Глава двадцать вторая

И вот ты уже в пути, Эсме! Скоро ты снова будешь рядом. Ровно шумят моторы, бурлит вода, великолепный город везет тебя под неспокойными небесами мрачной Атлантики. Далеко внизу остаются горные вершины, превосходящие высотой Гималаи, в темных долинах бродят темные древние титаны, огромные и вечно голодные. Эти твари скованы силой тяжести, они привязаны к земле на много тысячелетий (возможно, столько, сколько существует человечество). Это боги, которым Карфаген готов принести жертву: печальные символы бессмертного рабства. Но плавучие города свободны и безопасны, они проплывут высоко над теми мрачными землями: так высоко, что их не услышат и не учуют; они не потревожат спящих чудовищ Карфагена.

Ужасные обитатели тусклого мира прожили бессчетные столетия, не испытывая ни любви, ни грез, ни страха; они лишены чувств, за исключением однообразной, бесконечной жадности. Они не смогут поймать тебя, Эсме, в твоем могучем городе, который непреклонно бросает вызов омерзительной первобытной силе, борется со стихиями и несет твою невинность, твою отвагу, твою красоту, твою нежность, – несет тебя домой, туда, где мои руки смогут тебя обнять.

Скоро наши тела познают тот удивительный экстаз двух прекрасных душ, двух половинок единого целого, которые наконец сольются и будут вечно гореть ярким серебряным пламенем. В том пламени смешаются все оттенки спектра, невыразимое сияние алмазов и рубинов. Мы соединимся, Эсме. Мы познаем бесконечность граней бытия, достигнем вершин чувственности, откроем новые чудеса, построим новые города и исследуем все тайны природы. О Эсме, я потерял тебя. Они забрали меня в город спящих козлов, где зловещие огни синагог предупредили меня об опасности. Я пришел в город трусливых собак, где святые места измазаны экскрементами язычников, и там я нашел тебя, вновь обретшую чистоту. Мы отправились в город шепчущих священников, в город раскрашенных трупов, и там меня снова разлучили с тобой. Многие другие города, Эсме, звали меня, обольщали меня, сбивали меня с пути. Но теперь я обрел покой здесь, в городе золотой мечты, городе императора, который я считал погибшим. Ты приедешь ко мне в Нью-Йорк, и я увезу тебя в тихую гавань, где фантазии становятся реальными, где нашли способ навеки избавиться от кошмара. И тогда, Эсме, мы снова полетим. Этот город должен взлететь. Vifl iz der zeyger? Iber morgn? Eyernekhtn? Ikh farshtey nit. Ikh veys nit. Es tut mir leyd. Esmé! Es tut mir leyd! Es iz nakht. Morgn in der fri ikh vel kumen. Mayn Esmé. Ikh darf mayn bubeleh. Mayn muter[332].

Ресторан в Анахайме обратился в черный пепел, который разлетелся по бесконечным полям; бетон потек, как лава, по старым рощам, и из этого уничтоженного будущего возникла бесчувственная псевдофантазия сонного класса – kulak. Каждый год они натягивают на жирные ноги шорты-бермуды и выходят на Мэйн-стрит, США. Здесь дети и внуки клансменов зарабатывают свои доллары, упражняя тренированные рты и стройные конечности в ритуале, который скоро, как считает владелец, будут совершать настоящие роботы. Дважды в день проходят группы в одеяниях, пародирующих мундиры наполеоновской Европы, синих, красных, зеленых или желтых, они играют чудесные старые боевые мелодии, а розовощекие девочки, стараясь изо всех сил, демонстрируют ровные белые зубы и подбрасывают в воздух декоративные жезлы, потом ловко ловят их, вертят с поразительным совершенством, поднимают и опускают ноги в такт тевтонским ритмам – возможно, они просто напоминают о неудовлетворенной похоти. Они не могут потерпеть неудачу. Даже под угрозой поражения, упрощая жизнь, они избегают разногласий. И Микки-Маус, когда-то enfant terrible[333] с искривленной, почти злорадной усмешкой, теперь в слаксах прогуливается по земле фантазии. Он стал респектабельным и забыл о прошлом, как и все прочие эксплуататоры и рабовладельцы. Теперь появились вывески для японских туристов. И путеводители на японском. И даже изображения Микки с надписями на языке, который некогда был запрещен в этой стране. Они шагают в легких туфлях по бетону к писсуарам на Мэйн-стрит, где мочатся прямо на пепел погребенных предков. Надев одинаковые серые костюмы, они садятся в автобусы, из автобусов пересаживаются в самолеты, из самолетов в автобусы и, наконец, возвращаются домой к новейшей электронике, которая заполняет их жизни и приносит двадцать миллионов болтливых голосов в их сердца. И ради этого погибло целое поколение? Но какое мне дело? Они затопили весь мир звуками своих никчемных инструментов. Они – рассадники болезни, которая пострашнее радиоактивных осадков. Я иду по тротуарам этого грязного места, этой столицы свалок, и склоняю голову, страшась стереофонического свиста, боевого клича озверевшей орды. Туман окутывает меня. Боже, спаси мою душу, спаси мишлинга! Moyredik moyz, они окружили меня! Vu iz dos Alptraum? Vi heyst dos ort?[334] Вот и новый кошмар.

