Туман становился все гуще, дорога круче, погода мерзостней.
— Эй! — окликнул неведомый прикордонный голос.
— Эй! — ответила с другой стороны эфира сирена[56].
— Ей-ей-ей! — поддержало наше трио.
Прошло еще несколько времени молчания, скрипа колес и шелеста вольного горного ветра.
— Да жива она, жива, — вдруг веско молвила агасферова спина. — Чего ей сделается, вечной сестре моей?
Я улыбнулся куда-то внутрь себя и тут же что-то незаметно случилось. Кажется, прекратился дождь. Северные тучи, не в силах преодолеть зазубренную гряду Карпат, сползали назад в Польшу и превращали ее черт знает во что. А в Закарпатье всходила благословенная звезда Сириус и обещала повышение курса, рост производительности и снижение себестоимости. Под колесами и копытами стал поскрипывать песочек. Алим, почувствовав восточное, зорко выпрямился в телеге. Агасфер, почувствовав восточное, подозрительно огляделся. А я допил из горлышка, выкинул бутылку за бархан и уснул. Но тут же проснулся, потому что бурая лошадь, почувствовав восточное, остановилась в трансе.
Со всех сторон в район дислокации лошадиного сопла стали сбегаться местные священные жуки скарабеи. Они выстроились в какой-то пантакль и экстатически протянули передние лапки, усики там, жгутики в мольбе о кусочке Солнца-Ра для трудов, без которых не могли.
Глубина и сила лошадиного транса достигли кульминации. Она могуче вздела к солнцу хвост и — ба-бах, ба-бах, ба-бах! Скарабеи попадали замертво. Из-за бархана раздался стон. Потом крик:
— Ахмед! Абдулла! Не поддаваться на израильские провокации! Не стрелять! Ахмед, Абдулла, вы живы?
Синайская пустыня, издревле служащая для разделения континентов, соединения морей, переселения народов, не представляла из себя ничего особенного. Ну, жарко, но так, не очень, кусты там, под ними кости, тушканчик принюхался — да пошли вы все, пушка опять же ржавая уставилась зря чуть левее зенита, никаких народов. Пустыня, одно слово.
На стратегической высоте стоит псоглавый бог Анубис и пялится в цейссовский бинокль.
— Опять кого-то черти несут в благодатный край Та-Кем. Делать народу не хрена.
— Варвары? — спрашивает стоящая рядом Исида.
— Ну а кто же, мать их ети.
— Конные?
— Конные, тележные.
— Дай позырить.
Исида берет бинокль, подкручивает по своей близорукости и смотрит.
— Ись, кто это? — интересуется Анубис. — Ассирийцы?
— Не-а.
— Македоняне?
— Не-а.
— Персы-римляне-арабы-турки-немцы-русские-евреи?
— Да нет же.
— Точно нс евреи? Не святое семейство?
— Да какое там семейство. Три мужика. Космополиты.
— А-а. Ну фигли тогда. Пошли, что ли?
— А этот Кузик-то — ничего мужчинка.
— Какой Кузик?
— Да Кузьма Политов, что между Алимом и Агасфером на телеге сидит.
— Исида, пошли.
— Куда?
— Пора Осириса из царства мертвых выводить.
— Мне это ваш Осирис гребаный уже во где…
Впереди нас кокетливо присаживалось к западу настоящее, овеянное легендами египетское солнце. Алим встал в телеге во весь рост, точно нажрался мухоморов перед битвой и воскликнул:
— Солдаты! Сорок веков глядят на вас, блин, сорок веков, — Алим даже схватился за уши от такой умопомрачительности, — а все люди живут. И среди них мой родной дядя Мустафа[57], который женат на тете Зульфие. Или родная тетя Зульфия, которая замужем за каким-то дядей Мустафой. Я точно не помню. А может и не у меня эта родня, а у придурочного Витька с нашего двора? Ну, словом, не пропадем.
— А у меня тут могут быть неприятности, — испортил настроение Агасфер.
— Вот вечно у тебя… — неудовольствовался я.
— Последний раз я помню дело было в 1887 году, — сладострастно улыбнулся вечный. — Я на Парижской бирже подсунул «Компании Суэцкого канала» фальшивые акции «Компании Панамского канала»…
— Значит так, — поддерживал оптимистический тонус Алим, — приезжаем в Каир, сразу находим моего богатого дядю или тетю и устраиваемся. Египет — классная страна. Устраиваемся экскурсоводами. Здесь такие телки — ва-ах! Поженимся все. И-и, экскурсии будем водить. Тутанхамона найдем, вот, мужики.
— Не. Я лучше извозчиком. Лошадь хорошая, — решил Агасфер.
— А я бы в Ботанический.
— И-и, во. В Ботанический сад экскурсоводом пойдешь. Тут лотосу! И вообще! Экскурсовод в Египте первое лицо после президента. Потому что из семи официальных чудес света пять туточки.
— Гонишь.
— Вот те крест, то есть полумесяц! — Алим изобразил руками то ли крестное, то ли намазное, в общем какое-то экуменистическое знамение. — Первое — пирамиды в Гизе; второе — Форосский маяк в Александрии; третье — Асуанская плотина на Ниле, которую построил, сдвинув горы, по наущению Осириса сын Земли-Геба и Неба-Нут Никита Хрущев; четвертое — мой дядя или тетя, я не помню, живущие в Каире; и пятое — радушие и гостеприимство местных жителей.
— А вот и они, — указал вперед очкастый Агасфер.
Там уже поблескивала мокротой и пованивала сине-зеленой ряской влажная полоска Суэцкого канала. От нее прямо на нас двигалась в шуме, топоте и музыке пестрая толпа, покрытая пылью.
— Здравствуйте, дорогие египтяне! Салям алейкум!
