Барошеди кивнул со своего места, приветствуя председателя суда, тот в ответ снисходительно махнул рукой. Председатель суда был высокооплачиваемым трофейным коммунистом, в его бутоньерке сияла медаль высокого класса, но наиболее тепло он поприветствовал барона и его невесту, сержанта полиции с нафабренными усами, этих представителей исчезающего вида, осколки старого мира - теплее, чем статс-секретарей или Джо Лепшени, этого выдающегося члена Партии с достойным значком в петлице. Я смотрел на всё это и вспоминал, чему меня учили утром: настоящие коммунисты, истинные, неисправимые, с которых песок сыплется, испытывают глубинную, до скрежета зубовного ненависть к тем, кто лишь недавно перекрасился в республиканские цвета. Их эти люди ненавидели более демонстративно, чем старую гвардию баронов и буржуазии. Я следил за всем, словно ястреб, поскольку с этого момента каждое мгновение, проведенное в баре, я во всех смыслах находился в офисе. Я был на работе.

Председатель суда выглядел так, словно сошел с картинки в модном журнале, словно английский лорд, одевшийся для клуба, лорд, накупивший модных вещей в магазине. Костюм, туфли - всё по мерке. Он улыбался всем снисходительно, как настоящий император, который знает, что наделен абсолютной властью и может себе позволить быть очаровательным, щедрым и снисходительным. Мууилый друг, с которой он пришел в бар, некоторое время была его спутницей в ночи и дни - она являла собой очаровательный жирный кусок трофейной плоти, славилась тем, что посещала все открытые заседания суда, на которых председатель отправлял какого-нибудь парня на виселицу, ее такие вещи забавляли. Она была сточной канавой. Пела она хриплым шепотом, специализировалась на сентиментальных песенках о несчастной любви. Хозяйка бара приглушила свет, так что всё было алым, словно помещение залили пачули. Мы с благоговейным трепетом ждали, что закажет знаменитый гость.

У большой шишки, похоже, был тяжелый день, потому что он закрыл глаза, пока пил, и, кажется, погрузился в свои мысли. Потом прошептал что-то мууилому другу, и она прокуренным голосом, от самого сердца, напела душераздирающую балладу.

«Ты - единственный свет в моей тьме!».

Мне осталось лишь слегка коснуться барабанов, постучать по ним кончиками пальцев. Саксофонист выжидал время и наблюдал за винтом, полагая, что зреет какой-то заговор. Винт был постоянным спутником председателя суда, сопровождал его на случай, если у великого человека возникнет гениальная идея, которую необходимо срочно воплотить в жизнь. В этом баре он был единственным, кто мог придать мыслям председателя конкретную форму и воплолить его идеи в жизнь. Душещипательная баллада закончилась, статс-секретари начали бешено аплодировать. Барошеди развел руками, дабы показать, в каком он восторге - ни одна сточная канава не способна спеть лучше, чем только что спела вот эта сточная канава. Он знал, о чем говорил: он и сам был в этом бизнесе. Председатель встал, поцеловал ручку певице и отвел ее обратно за столик. Винт тоже подпрыгнул и начал суетливо протирать стул, на который собиралась сесть дама, рукавом пиджака. Поэт закрыл глаза, словно не в силах выдержать столь божественный восторг. Он действительно наслаждался ситуацией.

Я положил барабанные палочки. Председатель заказал группе шампанское. Приглушенный свет создавал соответствующее настроение. Словно ангел пролетел в баре.

Это правда, дружище. До гробовой доски буду помнить последний бокал шипучки, который я выпил в ту ночь в баре. Я сидел возле председателя суда и видел, как винт посмотрел на часы. Потом он встал и наклонился над столом.

- Со всем уважением, товарищ, мне нужно идти. Кое-какую работу нужно будет выполнить на рассвете, - сказал он тихо, и показал рукой, что это будет за работа. Председатель посмотрел на него серьезно. Кивнул и громко сказал:

- Знаю.

- В шесть, - прошептал винт. - Двойная ликвидация.

- Так что тебе нужно идти, Ференц, - сказал председатель. - Потом отправляйся домой и хорошенько выспись.

Парень широко улыбнулся.

- Будет сделано, товарищ! - ответил он и щелкнул каблуками.

Они пожали друг другу руки. Винт удалился строевым шагом, в баре на некоторое время воцарилась тишина. Мууилый друг напевала на ухо председателю изысканную прозу. Те, кто сидел дальше, не слышали, что говорит винт, но по выражению их лиц было видно, что общую идею они улавливают. Саксофонист сложил руки, словно выполнял какое-то духовное упражнение. Пианист склонился над клавишами и протирал очки, словно ничего ни с чем не мог поделать. Аккордеонист докуривал окурок, словно желая показать, что с искусством на время покончено, что у него перерыв. Мы старались не смотреть друг другу в глаза, но все мы знали, что такое «шесть часов», «двойная ликвидация» и «поспать». Не только мы услышали и поняли смысл этих слов. Другие тоже поняли, все, кто видел, как он попрощался.

Председателю суда уже было довольно преамбул. Он похлопал по мясистой спине мууилого друга и жестом показал товарищу официанту, что пора начинать серьезную вечеринку, пусть грянет музыка. Пришло время скандала.

Сначала я подумал, что кто-то не закрыл дверь уборной. Или у кого-то из гостей не хватило денег, и, упс - слишком поздно! Я осмотрелся по сторонам, но не заметил ничего подозрительного. Сдержанно, осторожно, поскольку она сидела рядом со мной, я попытался обнюхать мууилого друга. Ее окутывал густой аромат пачулей, словно газ на болотах. Но аромат пачулей перебивало зловоние. Я удивился, что остальные не чувствуют этот запах, как я. Они словно ничего не замечали.

Саксофонист подобрал мелодию. Мы играли от всей души. Мы свинговали, но зловоние было там, на самом деле, оно только усиливалось. Словно прорвало канализацию. Зловоние было повсюду, оно смешивалось с дымом сигарет, с запахом изысканных блюд и ароматом дорогих вин. Не похоже на известь, помои или удобрения. Я не мог понять, откуда идет этот запах: не из внешних коридоров и не из подвала. Я скромно понюхал свою руку, вдруг к ней что-то прилипло. Но на руке ничего особенного не было. Я знал лишь одно - никогда в жизни не чувствовал я запах столь противный.