В лос-анджелесском даунтауне мексиканские и китайские бедняки прячутся в тени увядших деревьев, валяются пьяными в залитых солнцем парках. Виллы в испанском стиле обветшали. Доны давно присягнули Карфагену. Теперь негры и униженные иммигранты ютятся в гасиендах, выжженные лужайки возле которых завалены ржавыми канистрами и обертками от конфет. Пальмы покрыты пылью и нуждаются в подкормке. Даже в раю разбили лагерь прислужники Карфагена, ожидающие сигнала, которого можно просто не заметить. Ich weiss[335]. Сидящие в крепостях на вершинах холмов благородные лорды и леди равнодушно смотрят на шпили, купола и высокие здания – в сине-сером полуденном тумане они видят только древнюю романтику. Верный им город, кажется, мирно дремлет. Его владыки не могут представить, какие угрозы подстерегают их. Великие князья не бывают в трущобах и гетто, они никогда не сталкиваются с завистливыми уродливыми существами, которые строят заговоры, намереваясь похитить сокровища из цитаделей, украсть золотые мечты. Никто не хочет говорить о таких вещах. Ich glaube es nicht. Люди встают на сторону сильных и не обращают внимания на угрозы и предупреждения. Ich will es nicht![336] Разве человек, вдохнувший чарующие ароматы Голливуда, сможет поверить в опасность, которая подобно вирусу распространяется на Олд-Плаза, там, где начинался Лос-Анджелес? Вспомните – мексиканцы повсюду, и в ночи царит ужас: стучат их ноги, раздаются крики, звучат кошмарные гитары. Nicht wahr? Кто нас упрекнет?

Наши грезы всегда реальны. Испытание пройдено, когда мы стремимся обратить их в деньги, стараясь построить новые грезы, превосходящие прежние. Не слушайте завистливых и бездушных. Иллюзия Голливуда абсолютно материальна. Граждане этого города никогда не верили в существование невозможного. Правила создаются и нарушаются в зависимости от обстоятельств. Голливуд – хладнокровный город. Подчиненные ему долины и побережья станут заявлять, что он – просто дым, мираж, населенный жующими мак luftmaystem, ставший более привлекательной альтернативой мусульманам. У Голливуда, по их словам, нет ни характера, ни морали. Он – чистая фантазия. С этим не стоит спорить. Древние иллюзии Парижа и Рима, конечно, в свое время были столь же очаровательны. Они отражали заветные мечты, Wunschtraumen[337] своей эпохи, воплощали общие убеждения. Я не могу их понять. Что они говорят? Что Голливуд не существует? Или не должен существовать? Разве Афины Перикла не были реальны? Или Голливуд менее реален, чем Лондон Рена и Берлин Шпеера?[338] Неужели критики Traumhauptstadt[339] злятся потому, что великие дворцы строились на честно заработанные средства, а не на деньги, отобранные у пугливых крестьян? Они думают, что только древность делает дворцы Европы такими привлекательными? Что может быть вульгарнее и банальнее Версаля? Существовал ли собор более безвкусный, чем собор Святого Петра? Говорят, что Голливуд – фальшивый фасад, раскрашенный труп, ловушка. Разве о Флоренции и Венеции, о самом Риме не говорили того же? Голливуд притягивает будущих великих актеров. Флоренция притягивала будущих великих живописцев и скульпторов. Ответственна ли она за разочарования тех, кто не сумел добиться успеха? Каждый день таблоиды сообщают нам, как Голливуд погубил очередную несчастную бывшую официантку. Как будто он намеревался ее уничтожить, сначала соблазнил ложными обещаниями, затем развратил и, наконец, погубил. И зачем Голливуд совершил это бессмысленное деяние? Vi heyst dos? Что написали бы в «Сан» или «Ривели» о какой-нибудь шлюшке восемнадцатого века, которая мечтала быть королевской фавориткой, а на деле стала обычной распутницей из дешевой провинциальной таверны? Was heisst das?[340]

