Авиационный лайнер летел в голубом эфире так ровно, славно и здорово, что вот-вот должна была случиться какая-нибудь гадость.
Впрочем, погода стояла замечательная и с прозрачных тысяч метров открывался какой простор[84] Средиземного моря — синяя чернильница воды, куда человечество уже столько веков макает перья для написания истории. Слева уходила за горизонт желтым блином Африка, справа поднималась из-за горизонта зеленой вилкой Европа. Внизу проплывали веселые яхты и шикарные авианосцы. А солнце щедро швыряло золото. Это была великолепная картина. А внизу, кстати, еще оказался скалистый, как твердыня, любимый остров Мальта. И это делало картину еще великолепней. Кто ее видел, ну, к примеру, наверняка видел министр Козырев или раньше министр Шеварнадзе, тот не забудет никогда.
Алим, сидевший, как обычно, по правую руку от меня, смотрел в иллюминатор (И-и, Мальта, анангескь джяляб, какая, был бы я поэтом, сочинил бы бессмысленную песенку — О, Мальта, ты как муха в чернильнице), пил сухое вино, закусывал виноградом, а косточки выщелкивал наугад по салону, отчего пассажиры беспокойно оглядывались и жаловались на сервис.
— Алим, — спросил я лучшего друга, — ты знаешь, что Италия имеет форму сапога?
— Да-а? Удивительно.
— Посмотри, там ее не видно еще?
— Нет, там все Мальта в форме мухи.
— Что ж так долго-то? Мы вообще летим или стоим?
— Стоим? Стоим.
В дверь авиационного лайнера на высоте десяти прозрачных километров настойчиво постучали.
— Кто там? — испуганно спросила стюардесса.
— Телеграмма.
Эта дурочка поверила и открыла. В салон, конечно же, ворвались чеченские бандиты.
— Всэм руки за голову, биляд! Дэнги, драгоценности, быстро!
Разгерметизирующая автоматная очередь прошила потолок. Пассажиры протягивали дрожащие руки в центральный проход.
— И еше это, — что-то вспомнил старший боевик; капроновый чулок на его роже беспощадно раздирали боевые усы, — паспорта показывай. Одын человэк ищем.
Он пошел по проходу вслед за златосборщиком, заглядывая в разноцветные картонки, швыряя некоторые на пол. И вдруг два разбойника остановились передо мной. Мой паспорт задрожал в волосатых лапах жесткоусого, а в нос мне уперся вонючей смертью ствол автомата.
— Ах… (где-то восемнадцать-двадцать непонятных слов на чеченском языке)… ах!
Я недоумевал.
— Притворяешься? Это что — не ты?
Рядом с автоматным отверстием в его руках гневно трепыхал мой раскрытый международный паспорт с фотографией незнакомого человека и именем «Яраги Мамодаев».
— Клянусь тебе своей жизнью, то есть смертью, все нормально было. Я же не слепой, — жалко и жарко зашептал слева Агасфер. — Паспорт был на имя Джузеппе Бонафини. Неужели надул проклятый цыган? Меня надул, вечного жида — позор. И еще сувенир всучил, падлюка, за сотню.
Словно в оправдание своего протокола и глупости Агасфер вытащил из кармана сувенирного пиджака желтую косточку — ключицу миротворца Джимми Картера.
Совсем недолго, а быстро и коротко эти горцы, забравшиеся выше гор, защелкнули на мне наручники. Опять арест. Везет же. Я уже ничему не удивлялся. Ни тому, что при выходе из стоящего в небе самолета чечены ловко одели парашюты на себя и на меня, ни тому, что парашюты стали поднимать нас вверх, к неподвижно поджидавшему бандитскому штурмовику, ни тому, что вслед за всей этой грозной командой из двери лайнера выпорхнули без всякого парашюта две ангельские фигурки Алима и Агасфера и, нелепо махая волосатыми руками, полетели вверх на сближение. Я только досадовал — как же можно быть таким ленивым и нелюбопытным, что даже не заглянуть в свой собственный фальшивый паспорт. Нет, конспиратора из меня не получится, революцию со мной не сделаешь. Да и не надо, к счастью. Свои бы проблемы решить. Но как любят законы жанра играть маленьким личным человеком.
Бандитский самолет, полный драгоценностей и криминала, взревел всеми своими драконьими пастями. Главарь стащил с рожи вконец изодранный чулок и гортанно-хрипло скомандовал летчику на чеченском, что курс, мол, на Грозный, там еще, мол, Терек где-то, такой незабываемый, что, мол, когда будешь снижаться, за Казбек не задень. И все время косил в мою сторону — в самом деле, что ли, я не понимаю родной нахский говор или придуриваюсь? Ну откуда я мог его понимать?