Я добросовестно барабанил. Но потом меня начало тошнить. Я огляделся по сторонам. В приглушенном свете сливки общества болтали, потягивали напитки и шлифовали отношения, словно никого это всё не касалось. Это были наши клиенты, наши гости. Оно радостно сидели в нашем баре и не реагировали на запах. Как в былые времена...никакой реакции - ни паники, ни попыток сбежать - словно они не понимали, что находятся по уши в аду. Смрад причинял страдания моему носу. Но я терпел, наблюдал в изумлении, как все в баре вели себя, словно дворяне, гости спокойно отдыхали, пока всё вокруг них бурлило, они вели себя так, словно всё нормально. Помню, Душенька как-то мне сказала, что представители среднего класса никогда не выдают свои чувства, они всегда вежливы, ни один мускул не дрогнет, как бы всё вокруг ни воняло и ни гноилось. Здесь была такая же ситуация. Они могли себе позволить такое поведение, потому что они сейчас были на посту. Их действительно можно было принять за дворян. И повсюду был этот ужасный запах. Мой желудок бурлил. В перерыве я встал и тихонько вышел в туалет. Никто не обратил на меня внимания.

Но смрад преследовал меня. Я стоял в туалете и смотрел на унитаз. В голове у меня был бардак, я понимал лишь то, что что-то закончилось, дело сделано, я не могу просто вернуться туда и снова барабанить, никогда больше. Это говорила не моя голова, а мой желудок. В гардеробе висел мой плащ - он принадлежал еще моему отцу, я держал его на случай холодного утра. Я повесил фрак на крючок, снял с вешалки плащ, засунул галстук-бабочку в карман и шепотом сообщил смотрителю, что у меня проблемы с желудком и нужно выйти на свежий воздух. Скоро рассвет. Я отправился прямиком на вокзал и сел в зале ожидания. Я рассчитал, что встреча с агентом тайной полиции назначена у меня в полдень, так что до того они меня искать не будут. Скоро подадут экспресс в Дьёр. Вот его я и ждал.

Даже если ты мне руки будешь выкручивать, я не смогу тебе сказать, о чем я думал, пока ждал поезд. Я мог бы наплести тебе историю о каких-то там патриотических чувствах, но у меня не было никакого патриотизма или ностальгии. В разгар обмена идеями с представителями тайной полиции меня до глубины души поразила одна мысль. Я подумал о папе и маме, но они были - словно изображения на экране кинотеатра, вот один кадр, потом - другой. Люди, которых я встретил тут, в Америке, позже рассказывали, как их начали мучить сожаления, когда они поселились здесь. Один парень сказал, что носил в носовом платке горсть венгерской земли. Другой зашил фотографии в подкладку пальто. А я ничего с собой не взял - только галстук-бабочку, который нужно было надевать на работу в бар. Я над этим не задумывался. У меня была только одна мысль - надо как можно быстрее смыться. Мне нужно ехать в Дьёр, я слышал, что этот город - ближе всего к границе. Парень, который мне об этом сказал, дал адрес, который получил от кого-то, кто уже проделал такой путь. Я рассчитал, что запасов табака мне хватит до конца путешествия. У меня был небольшой рюкзак. Тысяча наличными, сотенные купюры, и немного мелочи. Я никогда в жизни не пользовался услугами банков, всегда считал, что деньги безопаснее хранить под рубашкой.

Смрад, кажется, начал подниматься. Я почувствовал голод. Схватил в буфете бутерброд с ветчиной и выдул бокал дешевого вина. Из происходящего я понимал лишь одно: всё, что происходило ранее, больше не имеет никакого значения. Мне нужно уезжать. Но куда?... Прочь, в тот чертов темный мир, в котором я не понимал ни слова из того, что говорят люди. Тогда я знал не очень-то много языков. Знал только два слова: «давай» и «жена». Казалось, что этого в мире будет недостаточно. Но, поедая бутерброд с ветчиной, посреди трапезы, я почувствовал настоящий голод...это был голод бегства. Голод любого места, лишь бы подальше отсюда. Мне было всё равно, будет ли там идти дождь, или меня разобьет солнечный удар - мне нужно было уехать.

Мы прибыли в Дьёр в десять часов. Я зашел в скобяную лавку и купил жестяную кружку, в таких хранят лярд для изготовления салями. Часто шутили, что я - из тех парней, которые ездят в деревню покупать лярд. В Дьёре я встретился с человеком, чьи контакты мне дали. Еще двое собирались перейти границу, два коммуниста. В два часа ночи мы сели на телегу, потом нас высадили где-то в нескольких милях от границы, мы пошли пешком. Вскоре нам пришлось лечь на землю. Там оказалась наблюдательные вышки, пограничники и прожекторы. В ту ночь было лунное затмение. Моросил дождь, собаки лаяли. Но наш проводник, старый шваб, лег в болото и особо не переживал по этому поводу, бормотал, что бояться нечего, ветер унесет наш запах. Мы лежали на каком-то лугу, нас окружали островки болота и жидкая трава. Мы там лежали примерно час. Пришлось ждать смены караула. Шваб сказал, что тогда будет легче идти дальше.

Мы особо не разговаривали, только шепотом. Один из коммунистов тихо матерился, он был социалистом с давних пор, а теперь приходится покинуть свою прекрасную Родину, ползти на животе в грязи. Так и есть, мы ползли на животе, изо всех сил - так мертвецы плывут вниз по реке в Могаке.

Вот тогда я попробовал траву.

Помню, как сейчас. Я никогда до того не ел траву. Я простерся на животе в грязи своей Родины, и вдруг понял, что ем траву. Вгрызался в грязь. Пробовал глину. Не знаю, что со мной произошло, одному лишь дьяволу это известно...Понятия не имею. Как бы то ни было, я жевал траву и грязь, словно животное, больное бешенством, или человек, который выпил слишком много крепкого кофе и обезумел. Я кусал траву, говорят, так кусают землю в разгар битвы, словно перейдя границу и присоединившись к другим героям в Раю. В чем причина? В том, что мною так долго помыкали утром? Как знать. И теперь я кусаю родную землю. Вот когда я осознал, что делаю.

Это длилось недолго, вскоре я пришел в себя. Но я был в шоке. Смесь травы и земли оказалась более горькой, чем шампанское, которым председатель суда щедро поил нас в баре.