Голливуд – первый истинный город двадцатого века. Подобно Риму и Византии, он считает себя неприкосновенным. Я видел все это по телевизору. Конечно, есть изменения, но ядро сохранилось. Was muss ich zehlen? В основании города были лишь теории (и это не первый подобный случай), но потом он попытался воплотить эти теории в реальность. Обычное дело. Wie lange muss ich werten?[341]

Хотя Голливуду постоянно угрожают его соседи, он остается самой сильной крепостью современного мира. Ему нельзя останавливаться. Однажды Голливуд очистился. Чистка была болезненной, но увенчалась успехом. Голливуд очистился, как Джон Уэйн очищал свою кровь после укуса гремучей змеи – высасывал яд, а потом прижигал рану раскаленным добела ножом. Голливуд выплюнул яд в море, отправив Восток туда, откуда он явился. Голливуд изгнал сценаристов, нескольких продюсеров, режиссеров, актеров и позволил им окунуться в опасные воды реальности. Они утонули – почти все. Некоторые в конце концов избавились от Карфагена. Теперь самое время снова высосать яд из артерий.

Молодые метисы в кожаных куртках катаются на мотоциклах среди рухнувших монументов. Дворняги гадят на плиты, украшенные именами благородных лордов и леди, на разрушающейся Аллее звезд. Толпы нелепых вандалов носятся по сломанным стенам некогда неприступных замков. Они крадут истлевшие костюмы и выцветшие декорации. Вот и все, что осталось теперь от «Репаблик» и РКО, от «Фокс» и «Ласки». Голливудские пророчества звучали во многих фильмах. Голливуд предупреждал мир об опасностях кровосмешения и свободной морали. Гриффит передавал эту весть домой даже в «Сломанных побегах», самом бессмысленном из своих фильмов (хотя Лилиан Гиш была хороша). Он умер в бедности, этот великий человек. От меня он услышал только слово «голова». Все его предсказания сбылись. Молитесь, все молитесь за великий город царя, новую Византию, цитадель нашей веры. Vergehen sie nicht. Die Kapelle spielt zu schnell[342]. Владыки рок-н-ролла, повелители всего варварского стали наследниками наших залитых солнцем печальных руин. Кто мог подумать, что «Певец джаза»[343] приведет к этому? И все же Бог не покинул свой имперский город, не покинул и теперь. Не крикливый слюнявый старый Бог, но новый Бог, греческий. Белые дворцы по-прежнему стоят на страже долины, только кажется, что они спят. Кто сможет осудить этот город так, как я? Но я не стану. Он остался в шести тысячах миль от меня, он не помнит моего имени, но я все же верен ему. Византия, ты blaybn lebn[344]. Голливуд всегда был христианским городом, хотя многие из его владык считались евреями. Wer Jude ist, bestimme Ich. Почему бы и нет? Auf gut Deutsch[345]. Венеция все еще празднует, здесь продолжается бесконечный карнавал. Набережные заполнены счастливцами. Сегодня море спокойно. Колесо обозрения медленно поворачивается, как бесполезная мельница. Я иду мимо резных галерей, мимо лепных украшений, на самом деле сделанных из дерева, мимо зданий из кирпича, который имитирует камень. Я любуюсь огромной гондолой на Гранд-канале, который на самом деле куда меньше оригинала. Гондольер поет какую-то псевдооперную песенку, увлекая пассажиров к конечной точке водного тупика. С железной дороги доносятся грохот и скрежет. Мимо едет желтый вагон. И девочки в открытых платьях, коротких юбках и высоких шапках с плюмажами машут облаченным в пиджаки джентльменам со Среднего Запада, которые неловко придерживают соломенные шляпы. Я скоро уеду из Венеции и перевезу все свои немногочисленные пожитки на бульвар в Голливудских холмах. У меня будет свой небольшой серо-белый дворец – все ради Эсме. Я знаю, что именно ей нравится. На пирсе я остановился, все еще размышляя об изысканных колоннадах Дворца дожей, и неожиданно столкнулся со своим неуклюжим партнером, своим взволнованным благодетелем.

– Мистер Хевер! – Я окликнул его так громко, что сам удивился. Последовала пауза. Ветер мгновенно стих. – Sara sheyn veter![346]

– Ven kumt on der shiff?[347]

– Вы помните, что я улетаю завтра на самолете.

– Конечно. Я искал вас, старина. – Он смутился. – Я не застал вас дома, так что…

– Я думал, что передал Вилли все дела по ЭОП.

– Конечно. Это превосходно. Я так счастлив. Из-за этого я стал немного болтлив, вот и все. Не возражаете?

