Глава одиннадцатая

Париж – не просто шлюха. Это настоящая королева шлюх, презирающая сутенеров, отгоняющая поклонников небрежной лестью, знающая: пусть красота увядает понемногу с каждым годом, но можно сохранить изящество и привлекательность, ведь то, чего лишает природа, легко вернет косметика. У Парижа, конечно, нет никакого золотого сердца. Этот город – как холодная продажная богиня, оценивающая секс точно так же, как взвешивают сладости. Богиня может быть удивительно чопорной, но, по сути, остается провинциальной матроной. Она придает большое значение внешности. Она знает точную цену всем добрым чувствам, и она продает романтику в розницу по граммам. Она – кружева, накрахмаленные до каменной твердости. Она – корсет, стягивающий кости. Она – ароматная приманка для мух; иллюзия наслаждения, способная лишить вас всех наличных денег с нежной девичьей улыбкой. Одна улыбка – сто франков. Очарование имеет свою рыночную цену, ее назначали бы на фондовой бирже, если бы кто-то когда-нибудь осмелился раскрыть правду. Но никто не решится, а если и посмеет, его все равно не услышат, ведь Париж, больше чем любой другой город, увлечен путаницей, маскировкой, обманом. Всем известно: где двусмысленность, там и деньги. Немногие парижане готовы согласиться с банальной мыслью: чем больше человек рассуждает о любви, флирте, проявлениях бессмертного чувства, тем чаще он демонстрирует жадность, продажность и необоримую жестокость. Ласковые слова зачастую неразрывно связаны с жадностью, которую они маскируют.

Париж играл роль великой куртизанки на протяжении сотен лет. Город терпел поношения (а каким шлюхам не приходится от них страдать?) и даже иногда переживал эпохи вынужденной добродетели, домашней скуки, нерешительного раскаяния. Но шлюха очень скоро возвращалась к своему ремеслу, приподнимала алые юбки, надевала роскошные шляпы, являлась во всем блеске кокетства со слабым намеком на вульгарность и похабными гримасками. Но как она злилась, когда возникали сомнения в ее добродетели! Как она вопила и взывала к закону! Кроме того, не получая ответа на свои просьбы, она окончательно забывала обо всех претензиях на благовоспитанность. Она переходила в наступление. И все же случалось, что человек, которому она угрожала, ничего не пугался – тогда она снова начинала говорить нежным голосом, смирялась, потупляла глаза, смягчалась, бормотала извинения и выражала дружелюбие, распахивая свои утешительно-роскошные объятия. Позже, почувствовав, что может безнаказанно достичь цели, шлюха убивала своего предполагаемого завоевателя, когда он спал, раздевала его донага и выбрасывала тело из экипажа в реку.

Париж задумчив и жаден. Это шлюха, способная изображать добродетель и высокомерие. Она сберегает свою красоту любой ценой, готовая отдаться и другу, и врагу. Сдаваясь врагу, она оглядывалась на него через плечо, имитируя достойную капитуляцию: мол, это тяжело, но что мне еще остается делать? Я беспомощна и не могу защититься. Эта проститутка – экран, на который мужчины проецируют свои величайшие фантазии, наделяют ее свойствами, которыми она в реальности не обладает, которыми не может обладать ни женщина, ни город. Эта шлюха также сбивает с толку и женщин. Она берет их за руки, она показывает им тайны своей красоты, она притворяется, что сделает их своими наперсницами, но на деле готовит их погибель. Иногда, если ее планы рушатся, она как будто опускает руки. Ее волосы выпадают. Она резко сдает. Ее поношенное платье свидетельствует о благородной бедности, она безнадежно и цинично поет о предательстве, смерти и конце романа. И вновь, прикидываясь уязвимой, она завоевывает сентиментальных союзников, покоряет новых жертв, а потом может безнаказанно стать прежней – бойкой и жадной. Она знает, сколько выпить и сколько съесть. Она ценит внешность превыше принципов, она радостно приветствует удобную ложь и решительно осуждает наивную честность. И как она любит развлекать солдат! Она предпочитает своих – но сгодятся любые. У нее есть склонность к золотым аксельбантам и серебряным медалям. Когда она видит раны и с безопасного расстояния вдыхает запах пороха, то сразу чувствует прилив волнения; марш боевого отряда, взмах запятнанного кровью знамени, горделивая поступь жеребца на плацу так же хороши, как наличные в руке, ведь она знает слабости солдат и может оценить их до последнего су. Она любит славу. Она охотится на львов. А если львов не найдется – что ж, она изготовит их из подходящих материалов. Там, где есть большие претензии, есть и бумажники, способные их подкрепить. Интриги ее влекут ничуть не меньше; чем больше тайн – тем больше золотых луидоров понадобится, чтобы купить молчание. Так что она ведет свою политику в потайных комнатах, в спальнях, в переулках и хорошо охраняемых зданиях, а риторика ее представителей поистине чрезмерна и поражает великолепным идеализмом, словами о чести, славе и этике. В Париже мы не отыщем мелкого цинизма страдающих молодых людей; зачастую эта шлюха напоказ ужасается цинизму, протестует, утверждает превосходство эмоций и человечности, но в своем поведении, как любая успешная проститутка, она цинична до кончиков ногтей, и единственная ценность, которой она по-настоящему дорожит, – это содержимое ее личного сейфа. Париж ограбит незнакомца гораздо изящнее, чем любой другой город. Сначала эта шлюха возьмет ваши деньги, а потом, если решит, что игра стоит свеч, заберет ваше сердце, ваш талант и, наконец, вашу жизнь. По сравнению с Парижем все прочие города наивны. Шлюха относится к соперницам с презрением или ненавистью. Если они нахальны, вульгарны или грубы, она обижается, опасаясь, что их дурная слава может прилипнуть и к ней. Она не хочет уступать в игре. Ее называли аристократкой, мадонной, ангелом. Она верит, что однажды проснется и обнаружит: ей больше не нужно притворяться. Она быстро станет настоящей дамой, достойной вдовой, подобно Вене или Праге, способной изящно стареть и добиваться власти не с помощью шантажа и лести, а на основе общего уважения. Это невозможно, и шлюха знает об этом, но цепляется за надежду, как иные цепляются за религию.

В Париже, а не в Риме можно найти совершенное воплощение идеального католицизма. Всем известно, как небрежно итальянцы относятся к своей истории. Когда-то они правили миром и теперь знают, что смогли бы вернуть себе власть, если б они того пожелали, но она вызывает у них скуку. Даже Муссолини, едва получив бразды правления, сразу выпустил их из рук. Его смерть была трагедией. Он просто хлопнул дверью. Он мог бы окончить жизнь в тишине и покое, управляя магазином рядом с моим, возможно, маленьким рестораном или химчисткой. Но Рим – жестокая мать. Пытаясь продать свою благосклонность, она поднимается на разбитый постамент, задирает юбки и криками подзывает клиентов, как будто торгуя горячими каштанами или мороженым. Ей недостает терпения и разума, скромности и благородства. Ей следовало бы оставить это занятие и вспомнить о былых счастливых временах. Рим всегда считался скорее языческим, чем католическим. Религия здесь ничего не стоит без энергии и страсти. Французские священники прославились своим интеллектом, хитрыми манипуляциями, расчетливостью и жестокостью. Их совершенное воплощение – кардинал Ришелье, который опередил Ленина, фанатик, готовый уничтожить любого, кто самой своей индивидуальностью угрожает абстрактной идее государства, его подлинной религии – лично ему. Истинный католик по определению жаждет власти: все законы, на которые опирается католическая церковь, свидетельствуют об этом. Требование непрерывного размножения приводит к двум результатам: порабощение жен и увеличение числа детей, которыми можно управлять. Как эффектно французы подчинили религию своим потребностям! Эта религия ничего не требует от верующих, за исключением одного – соблюдать внешнюю обрядность. Есть определенная цена, которую приходится платить за сохранение видимости: осторожная епитимия. Но Бог им кажется гран-сеньором восемнадцатого столетия, закрывающим глаза на все преступления, пока не нарушают Его покой. Он практичный и разумный торговец, как и многие французские философы, и Его счета всегда в порядке. И Он предпочел бы, чтобы соборы восстановили и украсили как подобает, а органы заиграли в лад. Ему не нравится, когда вульгарные люди валятся на пол в Его доме, охваченные непристойной истерией. Французы усовершенствовали свою религию до предела. Итальянцы погрузились в полуязыческое одиночество, а испанцы, до сих пор так и не отвыкшие от человеческих жертв, с трудом удерживаются от того, чтобы залить Его алтари кровью быков и коз.

Как холодно и высокомерно Ришелье уничтожил гугенотов! Вероятно, его лицо оставалось бесстрастным. Кардинал понимал их точку зрения. Но испанская инквизиция устроила свою бойню с подлинным энтузиазмом, с ненавистью и жестокостью, удовлетворяя стремление к ритуальным убийствам, услаждая слух своего темного Бога криками миллионов замученных душ, радуя его зловонием горящей плоти. Ибо имя этого бога – Молох. Вот кто скрывается под маской испанского Иеговы. Здесь укрылся Карфаген и все сыны Шема, отпрыски Вавилона, Ассирии, Ханаана, Арамеи, Аравии, Эфиопии и Израиля. Боги в обличье быков до сих пор бродят по улицам Барселоны.

Ножи французов – иглы, которые могут высосать из человека жизнь, проникая под кожу дюйм за дюймом. Французы изображали дружелюбие.

Они провозглашали тосты за свой город. Я на некоторое время стал знаменитостью. Но парижане только притворяются, что понимают смысл прогресса, для них все это – игрушки. Чтобы их впечатлить, нужно что-то яркое, шумное, красочное. Вкусы Парижа – вкусы шлюхи. Сантос-Дюмон[128] стал местным идолом, потому что его воздушные шары и дирижабли были безвкусны и роскошны, а его попытки взлететь казались такими эффектными. О нем столько говорили – ведь его аппараты были изготовлены из чудесных разноцветных шелков! Почти то же можно сказать обо всех тамошних летчиках. Они прекрасно выглядели в хорошо скроенных мундирах, но сделать могли немного, как парадные кавалеристы девятнадцатого века. Как всегда, их интересовала внешность, а не подлинная наука. Чтобы им понравиться, мне пришлось стать кем-то вроде Барнума[129], одного из их любимых американцев. Меня очень быстро оценили на Левом берегу. Я познакомился со всеми художниками и интеллектуалами, достойными такого звания. За мной ухаживали и мужчины, и женщины. Я курил опиум в модных публичных домах и нюхал кокс в лесбийских притонах. Все меня обожали. Я был их, мсье П, их «professeur russe»[130], их «petit colonel»[131]. Мы с Эсме были как Бензель и Гретель, блуждающие по Версальскому дворцу. Мы испытали настоящее потрясение. Друзья Сантуччи, ссыльные анархисты по фамилии Перонини (они оба красили волосы в рыжий цвет и всегда носили смокинг), ввели нас в общество преступников и радикалов. Я пожал руку самому Ламонту. Я сидел за одним столом с Антуанеттой Ферро и Вандой Сильвано[132] в «Лаперуссе»[133]. Великий астроном Лаланд регулярно обедал с нами в кафе «Ройал», и там я встретил его кузена Аполлинера[134], только что вернувшегося домой после четырехлетней службы в Иностранном легионе. Но хотя все они клялись в вечной дружбе и восхищались моим творческим гением, никто не мог нам помочь добраться до Англии.