— Здравствуйте, бриллиантовые.
Толпа была больше газообразная, чем человеческая. Египтяне обволокли нас мгновенно.
— Ай сокол яхонтовый, что-то глаза у тебя печальные, — обошла меня отовсюду непонятного возраста египтянка, судя по обилию юбок и кофточек с карманами на животе, беременная на двадцать втором месяце. — Дай доллар, не жмись, все скажу, не утаю — что у тебя на душе, где ждет тебя милая твоя…
Босоногий беспартошный египтенок сунул ладошку для милостыни Алиму в живот, да так ловко, что Алим согнулся пополам, хватая колючий воздух ртом, как рыба. Хитрый Агасфер сопротивлялся дольше всех, отбрыкиваясь с кошельком в зубах от наседавшего кудлатого египтянина, всучивавшего ему за пятьсот фунтов баранью челюсть под видом миротворческой ключицы Джимми Картера, приносящей удачу.
Одним словом через минуту мы сиротливо сидели в одних трусах[58] на Синайском опустевшем перешейке. Ни лошади, ни телеги, ни, конечно же, денег, ни одежды. Из-за горизонта донеслось знакомое «ба-бах» нашего бурки. И тут же в голубом небе настороженно появились израильские «Фантомы».
— Что-то уж слишком радушные твои египтяне, Алим, — сказал я. вставляя на место вывихнутую кисть.
— Это не египтяне, — ответил за удрученного Алима всезнающий Агасфер. — Это были джипси[59].
Долго ли, коротко ли, скорее долго, все-таки сорок веков — куда спешить в Египте? — но нс очень умирая с голоду — как умереть с голоду сорокавековой долине Нила? — словом, нс умирая с голоду, а с трудом удерживая веки от сытого слипания, я отвалился на теплую балюстраду уличного ресторана «Аль-Нахалиям». через силу глотнул шампанского и стал крошить в Нил кусочки недоеденного антрекота, где за них шумно сражались молодые крокодилы.
Мимо прошла с танцующей задницей симпатичная официантка.
— Э, мисс…
А дальше лень, не могу. Но это ведь и простительно. Я сегодня хорошо поработал. С раннего утра до сиесты и после еще пару часов. Из полураскрытой спортивной сумки на меня дружелюбно смотрит мое спецобмундирование — лысый загорелый парик с длинными, как самурайские знамена, нитями седины, полуметровая борода, мышино-песочная униформа, выгоревшая до окраса лабораторной крысы, складной костыль, надувной протез.
«Люди добрые, помогите в немощи лейтенанту Иоганну Вайскопфу, четвертый батальон третьего танкового пачка дивизии славного лиса пустыни Эрвина Роммеля, жертве битвы при Эль-Аламейне.»
Люди добрые помогают, сочувствуют, немецкие туристы даже автограф просят. Я даю за сорок марок, жалко, что ли. Не в пример мне Агасфер на том же базаре зарабатывает гораздо меньше. Просит он еще жалостней, но слова какие, слова-то. «Люди добрые, аллах с вами, помогите в немощи лейтенанту Мойше Когану, жертве арабской агрессии на Западном берегу реки Иордан и в секторе Газа».
И вот я уже поел, а Агасфер еще вкалывает. Алим же, надо признаться, совсем свихнулся на мусульманской земле, бродит по Каиру, как трехнутый, ищет какого-то дядю или тетю. Ну, я их кормлю, но оба совершенно убеждены, что я без них, как без рук.
Танцующая попка сама пританцевала ко мне передком и проворковала по-арабски. Единственное, что я понял, это вопросительный знак на конце. Отвечать на вопросительный знак не хотелось. Я почитал для себя необязательным даже поднимать ленивый взор выше ее высокой груди. Грудь повторила вопрос по-английски. Хороша, высока, после такого сытного обеда и не преодолеть. Но молчать при даме было невежливо, поэтому я дожевал этот хашбаш, то есть бакшиш, блин, как его, бешбармак, то есть, блин, блин с перцем дожевал, рот открыл и все смертельные ветры Сахары обожгли мне то, что я открыл.
— Читэо хльебало разуль, дорогой товарышч? — промолвили терпеливые красные губки. — Гидиэ твойи тчуваки? Повар закольебался антрекот по триетьему разу жарить. Еше полста и?..
— Алейкум ас салям, — поставил я точку.
Притащился Агасфер. Отстегнул протез, принялся разминать затекшую под ним руку.
— А-ту-ту-ту-ту-ту-ту.
— Что?
— Ха аравим ямуту[60]. Всего пять фунтов за весь день. Зачем сюда приперлись? Гостеприимный Египет.
— Да ты бы еше каким-нибудь шайтаном нарядился, агрессор Коган, и пошел бы к мечети клянчить.
— Алим, зараза, чуркотня азиатская, что говорил? «Дядя, тетя, экскурсии, Тутанхамона найдем, разбогатеем» — где все это? Ты, фашистский недобиток, сколько собрал?
— Я, еврейский недобиток, собрал двести.
— Ну, — сразу развеселился вечный нахал, — живем. Эй, девочка, еше бутылочку «Кодорнью» и русской икры. Хорошая страна Египет.
Да. Хорошая река Нил делала миллионолетнее водопускание Африки в Средиземноморскую колыбель. Обезвоженная колыбель человека вымирала. На том берегу, на прежнем месте стояли потрепанные пирамиды и с них что-то смотрело на меня, но смотрело как-то неопределенно, слишком спокойно, слишком как бы после травмы, не ожидая от этой земли искомой встречи. Даже мой хитрый псевдошеф Роммель так не ждал отсюда английских танков, как не ждал я ничего. Только морщил нос от смрадного смога, только щурил глаз от солнца. Но почему же мой зрачок, как роммелевский прицел, цепляется за каждой высокой в очках брюнеткой? А Птах его знает почему?