Вот граница моей прекрасной маленькой страны, ночь, грязь, сияют звезды. Я был животным. Но не только животным. Я был человеком, и впервые в жизни у меня появилось сознание.

Как тебе известно, и тогда, и прежде, очень много говорили о нашей национальной почве. Другие жевали эту почву задолго до меня, конечно, не в буквальном смысле. «Нашу национальную почву» выставляли в национальном собрании, рассыпали в парламенте, швыряли ее горстями с трибун. Потоки товарищей текли в деревню, чтобы объяснить народу, что земля теперь принадлежит нам. Прежде было четыре акра для Папы Римского и четыре тысячи акров для графа. А теперь все эти огромные просторы по всей стране, вся эта почва - наша... Я это слышал с пеленок, слышал всю жизнь. Когда я впервые надел ботинки, мне сказали: «Это - народная почва, товарищ, замля принадлежит тебе». Но теперь я понял, что никогда на самом деле не понимал, что они имеют в виду. «Земля принадлежит тебе». Что такое почва? Земля? Страна? Нация? Я помнил лишь то, что всегда чего-то не хватало, всегда - непосильный труд. Когда граф смылся вскоре после того, как у него отняли имущество, что мне осталось от его земель...когда мой отец выплюнул выбитые зубы на пол сельской ратуши, потому что его фамилию внесли в список кулаков, а он отказался отписать свои акры и присоединиться к коллективу...что тогда значила земля? Почва? Страна? У меня кружилась голова. Словно пробуждение после запутанного сна.

Я лежал на животе на земле своей страны, словно только что обмытый труп, мысли в моей голове вертелись, словно карусель. В детстве мы пели одну песню в сельской школе. «Если Земля - весенняя шяпка Бога / Мы - побеги цветов на ней...». Я вспомнил слова. Но как ни пытался, не удавалось почувствовать аромат цветов. Возможно потому, что луг, по которому мы ползли, наполовину состоял из болота... Мокрая грязь, ощущение болота вызвало множество воспоминаний. Мне стало жаль своих барабанных палочек. Я оставил их в баре. Палочки были хорошие, из ореха. В Риме такие не достанешь. В Нью-Йорке мне они не нужны, мне не дают играть. Я не могу практиковаться в своем искусстве. Лежа в грязи, я спрашивал себя, что еще я оставил позади...Что это, в конце концов, значит - иметь страну, родину? Именно эту страну?

Жизнь тяжела, дружище. Я вспомнил, чем я был там. Сначала это было «Да, Ваша Милость», и «Грязный пролетарий». Потом я узнал, что я - народ, люди, и что всё принадлежит мне. Но фактически никогда ничего мне не принадлежало. Раньше я этого не понимал. Не то чтобы я когда-нибудь говорил громкие слова о родине или стране. Я не считал, что кто-то обязан меня содержать. Но сейчас, на границе, вернулись воспоминания, мысли смешались. Мне показалось, что в моей стране живут разные народы. Мне объясняли, что страна принадлежала аристократам, но теперь - страна другая, она принадлежит народу. Но что принадлежит лично мне? Что такое - моя страна? И если у меня она была, что с нею случилось? Она вдруг выскользнула у меня из-под ног, и, честно говоря, я не знал, существует ли она еще, а если существует, где она. Она должна была где-то существовать, потому что я чувствовал здесь ее запах, в грязи, в которой я лежал. Намного позже Душенька мне сказала - поздно ночью - что в детстве она спала в землянке, по ней бегали белки и сони. Запах этой землянки, должно быть, чем-то напоминал запах болотистого луга, на котором я лежал. Именно запах грязи она должна была вдохнуть, когда впервые оказалась в землянке, в землянке, которая была ее домом, ее почвой, ее родиной. Именно этот запах я чувствовал, оставляя его позади. Но он отличался от запаха, от которого мне хотелось сбежать из бара. Это был не удушающий запах, а что-то более знакомое, как наш собственный запах. Именно так пах я. Это - запах земли, запах земли преследовал меня всю дорогу до границы. Словно это было всё, что осталось у меня от дома.

Теперь всё менялось, я знал вот что: как только я покину поле, это зловоние перестанет меня преследовать, исчезнет смрад, который я почувствовал в баре. Смрад, оставшийся в моем носу и въевшийся мне в кожу. Это было - словно спать со шлюхой и почувствовать утром ее запах, так что трешь и трешь кожу, чтобы снова почувствовать запах чистоты. Я знал лишь, что никогда больше не буду играть на барабанах ни для кого из них. Не буду петь для них, как канарейка. Лучше буду ползти в грязи к границе.

На рассвете включили прожекторы. Шваб сначала рыл колодцы, но потом стал лесником, а в итоге основал предприятие из одного человека - переправлял через границу нежелательных людей, золотые монеты, фактически - всё, что можно было переправить, и вот он подал сигнал. Мы поползли на четвереньках, как собаки, торопились сбежать из страны. Я покидал страну, во всех смыслах вымазанный в грязи. Остальное было рутиной. Я выложил пять сотен в качестве задатка, а теперь, когда всё закончилось, еще тысячу, как договаривались. Австрийский коп, который на нас наткнулся, уже откровенно скучал, потому что бессчетное количество таких, как мы, день и ночь выползало из леса, это были люди, притесняемые народной демократией. Но в конце концов всё было довольно просто. Сначала нас разместили в лагере, но там я надолго не задержался. Восемь недель спустя я получил визу в Рим. Ее прислал брат, который уехал и оставил мне свой револьвер. Я получил разрешение на работу, потому что итальяшки уважают артистов, там постоянно нуждались в барабанщиках. К осени я уже барабанил в баре.

Погоди, пришла дама. Добро пожаловать, моя прекрасная леди. Сухой мартини, как обычно? Ваш напиток, леди.