Через две недели мой оптимизм угас. Британское посольство отказалось предоставлять мне какую-либо информацию, организации русских эмигрантов ничего не могли пообещать и не располагали никакими новостями о Коле. Париж наводнили русские, многие из которых предъявляли верительные грамоты куда внушительнее моих, и власти были сыты нами по горло. Эсме, надо сказать, начала во мне сомневаться, особенно когда нам пришлось выехать из гостиницы и занять две ничтожных комнаты на улочке, которая ничем не отличалась от темных подворотен Монпарнаса. На рю де ла Юшетт располагалось множество захудалых баров и так называемых дансингов, здесь находились дешевые рыбные и мясные лавки и лотки с заплесневелыми фруктами и овощами. Шлюхи наводняли это местечко. В переулке появлялись почти все клошары Левого берега. По крайней мере одно из зданий было абсолютно заброшенным, там обитали кошмарные бродяги и нищие. Наши комнаты располагались по соседству, на верхнем этаже полуразрушенного дома, и они были немногим лучше того нищенского убежища, из которого я спас Эсме в Галате. Я понимал, что она об этом думала. Единственное преимущество нашего обиталища состояло в том, что в комнаты не проникал уличный шум. Поначалу Эсме старалась как могла – подметала полы и убирала мусор, но ее быстро охватила апатия. Она очень хотела проводить как можно больше времени на улицах, в веселой компании наших новых друзей, завсегдатаев кафе Монпарнаса и Монмартра, которые, по крайней мере, всегда щедро угощали нас вином. Думаю, они хотели нам добра – те люди, которые клялись, что смогут раздобыть для Эсме нужные документы. Они сделали фотографии, изучили мои русские бумаги. Они утверждали, что дружат и с высшими, и с низшими – и с мошенником с Сен-Жермен, и с секретарем английского посла. Но ни от кого из них не было толку. Я не хотел зависеть от них, но не мог отыскать в Париже работу по технической части, как в Киеве или Пере. Французская армия обеспечила страну многими тысячами кое-как обученных механиков, и большинство из них осталось без работы. Я мог надеяться только на то, что отыщу покровителя для одного из своих проектов. Я знал, что изобретение может подействовать на легкомысленных парижан, если покажется им сенсационным, и заявил, что намерен построить большой авиалайнер, способный с максимальной скоростью доставить в Америку сто пассажиров.

Эсме просила меня соблюдать осторожность:

– У тебя же нет чертежей такого корабля, Максим! Мы не должны привлекать внимание полиции.

Я успокаивал ее. Я громко смеялся:

– Что может сделать полиция? Доказать, что я не настоящий изобретатель? Моя маленькая голубка, если отхвачу свой кусок, понадобится лишь несколько часов, чтобы подготовить проект. Что ж, раз уж тебе так хочется, я готов приступить немедленно.

Я начал рассказывать о своем изобретении в кафе. Я говорил о неизбежном успехе предприятия, о том, какие огромные состояния можно на нем заработать.

– В самом деле, к этому нужно относиться как к солидному коммерческому проекту, – утверждал я.

Американские туристы практически оккупировали Монмартр и Елисейские Поля. Чем чаще они будут приезжать и чем в большем количестве, тем лучше для всех, говорил я. Туризм к тому времени стал одним из главных источников дохода для всех крупных городов.

Сдав в ломбард шубу, я оплатил новые визитные карточки, рекламирующие «Франко-американскую аэронавигационную компанию». Карточки я старался раздавать при всякой удобной возможности. Слухи обо мне медленно распространялись по Парижу. Многие говорили, что им уже известно о профессоре Пятницком, русском эксперте по самолетостроению, гениальном юноше, который создал в Киеве фиолетовый луч и в одиночку остановил красную конницу. Один журналист, приятель Лаланда, взял у меня интервью для своей газеты, через некоторое время появилась большая статья. Там многое было преувеличено, но в мою пользу. Меня называли донкихотствующим казаком, человеком науки и человеком действия, авантюристом, подобным Мюнхгаузену. У меня до сих пор хранится вырезка – «Ревью Куку»[135] от 15 сентября 1920 года. И это не единственное свидетельство общественного признания. Меня прославляло множество газет.

Больше всего я страшился не того, что не смогу выжить, а того, что Эсме заскучает и разочаруется. Я так и не смог, к сожалению, сдержать свои чудесные обещания. Наши развлечения зависели от щедрости других. Еще в Риме она полюбила кино, а чтобы заплатить за билет на новый фильм Пикфорд или Сеннета[136], денег хватало не всегда. Мои дела шли хуже, а я, как ни парадоксально, все толстел благодаря бесплатным обедам, которые обеспечивали мои богемные друзья. Но что еще хуже, Эсме стыдилась своей одежды. Даже парижских художников отличал определенный стиль, и их женщины выглядели изящными независимо от того, насколько эксцентричными оставались их платья. Эсме, как ни старалась, не могла подражать им. Я уверял, что мне она кажется восхитительной и привлекательной, но женщины в подобных делах никогда не верят своим возлюбленным.

Тем временем я продолжал расспрашивать о Коле, и мне стало ясно: в Париже полно людей, которые просто не могут признать, что они чего-то не знают. Очень многие притворялись, будто слышали о нем. Несколько русских эмигрантов утверждали, что встречали его на улочках по соседству или ужинали с ним пару дней назад, но почти все они оказались жуликами, которых интересовали только мои деньги. Возможно, из-за того, что наши русские дворяне в своих манерах и языке всегда ориентировались на Францию, в Париже собралось почти столько же эмигрантов, сколько в Константинополе. Русские рестораны вошли в моду. Русские художники устраивали выставки своих аляповатых картин. Русские танцоры шокировали весь мир причудливой хореографией, костюмами и отвратительной музыкой. Те самые элементы декаданса, которыми сопровождался триумф Ленина, теперь, как опасные споры, распространились во Франции. В результате парижане стали нас опасаться – и кто мог их в этом обвинить? Я с самого начала ошибся, открыв свою национальность. Я добился бы большего, если бы утверждал, что я еврей или египтянин! Иногда меня осаждали «синие чулки», которые бесконечно повторяли, как они сочувствуют стране, попавшей в ужасно тяжелое положение, а иногда ко мне и моим товарищам относились как к артистам какого-то гигантского цирка, приехавшим в город просто для того, чтобы развлечь скучающих обывателей.

Париж цеплялся за все модное. Совсем недавно я услышал, что последнее повальное увлечение – американские комиксы. Министр культуры присудил премию иллюстратору «Маленькой сиротки Энни»[137], а муниципальные власти Парижа переименовали авеню Рузвельта[138]. Теперь она называется бульваром Бэтмена. И куда же подевались претензии современных французов на культурное превосходство? Они подражают худшей американской и английской поп-музыке, худшей дешевой литературе, худшим фильмам. Они, по-видимому, отождествляют этот хлам с той жизненной энергией, которую они утратили более полувека назад. Я надеялся, что де Голль сплотит свою страну (хотя он показался мне напыщенным тупицей, когда мы повстречались в 1943 году). Его правление отмечено только студенческими беспорядками и распространением порнографии. Он не смог подчинить Алжир и не смог поставить на место свою блудливую столицу. (Более зловещие слухи о его происхождении и истинных привязанностях я отвергаю из-за отсутствия доказательств. Очень важно, однако, что он не сумел совладать с мусульманами за границей и не возражал против появления арабов и турок в собственной столице. Я разумный человек и не желаю верить в теорию заговора, получившую в наши дни такое распространение у западных красных. Дело в том, что подлинный заговор готовился в течение многих столетий, и в результате христианский мир изменился настолько сильно, что его стало трудно узнать!)

Наши дела шли все хуже и хуже. Эсме плакала при виде серых простыней и грязных окон. Она говорила, что нам не следовало уезжать из Рима. Итальянцы, конечно, были щедрее французов. Из России приходили ужасные новости. Верные присяге армии постоянно отступали и почти не получали помощи от союзников, теперь занятых турецкими делами. Я расспрашивал людей, приезжавших с юга России, о своей матери и друзьях, но ответов не получал. Бедолаги все еще не могли прийти в себя, все еще находились во власти кошмара. Казалось, тормошить их настолько же опасно, как пытаться разбудить сомнамбулу. Выходило много русских газет всех политических мастей, от яростно-монархических до крайне нигилистических, в них сообщались не факты, а мнения. В русских издательствах и русских информационных центрах, как и в отдельных кафе, которыми управляли русские, в основном все ограничивались сплетнями и нелепыми фантазиями. Эти эмигранты, подобно их берлинским коллегам, были удачливыми беженцами. В других местах сотни тысяч людей попадали в гражданские концентрационные лагеря, умирали от болезней или от отчаяния. И даже среди этих несчастных беженцев встречались сторонники Ленина и Троцкого. Ужасные последствия социализма стали всем очевидны, и все-таки французские социалисты готовили подобную судьбу своей собственной стране! Возможно, сопротивление оказалось бы гораздо мощнее, если бы наши газеты не печатали правдивые рассказы о злодеяниях настолько отвратительных, что обычные парижане не могли поверить прочитанному и отвергали подлинные истории, считая их лживой пропагандой. Я настаивал, что в газетах пишут правду, – я видел такие вещи собственными глазами. Я пострадал от рук красных добровольцев, и только бегство спасло мою жизнь. Но я вскоре понял, что лучше ничего не говорить. В те дни непрерывного, лихорадочного послевоенного веселья люди могли возненавидеть тех, кто говорил о смерти и ужасе или даже о чем-то менее значительном. Вот что им было нужно: новейший американский джаз, модные танцы, эксцентричные наряды. О героях войны уже забыли. Их место заняли потные негры, игравшие на банджо. И когда цена этих новых ощущений оказалась слишком высокой, они потребовали денег у разоренной Германии! (Разумеется, немцы устали. от таких требований. Они снова заняли город, после чего парижане просто пожали плечами, вдвое подняли цену на выпивку для немецких солдат и стали танцевать дальше.)

Эсме была готова присоединиться к великой вечеринке. Ее стремление к хорошей жизни вызывало у меня беспокойство. Она была молода, ей хотелось посещать разные места, но, конечно, я никак не мог найти наличных. Вскоре мне пришлось продать ценный патент за несколько сотен франков. Моим агентом стал одесский еврей по фамилии Розенблюм. Я заставил себя вежливо побеседовать с ним и даже не отдернул руку, когда он протянул мне липкие пальцы, предлагая заключить союз. Он сказал, где я должен встретиться с его клиентом.

Это случилось на Монмартре, в туристическом «Бал дю данс», в пасмурный день, когда колокол Савояр на башне Сакре-Кёр звонил «Ангелюс»[139]. Мне нравилась эта церковь. Казалось, ее перенесли откуда-то издалека, с Востока. Обычная толпа посетителей рассосалась. Эстрада опустела, стулья сдвинули, бар закрыли, и все-таки в помещении еще воняло дешевыми духами и молодым вином. Я вошел внутрь. Дверь за мной запер человек, с которым я согласился встретиться. Он тоже оказался украинцем, но из Марселя – он жил там с 1913 года. На мсье Свирском были яркий костюм в тонкую полоску и белая фетровая шляпа. Его руки были увешаны тяжелыми золотыми кольцами с грубо ограненными полудрагоценными камнями, главным образом темнокрасными. Он сказал, что работает брокером на серьезных южных промышленников, имеющих отделения в Париже. Он был лет на десять старше меня, но кожа на его лице казалась дряблой, как у ищейки, – словно что-то сушило его изнутри. Из-за этого Свирский выглядел печальным. Но его глаза напоминали твердые коричневые камни. Он расспросил меня об изобретении, которое я хотел продать. Он меня выслушал, и глаза его сверкнули, лицо сморщилось, губы искривились, как будто он считал себя обязанным проявить глубокомысленный интерес к моему отчету. Этот странный, нервный маленький субъект немедленно расслабился, когда я сказал, что добавить мне нечего. Тогда он озабоченно посмотрел в сторону бара. Свирский явно чувствовал неловкость – возможно, он хотел вести себя правильно, но не вполне понимал, чего от него ожидают. Он напоминал мне кое-как выдрессированного спаниеля. И все же в бумажнике у него лежали деньги вместе с листком бумаги, который мне следовало подписать: контракт на бланке марсельской проектной фирмы. Там упоминались лицензионные выплаты, которые я должен получить, когда мой тормоз безопасности начнет приносить доход. (Это устройство присоединялось к акселератору автомобиля. Оно автоматически срабатывало, когда водитель полностью отпускал педаль.)