Я предложил прогуляться по набережной по направлению к Лонг-Бич. Променад тянулся на многие мили, очевидно, он сливался с пляжем и океаном где-то возле острова Каталины. Мы шли. Хевер очень долго ничего не говорил. Потом он предложил пообедать в ближайшем заведении, где подавали омаров. Я вновь подчинился. У меня было свободное время. Я радовался жизни. Еда оказалась превосходной, около часа мы говорили только о ней. Мы поели омаров и заварного крема, выпили кофе, а потом пошли дальше. Однако Хевер говорил только о береговой линии, о погоде, о гидроплане Кертисса, садившемся в гавани Лонг-Бич, – и больше ни о чем. Наконец он спросил, не стану ли я возражать, если мы сядем в «Ред кар» и продолжим живой разговор в мастерской. Я тотчас согласился, и мы пересекли улицу и дождались большого вагона междугородной линии. Стоял ясный жаркий день. Дети бежали к воде и из воды, за ними гонялись собаки и родители. Молодые люди загорали на песке. В каждом городе на побережье были свои галереи развлечений, свои небольшие выставочные павильоны, свои аттракционы. Я блаженно думал о том, как будет волноваться Эсме. Я хотел привезти ее из Нью-Йорка в поезде. Мы могли бы поехать на «Бродвей Лимитед»[348], а затем сесть в пульмановский вагон в Чикаго. Я предположил, что она отвыкла от роскоши и мое предложение, наверное, приятно удивит ее.

В тени пальм, высокие силуэты которых выделялись на фоне синего неба и яркого закатного солнца, Хевер начал быстро рассказывать о своих надеждах, связанных с кино. Он хотел сам профинансировать драму, главную роль в которой сыграет миссис Корнелиус.

– Она согласилась сменить имя на Дороти Корд. Имена, как все считают, очень важны, они должны быть запоминающимися и все такое. Миссис Корнелиус это не очень обрадовало. Ну, короче говоря, вот что мне от вас нужно… Этот сюжет «Белого рыцаря и красной королевы»… Конечно, вы получите за него приличную сумму. Почему бы вам не увеличить его до полного метра. Около часа. – Он смущенно улыбнулся. – Я не Гриффит.

– Когда вам нужен сценарий?

– Первый вариант примерно через месяц.

Судя по поведению Хевера, я понял, что к основной теме он еще не перешел. Я неубедительно заметил:

– Будет интересно работать над таким большим фильмом.

Он предложил мне большую сигару. Вопреки обыкновению, я согласился. Мы стояли на краю причала в тени деревьев, курили и глядели на грязную воду.

– Хорошо, – сказал он через некоторое время. И тогда, как обычно, путаясь и сбиваясь, заговорил о деле. Последние фразы в этом лепете звучали так: – Палленберг, я хочу, чтобы она вышла за меня замуж. Я намерен попросить ее руки завтра, когда вы будете в Нью-Йорке. Как думаете, у меня есть шансы?

Его огромные глаза смотрели куда-то вниз, лицо его напоминало морду печальной коровы. Я не торопился с ответом.

– Миссис Корнелиус очень независима. Она, очевидно, проявляет к вам интерес, какого не проявляла ни к кому другому. – Конечно, не нужно было упоминать о романах миссис Корнелиус с половиной большевистской верхушки, чтобы он не упал в обморок. – Но не стоит ее торопить. Может, вам следует подождать, пока я не вернусь из Нью-Йорка? Тогда можно будет услышать мнение другой стороны.

Хевер был разочарован, но прислушался к моему мнению.

– Ну ладно. Вдобавок я хотел спросить: можете ли вы на правах старого друга узнать, что она думает по этому поводу. Что скажете? – Не дав мне времени на ответ, он серьезно продолжил: – Поймите, я знаю, у нее есть нечто – не важно, что именно – то, что нужно великой актрисе. Я больше не хочу, чтобы она проходила кинопробы. Я собираюсь все упростить. Она сделает карьеру в кино, несмотря ни на что. – Он посмотрел туда, где привязанный гидроплан, какой-то претендент на приз Шнейдера[349], бился о деревянную обшивку пирса. – Поймите, – пробормотал Хевер, – мне кажется, что она – самая чудесная малышка на свете.

– Сделаю все, что смогу, старина.

Хевер был мне благодарен. Он нахмурился, пытаясь успокоиться.

– Как думаете, следует ли нам привлекать внимание прессы к автомобилю? Можем ли мы сообщить газетчикам, что успешно провели первое испытание? Уже ходят слухи. Несколько журналистов побывали сегодня в моем офисе. Кажется, из «Лос-Анджелес таймс». Один из них ваш знакомый. Как же его звали? Какая-то ирландская фамилия?