Рассмотри ее хорошенько, но только чтобы она не заметила - редкая птица. Говорят, пять лет назад она была известна на Бродвее. Играла в соседнем театре, большой театр, там не поют, только разговаривают. Это была такая зажигалка - ты себе не представляешь. Бегала туда-сюда по сцене в черном парике, потому что считала себя бананом, и бредила по-английски, говорила мужу, что он должен убить гостя, потому что тот случайно оказался английским королем. Бегала туда-сюда с ножом, в программке было сказано, что она - леди Макабед или что-то в таком роде. Так что потом ее пригласили в Голливуд, сказали, что она там сделает кассу, сыграет мисс Франкенштейн. Но у них были идеи...сначала ей вырвали зубы, потом начали менять форму ее потайных частей тела, это всё ничего, но потом им захотелось повозиться с ее лицом, а пластический хирург слегка ошибся в расчетах, так что теперь у нее всегда - эта полуулыбка, как видишь...Она шагу без этой улыбки не может ступить, словно приветствует тебя с улыбкой, ее рот всегда полуоткрыт. С таким ртом для нее ролей не было, так что ей купили обратный билет и отправили в Нью-Йорк. Здесь ей сказали, что она не сможет произносить свои реплики с полуоткрытым ртом, она для них не годилась. С тех пор она зачастила в этот бар. Она продает меха. После третьего мартини становится сентиментальной и начинает плакать. Но улыбка у нее зафиксирована, кажется, что она смеется. Она кутит и плачет, ккк наши счастливые предки, венгры былых времен. Не смотри на нее, иначе она сразу уйдет, ну разве что ты заплатить согласен. Я уже дюжину мартини записал на ее счет, всё в кредит, но ничего говорить ей не собираюсь. Мы, артисты, должны поддерживать друг друга в тяжелой ситуации. Налить тебе еще? На что ты смотришь?

Фотография? Это на паспорт, я как раз его продлевал. Куда бы она могла податься без паспорта? К сонму ангелов, дружище. Там не нужен паспорт и фотографии. И украшения. Рассмотри ее хорошенько. Вот такой она была. Но не только такой. Когда я ее встретил, она была - словно увядающий цветок.

Не люблю говорить о ней. Она умерла десять лет назад. Вскоре после этого я тоже сказал: «Чао, Рим» и пересек Атлантический океан. Говорят, что прошло, то прошло, зачем раздражаться по этому поводу. Да, но, Господь тому свидетель, это - не всегда так. Некоторые вещи не исчезают так просто...потому что эта фотография - не единственное напоминение о ней. Я помню больше...ее голос, для начала. И некоторые вещи, которые она мне говорила. Она была не похожа на женщин, которых я встречал. Остальные исчезли без следа. А эту я помню.

Потому что, как ты, наверное, знаешь, с артистами вроде меня чики в основном просто передают друг другу ключи от дома. Были любые, нет нужды перечислять их всех. Были классные малышки. Были крупные. Были шоу-герлз с сиськами вот досюда, но и женщины высокого класса, с положением в жизни...женщины со вкусом, которые чувствовали, что их время почти ушло, они начинали беситься и неслись на всех парах...но, пойми, все они хотели лишь одного - чтобы я любил, обожал их, только их, всегда.

А она была другой. Она не была комком нервов. Не ходила вокруг да около, сразу сказала, что хочет от меня лишь одного - чтобя я позволил ей меня обожать. Она не настаивала на полноценном романе с сердечками и цветами. Ей нужны были только сигареты - кроме того, чтобы обожать меня и носиться со мной.

Сначала я думал, что она полюбила во мне артиста. Я - не из тех, кто любит хвастаться, просто признаю тот факт, что во мне есть что-то неотразимое...особенно - сейчас, когда выровнял нижнюю челюсть. Над чем смеешься? Так и есть. Ко мне приходят не потому, что я хорошо выгляжу. Я - не из тех мерзких типов, у которых одно на уме, которые ошиваются в барах...Я - по-прежнему артист, хоть им и неведома моя истинная сущность...Ирландская вдова, с которой у меня сейчас шуры-муры, скажет тебе то же самое. Именно моя сущность артиста притягивает их, сбивает с ног.

Мне понадобилось время, чтобы понять, в чем на самом деле ее проблема. Был кто-то, он был там, и его не было...Ее муж? Нет, он исчез из ее жизни, она им не интересовалась. Был кто-то еще, кто-то, кто уехал из страны. И она уехала за ним из Будапешта. И она скучала по нему - парень свалил до того, как крошка приехала в Рим. Бесполезный ублюдок помер, не соизволил ее дождаться. Его прах покоится на римском кладбище, как и прах Душеньки. Наконец-то они вместе. Когда она поняла, что ее рыцарь ее не дождался, она впала в настоящую депрессию. Ей было так одиноко в Риме, она была - словно вдова-девственница, скорбящая о парне, который умер накануне их свадьбы.

Мы встретились в римском кафе. Из моего кармана торчала венгерская газета. Это привлекло ее внимание. Я тогда покупал венгерские газеты или что-то такое, если накатывала ностальгия. Так мы и сошлись. Не хочу, чтобы всё казалось более гладким, чем было. Сначала она была немного холодна, но вскоре разогрелась. На вечер ни у кого из нас не было никаких планов, так что я пригласил ее в бар. На следующий день я переехал к ней в отель, это стало нашим любовным гнездышком. Осень в том году в Риме была очаровательна, прекрасная погода. Хорошая жизнь длилась недолго, но достаточно долго для того, чтобы я понял правду. В тот вечер, когда мы потратили последний пении, она рассказала мне всё.

Было ли это правдой? Не могу сказать точно - в смысле, с женщинами никогда не понятно. Но я чувствовал, что она, что ли, опустошает себя, не оставляет ничего. Она не была застенчивой фиалкой, смешливой малышкой, которая легко заливается румянцем. Один раз в жизни она захотела рассказать кому-то правду, или то, что считала правдой. Это всё могло оказаться фантазиями, как всегда бывает, когда женщина - в действительно трудном положении. Начала она с мужа, который еще где-то был жив, но уже не был ей мужем. А закончила этим лысым парнем, за которым последовала в Рим...она последовала за ним, как человек, мучимый истинной жаждой. Потому что к тому времени больше не в состоянии была выносить народную демократию.

Так что я слушал ее до рассвета. Захватывающий, немного криминальный рассказ на всю ночь. Она выдавала все тайны жизни с аристократами.