— Алимчик не подавал признаков лучшей жизни? — прервал Агасфер.
— Что?
— Я хотел сказать, что мне подсказывают отбитые в четырнадцатом веке почки — хватит ли нам двухсот пяти фунтов расплатиться за это пиршество?
— Ерунда, лейтенант, какая, право. Посмотри в меню — в сотню уложимся. Только справа налево смотри.
— Не учи ученого. Я по-арабски учился еще при Альмохадах. Тэ-экс, тэ-экс. Девушка, еще два кофе с ликером и хорош.
Я ходил бессмысленным толкаемым странником по базарам всей Дельты, оглядывался в портовых притонах Александрии, заглядывал за грани пирамид. Но ни в одном из городов Египта не было улицы Литвина-Седого, Птах его знает почему. Почему бы этому пресненскому райфюреру было не пострелять здесь? Но столько глаз и ног заставляли обернуться и все были не те, но…
— …сот восемьдесят фунтов.
Я вернулся в сей момент. Подозрительный и неприятный мой спутник сменил очки на лупу.
— Почему пятьсот восемьдесят фунтов? Как это получилось? Ведь в меню…
— Инфляция, — мило улыбнулся вежливый ротик словом, понятным на всех языках.
Среднее царство сменило Древнее. Новое — Среднее. Персы, Птолемеи, арабы, турки — очередь чудесных ребят и эта инфляция всех пропустила через разнузданную себя. Пять минут спустя тренированные вышибалы вышибали нас из ресторана, не взирая на ругательный ритуал Агасфера.
— Мы заслуженные ветераны войн и революций с правом на милостивое и милосердное обслуживание под эгидой Красного Креста, Серпа и Молота!
— Давай, давай. Вали отсюда, пока по шеям не получили во имя аллаха милостивого и милосердного.
— Я буду жаловаться Бутросу Гали в ООН. Он вас не пощадит.
— Вали, вали, голодранцы… Да это же русские побирушки! Эй-эй, перестройка, Горбачев, Калашников!
— Безобразие! — брызгал слюной Агасфер из-под мышки вышибалы. — Такого обслуживания я нигде за границей не встречал, клянусь восьмым слоном-земледержателем.
— Что-о? Вы слышали что он сказал? Полиция!!!
В магометанской кутузке, испокон веков считающееся зинданом, было адово: сыро, холодно, душно, жутко; клопы, полосатые, как тигры, вонючие, как иприт, огромные, как ифриты, нападали со всех сторон. Я отмахивался будто Илья Муромец на киевских рубежах, Агасфер быстро терял силы, Алим бегал по каирским подворотням, искал свою тетю… Ах да, я это уже сообщал. Нашим небом была грязная ржавая решетка, нашим солнцем и луной были подметки Абдуллы Гани, вертухая проклятого, стряхивавшего, как манну какую, сигаретный пепел нам на головы.
На втором часу ареста отверзлись небеса и по веревке в зиндан спустился пришелец в клопонепроницаемом гидрокостюме и в противогазе.
— Ваш дом турма и мир вашему дому, — прогудела противогазная коробка. — Я назначен адвокатом к вам, сволочам. Мое имя Али-Хасан Бронштейн-ага?
— Ага.
— Вот видите, гады — у нас демократия и права человека. Обещаю, что получите года по три, хотя, будь моя воля, расстрелял бы вас, клянусь Исмаилом, незаконорожденным сыном Ибрагима, мир с ними обоими.
— Да в чем нас обвиняют-то, уважаемый аквалангист, да живет ваш океан законности?
— А в том, мерзавцы, что нарушили первую статью Кодекса мироздания Арабской Республики Египет, которая гласит, заразы: «Плоская Земля с Египтом в самом центре стоит на четырех! (не на восьми, не на шестнадцати, ублюдки) четырех слонах — Гамаль Абдель Насер, Анвар Садат, Хосни Мубарак и Абдель Гамаль Нафер.» Откуда вы взялись, подонки мои бедные?
Через двадцать минут, вывернув наши души наизнанку, выкурив с нами дружеский косячок один на троих и пообещав скорые и безболезненные два года на строительстве пирамидальной усыпальницы Нафера, адвокат был выужен наверх.
Я закрыл глаза, сел, впитывая спинным органом чувств касание Земли. В моей короткой жизни хранились какие-то бесчисленные памяти, опыты, мимолетности и мимоползости. Мне было в земляной тюрьме, действительно лишь тонким слоем жареного мертвого кирпича отделенного от Матери-Могилы, мне было в этой тюрьме покойно. Почесывания и покряхтывания Агасфера за двоих говорили — жизнь есть, время движется. Но ровный запах гумуса, но то же, что и всегда тяжелое социальное давление, но сорок веков, покусывающие мое тело в разных местах, говорили — жизни нет. Каким бы рапидом заснять этот липкий гумус, так, чтобы фильм начался с первой упрямой и безмозглой плесени, уцепившейся на суше, и закончился Абделем Гамалем Нафером, рассказывающим норвежскому послу древний итонский анекдот? Получится кипяток, где только и лопаются пузыри — там Рамзес лопнет, тут Александр Македонский, там Саладин, тут Наполеон. И только могилы придают стабильность земному диску на спинах несчитанных ровнодышаших слонов на крышке загадочного фортепьяна. Могилы же дают жизнь росткам. Что там про зерно умершее? Вот именно. Да здравствуют могилы, источник жизни! И пирамиды, источник туристского бизнеса. Пирамиды тоже могилы. Так что мне было хорошо в зиндане. Только очень хотелось на волю.
— Эй ты, авантюрист, — разбудил меня созинданник, — ты не знаешь как «алеф» пишется? Хотел автограф оставить и вот… забыл.