– Каллахан?

– Кажется, так.

– А другой случайно был не Бродманн?

– Нет, не помню. Я решил, что он тоже ирландец.

Я отвернулся от Хевера. Я стал чрезмерно подозрительным. Во мне шевелились смутные сомнения, но я постарался овладеть собой.

– Что ж, пусть с этим разбирается ваша служба по связям с общественностью. Они специалисты. Я дам им инструкции, когда вернусь.

Он пожал мне руку, затем, тяжело дыша, отправился на поиски такси. Я поехал обратно в Венецию.

Хевер был милым, добродушным человеком. Он никогда не причинил бы вреда миссис Корнелиус. И все же я расстроился, когда он заявил о своих намерениях. Я чувствовал отвращение к самому себе – не следовало поддаваться ревности. Возможно, я боялся, что миссис Корнелиус покинет меня навсегда. Я решил, что не стану беспокоиться по этому поводу, – просто предложу им обоим свою помощь и, если миссис Корнелиус примет предложение Хевера, свое благословение. Когда я встретился с ней на следующее утро, то сделал все, как меня просил Хевер. Она шла со мной на аэродром, чтобы отвезти мой автомобиль в новый дом на бульвар Кахуэнга. Я пытался сохранить прекрасное настроение, предвкушая полет и последующую встречу с Эсме. Нельзя было отрицать: я все еще мечтал о миссис Корнелиус. Возможно, я надеялся, что она когда-нибудь исполнит мою мечту. Но желания никак не влияли на мое поведение. Вернувшись в свой маленький дом в Сан-Хуане, я позвонил в детективное агентство, которому поручил наблюдение за предполагаемыми врагами. Мне ответила женщина. Она попросила перезвонить утром. Я сделал глупость – слишком долго откладывал этот звонок. На следующий день времени уже не было. Я утешал себя. В конце концов, в мире очень много ирландцев по фамилии Каллахан, а интервью я давал почти постоянно.

На следующее утро, забросив небольшой чемодан на заднее сиденье, я проехал по пустынным улицам. Телефонные столбы и провода чернели в бледном утреннем свете Лос-Анджелеса. Я поднялся по Санта-Монике, между массивными земляными валами, уже заросшими травой, и достиг отеля «Беверли-Хиллз». Я собирался встретиться с миссис Корнелиус, а потом с ней вместе поехать на Бербанк-флитплац. Она вышла из отеля, едва я остановил машину. Миссис Корнелиус была очаровательна как никогда – в розовом шелковом платье, украшенном двумя длинными нитями жемчуга, в светло-синей шляпке-клош и роскошных туфлях. Она была свежа, чиста и восхитительна. Теперь ей открыли кредит во всех модных магазинах. Я сказал, что она хорошо вложила деньги. Миссис Корнелиус засмеялась и чмокнула меня в щеку.

– Они, черт ’обери, так м’ня здесь любят, Иван! Леди Хэв, а? – воскликнула она. – Леди Хам, точнее. Какая штука! Никада не была та’ой х’рошей клиенткой. Нишо пообного. Х’рошие деньки, эт верно! – Сев в машину, миссис Корнелиус радостно рассмеялась и шутливо ткнула меня под ребра. – Я сделала тьбе одолжение. В этот раз оставила черт’в завтрак на тарелке! Какая жертва!

– Вы никогда не чувствовали…

– Забудь, Иван. – Она стала серьезной и решительно вздернула подбородок. Моя верная подруга смотрела прямо вперед, как всегда, когда ею овладевало какое-то сильное чувство. – Этот лосось был моей глупой ошибкой. Кроме то’о, тьбе надо и за собой ’олучше следить, Ты и я, да? Малькие птички. – Потом она смягчилась и снова засмеялась. Она коснулась моих коленей и быстро, почти по-дружески, сжала интимные места. – Не дай сво’му мелкому жидовскому дружку втянуть тьбя в неприятности.

Она знала о моей беде, о моем несчастном обрезании; подобные шутки она отпускала и прежде. Ее заботливость растрогала меня почти до слез. Я пообещал, что постараюсь.