Я приготовился выслушать это всё с толикой сомнения, если ты понимаешь, о чем я. Но она меня убедила, потому что, ладно, малышка была похожа на меня, она пробралась в высшее общество, выбралась даже из еще больших низов, чем я, мальчик из Залы! Она была из низших слоев общества. Буквально. Выбралась из грязи, как зомби на кладбище. Она провела детство в землянке на болотах со своей семьей. Ее отец был подсобным рабочим на ферме, а потом Душенька устроилась служанкой к аристократам. Какое-то время она была просто судомойкой, никем в плохих туфлях, она мыла туалет после того, как им воспользуются их светлости. Но в конце концов один безумный буржуа воспылал к ней страстью, и это оказался сынок хозяина. Она заставила его подождать, пока вышла за него замуж. И вскоре стала ее светлостью.

Однажды ночью она рассказала, каково это было - жить в этом ох-каком-изысканном доме хороших манер, когда мир перевернулся с ног на голову. Старый порядок вылетел в трубу. Мне нравилось об этом слушать. Я был уверен, что она говорит правду. Но это и было похоже не сказку, словно что-то из другого мира, из мира, в который я не мог и помыслить заглянуть, что называется - «игровое поле богачей». Но я вышел только на первую базу. Дамы, с которыми я встречался, никогда не приглашали меня в свои гостиные или на светские рауты.

Эта история засела у нее в мозгу. Потому что в те времена и даже сейчас много говорят об окончании классовой войны, потому что мы, пролетарии, победили. Высшие классы просто топчутся на месте, играют добавочное время, пока не закончилась игра.

Но когда в баре не с кем поговорить, я сижу и думаю. Действительно ли я, пролетарий, на стороне победителей? Мой босс тут, в подсобке, лучше, чем судья в Зале. У меня есть машина, ирландская вдова, телевизор, холодильник - даже кредитная карточка есть. Иными словами, я - крутой чувак, настоящий джентльмен. И всё идет по плану. Если я когда-нибудь заинтересуюсь культурой, могу купить книгу. Но я с этим не тороплюсь, потому что сейчас - тяжелые времена, а я научился быть скромным. Мне не нужна книга, чтобы узнать о том, что на улицах сейчас не ведется классовая война. Но пролетарии остаются пролетариями, а сливки общества остаются сливками общества, просто сейчас мы всячески стараемся друг друга избегать. Очень давно, черт знает когда, было установлено, что бедняки должны в поте лица трудится и производить то, что нужно богачам. А сегодня богачи должны напрягать мозги, чтобы придумать, как заставить меня, бедняка, купить то, что производят представители среднего класса. Они хотят накормить меня насильно, запихать в меня товары, как в откормленного гуся. Богачам нужно меня откармливать, потому что единственный способ представителю среднего класса оставаться в среднем классе, а богачу оставаться богачом - это если я куплю всё, что представитель среднего класса пытается мне впарить. Работа представителя среднего класса - впарить мне всякий мусор в кредит. Это - безумный мир, дружище, и его правила сложно понять. Возьмем мою машину! Она припаркована тут за углом. Новейшая модель. Каждый раз, когда я сажусь в нее и включаю зажигание, вспоминаю, чем это было для меня в детстве - машина! О Боже! - я бежал босиком, голова кругом, каждый раз, когда мимо проезжала двуколка, запряженная парой гнедых, двуколка с кучером, блестящие металлические пуговицы на кафтане, лента свисает с цилиндра, кнут трещит, словно у копа, который бьет подозреваемого. Пара гнедых! Это тогда было круто. А сейчас у моего автомобиля сто пятьдесят лошадиных сил - вот такая вот лошадиная мощь для тебя! Иногда, когда еду мимо автобуса, думаю о том, что я - сто пятьдесят первый, потому что мне было бы проще доехать домой на метро или на автобусе. Однажды в субботу мы с вдовой и еще несколько человек сели в машину и поехали на море, там ели гамбургеры, но из машины не вышли, зачем? Потом поехали домой. Но мне нужна машина, потому что это - статус. То же самое - с магнитофоном. Я записывал всё, пел «Янки Дудль», читал «Отче наш», чтобы мир сохранил мой голос для будущих поколений...но сейчас магнитофон просто пылится в углу, не могу придумать, что с ним еще делать. Мне даже не нужно множить и делить, предоставляю технике делать это за меня. Сюда ходит один компьютерщик, он продал мне карманный калькулятор. Просто нажимаешь на кнопки, и появляются цифры. Благодаря этому я умен, как Эдисон, да? А еще есть машина, в которой не надо писать всё, просто делаешь фотокопию своего письма дорогому Джону и отдаешь почтальону. А еще - бритва, в смысле, стрижет твою шерсть. И зубная щетка - тоже электрическая - вот такие только что купил, я мог бы сойти за епископа. В кредит. И...я потерял нить. У меня есть новомодная камера - просто нажимаешь на кнопку, и вылазит фотография, как-то так. Можно бесконечно так веселиться со своей девушкой и не волноваться, что это веселье попадет к какому-то разработчику, все твои финты останутся в стенах дома, так моя мать хранила дома суп. И всё это принадлежит мне, мне, пролетарию! Моя мама всю жизнь стирала панталоны в тазу, она глазам бы своим не поверила, если бы оказалась здесь. Я купил бы для нее такую стиральную машину для панталон, и сушилку. Электрические! Потому что всё это теперь принадлежит мне, парню из рабочего класса! Не говоря уж о мире - весь мир принадлежит мне, потому что...смотри, коридорный, сопливый пацан, только что слетал с невестой в Африку, в Кению, в кредит, выплачивает по частям...И я так могу сделать...И если действительно захочу себя побаловать, могу заплатить за секс с любым количеством женщин, с каким захочу. Могу вступить в клуб. Это - как племенная ферма в Зале, когда приводят быка. Могу вступить в клуб, стать его членом. Конечно, открой глаза! Хорошая жизнь, да? Но оглянись вокруг, посмотри сам. Когда я прибыл в это огромное брюхо страны, у меня не было ни копейки. А теперь? Посмотри на меня хорошенько, с головы до пят - веришь или нет, но, клянусь Всевышним, у меня долгов на восемь тысяч зеленых! Возьми и сделай, сосунок! И не сиди с открытым ртом, вижу, ты мне не веришь. Спроси у любого в округе, они тебе скажут. Пооколачивайся тут какое-то время, и у тебя тоже появится газонокосилка и электроплита с красной подсветкой, чтобы жарить гамбургеры по науке. Тут есть всё, что душе угодно, потому что твой средний человек среднего класса ждет, высунув язык, просто умирает - так хочет сделать лорда из прагматичного пролетария. И тебя охватит потребительская лихорадка, как меня - как на овце заводятся блохи.