Мы болтали об Одессе и о хороших временах, которые мы там пережили. Он знал некоторые из моих любимых кафе. Он вспомнил «У лохматого Эзо», вспомнил имя аккордеониста, который постоянно играл в заведении. Я произвел на него впечатление, когда упомянул своего дядю Сеню. Семена Иосифовича знали все.

– Так вы его племянник! Как тесен мир! – Он усмехнулся. – Мне лучше еще раз взглянуть на этот контракт. Вы слишком быстро его подписали. Почему вы не вошли в семейный бизнес?

– Дядя Сеня послал меня в технический институт. Он хотел, чтобы я стал адвокатом, но у меня не было к этому призвания.

Свирский воспринял это спокойно:

– У вашей семьи нет особой склонности к юриспруденции.

Я спросил, знал ли он моего кузена. Свирский сказал, что, по его мнению, Шура может находиться в Марселе.

– Нет, – возразил я. – Говорят, его убили.

Но Свирский был уверен, что Шура жив.

– Он явился несколько лет назад и просил дать ему работу. Наверное, дезертировал. Его бы, наверное, устроило, если б люди решили, что он мертв, а? Вероятно, обменялся с кем-то документами и сел на корабль. Так обычно и делается.

Неужели весь мир воскрес? Меня эта мысль просто потрясла. Да, все было очень похоже на Шуру. Я попросил Свирского передать моему кузену, чтобы тот связался со мной, если захочет. Мы поссорились из-за девушки. Я сожалел о случившемся. Я был уверен, что и он чувствует то же самое. В такие времена родственники должны быть вместе.

– Да, верно, – сказал Свирский. – В Марселе все еще очень много украинцев. Разумеется, с начала войны прежняя торговля с Одессой таки почти прекратилась. Это большой позор. Нам всем было очень хорошо.

Он зевнул. Теперь, заполучив мою подпись, Свирский чувствовал себя гораздо спокойнее. Мы согласились, что дела в Одессе уже никогда не пойдут так хорошо, как прежде. Золотой век миновал. В 1918 году только Париж вопреки всему пытался жить на широкую ногу. Апокалиптические политические идеи угрожали всей европейской жизни, предвещая новые войны и новые режимы. Свирский все еще надеялся, что большевики «немного расслабятся», как только окончательно победят в гражданской войне.

– Они обязаны открыть морскую торговлю. Они ведь не сошли с ума.

Но Свирский никогда не сталкивался с этой особой формой безумия.

Я сказал, что настроен не так оптимистично. Эти люди готовы уничтожить все страны, которые угрожают их безумным мифам. Он настаивал, что все устаканится. Я поблагодарил Свирского за деньги и, пожав ему руку, покинул «Бал дю данс». В следующий раз мы встретились лишь через несколько лет. Тогда Свирский мог бы назвать меня пророком.

Мой автоматический тормоз помог нам продержаться больше двух недель. Мы купили новую роскошную одежду. Мы посмотрели «Кабинет доктора Калигари»[140], и нас испугало его безумие. Этот модернистский экспрессионизм явственно свидетельствовал о том, что после поражения Германия стала нервной, почти психопатичной. Даже более обычные, менее иррациональные фильмы отражали ту же болезненную навязчивую идею смерти и психического заболевания. Эсме очень понравился «Полукровка». Никак нельзя было предположить, что этот фильм создал человек, который позднее подарил нам «Метрополис», «Нибелунгов» и «Женщину на Луне»[141]. Я в то время предпочитал «Пауков»[142] – эта картина казалась более понятной. Нам обоим, однако, нравился Чарли Чаплин, мы несколько раз смотрели «Тихую улицу» и «Иммигранта». Моей фавориткой стала Мэри Пикфорд, которая во многом напоминала Эсме. Мы посмотрели «Маленькую американку», «Ребекку с фермы Саннибрук» и «М’лисс». После просмотра мне захотелось перечитать рассказы Брета Гарта и отправиться в Калифорнию. Наверное, из всех фильмов Мэри Пикфорд мне больше всего нравился «Длинноногий папочка». Я сказал Эсме, что, если бы не любил ее, Мэри Пикфорд завладела бы моим сердцем. Эсме сказала, что, на ее взгляд, Мэри слишком хороша и мила. Я рассмеялся:

– В таком случае она – твоя идеальная конкурентка!

В Париже Америка стала для меня гораздо важнее, чем прежде, благодаря Д. У. Гриффиту, который так эффектно показал свою страну в величайшем из всех фильмов. Мы оба были просто одержимы «Рождением нации». Мы посмотрели фильм по меньшей мере двадцать раз. И в результате я начал понимать, что потенциал социального и научного прогресса сосредоточен в Соединенных Штатах. Если бы я сам снимал кино, то сделал бы именно таким. Один только Гриффит показал миру, что его страна населена не только колонистами, дикарями и гангстерами. Идеалы режиссера так напоминали мои собственные! Я обещал себе: как только моя компания по производству дирижаблей добьется успеха, я немедленно отправлюсь в США и лично поблагодарю его. Я хотел, чтобы он обратил свое внимание на проблемы России. Достаточно одного фильма, в котором ужасы большевизма будут показаны так ярко, как Гриффит показал злодеяния северян и саквояжников, подстрекавших негров столь же цинично, как Ленин подстрекал монголов, – и целый мир бросится на помощь моей стране. (Как ни странно, сами большевики это осознали. Проявив почти невероятную хитрость, они наняли плагиатора Эйзенштейна, чтобы тот представил их дело в искаженном виде. Хитрый еврей, способный подражать гениям, украл труд Гриффита, создав хвалебную оду своим кровожадным хозяевам, представив их в нелепом героическом образе: ненавистная Гриффиту толпа в свете прожекторов представлялась поистине благородной. Это доказывает: средства не могут быть хороши сами по себе. Все зависит от того, кто их использует. Именно поэтому изобретатель всегда должен сохранять осторожность. Я и теперь держу свои изобретения при себе. За последние полвека на них слишком часто покушались.)

Париж продолжал танцевать. На всех улицах работали кафешантаны, публичные дома, бары. Пресыщенные люди приезжали со всех континентов, они мечтали поучаствовать в вечеринке. Американцы встречались повсюду. У них были деньги, хотя, как правило, они притворялись бедными. В своих любимых кафе на Левом берегу я встречал приезжих журналистов, живописцев, поэтов. Я спрашивал прибывших из США о Мэри Пикфорд и Лилиан Гиш, но они могли сообщить мне гораздо меньше, чем я сам узнал из киножурналов. Некоторые из них (главным образом жители Нью-Йорка) даже не имели представления, кто такой Дуглас Фэрбенкс! Прямо как русские, не слыхавшие о Стеньке Разине и царе Салтане! Их глубочайшее невежество вызывало у меня жалость. Они приезжали в Париж, отчаянно стараясь выглядеть интеллектуалами, читали невозможные французские романы Жида, Уиды и Мориака, пускали слюни над грязными выдумками Вилли-Коллетт, изданными под видом литературы. И в то же самое время они с восторгом рассуждали о массовом вкусе и дрыгали руками и ногами, изображая темнокожих собирателей хлопка, страдающих от предсмертного паралича. Я знал, что они смеялись надо мной, и все же я гораздо лучше чувствовал пульс эпохи, чем они. Они на самом деле воплощали прошлое, сами того не понимая. А я был истинным человеком своего времени. Они просто пытались повторить ностальгическую, невозможную фантазию конца века. И тем не менее некоторые из них снисходительно приобретали выпущенные мной акции «Аэронавигационной компании». Именно на эти средства, которые я тщательно учитывал в особом блокноте, мы и жили. Эсме снова начала страдать от головной боли, у нее повторялись приступы усталости, похожие на тот, что случился на лодке Казакяна. Сначала я сидел с ней, работая за нашим единственным столом, рисуя чертежи и сочиняя письма всем, кто мог бы нам помочь добраться до Англии. Постепенно я стал уходить все чаще, оставляя ее с керасиновой лампой и подержанными романами, купленными на соседних развалах. Деньги нужно было как-то добывать, а нам не всегда удавалось оплачивать самое необходимое. Один только кокаин в Париже стоил огромных денег. Он неожиданно вошел в моду в полусвете, официанты открыто продавали его в ночных клубах и ресторанах. Я впал в панику, понимая, что Эсме вскоре захочет бросить меня, – она не была создана для бедности или тяжелой работы. Лондон оставался недосягаемым. И мне приходилось тратить все больше и больше времени на поиски нового партнера, готового профинансировать строительство огромного дирижабля. Люди все сильнее опасались тех, кто проявлял интерес к их деньгам, – неважно, насколько убедительно выглядели проекты. Парижане в основном занимались тем, что брали деньги у других. Я страдал от страха и усталости, одна неудача следовала за другой. Эсме все глубже погружалась в себя, даже кокаин уже не действовал на нее.

Я надеялся разыскать Колю. Я оставлял сообщения повсюду. Я прикреплял их на доски объявлений в эмигрантских общежитиях, передавал клочки бумаги незнакомцам. Я печатал объявления в русских газетах. И еще я писал миссис Корнелиус, майору Наю, мистеру Грину, умоляя их прислать нам денег на проезд до Англии и использовать свое влияние на английских чиновников в Лондоне и в Париже. Русские потешались надо мной. Они ехидно спрашивали: «Ваш князь уже появился?» или «Дирижабль полетит сегодня?» Это было отвратительно. Наконец, только чтобы избежать подобных унижений, я начал отрицать, что я русский.

Однажды я стоял возле Зимнего цирка, перед отелем на рю дю Тампль, в котором мы жили после приезда в Париж, и ждал, когда артисты выйдут после дневной репетиции (я слышал, что многие русские теперь выступали в цирке в качестве наездников). И тут я явственно увидел Бродманна, одетого по последней моде в черную фетровую шляпу и пальто. Он быстро шагал по направлению к площади Республики. Взмахнув зонтиком, он подозвал такси и жестом пригласил еще какого-то человека присоединиться к нему. Этот мужчина был одет менее презентабельно, в коричневый костюм, – мне он показался французским интеллектуалом. Под мышкой незнакомец держал пачку газет. Я сразу догадался, что он придерживался радикальных убеждений. Бродманн улыбался и шутил, не обращая внимания на окружающих. Он явно преуспел, как это свойственно людям такого сорта. Несомненно, он изображал героя революции. Почти наверняка он стал агентом ЧК в какой-то небольшевистской организации. Дрожа от страха, я немедленно поспешил домой. Эсме была бледна, она что-то ела и пыталась читать Готье. Я ничего ей не сказал – не хотел тревожить ее еще сильнее. Но остаток вечера я провел дома, а на следующий день не стал бриться, решив отрастить бороду.

Я сел на трамвай, следовавший на Монпарнасское кладбище. Поблизости от него располагались театр и кафе, кажется, под названием «Пеле Нала». Некогда там собирались итальянские актеры, но теперь это место стало прибежищем русских анархистов. Я пал так низко, что вынужден был общаться с отребьем. Я делал все ради Эсме. Я пошел бы на что угодно, лишь бы спасти ее от нищеты. Спрыгнув с подножки трамвая, я пересек улицу и вошел в кафе. Ограда кладбища осталась позади меня. Стоял холодный осенний день, было довольно светло.