— Откуда я знаю, — пришлось ответить и невольно оглядеться в неверном свете. Все стены были исцарапаны заключенными на всех языках. Сохранились кое-где даже древнеегипетские иероглифы, не говоря уже о демотике, рунах, китайских дацзыбао и инкских петельках. На русском было только одно слово, но самое знаменное, осеняющее наши фатальные головы. А справа знаменитому слову было приписано немецкой готикой «Agasfer und Fridrich Barbarossa — Freundschaft. Anno domini 1190».
— Агик, я что-то не понял У тебя же есть тут автограф.
— Да? А действительно. Во жисть. А Фридя-то как здесь очутился? Он же, кажется, досюда не дошел. Загадочно, но почерк мой.
Прошло еше несколько столетий. Солнце и Луна Гани выкурил пару раз. Наверху что-то случилось. Залопотали так много и громко, точно сразу все выиграли в лотерею, но кто-то больше других.
И вдруг, как во сне, спустилась лестница (не грязная адвокатская веревка), такая, что я даже перестал чесаться — обитая бордовым бархатом, с золотой бахромой, с такими же перильцами, украшенными по закруглениям головками четырех египетских слонов.
— Шма, Кузя, то есть, шма Исраэль Адонай Элохим, — прохрипел Агасфер и чуть не обрезался[61]. — Это лестница Иакова, клянусь моим километражем.
Но Иаков тут оказался не при чем. Сверху весь в праздничной улыбке, словно узбек перед пловом, словно Хрущев перед Асуаном, свешивался начальник тюрьмы генерал Яхъя Салах. Проклятый вертухай Абдулла Гани брызгал во все стороны духами из пульверизатора. Демократичный адвокат Али-Хасан Бронштейн-ага щедро сыпал нам на головы лепестки роз.
— Уважаемые господа. Администрация и весь личный состав, э-э, этого заведения, а также египетская юстиция приносят глубочайшие извинения за неудобства, доставленные вам в результате сущего недоразумения…
И все дальше в таких тонах и в таких выражениях, что сразу стало понятно, как важно хорошо учиться дипломатии, чтобы не получать в морду слишком часто, будучи работником права.
Нас обоих, не на шутку обалдевших, чуть не насильно взвели по чудо-лестнице из зиндана, тут же кинулись раздевать, дезинфицировать, мыть, одевать в свежесшитые прекрасные костюмы при галстуках. Наконец, когда нам уже вручили по огромному букету цветов, дипломатичный начальник тюрьмы вежливо тренькнул своим хрусталем о мой хрусталь с шампанским и с этим звуком пропел:
— Господа, драгоценные алмазы моего сердца Агасфер и Кузьма Политов, ах, господа, со счастливым вас освобождением провидением Божиим, силой ангельской, ах, ах…
И вспорхнув в немысленном фуэте, Яхъя Салах улетел куда-то, кажется на повышение.
Ну, а проклятый вертухай Абдулла Гани был проще. Неотразимым жестом сворачивая голову поддельному польскому скотчу, он сказал:
— Ладно, мужики, бейте меня в рожу за мое гадство и давайте выпьем, пока льется.
— Абдулла, морда ты ментовская, можешь объяснить, что происходит?
— Лицо, пожелавшее остаться неизвестным (хотя каждая каирская собака знает, что это Алим-муалим), внесло за вас выкуп и такой, что парламент собрался пересматривать это гребаный Кодекс мироздания.
Через час проклятый вертухай Абдулла Гани уже храпел в нашем зиндане, посаженный туда на полгода за пьянство на презентации освобождения меня и Агасфера, которых восемь черных невольников[62] в двух закрытых носилках с комфортом несли по самым экологически чистым улицам Каира.
Агасфер в своем экипаже пел что-то разнузданное. А я молчал и поглядывал в щелочку занавески — что отражается в потной эбеновой спине правого переднего негра. Но там отражался лишь чужой далекий совершенно незнакомый мне город Каир, в котором я, честно говоря, никогда не был, да и, наверное, уже не побываю.
На крутом берегу (каков штамп!) полноводного Нила (!). утопая в зелени садов (!), стоял огромный роскошный дворец (!), настоящее чудо архитектуры (!). На ступенях парадной лестницы стоял, подбоченясь и поплевывая, как душанбинский пижон семидесятых годов, наш Алимчик.
— Вот халупку тетушка дала попользоваться. И-и, кенты, здесь одних только туалетов — за год не уделаешь.
Двери — как в ангар для «Боинга». Паркет, как девственный лед на Плутоне. Мимо все время порхали смуглые мужики в белых ливреях — слуги, наверное; какие-то одалиски в прозрачном — тоже наверное из сферы обслуживания.
В очках Агасфера восторженно отразились хрустальные люстры, стены, расписанные сценами из личной жизни фараонов, златотканные гобелены, немыслимо дорого изогнутая и обитая мебель. Когда он, не выдержав, скромно потупил взор, в его очках отразилась золотая статуэтка XII века до Н.Э., изображавшая черного датского дога, и тут же исчезла в глубинах агасферова кармана, хотя кто и поверит, что в XII веке до н. э. могли быть черное золото, Дания и доги.
Ведя анфиладами[63], Алим нес какую-то фантастику.