Мы мчались по тихим каньонам, тянувшимся по другую сторону холмов. По обе стороны от нас вздымались ровные склоны. На вершинах стояли новые здания, дома небогатых знаменитостей, окруженные молодыми кустарниками и деревьями. Эти люди шли по стопам звезд. Теперь некоторые из великих правителей отправились дальше. Появилась мода на пляжные домики в Санта-Монике и Пасифик Пэлисэйдз. Дороги постоянно улучшались благодаря иммигрантам из других государств, сотни которых ежедневно заполоняли Лос-Анджелес. Здесь была работа для таких пришельцев из Айовы, хотя, по-моему, многих привлекала прежде всего перспектива пожить в одном городе с Фэрбенксом, Чаплином и Свэнсон.

Быстро спустившись в долину, мы окунулись в нереальный полумир. Фермы и сады исчезли, появились таблички с обозначениями домов и улиц, которые еще предстояло построить. Агенты по продаже недвижимости ждали клиентов. (Осенние стада мчатся на запад. Если приложить ухо к земле, можно услышать далекий стук копыт.) Сонные фруктовые плантации долины Сан-Фернандо исчезали. Ровные деревянные домики строились в тени усыпанных снегом гор Сьерры. Старинные названия были испанскими. Новые, английские, воплощали мечту об англо-саксонских деревушках, о крытых соломой уютных хижинах. По всей Америке люди наконец вспоминали о своих истинных корнях.

Наконец мы увидели впереди жесткую траву летного поля. Здесь стоял один ангар, увешанный старыми плакатами с рекламами странствующих театров. Я увидел непрезентабельный ветроуказатель, забор, ворота с большой красной надписью: «Не входите, если не летите». На поле стоял один биплан «DН‑4»; высокий худощавый пилот, прислонившись к фюзеляжу, курил сигарету и чистил летные очки, протирая их о брюки. Рой Белгрэйд был ветераном Летного корпуса, но он и теперь казался слишком юным для авиатора. Он зевнул, увидев меня, и щелкнул каблуками, окинув заинтересованным взглядом миссис Корнелиус, потом открыл ворота. Почти все в Голливуде называли Роя Белгрэйда самым лучшим пилотом. Тогда все еще считали полеты слишком рискованными и предпочитали вместо одного дня в воздухе проводить по трое суток в поезде. Я рассчитывал приземлиться на поле возле Нью-Джерси и потом, отыскав автобус или такси, добраться до города.

Рой Белгрэйд мельком заглянул в блокнот, который достал с заднего сиденья самолета.

– Вы полковник Палленберг, сэр? Добро пожаловать на борт компании «От берега до берега». Это я.

Он усмехнулся. Мы обменялись рукопожатием. Белгрэйд поклонился, когда я представил его миссис Корнелиус. Осмотрев пилота с близкого расстояния, я понял, что он выглядел как раз на свой возраст. Я прошел под большими тяжелыми крыльями «DН‑4» и заглянул через стекло в переднюю пассажирскую кабину. Владелец самолета попытался сделать ее удобной. Там были стойка с термосом, небольшая корзина с едой, несколько журналов. Все выглядело почти трогательно – как будто отделкой занимался ребенок. Вдобавок я заметил мягкие подлокотники и кожаную обивку.

– Все, кроме мамочкиной стряпни, – иронично заметил Рой. – Вы раньше летали, сэр?

Я кивнул. Миссис Корнелиус подошла, чтобы обнять меня. Она побаивалась самолетов. Она однажды летала, но чувствовала себя при этом очень плохо.

– Надеюсь, ты знашь, шо делашь, Иван.

Это замечание вызвало у меня улыбку.

– Моя дорогая, ЭОП-один превосходно выдержал испытания. У меня роскошный дом в Голливуде. Моя репутация полностью восстановлена, мое честное имя подтверждено. Через два дня на «Икозиуме» прибудет моя невеста. Кстати, должен сообщить, что мистер Хевер собирается сделать вам предложение!

Она нисколько не удивилась.

– Шо ты про это думашь?

– Он добрый и богатый. – Я не смог удержаться и подмигнул. – И почти слепой.

Она захихикала и оттолкнула меня.

– Наверно, я это сделаю, просто шоб оправдать твое доверие! Ты злой мелкий Shnorrer![350] Ты хуже мня. Будь осторожен, Иван. – Она осмотрела меня, как мать, в первый раз отпускающая сына в школу. – И не поддавайся на вранье, понял?

– Мои инстинкты редко меня подводят, миссис Корнелиус. Пожалуйста, успокойтесь. Меня ждет прекрасное будущее. Как и вас. Скоро вы будете так же знамениты, как Лилиан Гиш.

Ее это удивило еще сильнее.

– Да, – сказала она, – в Уайтчепеле. Лады, Иван. Бон вояж, черт ’обери, ’риятель.