Кафе только что открылось. Внутри официанты еще отодвигали стулья от столов. Немногочисленные клиенты собрались в баре, они пили кофе из маленьких чашек и угощали друг друга сигаретами. Некоторые говорили на диалекте, который был мне знаком, – речь поселенцев, полурусских, полуукраинцев из Екатеринославской губернии. Я немного владел этим языком – по крайней мере, представлял общие правила – и смог приветствовать собравшихся. Однако они посмотрели на меня неприветливо и подозрительно. Эти люди, вероятно, провели в Париже несколько месяцев, но вид у них был до сих пор какой-то волчий. Я решил, что подобные люди не меняются нигде. Почти все носили обычную дешевую рабочую одежду, хотя у некоторых еще сохранились остатки мундиров – головные уборы, брюки или обувь. Я сказал им, что родился в Киеве, – это не произвело впечатления. Они немного расслабились, когда услышали, что я служил у Нестора Махно. Маленький батько все еще считался в их кругу великим героем. Высокий худощавый хромой мужчина, левая рука которого безжизненно висела, задал несколько вопросов, явно для того, чтобы проверить меня. Мои ответы его удовлетворили.

– И кем вы были? – спросил он. – Зеленым? Или вы один из тех городских анархистов, которые пытались нас учить, как сражаться с красными?

Я инстинктивно принял решение сказать им правду.

– Нет, – произнес я. – Моя сестра была санитаркой в армии Махно. Может, вы ее знали? Эсме Лукьянова.

– Знакомое имя, – сказал высокий мужчина. – Симпатичная блондиночка?

– Да, она.

– Так чем же вы занимались?

– Я учитель. И инженер. Я был в агитпоезде, когда меня захватили белые. Они заперли нас в синагоге на верную смерть. Потом прорвались какие-то австралийцы и забрали нас в Одессу. Услышав, что белые наводнили город, а красные расстреливают анархистов, я сел на корабль вместе с беженцами.

Они не хотели слушать рассказы о подвигах, эти мужчины. Многие из них оказались так называемыми «казаками» из Гуляйполя. Их не слишком интересовали истории других беглецов.

Раненого звали Челанак, очевидно, он был немецким колонистом с примесью еврейской крови, поэтому я его и заподозрил. Он сказал, что его сочли мертвым после того, как большевики напали на Голту[143] в сентябре 1919 года.

– Мы тогда тоже побеждали. – Он сделал паузу и отступил от меня на шаг, как будто осматривая картину. Потом он продолжил: – Я отполз в небольшой лесок, где греческие пехотинцы по обрывкам кителя приняли меня за белого офицера. Меня послали в Одессу, где находился плавучий госпиталь. Он направлялся в Болгарию, думаю. Но я остался в какой-то маленькой рыбацкой деревне, в которой мы остановились непонятно зачем. Я попытался вернуться – это случилось у самой границы. Меня схватили дезертиры, но не успели пристрелить – их поймали красные. Я снова сбежал, сначала в Польшу, потом в Вену и, наконец, во Францию. – Он нахмурился и понизил голос: – Но я тебя знаю, я уверен, знаю.

Я его раньше никогда не видел.

Кафе начали заполнять ветераны. Челанак прислонился к стойке и потягивал кофе. Его следующие слова были как будто совсем не связаны с предшествующими. Но говорил он очень многозначительно:

– Я был с Махно, когда мы казнили Григорьева на виду у его собственной армии. Помнишь? Чубенко выстрелил первым, Махно – вторым, а я – последним. Мы сделали это из-за погромов, думаю. Я точно тебя знаю! Ты был одним из связных боротьбистов, которых мы обнаружили в отряде Григорьева. Бродманн!

Ничего более ужасного он сказать не мог. Мне тотчас стало дурно. Я попытался улыбнуться. Он отбросил журнал, который держал в руке, и щелкнул пальцами:

– Бродманн. Кто-то сказал, что ты в Париже. – Он осмотрелся по сторонам.

Я едва не закричат:

– Я не Бродманн! Ради бога, дружище! Меня зовут Корнелиус! Меня действительно схватил Ермилов, но я сбежал. Я был пленником Григорьева несколько дней, вот и все! Потом я встретился с сестрой в Гуляй-поле. Клянусь, это правда.

Я был потрясен. Я видел Бродманна всего днем раньше. Это само по себе пугало. Но то, что бывшие бандиты приняли меня за ужасного предателя-еврея, было гораздо хуже.

– Я встречал человека, который носил эту фамилию. Он был большевиком, хотя какое-то время притворялся боротьбистом. – Я пожалел об этом признании, едва слова сорвались с моих губ.

– Товарищ Бродманна, так? Я знаю твое лицо. Я тебя знаю.

Он не проявлял особой враждебности. Как будто он лично не испытывал ненависти к своим старым врагам. Но было непохоже, что все остальные разделяли его терпимость. Наверное, я вспотел. Я почти умолял его не продолжать разговор о нелепом сходстве. Я простирал к нему руки. Я никогда не видел этого полумертвеца прежде и не мог поверить в глупое совпадение, приведшее к тому, что он спутал меня с человеком, которого я боялся и презирал сильнее всех на свете. Я с трудом покачал головой:

– Который Бродманн? С рыжей бородой? Из Александровска?

Челанак засмеялся:

– Нет-нет! Я видел тебя на митинге! Позавчера. Неподалеку от улицы Сен-Дени. Я тогда подумал, что ты и есть Бродманн.

– Я не был на митинге, товарищ. Пожалуйста, не надо об этом!

Неужели Бродманн в конце концов принесет мне смерть?

– Ты знаешь, что Бродманн утверждает, будто помог убить Григорьева? Ты не убивал Григорьева, верно?

– Конечно нет.

– Извини. Сюда часто заходят чекисты. Должно быть, у тебя есть двойник, товарищ. Неприятно, да? Двойник, который служит в ЧК!

Казалось, опасность миновала, но я никак не мог успокоиться. Я пришел туда только потому, что надеялся узнать новости о Коле, в прошлом связанном с кем-то из анархистов. В душном помещении собиралось все больше изгнанников, одни говорили на русском, другие – на французском, немецком, польском. Они держали в руках смятые газеты так же небрежно, как некогда мечи и винтовки. Я начал проталкиваться к выходу. Челанак ухватил меня за пальто:

– Но ты, несомненно, друг Бродманна? Может, до сих пор боротьбист? Скажи хотя бы, зачем ты сюда пришел!

– Из-за князя Петрова, – сказал я.

– Какого черта ты ищешь здесь князя? – Он снова подошел ко мне. – Мы немного побаиваемся шпионов, друг Бродманна.

– Я не друг Бродманна. Единственный Бродманн, которого я знал, пойман и расстрелян белыми в Одессе в прошлом году. Что касается Петрова, он сделал так же много, как и любой из нас, – и тоже пострадал. Разве для нашего движения существуют классовые ограничения? Если так, то вы, наверное, собираетесь исключить Кропоткина! – Я с ужасом осознал, что все глаза теперь устремлены на меня. Я заговорил более решительно: – Ты дурак, Челанак. – Я придвинулся к нему, ударил по высохшей руке, которая начала качаться, как маятник. – Не могу понять, почему ты выбрал меня. Я не причинил тебе вреда. Мы еще недавно вместе служили общему делу.

Он ухватился за раненую руку здоровой, чтобы она перестала качаться. Потом он посмотрел в землю.

– Прошу прощения, товарищ. У нас здесь нет никакого Петрова – разве что он сменил имя и звание. Не знаю, почему я так заговорил. Может, есть в тебе что-то такое…

Мы оба тяжело дышали. Мы теперь стояли возле кафе и смотрели на кладбище, находившееся за железной оградой по ту сторону дороги.

– Ты, по-моему, немного похож на Бродманна, – сказал он, пытаясь смягчить оскорбление. – Но я вижу, что ты – не он. Ты ни одеждой, ни выражением лица не напоминаешь чекиста. При дневном свете это очевидно. Я еще раз извиняюсь. Что я могу для тебя сделать?

– Я надеялся отыскать князя Петрова, вот и все.

– Сюда приходят только измученные и побежденные анархисты. Нас связывают страдания и жалость к себе. – Он улыбнулся, поправив кепку. – Возможно, именно поэтому я принял тебя за чекиста. Ты выглядишь не особенно подавленным. Иди с миром, товарищ. Но будь осторожен. Твое лицо не очень подходит для этих мест. – Он слегка расслабился. – В твоих глазах слишком много будущего. А эти кафе – цитадели утраченного прошлого. У нас нет сил, чтобы сделать еще шаг вперед.

Я не могу вспомнить, попрощался ли с ним. Я помчался по рю Фруадево, мимо театра. Я бежал не от Челанака, а от Бродманна. Я был уверен, что анархист прав. Бродманн – наиболее подходящий кандидат в агенты ЧК. Он очень обрадовался бы, если бы представилась возможность меня уничтожить. В тот момент я был готов бежать обратно в Рим. Какую же глупость я совершил, когда бездумно принял приглашение Сантуччи! Я думал, что отсюда легче добраться до Лондона. Лучше бы я остался в Константинополе. Я решил, что совершенно необходимо поскорее выбраться из Парижа, возможно, уехать на юг или в Бельгию, а оттуда перебраться в Голландию или Германию. Я продам всю свою одежду. Все ценности, какие у меня остались. Я зашел в Люксембургский сад с его тонкими, неприятными с виду деревьями. Место казалось слишком открытым. Я помчался на улицу Сен-Мишель и постарался затеряться в толпе, едва не попал под трамвай и наконец добрался до нашего переулка. Он стал моим убежищем. Я сильно запыхался к тому времени, когда поднялся по лестнице на верхний этаж. Внутри, как всегда, было сумрачно. Эсме сидела на нашей грязной кровати и читала старый номер «Парижской жизни». Она просто кивнула мне. Я немедленно бросился к нашим запасам кокаина, чтобы поддержать свои силы. Эсме до сих пор не вытащила из волос вчерашние папильотки. Она становилась неряшливой, и в этом была моя вина. Мог ли Бродманн, подумал я, явиться в Париж специально для того, чтобы отыскать меня? Большевистские убийцы находились во всех столицах. Они занимались тем, что истребляли людей, избежавших расправы в России.

На сей раз я обрадовался, что Эсме не отрывалась от журнала и не замечала, благодарение богу, моего волнения. Как я мог сказать ей, что нам нужно бежать? Ей стало бы только хуже, и тогда я просто не сумел бы скрыться: по пятам шел Бродманн, а Эсме и так находилась не в лучшем состоянии. Бродманн, конечно, знал о моем присутствии в Париже – я повсюду оставлял свой адрес, надеясь, что сведения в конце концов дойдут до Коли, и Бродманн или один из его агентов-чекистов могли в любой момент все узнать. Я молился, чтобы они пощадили Эсме. Сначала я решил взять свои драгоценные грузинские пистолеты и отнести их в дорогие магазины на набережной Вольтера, где туристы покупали старинные стулья эпохи Людовика XV и медали времен Наполеона, деревянные статуи святых, украденные из разрушенных во время осады церквей. Мне следовало совсем немного пройти по берегу Сены, чтобы достичь набережной. Я просто обязан был раздобыть денег на железнодорожные билеты. Однако я медлил. Я чувствовал, что откажусь от последних остатков своего наследия, если продам самое ценное и предам друга. Но у меня не осталось выбора. По всему Парижу беженцы принимали в точности такие же решения.

Наверное, меня в те дни сберег некий яркий развратный ангел-хранитель, тот самый, который ввел меня в мир богемного Петербурга и познакомил с Колей. Он появился, крича и размахивая длинными пухлыми руками, на Пон-Неф, в том месте, где он выводил на набережную Конти. Человек как будто сошел с одной из гротескных башен Нотр-Дама – облаченный в ярко-желтый плащ, зеленый шейный платок, синий бархатный жакет и белые «оксфордские мешки»[144]. Я по привычке хотел сбежать от него, но потом остановился, а он перелетел через дорогу (плащ и брюки взметнулись, как оболочка сдувшегося воздушного шара) и обнял меня. Он прижимал меня к чудовищной груди и дышал мятной водкой мне в лицо. Он по-прежнему сохранил свое преувеличенное очарование и склонность к театральным фразам и жестам. Не вызывало сомнений и то, что его страсть ко мне (впервые проявившаяся в поезде, когда я был мальчиком, путешествовавшим из Киева в Санкт-Петербург, в Политехнический институт) ничуть не угасла. Это был артист балета Сергей Андреевич Цыпляков.