— И-и, если б вы знали какую работу я проделал. Перебрал всех Зульфий и Мустафов в Каире и окрестностях — представляете сколько их! Пока не наткнулся на Октябрину Семеновну аль-Зувейр, родившуюся в оккупированном Воронеже в 1942 году и с молоком матери впитавшую какие-то идеалы. Ну, потом, в годы советско-объединенно-арабского адъютанта она вышла замуж за обрезанного адъютера Насера, то есть, наоборот, ну вы поняли и… и… и-и, — Алим поймал из воздуха красотку, чмокнул ее в чувственное место и, пообещав жениться, продолжил. — А тут как раз очередной загиб египетской экономики, пошла всеобщая приватизация, ну и тетя Октябрина, с молоком матери впитавшая все, что нужно, на последние гроши от реализации сочинений Брежнева и Розанова накупила акций реки Нила от Луксора до Асьюта и от Дайрута до Хелуана. Теперь там платный проплыв. Но только тс-с-с мужики, это между нами. Все же национальная артерия. Вот ты дашь свою артерию приватизировать? То-то же.
В семидесятые годы на Москве рассказывали такой анекдот. Что значит свет, горящий допоздна в общежитии для иностранных студентов? Это значит, что либо вьетнамцы переписывают лекции, либо арабы говорят о политике, либо негры танцуют. (Но никто не задумывается о прекрасном). В наше время я думаю — либо вьетнамцы занимаются коммерцией, либо азербайджанцы готовят наркотики, либо негры правят документы, удостоверяющие, что все они финны и норвежцы, причем блондины. (И никто, тем более, не задумывается о прекрасном.)
Все, — решил я себе сам. Время такое. Хватит искать невозможного. Куплю акции Нила от Эль-Гизы до Каира, выправлю документы, что я мусульманский араб, буду писать лекции, говорить о политике, танцевать, заниматься коммерцией, готовить наркотики и поставлять их в Баку…
А потом был сказочный обед с тетей Октябриной, вопреки всем восточным обычаям, во главе стола без дяди-адъютанта, давно и успешно посланного к шайтану, с веселящимся Алимом, со сдержанным Агасфером и какими-то приживалками, прихлебателями, нужными людьми и темными личностями. Подали жаркое из жирафятины под соусом киви на мужских слезах.
Вдруг я встал. Так, девчонка какая-то мослоногая, мало ли их, чертовок, глазищами стреляют. Но я встал.
Ну кто может на Джоконду смотреть сидя? Один Франциск I[64] и то лежа в ванной.
— Моя племянница Ясмин из Каира, — помахала ручкой тетя Октябрина. — Мой племянник Алим из Душанбе. Его соплеменники из прошлого, настоящего и будущего Кузьма Политов и Агасфер.
— Сестренка! — полез к ней целоваться Алим, дружески хлопая девушку по заднице.
— Братишка! — воскликнула Ясмин, хлопнула Алима по щеке и взвизгнула, оцарапав неискушенную ладошку о железную щетину душмана.
А я стоял, забыв обо всем, как инфлюированный любовью склеротик. О правота законченного творения мира! Господь на вершине вдохновения сотворил красавицу Еву, наполнил мир легкими мыслями и темными желаниями, заминировал его трагизмом и рутиной и понял, что это хорошо. Да еще так и сказал и зафиксировал. После чего стал просто неотразим. Боже, как красив был свежесозданный мир и Бог с ним!
Я стоял, стиснутый в вагоне метро рядом со страшненькой девушкой, отличницей и неудачницей, а при ней — сынок, отличник, неудачник и невротик. Но на ее поросячьей мордочке цвели глубочайшей красотой глаза, смотревшие на сына. Правота творения.
Я знал, как ленивая и вороватая кошка однажды притащила своей хозяйке, ласковой и прекрасной хозяйке, в неге досматривавшей утренний эротический сон, на подушку свежезадушенную мышь. Но как прекрасна и горда собой была эта обычно двоечница-кошка в правоте своего вековечного инстинкта.
Я видел каменщика, уложившего последний кирпич. Я видел портниху, от которой уходила счастливая женщина. Я видел короля, при горестных криках подданных выходящего на пенсию. Не знаю, не знаю, но, может быть, посмотрю в зеркало и когда-нибудь увижу там себя, дописавшего «Катабазис».
Даже дьявол, самая гадкая гадость и вражина (кто ж оспорит?) некоторое время стоял и, как японский созерцатель, некоторое время любовался Богом, создавшим Еву. А потом, прежде чем взяться за дело, стоял и любовался Евой. Как эта вьющаяся на ветерке черная крона волос? Как эта пронзающая блестящая точка зрачка из-под разрыва ресниц? Почему так молча сами раздвигаются теплые мармеладинки губ, но зовут? А эти плавные линии рук и бедер, словно реки родины. А увенчанные средоточия грудей. А… черт меня возьми, Ева, — подумал любующийся вражина и змей прекрасный. — Ева, ты лучше молчи, ты уже все сказала тем, что ты есть.
Но я очень неостроумно спросил:
— Скажите, Ясмин, вы никогда не были в Кракове на улице 1905 года в районе Ваганьковского кладбища?
— Нет, Кузь, никогда, вы ошиблись. Но мне тоже кажется, что мы где-то встречались.
— Или могли встретиться?
— Или встретимся?
— Как пройти в Ботанический сад?
— Через второй этаж. Там переход, потом вниз по голубой мраморной лестнице, зимний сад… Чушь какая — зимний сад в Египте… Ой, что я говорю. Это же секрет… Оденься в женское платье, а то убьют.
Все как в тумане. Я перестал слышать и видеть вокруг. Со мной уже бывало, когда кроме встреч с ней взглядом больше ничего не было нужно на всем свете. Или не бывало? Или нужно? Что-то я стал неуверен. Что-то я стал уязвим, как всякий больной. Моя болезнь была — прекрасная страсть, горы сворачивающая.
А в бока меня уже насмешливо толкали пьяные в сосиску и на мусульманской земле Алим и Агасфер. Один в правый бок, другой в левый.
— Знач ты поял? Я буду воровать, а ты отмывать.
— Не непрвльно. Я — воровать, а ты отмывать.
— А К-кузя шо?