В самолет постучались. Преступники в предчувствии неминуемой кары похватали оружие, на всякий случай зарезали штурмана, осторожно открыли дверь. Но там оказались всего лишь измаявшиеся мои спутники. Агасфер показал самый настоящий, неведомо как и когда добытый авиабилет на рейс ЧР № 282 «Ла-Валлета — Грозный», Алим же, недобро, но веско сверкая восточными миндальными очами, предъявил мятую бумажку — «Муса сын Саида директора рынка». Делать нечего — впустили обоих, наручников одевать не стали, а напротив, по законам горского гостеприимства посадили на лучшие места.
Бывают досадные случаи. Бывает, что и необоснованно сажают не только в Египте, родине цивилизации, но и в нейтральных воздухах. Один мой знакомый, большой писатель, с чувством причастности к истории рассказывал, что он сын расконвоированных родителей. Ну, мои родители тоже были не под конвоем.
Впрочем, я, кажется, родился 6 октября 1990 года. Скверный такой денек, несчастливый. В Грозном был такой же денек. Склоны седого Казбека были усеяны поблескивающими под дождем обломками останков самолетов. Отовсюду пахло нефтью. Даже от денег. Когда Организация освобождения воздушного пространства (ООВП) передавала меня в лапы законного милосердия Чеченского Исламского Имамата, то моя голова была оценена в пятнадцать долларов. Генеральный прокурор, свесившись из башни бэтээра, покопался в чересседельной сумке, выудил оттуда двадцатипятидолларовую бумажку с портретом Майкла Джексона в папахе и бурке и невозмутимо передал ее жесткоусому террористу. Тот невозмутимо отсчитал сдачу в 500 рублей, 1500 карбованцев, 7500 манат и 2 сантима. И ото всего пахло нефтью[85]. Между прочим генеральный прокурор оказался полным генералом, кавалером и джигитом. Он даже вручил мне обвинительное заключение на чеченском, понятно, языке, из которого я ни хрена, само собой, не понял, кроме того, что Яраги Мамодаев является врагом имама Дудаева № 1 и врагом народа № 2. Имам Дудаев, надо заметить, из любви к первенству присвоил себе титул не только Отца нации № 1, но и Врага нации № 1.
Сквозь решетчатые окошки бэтээра проплывали скучные улицы Грозного-города. Архитектура чеченского ренессанса вызывала досаду. От одного жилого танка до другого тянулись некрупные огороды, огороженные колючей проволокой, где на штыках сушились пустые хозяйственные гаубичные гильзы и детские портянки. Оживляла, если можно допустить такой парадокс, приземистый маскировочный пейзаж бронированная мечеть с минаретом из баллистической ракеты. Оттуда сверху из-под самого полумесяца выглядывал муэдзин, звал всех, кто остался, на утреннюю молитву и для убедительности постреливал из чего-то в зеленое небо.
Алим и Агасфер, удивительно невредимые, влачились по городу согласно неясному инстинкту.
— И-и, — жаловался Алим на судьбу.
— Говорил я ему, — ворчал Агасфер, — последнее дело лезть в политику. Зачем лезть в политику, когда можно влезть в экономику. Особенно хорошо безлунной ночью…
— И-и, а в Италии сейчас не этот железный полумесяц, а просто месяц сияет с неба ночного…
— Ну хорошо, пусть немножечко месяц, а то лоб расшибешь, когда вынешь стекло и спрыгиваешь с подоконника в торговый зал…
— …синее море плещется тихо, клянусь пеннокипяшим Варзобом со склонов Памира!..
— …тихо, конечно тихо, а то сигнализация может вдруг и неисправная через полчаса сработать. Подходишь к кассе…
—..дев чернокудрых, вах, песни несутся — слы-ы-ыша-а-атся лютни, звонкие, не могу, скорей в Италию, струны!
Дряхлый, но крепкий стодвадцатилетний военнообязанный остановил эту парочку строгим взглядом. Он был, понятно, в бурке, папахе, черкеске и в теплом белье, приспособленном для долгой блокады в высокогорье. Опирался старейшина тейпа[86], понятно, на турецкое ружье образца 1841 года с автографом Шамиля. Странная для Грозного парочка в европейских костюмах с волочащимся сзади паршютом[87] не вызывала доверия. Хотя Алим при некотором допуске мог сойти за моджахеда, а Агасфер за заложника.
— Салям алейкум, — вежливо поклонился дезертир исламского движения.
— Слышь, старый пердун, во-первых, куда нашего друга Мамодаева дели? Во-вторых, где тут у вас итальянское посольство? — осведомился дезертир всего, откуда можно дезертировать.