О’кей, подтолкни ко мне вон тот стакан. Вот...знаешь, хоть я и пролетарий, часто внутри чувствую какую-то пустоту. Это как у экс-его-светлости вдруг возникает тоска по родине. Самое плохое, что тебя в покое не оставят. Всюду объявления - купи то, купи это. В следующий раз закажу билет в Рай в один конец, там обрету покой. Когда я был в Риме, было, как в старые времена, когда вокруг были Цезари, парни из римской элиты щекотали себе горло фазаньим пером, чтобы их вырвало и освободилось место для очередного вкусного блюда. Вот что такое эти объявления: фазаньи перья. Они приводят вас в восторг - я имею в виду не только себя, а еще и собаку и кота рядом со мной - они видят, какими прекрасными вещами набивают себе желудок коты и собаки по телевизору. Вот какова в наши дни классовая война! Мы победили, чувак! Мне нужно трогать голову, чтобы проверить, на месте ли она еще, и могу ли я еще что-то в нее запихнуть.

Когда Душенька еще мыла туалеты на родине, быть богачом значило что-то другое. Она всю ночь мне об этом рассказывала.

Не помню всё, что она говорила. Мы разговаривали так, словно растягиваем бесконечное прощание. Но некоторые вещи иногда приходят на ум. Словно всё это время говорила не она, не девушка, которая выбилась из самых низов - в смысле, она никогда не ходила в школу, как ее светлость, которой она прислуживала. А Душенька действительно могла говорить, говорила, как магнитофон, словно включили запись. Ее разум был подобен узкой ленте магнитофона: он сохранил каждую мелочь, каждый звук фонового шума. Каждый слог прилип к ней, как прилипает муха к липкой ленте. Говоришь: это останется здесь. Возможно, у всех женщин внутри - такая катушка пленки. И, возможно, раз в жизни каждая из них найдет правильное оборудование, которое сможет вопроизвести их голос, и они скажут всё, что говорили себе, внутри себя, все эти годы... Сейчас магнитофоны в моде, а женщины следуют моде. Душенька быстро собрала важную информацию из болтовни аристократов на их собственном тайном языке, на этом языке говорили только приглашенные гости и члены семьи. Так только цыгане понимают ромов, конокрадов и парней из караванов. И у аристократов был свой собственный язык. Когда не говоришь, что думаешь на самом деле, а устраиваешь танцы вокруг этого, всё время нежно улыбаясь. Когда люди вроде нас матерятся, аристокрыта сохраняют спокойствие. И едят они другие блюда. И избавляются от них по-другому, не как мы, пролетарии. Но Душенька видела всё это и быстро училась. Когда мы с ней познакомились, она могла бы быть профессором в учебном заведении, где учат цивилизованности нищих духом. С тех пор, как она начала драять туалеты, она научилась у аристократов всему, о чем и мечтать не могла в землянке. Веришь или нет, но в итоге она лишилась не только украшений и мехов, но даже средства для снятия лака. Что такое? Не веришь? Говорю, как есть. Заметь, говорила она об этом смущенно, словно не всё там было так просто.

Она обращала внимание на всё, она была - словно воробей, клюющий по зернышку в куче навоза. Пока не встретила лысого парня, писателя, высоколобого, как большие шишки в баре, но на другой манер. Он был писателем, который больше не хочет писать. И некоторые из его речей проникли под кожу Душеньке, восхитили ее. Она сказала мне дрожащим голосом, что никогда не спала с ним, что они просто разговаривали по душам, и всё. Думаю, так и было, иначе она не последовала бы за ним в Рим. Этот клоун, должно быть, внушил ей какие-то идеи, вскружил голову. Он надувал щеки, утверждая, что существует нечто, чего нельзя просто требовать на баррикадах или вырвать, угрожая взорвать людей бомбой. Это было что-то действительно «сверх», как дрожь, которая охватывает в постели. И когда речь идет о таких вещах, пролетарий вроде меня начинает подозревать. что нет смысла торговаться, что истинного счастья нельзя достичь, пока он не вырвет какую-то особую магию из рук бывшего хозяина.

Что-то такое она говорила. Душенька на самом деле и сама этого не понимала, но я видел, в каком она восторге от этого. И сейчас, спустя столько лет, я тру свое сердце, пытаясь понять, что это такое не дает нам всем покоя. То, что еще осталось у буржуазии и что нужно отнять. Конечно, отнять это тяжело, потому что ублюдки тщательно это охраняют. У меня внутри всё зудит, когда я об этом думаю. Были времена, когда только высшему классу было позволено страдать нервами. Но сейчас я вижу, как нервничает парень в джинсах, когда кто-то, отличающийся от него, приходит и садится рядом с ним в метро. Или в кинотеатре. Где угодно. Он начинает нервничать, старается избегать любого телесного контакта, и смотрит на соседа, столь сильно отличающегося от него, долгим взглядом. Он подозревает, что он - не столь важен, как тот другой парень рядом с ним, в наглаженной одежде и очках. Его раздражают не манеры парня - в смысле, я давно это понял, у меня столь же хорошие манеры и корректное поведение, как у главы муниципального совета. Это - что-то другое, черт знает, что это, и кто это придумал.

Душенька быстро научилась хорошим манерам. Но лысый парень сказал ей что-то, что не давало ей покоя. Вплоть до того, что, казалось, говорит не она. Кто-то другой говорил ее устами, словно играл на скрипке или пианино. Звучала музыка. Когда этот идиотский бестолковый писака исчез из ее жизни, из нашего прекрасного Будапешта, она не смогла просто его отпустить, она последовала за ним...В итоге она призналась, что он умер там, в Риме, среди статуй, в том самом отеле, на той самой кровати, в том самом номере, где мы спали, то есть когда не ворошили сено. Таковы женщины. Поверь, чувак, доверься моему опыту. Они поедут за тем, на кого положили глаз, если еще с ним не переспали. Они всё разрушат и перевернут с ног на голову от досады. Ухватятся за идею, что парень, которого они хотят, должен стать с ними одним целым. Приходят на кладбище и расстраиваются, когда видят чьи-то чужие цветы на могиле бедного вероломного покойника. А всё потому, что второсортный поэт сказал им, что в мире есть что-то получше, чем жратва и выпивка. Что это? Это называют «культурой». А этот клоун всё повторяет, что культура - некое подобие рефлекса.