— А К-кузя шо? А К-кузя бует иск… икс… иссурсии воить для отвода глаз.
— Точно! Кузя, интеллиент прклятый, мудак влюбьенный, буишь иссурсии воить для отвода глаз?
— К-кузя, а вот сажи, когда безвременно помер фраеон Т-т, Тут, Там… Тут и там хам он? Тутнхамон?
— Да! Вот именно! К-когда от нас уш-шел Тутнхамон Нзарбаев?
— Как?! Уже ушел?!
В моих новых апартаментах, в кейфе с 14 до 18 часов, на кровати площадью 100 м2 я лежал один и развлекался, нажимая кнопки сенсорной фиговины, от чего на телеэкране поочередно возникали разврат, разбой, развитие Египта, разрушение России. Вдруг на 126 канале возникло лицо Ясмин. Она смотрела на меня ровно, живо, потом необоримая волна кокетства поднялась в ней изнутри — лицо окрасила улыбка, тут же чуть пригасшая и снова загоревшаяся. Какой там дул ветерок?
— Ясмин, ты самая красивая в… в…
— Банальность?
— в….в…
— Ах, заикание.
— Да!
— Вот тебе платье-невидимка и волшебное яблочко. Одень платье и кинь перед собой яблочко. Оно приведет тебя туда, где все объяснится.
— Что объяснится?
— Конец связи.
Прекрасный лик Ясмин сменился красной физиономией[65] Абделя Гамаля Нафера, который в обращении к нации принялся рассказывать какой-то дурацкий анекдот о ежике и прапорщике. Но мое внимание отвлекло падение с потолка на постель действительно волшебного пластмассового яблочка, судя по этикетке, сделанного в Японии, и очень модного балахона, скрывавшего в своих складках не только пол, но и возраст, социальное происхождение, род занятий, национальность и количество детей от предыдущих браков.
Делать нечего — облачился в платье с головы до пят, посмотрел в зеркало и увидел мистическую сущность аборта.
Долго ли, коротко ли — бросил я перед собой японское волшебное яблочко и оно с поспешностью чуткого незамужнего экскурсовода покатилось передо мной, почему-то как лист перед травой.
Я шел за яблочком снова какими-то анфиладами, коридорами, лестницами, галереями, висячими садами и просто Семирамидами. Халупка была великолепна — столько наворочено, что твой Версаль и мой Эрмитаж. Куда ни плюнь, попадешь в каррарский мрамор, карельскую березу, самшит и яшму или даже в подлинного голландца. Поэтому я воздерживался, не плевал, но вертя восхищенной головой, иногда все-таки трогал руками, но не с варварской целью отколупнуть, а с мужской целью погладить.
И все это тетя Октябрина нажила за одно свое поколение, делая деньги на мутной нильской водичке. О тетя Октябрина, леди второй половины XX века.
Яблочко скользнуло в роскошную библиотеку. Бесшумно ступая по персидским коврам, чтобы не помешать читавшему за столом раскрытый том Пересветова по русской истории бородатому мыслителю (а им был не кто иной, как Солженицын), я наугад выбрал какой-то симпатичный корешок. Это оказалось прижизненное издание Спинозы «Macte philosophio» со штампом Румянцевской библиотеки имени Ленина и с записью ленинской рукой: «Читал. Ничего не понял. Говно какое-то. Напомнить т. Мырзикову об архисрочной реквизиции 150 тыс. пудов хлеба на нужды голодающим Москве и Питеру. В.И.Ульянов (Ленин)». Бож-же мой.
Яблочко катнулось в следующую интересную залу через несколько анфилад. Там вообще репетировал ансамбль «Виртуозы Мадрида» под управлением Владимира Спивакова. Все это было как-то по-булгаковски.
Но лабиринт не кончался. Яблочко, слегка покраснев, юркнуло в ювелирно затененную галерею, стены которой украшали портреты работы лучших мастеров Налбандяна, Глазунова и арбатской школы. «Мои лучшие любовники» — такая вывеска озаглавливала этот зал и я понял, что тетя Октябрина прожила достойную жизнь. Точнее, я ничего не понял и только удивился. Нет, просто обалдел и понял, что женщине нужны не только блеск обладаемой души и мощь обладаемого тела. Точнее, я не понял, что вообще этим женщинам нужно. Все мужчины были изображены голыми в полный рост. Все были красавцами, но некоторые просто уродами. Или красавцами-мерзавцами.
Я медленно шел и читал подписи: Г.А. Насер[66], Мобуту С.С.К.В и т. д.[67], Б. Халл с клюшкой[68], X.Кортасар[69], Д.Смит[70], Г.Гречко[71], Б. Абдулла[72], Д. Леннон, П. Маккартни, Д. Харрисон, Р. Старр, Л. Зыкина[73], М. Даян, М. Муркок, И. Глазунов[74], Д. Абдужапаров, Пеле, Г. Хазанов, П. Кузьменко, X. Мубарак[75], А. Шварценеггер, Г. Маркузе[76], Р. Гуллит, В. Петрушенков[77].
На других у меня не хватило впечатлений. На самом почетном месте стояла подлинная мраморная статуя Октябрины Семеновны работы Праксителя, изображавшая прекрасную обнаженную хозяйку — женщину, слегка задрапированную по плечам покрывалом и игриво прикрывающую ладошкой пупок.
Я шел и думал, что женщина, достигшая любви и богатства, наверное, должна от счастья заняться политикой. Нет, благотворительностью. Нет, спортом. Нет, алкоголизмом. Нет, лучше просто сойти с ума.
Поэтому я перестал думать о женщинах и решил думать о Спинозе, Ленине и Мырзикове. Но все они оказались мужиками.