– Твой дорогой Сережа, мой любимый Димка! – Он поцеловал меня в обе щеки, а потом в лоб. – О Димка! Ты не умер! И я не умер! Разве это не чудесно? Ты давно в Париже? Ты выглядишь не очень хорошо. – Он крепко схватил меня и внимательно осмотрел. – Я сказал тебе, что Париж – прекрасное место, и ты запомнил! Разве я не прав? Я приехал сюда в шестнадцатом с некоторыми другими артистами «Фолина», чтобы развлекать армию. И с тех пор я здесь. Какая удача, тебе не кажется?

Мне казалось, что он когда-то решительно настаивал на том, что ни в коем случае нельзя покидать Петербург. Я хотел узнать, как ему удалось попасть в Париж, – для русских граждан это почти невозможно.

– Мой дорогой, Фолин – гений. Бессердечный, эгоистичный, беспечный, но гений. Он убедил кого-то, что наши выступления повысят моральный уровень войск, сражающихся во Фландрии. И они позволили нам проехать. Примерно половина артистов – здесь. Дорогой, им не удалось завлечь меня в армию. И я по этому поводу не переживал. Очень повезло! В Париже нас все любят. Мне поступали предложения от Дягилева и от этого плагиатора Фокина. Мало того, что он украл имя Фолина, он украл и почти весь наш репертуар. Но это не имеет значения. Здесь сотни изумительных композиторов, как тебе известно. Куда ты направляешься, дорогой Димка?

Я пришел к выводу, что дела у Сережи шли хорошо, и решил обдумать план действий. Возможно, я сумею занять нужные мне деньги или по крайней мере продать ему немного акций моей «Аэронавигационной компании». Я сказал, что просто вышел прогуляться, и он настоял, чтобы мы зашли в соседнее кафе, «Л’Эперон».

– Как раз туда я и шел. Просто изумительное место. Там все так солидно и красиво. Ты не хочешь омлет? У них просто замечательные омлеты.

Мы прогуливались мимо ящиков с подержанными книгами, которыми была заставлена тогда вся набережная до бульвара Сен-Мишель, переполненного, как всегда. Сережа, похоже, лично знал половину людей, встречавшихся нам на улице. «Л’Эперон» оказался одним из тех огромных современных заведений, которые вошли в моду после войны. Стеклянная стена занимала большую часть здания, а за ней виднелись фигуры грязных, длинноволосых, грубых самозванцев – художников, писателей и музыкантов. Я очень обрадовался, что на сцене не играет неизбежный джаз-банд. Нам пришлось сесть за столик с двумя явными гомосексуалистами, которые, к моему огорчению, немедленно предположили, что я был мальчиком на содержании у педераста Сережи. Но я готовился стерпеть даже это – лишь бы спасти себя и Эсме. Сережа начал хвастаться своими достижениями на танцевальной сцене: что говорили о нем парижские критики, как его пытался переманить у Фолина сам Дягилев. Рассказы Сережи слышал не только я, но и еще половина посетителей. Я терпел, кивал и улыбался – именно так я расплачивался за омлет, который оказался большим, но посредственным. Мой спутник заказал целую бутылку анисовой и настоял, чтобы мы ее распили. Я забыл о его пристрастии к алкоголю. К тому времени, когда мы встали из-за стола, я уже опьянел и согласился вернуться с Цыпляковым в его квартиру на рю Дофин. Когда мы, пошатываясь, шагали по булыжной мостовой, я спросил, не имеет ли он каких-нибудь сведений о Коле.

– О да, – сказал Сережа, – я с ним довольно часто встречался с полгода назад. Он всегда обедает в «Липпе» на бульваре Сен-Жермен. Ты знаешь, где это? Не в моем вкусе. В основном деревенская кухня. Но, как тебе известно, он испытывает сентиментальную склонность к крестьянам.

Сережа остановился, вынул ключ, отворил огромные ворота во внутренний двор и пропустил меня вперед. В другом конце двора располагалась лестница, ведущая к двери его квартиры. Там было просторно и светло, но у Цыплякова сохранились кулацкие вкусы. Повсюду стояли мелкие безделушки: фарфоровые свиньи, фарфоровые розы, подсвечники, золотые вазы с яркими цветами. Все пропахло несвежими духами.

– Возьми те японские подушки, – сказал Сережа. – Так будет удобнее всего.

Я надеялся, что надолго не задержусь. Я снял пальто и уселся на подушки, протянув руку к бокалу желтого перно, который держал Сережа.

– Как я понял, ты по-прежнему не прочь нюхнуть? – спросил он.

Интересно, догадался ли он, что я украл его кокаин тогда, в поезде.

Я кивнул.

– Главнейшая потребность в моей жизни, – ответил я.

Я наблюдал за ним, когда он уселся за черный с золотом лакированный столик и начал готовить «снежок».

– Надо заметить, – сказал Сережа ровным голосом, – что мы с Колей больше не поддерживаем отношения. Я считаю дурным его образ жизни, а его выбор спутников… Ну, Димка, дорогой, это же просто ужасно! И ему еще достало наглости оскорблять меня при нашей последней встрече. Он стал уж очень респектабельным. Не хочет знать старых приятелей. – Толстые губы, огромные глаза, раздутые ноздри – Сережа обернулся и бросил на меня загадочный, многозначительный взгляд. Он принес мне кокаин на небольшом мраморном блюде, и я вдохнул порошок через длинную золотую трубочку. Кокаин был гораздо лучше, чем у моих поставщиков. По крайней мере, мне следовало до отъезда узнать, где Сережа достает порошок.

И тут он внезапно прыгнул – сделал настоящий балетный пируэт – и приземлился рядом со мной на подушках. Остатки вина пролились, и я попытался куда-то поставить бокал, но Сережа с громким смехом вырвал его у меня из рук и отбросил назад.

– Ах, Димка, дорогой! Это было так грустно! Ты тоже тосковал? Я вспоминал те дни, вспоминал наш поезд. Ты был так молод и очарователен. Иногда, засыпая, я все еще чувствую твой запах. Ничто не сравнится с этим ароматом. Ни один химик не смог бы воссоздать его. И он у тебя еще сохранился. Сколько тебе лет?

– Мне двадцать один год. – Я разбрасывал подушки, неловко пытаясь выбраться.

– Наконец-то повзрослел. Хо-хо! – Он коснулся губами моего плеча и посмотрел на меня карими коровьими глазами. – А что ты делаешь в Париже?

– Ищу работу, мне нужны деньги. Меня преследует ЧК из-за моих дел в Одессе.

– У тебя нет денег?

Меня поразило, как легко он вскочил на ноги. Сережа почти мгновенно выдвинул ящик стола и извлек оттуда несколько крупных купюр. Он снова уселся рядом, прижав деньги к моей рубашке.

– Этого тебе хватит на некоторое время. Купи костюм. Тебе нужен хороший костюм.

Я не хотел ссориться с ним и поэтому сказал:

– Я расплачусь с тобой, Сережа. Слава богу, этого хватит на оплату счета от доктора!

– Ты болен? Чахотка?

– К сожалению, нет. Лобковые вши. Я подцепил их на Монмартре, полагаю.

Он снова вскочил и начал инстинктивно почесывать бедра:

– Ты еще от них не избавился?

– Надо сказать тебе правду. Я как раз собирался узнать, вылечился я или нет.

– О, я не стану тебя задерживать!

Меня удивило, насколько эффективной оказалась эта уловка.

– Я хотел бы увидеться с тобой снова, – сказал я, поднимаясь на ноги и спускаясь с кушетки на пол. Мне трудно было стоять прямо, хотя кокаин частично разогнал туман в голове. Вероятно, именно его мне следовало благодарить за ту находчивость, с которой я изобрел свое ужасное заболевание.

– Непременно, Димка, любимый. Завтра. Давай помолимся всем святым, чтобы это ужасное испытание для тебя закончилось.

Кажется, я заметил, как он осмотрел подушки, указав мне дорогу к выходу. Сережа послал мне воздушный поцелуй:

– До завтра, Димка, мой дорогой.

Я не был уверен, смогу ли выдержать еще одну встречу с огромным танцовщиком, но он был для меня единственной связью с Колей и источником денег, которые, в свою очередь, означали, что я смогу возвратиться домой с конфетами и цветами для Эсме. Это ее подбодрило. Она едва не заплакала, увидев мои подарки:

– Неужели мы снова богаты, Максим?

– Мы на пути к богатству, моя голубка. Думаю, что мне известно, где найти Колю.

На Эсме это не произвело большого впечатления. Мой Коля казался ей мифом, символом надежды, а не реальности. Она, как правило, расстраивалась, стоило мне упомянуть его имя. Ей требовалось что-то более конкретное.

– Обещаю тебе, Эсме, что мы скоро избавимся от всего этого. – Я сидел на кровати и стискивал ее руки, а она жевала конфеты. – Коля поможет мне реализовать проект «Аэронавигационной компании».

Вот и все, что я мог ей сказать. Теперь требовалось срочно подыскать какое-то укрытие, где нас не найдут Бродманн и его чекисты. Даже Эсме заметила, с какими предосторожностями я в тот день запирал дверь. Я снова вышел на улицу в шесть часов вечера, наказав ей сидеть дома и открывать только мне по условному сигналу.

К тому времени как я пришел к «Липпу», начался дождь. На улице было пасмурно, но декоративные медные панели и зеркала в ресторане ярко блестели. Это было старомодное двухэтажное семейное заведение, его посещали самые разные люди, в том числе и евреи. С некоторой нервозностью я толкнул вращающуюся дверь, вошел внутрь и обратился к метрдотелю. Зал уже был переполнен. Метрдотель спросил, заказывал ли я столик. Когда я ответил отрицательно, он покачал головой. Мне показалось, что он мог бы впустить кого-то другого, но моя внешность ему не понравилась. Подавленный, я вышел на Сен-Жермен. Я заходил во все магазины подряд и подолгу стоял у дверей, следя за входом в ресторан и надеясь увидеть Колю. В конце концов я отправился домой. Моя одежда уже поистрепалась, но если бы я облачился в один из своих мундиров, то стал бы ходячей мишенью для убийц из ЧК. Я решил, что должен купить себе новый костюм.

Назавтра, ближе к полудню, я вновь отправился к Сереже. К тому времени я уже обдумал, как сопротивляться его домогательствам. Он отворил дверь, сонно моргая, но сразу оживился, завидев меня. Сережа накинул цветастое шелковое кимоно, затянуть пояс он не потрудился. Несомненно, Сережа надеялся, что вид его обнаженных бедер и гениталий подстегнет мой интерес. Мне уже было знакомо и то и другое. У меня сохранились самые подробные воспоминания о происшествии в поезде, когда он занимал верхнюю полку, а я – нижнюю. Однако я не смог ему помешать, когда он поцеловал меня в губы (от него разило перегаром) и обнял за талию. Потом Сережа потянулся к бюро и достал оттуда кокаин, предложив мне нюхнуть с той же легкостью, с какой обычно предлагают выпить кофе. Разумеется, я согласился. Он постепенно припомнил наш последний разговор:

– Что тебе сказал доктор, Димка? Ты уже окончательно вылечился?

– Почти. Лучшее лечение – какая-то примочка, но доктор говорит, что эта штука дорого стоит. Все прочие способы гораздо медленнее.

– Ты спал с кем попало, Димка. Я всегда подозревал, что у тебя задатки маленькой шлюхи. – Вернувшись к столу, он открыл ящик и вытащил еще несколько купюр. – Этого хватит на примочку?