Ты себе представляешь, что это? Никто из нас на самом деле этого не понимал - ни она, ни я. Я потом не удержался и посмотрел в словаре...Действительно пошел в библиотеку и посмотрел, что такое «рефлекс». Я думал об этом, поворачивал в голове так и эдак, пока не начало тошнить, но в итоге мудрее не стал. Это было какое-то компульсивное расстройство, так человек постоянно трогает себя за нос, чтобы убедиться, что голова на месте...В словаре сказано, что рефлексы бывают приобретенными и врожденными...ты о таком слышал когда-нибудь?

Но с культурой такая фигня - она нужна сейчас для статуса. Не знаю, почему люди льют над нею слёзы, она ведь - больше не тайна. Это всё есть в больших энциклопедиях. Просто достаешь книгу с полки, и вот, получаешь культуру. Так что же это? О да, это тоже - рефлекс. Вот смотри, я - простой парень, как тебе известно. Скромный чел. Так что говорю тебе прямо - я поистине культурен. Только посмотри на меня! Я знаю, что больше не играю на барабанах, но у меня остались рефлексы... Иногда, когда я дома со своей ирландской вдовой - она религиозна - достаю барабаны и играю, как по телевизору, как тот черный проповедник, подстегивающий паству. Вдова тогда становится мечтательной, склоняет голову мне на плечо и начинает прерывисто дышать, пока тоже не обретет рефлекс. Никто не может сказать, что у меня нет рефлекса...Так что я по-прежнему - пролетарий? Осталось ли у аристократов что-то, что я еще не забрал? Что-то, что они не хотят мне отдать?...Мы с тобой видели коммунистов вблизи, правда? Они могут устраивать свои песни и пляски о том, что будет, когда всё будет принадлежать народным массам, людям. Здесь парни из профсоюзов поняли, что они получат больше от сделки с графом Рокфеллером и князем Фордом, чем от плодов своего социалистического труда. Они больше платят. Мы уже знаем, что это всё - разговоры, громкие слова. Так возможно ли, что классовая война еще не закончилась? Осталось ли что-то, что буржуазия припрятала от нас? И нужно ли пролетарию рвать волосы на голове из-за этого?

Погоди минутку, вижу, дама плачет. Не могу выносить, когда ее глаза полны слёз, а рот улыбается. И за бальзамировщиком нужен глаз да глаз...смотри, с какой завистью он на нее смотрит - у нее эта улыбка святой без применения парафина.

Смотри, вот так она выглядела за мгновение до того, как села на самолет без обратного билета. Давай, посмотри хорошенько. Иногда я и сам смотрю.

Однажды вечером на нее еще кое-кто смотрел. Год назад, около полуночи, когда в баре было почти пусто, пришли двое посетителей. Пьеса в соседнем театре только что провалилась, потому что там были одни разговоры, одна философия. Они пришли около полуночи, сели тут, где ты сейчас сидишь. Сели напротив полок, где мы держим выпивку. И начали рассматривать фотографии.

Они пили тихо. Утонченные типы. Было видно, что они - парни высшего класса с правильными рефлексами. Но кроме того было видно, что они пропивают свою пенсию. Такое сразу заметно. Тридцать восемь в месяц, плюс надбавка по болезни. Один был седой, как лунь, как Санта-Клаус. У второго были баки, словно он знавал лучшие времена, но больше не может их себе позволить, всё, что он может себе позволить - немного лишних волос по бокам головы. Я их на самом деле не слушал, но они говорили не на таком английском, как все остальные...говорили так, словно английский для них - не родной с детства, они его выучили. Но выучили не здесь, в США, а в Англии. У обоих были очки и повидавшие мир костюмы. Я заметил, что у Санты рукава длиннее, чем следует, потому что пиджак был сшит не по мерке на него, он его купил по дешевке, готовый в сэконд-хенде, думаю, заплатил не больше двух купюр с Линкольном. Но все-таки они были славными парнями - в смысле, у них не было денег.

Но они пили свои «кровяные мэри» так, словно завтрашний день не наступит. Тихо болтали. Я краем уха услышал, что они обсуждают, что в такой богатой стране, как Америка, очень мало кто счастлив. Тут я навострил уши, потому что у меня тоже сложилось такое впечатление. Это сложно заметить, если ты здесь новичок, с корабля на бал, но когда освоишься, станешь здесь своим, как я, тоже об этом задумаешься, и вскоре я начал потирать подбородок, словно забыл побриться. Потому что отрицать нет смысла - здесь, где у людей есть всё, что им нужно для хорошей жизни, в смысле - для настоящего, веселого счастья с улыбкой до ушей, счастье просто от них убегает. В универмаге «Мэйси» тут по соседству можно купить всё, что тебе нужно в этом мире. Можно даже купить зажигалку, для которой не нужно топливо. Пригодится. Но нельзя купить счастье, даже в аптеке.

Вот что обсуждали эти двое посетителей. На самом деле говорил только тот с бакенбардами. Санта просто кивал. И когда они глубже погрузились в свои философствования, словно раздался голос Душеньки. В ту последнюю ночь она говорила что-то о том, что культура и счастье - одно и то же...или, возможно, это сказал ее герой-писака. Я тогда это не понял, на самом деле я и сейчас не понимаю, но когда эти двое стариков об этом заговорили, я вспомнил ее слова. Прислушался внимательно.

Они недолго обсуждали эту тему. Старик с бакенбардами сказал как-то вскользь, что в этой великой стране много веселья, но чистая радость, идушая из глубины души, редкость. Когда думаю об этом сейчас, мне кажется, что радость покинула Европу, но здесь, в Нью-Йорке, она словно задержалась. Черт знает, почему! Но он тоже не понимал - в смысле, высоколобый, он ведь, должно быть, был образованным - потому что он скорчил гримасу и сказал, что лучше всего было бы, если бы правительство подняло людям пенсии, тогда им будет чему радоваться. На этом они и порешили. Потом он заплатил и ушел. Санта остался, заказал еще, и закурил. Когда я предложил ему зажигалку, он показал фотографию, которую сжимал в руке, и спросил меня на венгерском, но как бы между прочим, словно продолжая когда-то начатый разговор:

- Вы были там, когда она умерла?