В большой конспиративной комнате, оказавшейся финалом яблочного маршрута, стоял большой, призывный, как улыбка кандидата в президенты, черный фортепьян и конечно же молчал. Молчали и почти все находившиеся там женщины. Они неутомимо занимались великим женским производительным трудом. Пряли, вязали, ткали, кроили, шили, стирали, гладили, чистили картошку, варили, жарили, мыли и т. д. Одна девушка трепалась по телефону. В углу за занавесочкой молодая негритянка рожала. Вокруг хлопотали акушерки. Прекрасная Ясмин красилась и становилась еще краше.
Что-то подозрительно однополый коллектив наполнял это помещение палаца. Даже огромный страшный одноглазый ифрит с кривым мечом, охранявший двери, имел две сиськи и, видимо, был ифриткой.
Поэтому, чтобы не выдать себя, я приблизился к Ясмин и заговорил неразличимым шепотом.
— О гений чистой… Твоя боевая раскраска очевидно признак готовящейся победы. Я заранее готов капитулировать и уже поднимаю.
— Фи, как это скучно, — она состроила чудесную гримаску. — Да готовится победа, но, так сказать, в общем смысле.
Вошла тетя Октябрина в форме полного генерала.
— Девочки! — тетя командно хлопнула в ладоши. — Пора.
Посередине помещения оказался большой котел, под которым рабыни развели пламя. Призванные девочки побросали в котел все продукты своего труда: шерсть, пряжу, выкройки, картошку, морковку, воду и ребенка. Тетя Октябрина заколдовала над варевом с поварешкой в руке. И минут через пятнадцать все было готово. Тетя вынула из котла свежесваренное знамя женского торжества, на котором было все это изображено.
Сводный хор исполнил сочинение М.Лонг и Ж.Тибо для сопрано, меццо-сопрано, контральто, фортепиано и кувалды «Феминизация Млечного Пути» и мне стало тошно.
Я хотел бы быть простым чехом и ненавидеть словаков, я хотел бы быть ККК и ненавидеть черных, я хотел бы быть собакой и ненавидеть кошек, я хотел бы быть ангиной и ненавидеть аспирин, я хотел бы быть космическим излучением и ненавидеть жизнь. Я хотел бы быть ненавистью и ненавидеть ненависть. Но мне суждено было родиться человеком[78] и поэтому я выбрал любовь. Да почему выбрал? Тогда у нас все выборы были безальтернативными.
И когда теперь затошнило от феминизма этих сексисток, а у Млечного Пути случился мастит, я в порядке терапии стал смотреть на Ясмин. Какая, казалось бы, ерунда, какая мелочь с точки зрения космогонии и Декларации прав вселенной — этот бархатистый изгиб от шеи к нежному подбородку, голубая жилка, мерцающая на груди, отражающий мир глаз, так сногсшибательно косящий в мою сторону. Женская красота — это все, смерть женской красоты — это вообще все, каюк, точка, пустота.
Одним ухом я улавливал теплое дыхание недоступной Ясмин, другим ухом пришлось улавливать дорогостоящую чепуху, которую порола на этой секретной кухне Октябрина Семеновна, да продлит Аллах ее щедрость, да увеличит ее счастье, да запечатают ее в бутылку печатью Сулеймана ибн Дауда[79] и бросят в море.
— Девочки[80]! Дело, которому мы клянемся отдать нашу жизнь, здоровье и молодость, есть самое главное дело, которое надлежит сделать человечеству в конце этого ужасного века и в течение всего загадочно-прекрасного следующего. Спасти не какую-нибудь там ноосферу, но саму биосферу на Земле — высшая и неотложнейшая женская задача. Сами видите, куда завели человечество эти проклятые мужики. Ядерное, химическое и бактериологическое оружие еще лишь грозят все уничтожить. Но уже сегодня эти мужики спокойно на наших полных горьких слез глазах травят природу нитратами и фенолом, травят людей наркотиками, травят души насилием и психику дешевым политиканством. Ни одной серьезной проблемы эти мужики со времен неолита не решили. Голод и нищета убивают целые континенты. Бессмысленные кровавые войны на религиозной или трибалистической или лингвистической почве вспыхивают то здесь, то там. Животный мир задыхается в углекислоте, вода умирает под нефтяной пленкой, а проклятые безумные мужики еще расковыривают озонные дыры. Сколько можно терпеть? Цивилизация на Земле достигла своей кульминации, своей высшей точки — изобретен «Тампакс»! Пора, девочки, спасать все, что еще можно спасти, и эта задача лежит на нас, женщинах, единственных на планете носителях разума, добра и справедливости. Наше движение будет носить священный и религиозный характер и поставит под свои знамена женщин всего мира. Оно начнется отсюда, из Египта, родины-матери цивилизации и оплота так называемого ислама, учения суть ошибочного и вредного. Вспомните, девочки, эту позорную хиджру, откуда мусульманские мужики вздумали вести свое летоисчисление. Этот пресловутый Мухаммед вместо того, чтобы смело продолжить свою пропагандистскую кампанию и честно погибнуть за правду, трусливо бежал из Мекки в Медину под крылышко родственников своей жены Айши и только мужество и талант его старшей дочери Фатимы, продиктовавшей отцу лучшие суры для Корана и бросившей ради ислама свои любовные занятия, позволило создать для восточных мужиков эту религию и ввергнуть мир в пучину войн и раздоров. И эти мужики нагло присвоили себе чужую девичью честь и вместо старого доброго промискуитета завели позорную полигамию. Мы положим этому конец. Мы всех зовем к свободе. Женщины Востока, освободим женщин Запада! Так же, как мы сбросили с себя паранджу, сбросим с них колготки. Пусть их стройные и нежные ноги обдуваются свежим восточным ветерком. По понятным причинам, девочки, наше движение и религия будет называть бабаизм[81]. В память, кстати, Сейида Али Мохаммеда, безвременно и мученически погибшего в Иране в 1850 году и основавшего бабаизм, провозгласивший свободу, равенство и братство, то есть сестринство. Великий Баб — Сейид Али Мохаммед на самом деле был женщиной, это открылось перед самой смертью и звали его Фатима Белькантозери Мохаммед и она, наша предтеча, открывает собой список великомучениц за правое дело бабаизма. Воистину: «Ля Баба илля Бабу Фатима расул улам». Девочки, вот выдержка из письма самой красивой женщины-правительницы Беназир Бхутто самой умной женщине-правительнице Маргарет Тетчер. «Эх, дорогая Маргарет, была бы я мужиком, ввела бы какое-нибудь чрезвычайное положение. Велела бы своим генералам разорить силой оружия весь этот наркотический «Золотой полумесяц». Силой оружия бы покончила с войной в Афганистане. Силой оружия вернула бы Индии Кашмир, а себе — Бенгладеш. Но я, увы, а может, к счастью, женщина и не буду действовать силой огнестрельного и холодного оружия. Мое оружие, моя сила — нежность, ласка, любовь и разум». Так и мы, девочки…
Я не слушал дальше, что несла в массы тетя Октябрина. Я думал о смерти, о том, что меня убьют и причиной этого будет то, что красота, объективная и зовущая красота Ясмин позвала за собой черт знает куда, в какое болото политики и заговоров. Не знаю откуда, но мне четко представилось. что мерзавец Агасфер, отъевшийся и подлечившийся, выполняя свою жизненную функцию, уже стучится в ворота полиции к старому знакомому Яхъя Салаху и сообщает о тайной организации сестер-мусульманок.