Я с трудом овладел собой: подобное унизительное предположение пробудило во мне ярость, но эта же ярость помогла мне без зазрения совести принять его деньги. Пусть извращенец думает что угодно! Я никогда не стал бы спать с ним. Да, существует такая вещь, как любовь между мужчинами. Я не отрицаю, что испытал подобное. С любой красивой женщиной можно заняться любовью, пусть это будет всего лишь увлечение на час, но мужчина, который вызывает подобное желание, должен быть выдающимся во всех отношениях, и мне за всю жизнь встретился только один такой человек, а женщин, которых я по-настоящему любил, было две. Я провел у Сережи немного времени, поговорил с ним о труппе и его гастрольных планах, о его ссоре с администратором («Говорят, что я слишком много пью. А я отвечаю: кто сможет не пить, имея дело с такими тупыми деревянными балеринами, с трудом ползающими по сцене!»). Он спросил, где я живу. Не было никакого смысла ему лгать, и я сообщил, что живу на рю де ла Юшетт.

– Но это – убогое место! Тамошние забегаловки кошмарны! Туда нужно приходить со своим хлебом, ножом и вилкой! О мой дорогой Димка, это ужасно!

Было неблагоразумно упоминать об Эсме.

– Я ехал в Англию, – сказал я. – Путешествовал с другом. Друг решил поехать дальше без меня, прихватив почти все мое имущество, включая документы.

Он пришел в ужас и начал шумно выражать свое сочувствие. Это обеспечило мне еще порцию кокаина. Сережа старался не прикасаться ко мне.

– О мой дорогой. Как только твоя проблема будет решена, ты переберешься ко мне. У меня очень много комнат, как ты сам видишь. У тебя будет отдельная спальня. И особый гардероб. Я буду тебе очень рад. Сам же знаешь, что ты всегда нравился мне, Димка.

Я притворился, что эта перспектива меня восхищает:

– Как замечательно, Сережа! Я сейчас вернусь к доктору и узнаю, есть ли у него примочка. Это, должно быть, займет всего несколько дней.

– Бедняжка! Я понятия не имел, что ты так ужасно страдаешь. Что произошло? Ты цеплял женщин? Или бельгийцев? Судя по моему опыту, они никогда не знают, есть у них вши или нет. Вот мое правило, милый Димка: никогда не связывайся с женщинами и бельгийцами и будь осторожен с американскими трансвеститами. Они не меняют нижнее белье. Но ты ведь знаешь все про Пигаль, не так ли?

– Не волнуйся. Я с ними никаких дел не имел. В этом случае, однако, я полагаю, во всем виноват турок.

– О, ну конечно, турки! – Сережа вздрогнул. Я понял, что турецкие вши по какой-то невообразимой причине кажутся ему самыми отвратительными. – Бедняжка! Тебя изнасиловали?

– Когда-нибудь я расскажу тебе о своих приключениях в Константинополе, Сережа. Ничего, если я вернусь завтра в это же время?

– Конечно, мой дорогой. Или сегодня вечером, когда я вернусь домой. Нет! Не сегодня вечером. Да, утром. Сразу после двенадцати. Чудесно.

Я пошел прямо в магазин одежды на улицу Тюренн. К счастью, моя фигура, за исключением некоторых округлостей, всегда оставалась прекрасной: настоящий мужской стандарт. У меня не возникло ни малейших трудностей при выборе костюма-тройки, новой рубашки, нескольких воротничков, галстука и ботинок. Сережиных денег – включая то, что осталось с прошлого раза, – хватило на оплату счета. Я вышел из магазина уже в новой одежде, прочие вещи я нес в аккуратном свертке.

Когда я вернулся на рю де ла Юшетт, местные клошары посмотрели на меня с любопытством. Я вошел в убогий подъезд и поднялся по лестнице. Эсме уже встала с постели. Она сидела в халате за столом, медленно заполняя бланк, вырванный из журнала.

– Это конкурс, – сказала она. – Приз – поездка на двоих в Египет.

Я не стал ей говорить, что журнал старый. Ей не следовало терять надежду, пока надежда оставалась у меня. Она не обратила внимания на мой новый костюм, и я этому даже обрадовался.

Тем вечером, отправившись в «Липп», я взял такси и обнаружил, что, хотя ресторан заполнен так же, как и днем раньше, теперь для меня нашелся уголок за одним из длинных столов наверху. Это не совсем меня устраивало, так как постоянные и привилегированные клиенты сидели в ресторане на первом этаже. Я немного поел, еда оказалась скорее немецкой, чем французской. Я уже привык к их спарже. Хотя счет был и невелик, но я оставил щедрые чаевые. Такие вещи производят впечатление на официантов, которые стремительно передают новости своим товарищам. Я хотел быть уверенным, что в следующий раз получу место внизу. Уходя, я поискал взглядом Колю, но его в заведении не было. Во время следующего визита я решил поговорить с метрдотелем. Но для того чтобы возвратиться в «Липп», следовало пережить неприятную встречу с Сергеем Андреевичем. Моей истории о докторе и его чудесной примочке не могло хватить больше чем на два визита, потом придется либо уступать, либо бежать. Я снова некоторое время простоял возле входа в ресторан. Когда я отправился домой, было уже за полночь. Эсме спала и не проснулась, когда я лег рядом. Я немедленно погрузился в сон.

Еще три посещения все более и более нетерпеливого Сережи, еще три ужина в «Липпе»… Сережа предупредил меня, что не может и дальше давать мне деньги на лечение: доктор, похоже, меня попросту обманывает. Сережа знал очень хорошего доктора, своего собственного, – он верил, что этот специалист, несомненно, поможет мне. Во время четвертого визита я вынужден был сказать ему, что вылечился, но, оправдываясь сильным воспалением, смог удержать его от проявлений страсти, хотя его самообладание, которым Сережа никогда не отличался, подверглось сильнейшему испытанию. Больше я сделать ничего не мог. Мне нужны были деньги, чтобы найти Колю. Если я и впрямь отыщу своего друга, жизнь снова обретет смысл. Вскоре, примерно через неделю, главной моей проблемой стал способ отказаться от переезда к Сереже. Вдобавок он очень хотел посмотреть, где я живу.

Однажды вечером я сидел в ресторане «Липп» за столиком внизу, у двери, думая о своем тяжелом положении и пытаясь изобрести оправдание, чтобы не ходить к Сереже, когда он вернется из театра. Поднося ко рту первый кусок спаржи, я увидел, как отворилась стеклянная дверь и вошел высокий красивый мужчина, одетый во все черное, за исключением белой рубашки. Рядом с ним шла столь же прекрасная женщина. Метрдотель приблизился к ним с очевидной радостью. Обернувшись в мою сторону, мужчина сначала слегка нахмурился, а потом улыбнулся широко, как школьник. Мое сердце едва не выскочило из груди. Метрдотель уже указывал на меня (я к тому времени справился о своем друге). Князь Николай Федорович Петров никогда не выглядел так хорошо. Я пришел в восторг. Все мое тело сотрясала дрожь. Я с трудом встал. Моя спаржа упала на пол. Я плакал. Он смеялся. Мы обнимались.

– Димка! Димка! Димка… – Он гладил меня по плечам. Он целовал меня в щеки.

Я настолько переволновался, что раскраснелся и слегка вспотел.

– О Коля, я везде искал тебя…

Мы немного успокоились, хотя все еще плакали и улыбались. Коля представил меня своей спутнице:

– Княгиня Анаис Петрова, моя жена.

Я не ревновал. У нее были черные бархатные глаза и такая же белая, как у Коли, кожа, подобная свежей слоновой кости. Его волосы остались бледными, почти молочного цвета, а ее локоны были цвета воронова крыла. На Анаис было желтовато-коричневое вечернее платье, а поверх него бежевая летняя накидка. Они были невообразимо прекрасны: возлюбленные, сошедшие со страниц книги, принц и принцесса из волшебной страны. Я поцеловал ей руку и, к своему превеликому смущению, вывалил на пол остатки спаржи. Коля, улыбнувшись, подозвал официанта, чтобы тот прибрался.

– Ты ужинаешь один?

– Я ужинал тут постоянно, надеясь, что ты придешь. – Я пожал плечами, немного смущенный чудесной встречей. – Моя спутница нездорова.

Он был полон сочувствия:

– А она русская?

– По происхождению – да. Но я встретил ее в Константинополе.

– Так ты был в Турции, а? Много приключений, Димка? Садись к нам за столик!

Мы перебрались в дальний конец ресторана, в более уединенное место. Мне принесли новую тарелку спаржи. Коля заказал закуски. Он сказал Анаис, что я его старый друг и драгоценный спутник еще с дореволюционных времен, что я пробудил в нем поэтическое вдохновение и открыл ему будущее. Я вновь ощутил, как кровь прилила к моим щекам. Не было ничего дурного в том, чтобы любить мужчину, особенно такого, как Коля, – человека, которого Бог послал в мир смертных, чтобы указать им путь к совершенству. Он спросил, какие у меня новости. Я кратко рассказал, что со мной случилось после возвращения в Киев, о том, что ЧК, вероятно, до сих пор разыскивает меня в Париже.

– А я‑то думал, что сильно пострадал! – Коля жил в Париже уже пару лет. Год назад он встретил Анаис, происходившую из старинного французского рода, и женился. Он все еще надеялся перебраться в Америку, но пока не мог решить проблемы с визой. Коля подозревал, что это связано с его службой у Керенского или, скорее, с его политическими взглядами в то время, когда он входил в правительство. – А чем ты занимаешься в Париже, Димка?

– В основном ищу кредитора для новой компании. И часто хожу в кино.

– Мы тоже страстно полюбили кино. Только что смотрели «Отца Сергия». Знаешь такой фильм? Уверен, режиссер сейчас в Париже.

– Его фамилия Протазанов. – Анаис говорила по-французски со слабым, не парижским акцентом. Ее голос звучал мелодично и насмешливо. На губах ее всегда была улыбка. Очевидно, она преклонялась перед Колей так же, как и я. Возможно, потому, что у нас была одна общая страсть, мне Анаис очень понравилась.

– Сейчас я почти не смотрю русские фильмы, – признался я. – Это слишком тяжелое испытание.

Коля налил нам белого вина.

– Понимаю. Есть у тебя любимый режиссер?

Это мог быть только Гриффит. Я заговорил о «Рождении нации». Когда речь шла о других фильмах, я обсуждал актеров и актрис. Лилиан и Дороти Гиш, Дуглас Фэрбенкс, Чарли Чаплин, Бастер Китон, Мэри Пикфорд. Я видел их всех.

– Вам, наверное, нравится Гарольд Ллойд! – Анаис пришла в восторг. – Разве он не чудесный! Такой нелепый! Такой забавный!

– И Ферн Андра или Пола Негри? Разве ты не находишь их столь же привлекательными, как все эти американцы? – Коля сардонически усмехнулся. – И впрямь, Димка, ты становишься поклонником американцев! Я думал, что ты ненавидишь эту страну. Ты туда собираешься?

– Мне вполне хватит Лондона. Помнишь миссис Корнелиус? Она согласилась помочь мне, когда я приеду. Но у меня тоже проблемы с визой. Возможно, если бы я был один, все прошло бы легче, но у моей подруги Эсме вообще нет документов. – Коля знал о моей первой Эсме. Я немного рассказал ему о встрече в лагере Махно. – Точная копия прежней. Эсме, которая очистилась.

Анаис сказала:

– Может, ее смогла бы удочерить приличная английская семья.

Коля рассмеялся:

– Ты слишком жестока, Анаис. Мы подумаем вместе и отыщем какое-нибудь решение. У твоего отца есть деловые связи в Англии. Он сможет помочь? – Коля обратился ко мне: – Отец Анаис – промышленный магнат, кавалер Легиона чести[145] и бывший член Палаты депутатов. Видишь, в какие влиятельные круги я теперь вхож, Димка? И все-таки не могу получить разрешение на выезд в Соединенные Штаты, чтобы преподавать там русский язык. Вместо этого я – альфонс.