Я схватился двумя руками за барную стойку. Думал, упаду. Внимательно посмотрел на него. Я узнал его. Это был ее муж.

Поверь, мне не стыдно... Мое сердце билось так сильно, словно в груди был барабан, и кто-то на нем играл. Но потом я сделал глубокий вдох и просто сказал ему, что меня там не было. На рассвете, когда я вернулся из бара, ее лицо еще было теплым, но она была безмолвна.

Он любезно кивнул, словно именно этого и ожидал. Тихо задавал мне вопросы, время от времени улыбался. Спросил, мало ли было денег, остались ли у нее до конца украшения. Я заверил его, что она ни в чем не знала нужды, потому что я о ней заботился. Он принял это к сведению и кивнул, как священник, который выслушивает всё, а потом велит трижды прочитать «Отче наш». Он вежливо и дружелюбно поинтересовался, достойные ли были у нее похороны, было ли всё необходимое. Я покорно отвечал, сжимая кулаки. Но он продолжал спрашивать таким же тоном.

Я не узнал ни тогда, ни потом, как он меня нашел, как узнал, где я работаю. Как он вызнал подробности - отель, украшения?... Я никогда прежде не видел его в баре. Потом я отправился в венгерский квартал на правом берегу и поспрашивал у людей, но никто ничего о нем не слышал. А он знал обо мне всё, что только можно было узнать, даже то, что у меня был сценический псевдоним Эде. Я об этом узнал, потому что он все так же дружелюбно спросил:

- Ты счастлив, Эде?

Как старый знакомый. Нет, не то... Как босс, который встретил сотрудника, словно он еще на должности, а я - его подчиненный. Я ответил вежливо. Но, как я уже сказал, я всё время сжимал кулаки. Потому что до меня дошло, что кто-то меня выдал. Знаешь, он говорил так спокойно. Был такой вежливый, естественный. Словно я был не достоин даже того, чтобы на меня кричать. Он мог бы назвать мне имена, которыми следовало заняться? Он говорил так, словно мы - не на противоположных сторонах. Вот почему я был так зол, вот почему сжимал кулаки. Потому что если бы он закричал на меня, крикнул: «Я всё знаю, так что говори!», мы стали бы равны. Если бы он сказал: «Послушай, Эде, я давно на пенсии, но я - по-прежнему врач, а ты - пациент», я бы ему ответил, как смог. Если бы он сказал: «С той женщиной я вел себя, как дурак, но это было давно, и больше не имеет значения - расскажи мне, как она умерла», я бы пробормотал что-то вроде: «Простите, я ничего не мог сделать, это произошло вот так». Если бы он меня ударил, прекрасно, я ударил бы его в ответ. Мы могли бы немного покататься по полу, а потом босс вызвал бы копов, и нас обоих забрали бы в участок, это тоже было бы прекрасно, это было бы по-джентльменски. Но этот тихий разговор в безумном огромном мире, здесь в баре...от этого у меня кровь ударила в голову. Потому что в нашей ситуации эти тихие слова воспринимались как оскорбление. Я чувствовал, что у меня зудят руки и ярость растет.

Он достал из кармана купюру с Линкольном. Я заметил, что у него дрожит рука. Я начал запирать ящик кассы. Он ничего не сказал, он меня не торопил. Прислонился к барной стойке и подмигивал, словно это более чем пристало господину его уровня. И улыбался такой улыбкой святого.

Краем глаза я его внимательно рассмотрел. Было видно, что он - в конце пути. Старая одежда, рубашка, которую он явно не менял много дней, и эти матовые глаза за стеклами очков. И без внимательного изучения было видно, что это мужчина, к которому следовало обращаться «доктор» - вот что я помнил - который оставил ее на набережной Дуная после снятия осады, словно это была не женщина, по которой он сходил с ума, а женщина, которая когда-то работала на него и он больше не нуждался в ее услугах - теперь этот мужчина явно принадлежал к низшему классу. И он по-прежнему думает, что он - выше меня? Я чувствовал, что ярость закипает в горле, мне пришлось сглотнуть слюну. Я был взвинчен, как никогда. Если этот набоб уйдет из бара, не признав, что игра окончена и моя взяла...Понимаешь? Я боялся, что возникнут проблемы. Он дал мне купюру с Линкольном.

- Это за три бокала, - сказал он. Снял очки и протер их. Посмотрел перед собой, прищурившись близоруко. В счете была указана сумма «три шестьдесят». Я вернул ему доллар и сорок центов. Он отмахнулся.

- Оставь, Эде. Это тебе.

Вот оно. Точка возгорания! Но он не смотрел на меня, он пытался встать. Это было непросто, ему пришлось ухватиться за барную стойку. Я смотрел на доллар и сорок центов на ладони и спрашивал себя, не швырнуть ли эти деньги ему в лицо. Но не мог сказать ни слова. В конце концов, изрядно попотев, он смог встать на ноги.

- Доктор, вы припарковались далеко отсюда? - спросил я.

Он покачал головой и закашлялся, словно курильщик.

- У меня нет машины, я езжу на метро.

Я сказал как можно тверже:

- Моя машина припаркована неподалеку. Новая. Я отвезу вас домой.

- Нет, - икнул он. - Метро - это прекрасно. Доставит меня прямиком домой.

- Теперь послушай меня, дружище! - рявкнул я. - Я отвезу тебя домой на своей новой машине! Я, вонючий пролетарий.

Я вышел из-за барной стойки и шагнул к нему. Подумал, что, если он откажется, я выбью ему зубы. Потому что в конце концов придется.

Словно кот язык прикусил. Он покосился на меня.

- О’кей, - кивнул он. - Отвези меня домой, вонючий пролетарий.

Я обхватил его руками и повел к двери, по-товарищецки, как умеют только мужчины, которые спали с одной женщиной. Вот тебе настоящая демократия.

Он вышел на Сотой, прямо перед арабским кварталом. Исчез, как бетон в реке. Больше никогда я его не видел.

Вот идут писатели. Ты лучше скройся - быстрее сюда, налево. Среди них может оказаться ветеран трудового лагеря нашей старой страны...Осторожность не повредит. И держись подальше от цемента.

Добро пожаловать, господа. Ваш напиток, сэр!


Загрузка...