда большим восторгом. Капитан ответил, что это не цинизм:

– Это практический взгляд на вещи, Макс. Мы в городе политиков. Они должны быть в вас абсолютно уверены.

– Я до сих пор не понимаю, чего они хотят.

– Опыта, – сказал Люциус Мортимер. – Серьезности. Им нужен по крайней мере один настоящий ученый, подлинный авторитет, способный развить и доработать проекты. Только тогда они смогут рассчитывать на правительственную поддержку. А это означает, что они получат первые лицензии на коммерческие полеты из Мемфиса. Гилпин ничего не говорил вам, но его сын был пилотом. Мальчик так и не вернулся из Франции. Он часто размышлял о том времени, когда пассажирские самолеты заменят поезда. Именно поэтому Гилпин хочет войти в дело как можно скорее. Взгляните на состояния, заработанные на железных дорогах. И на Форда с его автомобилями. В следующий раз куш сорвут в воздухе.

Я сказал, что редко сталкивался с таким отношением к делу. Но я не мог понять, зачем компаньонам нужен новый самолет.

– Роффи верит, что человек, который управляет производством самолетов, в итоге будет контролировать все воздушное сообщение, Макс. – Мортимер извлек следующую сигару. – Моргану не просто принадлежали составы. Он купил фабрики, на которых производили локомотивы. Роффи хочет вывести Юг из промышленного кризиса. Вы часто говорили о «Рождении нации» – значит, понимаете, что я имею в виду. Пока экономика Дикси остается сельскохозяйственной, южане не смогут бросить вызов крупным финансовым интересам Севера. Роффи сталкивается с сопротивлением более консервативных людей в Мемфисе, но он точно знает, чего хочет. Его двоюродный дед владел пароходом в те времена, когда в водах Миссисипи до самого Нью-Орлеана практически не было кораблей. Но Мемфис слишком долго полагался на реку и хлопок. Гилпин видит, что этому приходит конец. Не через десять лет, наверное. Но через двадцать. А пока, можно сказать, они покупают себе страховку.

– Вы говорили, что он хитер. – Я был осторожен, быстрое развитие событий меня смущало. – Я не хочу, чтобы Гилпин впутал меня в еще одно мошенничество.

– Это не мошенничество, старик, это симфония, – сказал Люциус Мортимер.

– Он имеет в виду, что предприятие это не только финансовое, но и в какой-то мере идеалистическое. Оно принесет всем участникам только благо.

Джимми Рембрандт заметил мое замешательство. Я так никогда и не сумел овладеть американским сленгом, хотя мои познания, конечно, увеличивались. Но все же, когда они говорили одновременно, я многого не понимал.

Поздно вечером мы выехали из города и направились в Арлингтон. Джимми и Люциус сказали, что нам нужно отпраздновать событие. Взятый в аренду автомобиль оказался одним из лучших созданий Форда, хотя по сравнению с теми машинами, к которым я привык, он был вполне обыкновенным. В лучах лунного света мы свернули с главной дороги и медленно поехали по лесной тропе, которая вывела нас к большому дому. Он походил на старый южный особняк, с каменной верандой и мраморными столбами, хотя большая часть стен была изготовлена из красного кирпича. Окна прикрывали белые ставни. Здесь, по словам моих друзей, мы могли раздобыть приличную выпивку.

Дом оказался чем-то вроде закрытого клуба, несомненно предназначенного для богачей. В нем, за исключением холла, не было общих помещений. Строго одетая леди средних лет проводила нас в комнаты, стены которых были задрапированы красным бархатом и темными сосновыми панелями.

– Все оплачено, – загадочно сообщил Джимми. – Можете заказывать, что захотите.

Я в очередной раз смутился, не вполне поняв, что значили эти слова. Помещение было красиво обставлено в стиле, напоминавшем о Франции эпохи Империи. Я обнаружил две или три небольших передних, из которых можно было пройти в главный зал, отделанную мрамором ванную и туалет. Окна не открывали, поэтому мир оставался где-то далеко, а в доме царили тишина и спокойствие. Я до сих пор не мог прийти в себя.

Очевидно, мои друзья решили на некоторое время сохранить тайну – я был уверен, что они заметили мое смятение.

– Полагаю, надо выпить шампанского. – Люциус ослабил узел галстука. – Даже если это немного преждевременно. Что скажете о приятном женском обществе, Макс? Только самое лучшее. Нам оказали честь, допустив сюда, знаете ли. Вообще-то, чтобы пройти в эти двери, вы должны быть сенатором или адмиралом лет шестидесяти.

До меня наконец дошло, что мы оказались в дорогом публичном доме. Я слышал, что в Америке существовали места, куда деловые мужчины могли приехать, не опасаясь помех или скандалов. Предусмотрительность и ловкость современных американцев продолжали меня удивлять. Во всякой культуре есть особые тонкости, которые сложно постичь, пока сам с ними не столкнешься.

Я провел свою первую ночь в американской столице, нюхая превосходный «снежок» и распивая посредственное игристое вино с восхитительной шлюшкой, румяной блондинкой в зеленом атласном белье. Она называла меня «милым» и говорила, что я «просто очаровашка». Девочки из Нью-Йорка – всего лишь обычные проститутки, которых можно найти в любом большом городе. Эти вашингтонские шлюхи были игрушками генералов и конгрессменов. Они находились на более высоком уровне. An oysnam fun der velt![191] Я никогда не испытывал такого наслаждения в борделе. Следующим утром Джимми Рембрандт спросил, понравились ли мне девочки. Sind die Russen und Polen Freunde?[192] Я узнал, как вознаграждается успех в Америке. Это помогло мне освободиться от бремени меланхолии. Мне было почти невыносимо думать об Эсме или о трудностях, с которыми бедному Коле приходилось сталкиваться в Париже, где он до сих пор отчаянно трудился, чтобы очистить мое имя. Но подобные мысли ни к чему не вели. Чем больше я буду развлекаться сейчас, тем лучше смогу действовать, когда придет время воссоединиться.

Есть цена, которую нужно платить за такой способ выживания.

Ich habe es dreifach bezahlt[193].

Загрузка...