Я забрался в переднюю кабину «DH‑4». Рой Белгрэйд сунул в рот пальцы и свистнул; из-за ангара выбежал мальчик в бриджах. Он был толстым и темнокожим. На один ужасный миг мне показалось, что он полетит с нами. Но мальчик просто положил мою сумку между мной и пилотом. Я натянул ремни безопасности и с удовольствием обосновался в мягком кресле. У меня в ногах располагался парашютный ящик с надписью: «Только в чрезвычайных ситуациях». Я из любопытства попытался открыть дверцу. Оказалось, что она заперта. Когда мне все же удалось ее слегка приподнять, я обнаружил, что все отделение забито бутылками с мексиканской выпивкой. Помимо почты Рой вез в Нью-Йорк небольшой частный груз. Меня это не обеспокоило. «DH‑4» можно было только сбить, самолет практически не мог потерпеть крушение. Der shvartseh vos kumen[351] запускает пропеллер, мускулы на его руках напрягаются, кожа покрывается бисеринками пота. Миссис Корнелиус энергично машет мне, ее левая рука движется от шляпки к юбке и обратно к шляпке – моя спутница пытается придержать свою одежду, которая развевается на ветру. Ведь пропеллер раскручивается. Его лопасти звенят и хрипят, кружась все быстрее и быстрее, пока весь самолет не начинает трястись. Темнокожий мальчик внезапно появляется с другой стороны от моей кабины. Он смеется. Ikh hob nisht moyre! Vemen set er? Ver is doz? Ikh vash zikh. Di kinder vos farkoyft shkheynim in Berlin…[352] Он исчезает. Неужели этот смеющийся демон все еще цепляется за фюзеляж? Темные существа служат Карфагену. Миссис Корнелиус исчезла. Но я на миг увидел Бродманна. Неужели это он выходит из ангара и приближается к моему автомобилю? Или это shvartseh? О чем они сговариваются? Неужели мне никогда не обрести свободы? Какие силы увлекли меня в Византию и Рим? Сам ли я решил отправиться в Нью-Йорк? Самолет начинает петь новую песню, и мы отрываемся от земли. Вот оно – великое спасение полета. Мы поднимаемся над уменьшающимся полем. Розовый шарф развевается над моим маленьким зеленым «пежо». Я вернусь с Эсме через неделю. Моя кровь поет. Я поправляю застежки на шлеме и очках, надеваю перчатки. Wir empfangen es schlecht. Es ist zu viel Störung. Я оборачиваюсь. Der Flugzeugführer sitz im Führersitz…[353] Он кивает, нажимая на руль и отправляя нас вверх, к скалистым утесам и далеким снегам Высокой Сьерры. Бродманна больше не видно, даже если он и был где-то там. Но маленькое темнокожее существо, мне кажется, еще цепляется за фюзеляж, угрожая сбросить нас вниз. Карфаген не позволит людям летать.

Я вернусь в город золотой мечты. Я все еще чувствую запах Калифорнии с ее океаном, с великолепными полями, с драгоценными металлами и цветущими бульварами. Я чувствую запах грядущей Утопии, почти воплощенной в жизнь. Эсме подумает, что это сон. Wo sind wir jetzt? Es tut mir heir weh. Ich weiss nicht was los ist. Es tut sehr weh! Wir haben drei Jahre gewartet[354]. Мы вернемся в цитадель. Она меняется слишком часто, и ее нельзя ни захватить, ни разрушить. Варвары полагают, что завоевали ее, но они живут в мире иллюзий. Der flitshtot vet kumen[355]. Даже если мне будет угрожать смертельная опасность, город сумеет меня спасти. Я никогда не стану мусульманином. Их красная лава поглотила мою мать. Как можно доверять Бродманну? Он преследовал меня слишком долго. Никто не имеет права красть мое будущее! Маленькое черное существо разжимает хватку и уносится прочь, падает куда-то в предгорья, которые теперь сменяют равнины. Nit shuld! Nit shuld![356] Они утверждают, что все одинаково повинны в великих преступлениях. Но я заявляю: все мы – невиновны! Если прав один – прав и другой. Ikh blaybn lebn… Я выживу. Карфаген больше не посмеет угрожать мне своими кнутами, он не испачкает мое лицо своей грязью. Я слишком стар и слишком горд, чтобы позволить Карфагену смеяться, тыкать в меня пальцами и грубить.