Но дело даже не в этом. А в том, что существовало и мое собственное письмо Беназир Бхутто. Вот выдержки из него.
«Глубокоуважаемая госпожа премьер-министр Исламской Республики Пакистан Беназир Бхутто. Знаю, как Вам нелегко. В какое беспокойное время и место призвала Вас судьба унаследовать дело своего незаслуженно убиенного отца. И дело не в том, что вы возглавили правительство в крайне нестабильном государстве, где частично царят законы шариата, где регулярно происходят волнения на религиозно-фанатической почве, где слишком много генералов. А дело в том, что Вы, Беназир, останетесь в памяти (когда вас попрут, а попрут непременно) не как женщина в политике, а как красивая женщина в политике. Последнее не обязательно.
Дорогая Беназир, знаешь, когда совсем станет трудно, когда одуреешь от рева экзальтированной толпы под окнами, когда будешь просыпаться в ужасе от ночного кошмара-террориста и судьбы соседа Раджива Ганди, положись на меня. Приезжай вообще в Москву. У нас не скажу, что рай и покой, но иногда бесшумно падает снег на Патриарших прудах, черные деревья стоят на страже мира, шепчутся стихи теплыми губами и ни одного террориста.
Конечно, я не Рокфеллер и в ослином молоке тебя купать не буду. У меня небольшая квартирка и небольшая зарплатка. Но у меня, Беназир, большая любовь. Я в лепешку расшибусь, Ясмин, но ты не пожалеешь. По утрам, любимая, с чашечкой ароматного кофе я босиком буду прибегать с кухни и будить тебя нежным, как лепесток розы, поцелуем. Днем я буду звонить тебе ежечасно и разгонять интерьвюеров. А вечером, зайка, а вечером, зай, когда наша северная, но тоже эротичная луна будет соблазнять с небосвода, я скажу тебе…»
Но тут вдруг случилась форменная катавасия[82] — помещение наполнилось полицией, собаками, слезоточивыми газами, слезами, воплями, проклятиями. Вошел закон, скрипя сапогами, воняя махоркой, громыхая мужскими принадлежностями. Бунтарки визжали в грубых лапах. Весь бабизм тети Октябрины вылился в Нил. То есть шел активный откуп. Я понял, что пора сматываться. То есть в катабазис.
А Ясмин, одна прекрасная Ясмин никак не была арестована и даже заподозрена. Она осталась изображением на телеэкране, профилем в окне, тенью на стене. Может быть, женская красота — это самое живое, кратко-вспыхивающее мгновение жизни. И для того, чтобы жить подольше, она должна умереть, застыть, запечатлеться. Но что-то мешало мне в это поверить. У меня так было с самого рождения 6 октября 1990 года — какое-то тайное, непонятное самому, но управляющее знание вело и уверенно вело в самые чертовы глубины[83].
И я простился с изображением Ясмин так же, как шестнадцать раз прощался с Мадонной Литта, потому что поезда по николаевской линейке все бегают, и бегают, и бегают.
Как женщина, внезапно переодевшаяся в мужское платье, я покинул Октябринский дворец. Последнее, что помню — это молчаливый до полного запыления фортепьян и арабская вязь тонким и совсем благожелательным пальчиком: «Где тебя носит?»
Агасфер, нервно поглядывающий на ворованные из пирамиды Джосфера часы, и Алим, нервно закидывающий нос-вой, уже ждали меня на улице с трехместными носилками, которые готовы были нести шестнадцать на всех уже порах черных невольников.
— Где тебя носит? — возмутился Агасфер. — До самолета на Рим двадцать минут. Сматываться надо, сматываться в благословенную, цивилизованную Италию.
— И-и, — подтвердил Алим-муалим, которому хоть в Италию, хоть куда.
Ну, долго ли, коротко ли, международный каирский аэропорт имени Антония ли, Клеопатры ли, таможня — Алим наркотики везет, не везет ли (ну, конечно, везет), Агасфер золото везет, не везет ли (ну конечно везет) и я, просто потерянный любимый человек с чужим паспортом на имя Джузеппе Бонафини.