Анаис неодобрительно поморщилась:

– Когда военные действия в России закончатся, ты сможешь вернуть по крайней мере часть своего состояния.

Коля подмигнул мне.

– Ты так думаешь, дорогая? Русские везде стали нищими гостями. Бедными родственниками всех остальных народов мира. Люди скоро перестанут нас терпеть.

Официант подал основное блюдо.

– Как далеко зашла ваша «Аэронавигационная компания», мсье Митрофанич?

Анаис толкнула Колю, который фыркнул от смеха, и наклонилась ко мне. Естественно, она называла меня именем, под которым я жил в Петербурге.

– Некоторые кредиторы заинтересовались проектом, но ничего конкретного пока нет.

– Вы думаете, это хорошее деловое предприятие?

– Мы используем в своих интересах рост туризма после войны. Количество пассажиров, путешествующих из Нью-Йорка в Париж, значительно возросло – и это только одно направление. Мое судно будет перемещаться гораздо быстрее круизных лайнеров, путешествия станут спокойнее и безопаснее. Конечно, мои проекты совершенствуются, я изучил все сведения о строительстве дирижаблей, которые удалось собрать за время войны. Теперь немцы обогнали всех. Британцы планируют начать коммерческие перевозки через год или два. За несколько месяцев мы сможем опередить и тех и других, если корабль привлечет всеобщее внимание. Например, если во время пробного полета он пересечет Атлантику за рекордный срок.

– Это восхитительно, мсье. – Анаис аккуратно отрезала кусок мяса. – И весьма убедительно. Что ты об этом думаешь, Коля?

– Он – гений, – просто ответил мой друг. – Я верю, что он способен на все.

Разговор перешел на общие темы. Я внезапно испытал прилив абсолютного счастья. Вечер прошел очень успешно, я был в ударе. Мы ушли из ресторана едва ли не последними. Оба чудесных создания расцеловали меня на прощание, и Коля записал адрес, поклявшись, что очень скоро свяжется со мной.

– Мы больше никогда не расстанемся!

Насвистывая веселый мотив, я зашагал по рю Сен-Сюльпис и только тут понял, что забыл сообщить Коле о смерти его кузена, Алексея Леоновича, пилота, который едва не погубил меня, разбив свой самолет. Возможно, подумал я, было бы нетактично сразу заговаривать о таких вещах. Я мог все рассказать Коле в ближайшем будущем.

Когда я вернулся, Эсме, как обычно, спала, но в тот вечер ее дыхание было быстрым и неровным. У нее начался жар. Я держал ее потное маленькое тельце на руках и укачивал ее, когда она стонала:

– Не оставляй меня, Максим. Не оставляй меня.

Я дал Эсме немного воды и аспирин, чтобы ослабить жар, а потом лег рядом с ней и попытался рассказать о своей встрече с Колей, но она вновь погрузилась в беспокойный сон.

На следующее утро я отправился на поиски доктора. Ближайший жил на бульваре Сен-Мишель. Доктор Гюлак насквозь пропах табаком и розовой водой. Его моржовые усы пожелтели от никотина, кожа, покрытая пятнами, напоминала панцирь черепахи. Я помню седые редеющие волосы, до блеска отполированные ботинки и старомодный сюртук. Осмотрев мою девочку, он твердо сказал, что Эсме нужно хорошенько отдохнуть. Он дал микстуру и потребовал, чтобы Эсме принимала ее три раза в день. У нее анемия, сказал доктор. Она страдает от нервного истощения.

– Но она очень молода, – сказал я старому дураку. – В ней полно жизненных сил. Она – ребенок!

Доктор Гюлак недоверчиво посмотрел на меня:

– Она употребляла слишком много алкоголя. И мне трудно перечислить все наркотики, которые она, несомненно, принимала. Кто-то должен следить за вашей сестрой, мсье, если вы сами не можете этого делать.

Я не стал говорить ему, что Эсме употребляла наркотиков и спиртного не больше, чем я сам.

– Она страдает от обычных в наше время симптомов, – неодобрительно заметил доктор. – У вас нет родителей? Лучше бы ей остаться с ними.

– Мы сироты.

Он вздохнул:

– Не стану вас осуждать. Но вам нужен кто-то, способный направить вас по верному пути, мсье. Я советую вам уехать из Парижа. Поживите в провинции месяц-другой. Измените свой образ жизни.

Я вызывал доктора, а не священника. Поучения меня раздражали. Тем не менее я вежливо поблагодарил его, сказал, что обдумаю это предложение, и отдал наши последние деньги. Когда я сел на стул у кровати Эсме и сжал ее теплую, мягкую руку, мне в голову пришла мысль: а не был ли я чрезмерно эгоистичен? Почему я настаивал, чтобы она вела такую же жизнь, как и я? Я всегда отличался невероятной активностью – я полагаю, это свойство живого ума. Другим людям редко удавалось за мной угнаться. Вероятно, я был несправедлив, ожидая от Эсме такой же энергии. Она слишком молода, она еще не имела представления о пределах собственных сил. Это погружение в коматозное состояние, возможно, стало для нее формой отдыха. Я решил ухаживать за ней, пока она окончательно не придет в себя. За это время я обдумаю положение. Я верил: теперь, когда для нас открылись новые возможности, дела пойдут лучше. У Эсме были все основания для беспокойства. Она, вероятно, инстинктивно чувствовала, что меня тревожит ЧК. Кроме того, я говорил ей, что мы поедем в Англию, а мы все еще оставались в Париже. Она по-прежнему слабо владела языком. Вероятно, Эсме начала тосковать по дому и не хотела мне в этом признаваться. Наверное, нет ничего хуже такой беспомощности – смотреть, как рядом кто-то бредит и дрожит в лихорадке, от которой не помогут никакие медицинские средства. Как бы то ни было, я совладал с паникой. Я подумал, что стоит проконсультироваться у кого-нибудь еще, и решил, что при первой же встрече с Колей попрошу его порекомендовать более знающего доктора, чем этот местный шарлатан. Как ни прискорбно, это почти наверняка означало, что мне придется посетить Сережу.

Неужели Эсме всегда страдала от этой болезни? Что это было? Какая-то форма эпилепсии? Возможно, именно поэтому ее родители так обрадовались, узнав, что девочка отправится со мной. При первой же возможности я посетил ближайшую библиотеку и просмотрел медицинские книги. Не нашлось никаких описаний подобных случаев, Эсме не получала кокс в течение нескольких дней. Возможно, она страдала из-за этого? Мне удалось заставить ее принять немного кокаина, но ничего хорошего из этого не вышло. Я по-настоящему разочаровался в медицине, которая и по сей день остается какой-то средневековой. Иногда я сожалею, что судьба помешала мне стать врачом. С моими аналитическими и творческими способностями я смог бы, наверное, добиться куда больших результатов в медицине, чем в инженерном деле. Прежде всего я хотел помочь роду людскому, принести пользу, вытянуть человечество из болота невежества, приблизить его к небесам. Я так и не сумел преодолеть заблуждения своего времени, я верил, что общественные условия – главная причина всех бед. Я думал, что технологическая Утопия избавит человечество от страданий. Теперь я полагаю, что большинство людей страдает от значительного химического дисбаланса. Нам нужно отыскать идеальное сочетание веществ, питающих мозг. Увы, даже меня самого нельзя назвать нормальным и здравомыслящим. Вероятно, все дело в еде.

Мы много знаем о калориях и витаминах, но как быть с микроэлементами, с мельчайшими частицами, которые мы глотаем? Крошечные кусочки металла, никогда не оказывающие физического воздействия, могут проникать в мозг, реагировать на магнитные поля, взаимодействовать со случайными электрическими импульсами. Эти металлические атомы, возможно, влияют на нашу повседневную жизнь куда сильнее, чем сама водородная бомба. Мы желаем жить в дружбе со всем миром, а через мгновение уже хотим взорвать его. Вот почему, например, лица людей так сильно меняются во время грозы. Очень жаль, что никто не обеспечил меня средствами для обстоятельного изучения этого вопроса. А ведь я очень старался. Несколько лет назад я обратился в Лондонский университет, перечислил все свои регалии и приложил статью «Эмиссия электронов в атмосфере и их влияние на высшие мозговые функции людей». Я надеялся, что они, по крайней мере, позволят мне поговорить со своими медиками. В итоге пришлось пойти на унижение и заплатить еврею-печатнику, чтобы сделать несколько сотен копий статьи, которые я разослал по больницам в Кенсингтоне и Челси. Я получил пару ответов, но они пришли от сумасшедших, от хиппи, которые утверждали, что электрические колебания – на самом деле послания от летающих тарелок! Отвечать на такое было ниже моего достоинства. Связан ли недуг Эсме с электричеством или с какой-то другой, до сих пор не открытой причиной, мне неведомо. Тогда я мог только ухаживать за ней. Я нанял сиделку, которая готовила суп и убирала постель до самого выздоровления моей девочки. Сережа, не ведая о том, оплатил все расходы.

Несколько дней спустя я получил записку от Коли. Он снова приехал в город и пожелал встретиться и пообедать. Он назначил встречу на час дня в «Лаперуссе». Эсме свернулась калачиком под одеялом. Я оставил ей стакан с водой и записку, в которой сообщил, куда отправляюсь. Облачившись в новый костюм, я пошел на встречу с другом. Не стану утверждать, что шагал легко, – я все еще опасался, что могу повстречать на улице Бродманна. Кроме того, у меня не было особого желания сталкиваться с Сережей. Казалось, мое положение вот-вот переменится – но все могло рухнуть, если один из этих людей узнает правду.

Коля, как обычно, был одет в черное. Он встал, чтобы приветствовать меня, когда я вошел в прохладное уютное помещение, расположенное над рестораном. В двубортном пиджаке он выглядел как успешный банкир – правда, чрезмерно бледный. Он извинился за то, что пришел без жены:

– Думаю, неплохо бы нам поговорить наедине.

Я очень обрадовался такой возможности. Есть особая любовь, которая возникает между мужчинами, любовь, которую знали и описывали греки, любовь, которая не терпит присутствия женщин. Она благородна, это спартанская любовь, очень далекая от омерзительных свиданий в общественных туалетах и нелегальных пабах на Хэмпстед-Хит и Лестер-сквер. Мы с Колей были частями одного существа. Не стану отрицать, что поклонялся ему. И я уверен, что он тоже меня любил. Мы стали единым целым. Коля сказал, что счастлив со своей женой. Она поразительно умна и очень обаятельна, как я, несомненно, заметил. К сожалению, безумно любя его, она хотела за все платить, а эта ситуация не была идеальной для человека, всегда управлявшего собственной судьбой. Однако она проявила немалый интерес к моей «Аэронавигационной компании», и если сумеет убедить своего отца и некоторых его друзей поддержать проект, то Колю, как ему казалось, могли назначить председателем. Не стану ли я возражать? Конечно, я согласился:

– Лучше не придумаешь!