Ночные улицы пустынны, черный дождь блестит и шипит, смешиваясь с маслом из дюжины дешевых кафе, со всеми испражнениями собак и людей; и огни верхних этажей внезапно исчезают. Конечно, остаются сирены и далекие боевые кличи, отрывистые проклятия, осуждения, похвалы. Думаю, со мной что-то не так. Я ничего не ел, и все же живот у меня начинает болеть. Я гашу керосиновую лампу (забастовки на электростанциях случаются слишком часто) и выглядываю за занавеску. Опустив голову, вытянув руки, скривив спину, какой-то счастливый алкоголик пытается помочиться у дверей греческого ресторанчика. Он, кажется, почти такой же старый, как я. Он одет в грязный твидовый пиджак, мятые серые брюки и рубашку без воротника. Он яростно ругает себя, каясь в каком-то fartsaytik[357] преступлении. Как я могу осудить кого-то из них? По крайней мере, я знаю своего врага и понимаю, что меня губит. Они не смогли надолго удержать меня. Я для них всегда был слишком скользким. Завтра я закроюсь рано. Я оставлю эти gelekhter и эти glitshik fantazye[358] позади и пойду на юг, а не на север, в целительные парки того, другого Кенсингтона. Я был настоящим luftmayster, повелителем воздуха, в давние времена, когда это считалось истинным подвигом. Все, что им нужно теперь, – длинные волосы и гитары. Да, я потешаюсь над их нелепыми костюмами. Но мне приходится закрывать окно, когда они расходятся по домам, – на улице слишком сильно воняет их рвотой. Ikh bin Luftmayster, N’div auf der Flitstat. Firt mikh tsu ahin, ikh bet aykh. Firt mikh tsu ahin…[359]

«DH‑4» набирает высоту, чтобы пролететь между самыми высокими горами. Я могу разглядеть, как вечные потоки снега стекают по склонам. Я бегу из рая. Говорят, в рай вернуться нельзя, но это неправда. Мы пересечем равнины и Скалистые горы, я и Эсме, мы преодолеем пустыни и холмы, а потом вернемся в нашу долину. Здесь нет для меня ни Schutzhaft[360], ни Бухенвальда, ни ГУЛАГа – только для японцев. Здесь можно быстро творить будущее, здесь есть люди, посвятившие все силы решению технических проблем, воплощению величественных фантазий. Здесь появятся мои города. Голливуд станет моим флагманом. Древние города Европы и Америки нужно чтить, они величественны, их необходимо сберечь. Города Малой Азии, Африки и Дальнего Востока тоже представляют интерес. Но если Константинополь не сможет стать городом императора, то придется построить Новую Византию, которая будет сопротивляться Карфагену. Я могу сделать ее реальной и не собираюсь даже balebos. Eybik eyberhar? Vos is dos?[361]

Они огромны, эти корабли. Города, независимые во всех отношениях. Они со спокойным достоинством движутся в верхних слоях атмосферы. Как легко они преодолевают обманчивое притяжение Карфагена! Вот вдали показались огромные летающие дети «Мавритании» – таков логичный финал нашей западной истории. Они чисты, и они сверкают на солнце, как серебро. Они появляются на горизонте, они дрожат, от них исходит золотой блеск, потом массивные двигатели мчат корабли вперед и вверх – и они исчезают.

Прикованные к земле жертвы, и завоеватели, и завоеванные, на мгновение поднимают головы вверх. Если бы им разрешили думать, они пришли бы к выводу, что увидели небеса. Es war nicht meine Schuld. Они двигаются вяло, как холодные рептилии, которым нужно солнце. Их конечности тонут в грязи. Они – opfal[362], говорят владыки Карфагена. Они присягнули прошлому, поэтому должны умереть. Wie viele? Ich klayb pakistanish shmate. Ikh veys nit[363]. Они возвращаются к своим неспешным битвам, эти рабы султана, эти musseimanisch, эти lagerflugen. Ikh varshtey nit.

В чистом воздухе, на невероятной высоте, веют флаги величайших наций мира. Они невидимы, прекрасны и полны жизни. Эти города – совершенные порождения человеческой фантазии. Если на них нападут – из башен вылетят миллионы серебряных рыцарей, подобные воинственным ангелам. Пусть Карфаген делает со своими грязными завоеваниями все, что пожелает. Мы свободны.

Я отвергаю прошлое. Оно уже бесполезно. Его руки заманивают меня в ловушку. Теперь я ухожу в будущее и там стану жить со своей нареченной, с моей Эсме, моей невестой, моей сестрой и моей розой. Я унесу ее с Востока в совершенный город Запада, и там мы будем жить в вечной гармонии рядом с равными нам, в благороднейшей из всех грез: der Heim. Золотой город надежды, очищенный и возрожденный: мой нерушимый Голливуд.

Ven vet men umkern mayn kindhayt?

Wie lange wir es dauern?[364]

Загрузка...