В полумраке гостиничного номера мы откупорили шампанское, чтобы отпраздновать чудесное воссоединение. Я чувствовал запах Колиного тела, пробивавшийся сквозь роскошную одежду. Я невероятно сильно хотел его, но до того момента мои эмоции оставались подавленными. Коля сказал, что тоже скучал по мне. Нет ничего неправильного. Христос говорит, что нет ничего неправильного. Это, прежде всего, духовное состояние. Они обвиняют меня в том, что порождают их извращенные умы. Моя жизнь принадлежит мне. Я не их порождение. Как могут эти двуличные карлики понять мои муки? Они вложили в меня кусок металла. Они водят магнитом по карте, пытаясь заставить меня двигаться туда, куда хочется им. Но я сопротивляюсь. Я презираю их мелочность, их тупую мораль. Она не имеет никакого отношения к истинной морали. Я выше этих судов и судей. Никогда не бывало более чистой любви. Не бывало более чистой радости. Я не могу противостоять этому. И кто станет меня винить? Их металл шевелится и движется внутри меня, но я никогда не поддамся этому зародышу-демону – неважно, что они скажут или сделают. Ich vil geyn mayn aveyres shiteln. Ich vil shitein mayn zind in vasser. Ich vil gayn tashlikh makhen[146]. Что они знают? В чем они обвиняют меня? Я любил его разум даже больше, чем тело, я отдавался нам обоим, как ныне я отдаюсь лишь Богу. Я отрицаю все. Я не сделал ничего дурного. Я сам себе хозяин. Моя кровь чиста. Я не позволю им сделать меня мусульманином. Я силен, я выдержал все удары. Я не бросал вызов их лжи, только противостоял ей своими делами. Я хранил молчание и был верен себе. И пусть они верят во что хотят. Они не смогли удержать меня в своих лагерях. Они знали, что это несправедливо. Они называли меня мерзкими именами, они унижали меня, потому что я, по их словам, извращен и испорчен. Но откуда им знать? Слов не было: слова слишком глупы, а я сгорал от спасительного пламени. Я одержал победу силой своего разума, даром, доставшимся мне от Бога. Коля знал, что это означало. Он никогда не обвинял меня. Он был посланником Христа, ангелом. Он был Меркурием. Он был благородным мыслителем, настоящим русским дворянином – и все-таки оказался такой же жертвой, как я. Они забрали его силу. Нас сбили так, как дождь сбивает зерно. Но взращенное степью зерно нелегко погубить – оно прорастает снова, прежде чем развеется пепел пожара. Коля говорил, что наша встреча определена судьбой. Мы должны были отыскать друг друга. Крылья трепещут, белый металл поет. Все эти города обманули меня, и все же я не могу их ненавидеть.

В течение недели были готовы все необходимые документы для создания новой компании. Собрались культурные люди с безвольными ртами и серьезными глазами, они склонили головы и поставили свои подписи – и я вновь стал профессором Максимом Артуровичем Пятницким, главным проектировщиком и ведущим акционером «Трансатлантической аэронавигационной компании Парижа, Брюсселя и Люцерны». Председатель – князь Николай Федорович Петров, президент – мсье Фердинанд де Грион. Мои рассказы произвели сильное впечатление на отца Анаис. Франция, серьезно заметил он, получит выгоду, воспользовавшись глупостью и злобой большевистского зверя.

Мы с Эсме переехали в чудесную квартиру неподалеку от Люксембургского сада. Теперь мы одевались как хотели, обедали в старинных ресторанах и ходили на танцы в самые лучшие заведения. Моя любимая роза сразу расцвела. Тот доктор был дураком. Ей требовалось нечто противоположное сельскому воздуху. Ее, как и меня, питал город. За его пределами она начинала чахнуть. Однако, заботясь об Эсме, я не водил ее за собой повсюду, а старался, чтобы она отдыхала или развлекалась как-то иначе, когда я посещал клубы, где встречался с наиболее преуспевающими деловыми людьми Франции. Иногда я приносил свои огромные чертежи в небольшой отель в Нейи, где мы с Колей безмятежно обсуждали подробности нашего приключения. Регулярно получая зарплату, я позабыл о прежних проблемах, хотя Бродманн и Цыпляков еще иногда преследовали меня. Теперь у меня появились влиятельные друзья, они стали осмотрительны, те двое, и уже боялись меня беспокоить. Эсме советовала мне чаще гулять в одиночестве, говорила, что от этого мне становится лучше. Она оставалась дома и могла в это время читать или шить. Теперь я покупал кокаин высшего качества. Коля, по его словам, воздерживался от порошка с петербургских времен, но всегда был готов возобновить свой роман с «холодной чистой лунной возлюбленной». Он утверждал, что очень скучал все эти годы, что в моем обществе он словно возрождался. «Дирижабль еще не построен, а я уже чувствую, что лечу!» Коля продолжал писать стихи, но, по его словам, по-прежнему сжигал их раньше, чем успевали высохнуть чернила: «Поэзия слишком откровенна, она выражает чувства, которые не следует проявлять деловым людям». На участке земли на севере Парижа, принадлежавшем отцу Анаис, появился гигантский ангар. Были наняты механики и все необходимые специалисты. И я стал знаменитостью.

В газетах появлялись объявления о нашем предприятии, иллюстрированные журналы печатали причудливые описания огромного воздушного лайнера, который пересечет под парусом Атлантику, – на рисунках изображались приемы в главном салоне, номера для новобрачных и бильярдные залы (наш аппарат будет идеально устойчивым!). У нас с Колей часто брали интервью. Нас называли русскими инженерами, гениями, на самолете спасшимися от ужасов революции. Я собрал огромную коллекцию вырезок, которые вклеивал в особую книгу. Эсме с восторгом разглядывала свое очаровательное маленькое личико на фотографиях, иногда она смотрела на картинки по несколько часов, как будто не могла поверить, что они настоящие. Наши апартаменты располагались на двух этажах, у нас появились горничная и повар. Мы могли приглашать в гости самых разных людей. Романтическая история моей прекрасной сестры произвела фурор в парижском обществе: нас разлучили в Киеве, в детстве, потом ее вывезли в Румынию и, наконец, в Константинополь, откуда я ее спас, на воздушном шаре мы пролетели над Балканами и прибыли в Италию. Рассказы об этом так часто появлялись в журналах, что, мне кажется, Эсме и сама поверила в них. Конечно, наши гости хотели услышать подробности. И что гораздо важнее, мы приобретали подтверждения своего особого положения – когда нам понадобились паспорта, у нас уже не возникло никаких проблем. Моя девочка очень быстро получила временное удостоверение на имя Эсме Пятницкой, родившейся в Киеве в 1907 году. Люди замечали, как мы похожи и как мы заботимся друг о друге. Только Коля знал всю правду. Мы хранили общую тайну и от этого получали еще большее удовольствие друг от друга. В прессе не появлялось никаких намеков на наши отношения. Мне кажется, следует соблюдать тайну частной жизни. Пусть пишут, что хотят. Легенды защищают, а не вредят.

Огромный ангар для дирижаблей, очень быстро построенный в Сен-Дени, часто фотографировали, но репортерам никогда не разрешали входить внутрь. Промышленный шпионаж придумали не сегодня. Сооружение алюминиевого корпуса началось под моим личным наблюдением. Параллельно я обсуждал с инженерами, какой тип двигателей подойдет нам лучше всего. Мы решили использовать дизели, но были не уверены, стоило ли производить собственные или нужно заказывать где-то на стороне. Ни один завод не выпускал таких машин, которые нам требовались. Все этапы плана казались одинаково важными. Как только алюминиевые детали привезли с литейного завода, их взвесили с точностью до грамма. Вес корабля следовало уменьшить до предела. Мы обратились к крупнейшим производителям гелия и запросили их расценки. Мсье де Грион поначалу надеялся, что мы можем получить дополнительные средства от французского правительства, но в конце концов пришлось вывести акции на рынок. Наши затраты, конечно, были астрономическими, но мы знали, что доходы, вероятно, будут еще больше. Однако финансовые вопросы меня теперь почти не интересовали. Когда я стоял посреди тысячефутового ангара и следил, как лучи света из широких стеклянных окон на крыше падали на медленно строящийся каркас моего великолепного корабля, – я чувствовал, что столкнулся с силой, одновременно таинственной и пугающей. Уверен, именно такие чувства испытывали строители средневековых соборов. Моя самая драгоценная мечта вот-вот должна была воплотиться в жизнь. Сделан первый шаг к воздушному судну размером с небольшой город, в ближайшие два десятилетия я, несомненно, достигну поставленной цели. Вскоре появятся целые флоты таких громадин, они будут перевозить по небу грузы и пассажиров так же небрежно, как паромы перевозят людей через проливы. Кто-то другой, добившись такого успеха, мог бы (и это вполне понятно!) испытать эгоистическое ощущение власти и могущества. Я, однако, чувствовал только непостижимое смирение.

Работа продвигалась так быстро, что мне приходилось уделять все больше времени Сен-Дени и все меньше – Эсме. Я брал ее с собой, когда удавалось, но не мог оказывать ей внимание, которое ей было необходимо. Я просил ее сближаться с женами наших деловых партнеров, ходить в кинематограф. Но иногда она чувствовала себя несчастной. Лишь изредка она жаловалась и говорила о своих страхах:

– Я боюсь, что ты больше не любишь меня.

– Конечно, это ерунда. Ты для меня – все. Я делаю это, потому что люблю тебя.

Она говорила, что мой дирижабль – просто оправдание для того, чтобы ее бросить так же, как я бросил баронессу. Я это решительно отрицал (включая предположение, будто я бросил свою ревнивую и коварную любовницу!). Она, Эсме, была моей сестрой, моей дочерью, моей невестой. Сейчас она должна доверять мне больше, чем прежде. Неужели она не может представить, какой нам окажут прием, когда корабль прибудет в Нью-Йорк? Она уже наслаждалась плодами популярности. Вскоре она сделается мировой знаменитостью и получит огромное богатство. Но это не всегда успокаивало Эсме.

– Ничего не будет, – говорила она. Ей не хватало фантазии, чтобы представить мой дирижабль в завершенном виде. – Это тянется слишком долго, – жаловалась она. – Должен быть какой-то более быстрый способ.

Я смеялся над ее naïveté[147]. Мы работали с почти невероятной скоростью. Стоимость материалов росла практически каждый день, таким образом, в наших интересах было закончить строительство как можно скорее. Во-вторых, до нас доходили слухи и о британских и немецких планах по созданию больших коммерческих авиалайнеров. Немцам официально запретили строить цеппелины по договору с союзниками, так что я отмахнулся от этих рассказов. Построенные ими корабли были реквизированы британцами и американцами и переименованы. Шли, однако, разговоры о создателях цеппелинов, которые отправились работать в Америку, и это меня тревожило (я предполагал, что американцы станут нашими самыми опасными конкурентами). Фирма самого Цеппелина производила в Германии алюминиевые горшки и кастрюли. Прошли годы, прежде чем они получили разрешение на строительство воздушных кораблей. (Когда это время наконец настало, они украли почти все разработки, которые я осуществил во Франции, и заявили, что они принадлежат им. Я всегда признавал огромное влияние графа Цеппелина на развитие дирижаблестроения. Его преемник Эккенер, однако, не предложил никаких оригинальных идей. Вся репутация этого лакея – непосредственный результат его прежних связей с графом Цеппелином. Но не стоит напоминать о его позоре и о махинациях его еврейских хозяев.)

В Рождество 1920 года я решил, что мой час наконец пробил. Прошло немногим более года с тех пор, как я сбежал от большевиков, убежденный, что все пропало, – и теперь я пил лучшее шампанское вместе со своим лучшим другом Колей и своей возродившейся сестрой Эсме, глядя, как монтажники в защитных очках, синих комбинезонах и огромных рукавицах, сидя наверху в люльках, забивают раскаленные красные стержни, соединяя основные части моего первого лайнера. Изамбард Кингдом Брюнель[148], наблюдавший, как обретает форму «Грейт Истерн», должно быть, испытывал такую же радость, как и я тогда: тепло в животе, яркий свет в глазах, вера в бессмертие.

– Как ты собираешься ее назвать? – Коля поднес стакан к наполовину построенному носовому отсеку.

У меня была дюжина предложений, но по-настоящему важным казалось только одно. Я положил укутанную в меха руку на маленькие плечи Эсме и нежно посмотрел на нее сверху вниз. Я знал, что на глазах у меня выступили слезы. Но я не стыдился их.

– Я назову ее «La Rose de Kieff»[149].

Загрузка...