— Когда Казбек был еще маленьким и Терек впадал в Черное море и Боткий Ширтка[88] еще не принес человечеству[89] мельницу от Ел-ды…
Все это было сказано на древнечеченском наречии; герои ничего не поняли, кроме последнего слова, причем Алим неприлично заржал и не только заржал, но и показал. За это обоих приговорили к смерти.
Потом они еще немного прошли в моих поисках по разным улицам столицы, обменялись рукопожатиями с несколькими джигитами не совсем достоверной ориентации, за что и были вторично приговорены к смертной казни.
Алим помог одной даме донести до базара тяжелые деньги. Дама шла за картошкой, а всякий знает, что нынче картошка в Грозном стоит два гранатомета тридцать автоматных патронов. Не всякая дама дойдет до базара.
Там же, уподозрив Алима в незнании чеченского, шпионаже в пользу Армении и посягательстве на честь местной жительницы, батальон бездельников приговорил Алима к немедленному четвертованию. «Ел! Ел!» — слышались грозные выкрики небритых уст и бараньи шапки взлетали на штыках. Зажигательно отбивали ритм барабаны. С гор струилась прохлада. Солнце защитного цвета зависло над Каспием.
— Ел? — задумался Алим над своей незавидной долей. — Ел. Да!
Шум толпы переключил громкость. А бесстыжий Алим тут всем и показал…
Потом их обоих еще приговорили к смерти за то[90]…
Весело, одним словом. А меня, сироту, все везли, а потом куда-то тащили в клетке, в наручниках, в кандалах. Зубастые парни грозно показывали мне кинжалы. Горбоносые старухи, настоящие жер-бабы[91], оскорбительно плевали в меня и обвиняли в 1) иге злых татар, 2) казней ряд кровавых, 3) трус, 4) голод, 5) пожар, 6) злодеев сила, 7) гибель правых.
Я ничего не понимал в чеченских речи и разуме. А в моих собственных мне отказывали обстоятельства. И не в силах было повернуть головы. Не в силах поправить одеяло, соскальзывающее по вспотевшим до полировки ручным и ножным оковам.
— Попался, Яраги Мамодаев, враг солнца, луны и брата их имама Дудаева.
«Я Джузеппе Бонафини, странствующий итальянский композитор», — складывал мозг. Но на устах была печать. И солнце защитного цвета уже шестой час било в левый глаз.
В Грозном существовал суд. Не то, чтобы какая третья власть, а так, можно сказать, что кроме самосуда, на который был способен любой военнообязанный, и суда тейпа, на который был способен любой отставник, зачем-то там существовал и просто суд. Несколько даже советский. Не светский, а советский, если кто помнит, что это за зверь.
В судейской комнате без окон, чтобы лучше и справедливее думалось, окрашенной в зеленый цвет, чтобы спокойнее думалось, на железном стуле, привинченном к полу, чтобы не хотелось никого трахнуть по голове, сидела судья, опершись локтем на молчаливый фортепьян, чтобы о высоком, только заминированный, чтобы помнить о смерти, и думала о разрыве сердца.
Кстати сказать, это был очень хороший фортепьян «Беккер», а заминировали его злые немузыкальные братья Ампукаевы, потому что в Грозный должен был приехать с концертами всемирно известный пианист Арье Левин и вот когда бы он взял какой-нибудь ре-минор, то сам бы себе клавишей контактик бы и замкнул навсегда. Но Арье Левин поехал не в Грозный, а в Париж и, как выяснилось, в Грозный никогда и не собирался.
Женщину звали Йалмазы. Вот так прямо ее и звали и она не думала о справедливости в судейской комнате, а, пользуясь одиночеством, плакала от несправедливости. Не помогал ей гордый орлиный профиль, самолюбивый кавказский разворот оквадраченных плеч, недоступный гортанный говор и даже густая черная полоса, согласно законам косметического шариата, соединявшая на переносице брови. Вид был неприступный совершенно, как сказал поэт, «в горы врезанный Гуниб».
Ее черные, как ночь, волосы прорезали, как трассеры, линии седины. И они вздрагивали. Вздрагивали и дорогие золотые сережки в ушах так заманчиво, что их хотелось потрогать. Но потрогать их, покатать губами эти нержавеющие, нестареющие капельки вместе с чуткими теплыми мочками мог только тот, кто сережки подарил. Муж. Йалмазы была чеченкой, да хоть бы и не чеченкой, но она любила своего мужа и была ему верна.
Она крепко сцепила ладони и, растирая в молекулы воздух между ними, завыла в дикой бабьей беспомощности…
— Что мне делать?
Имам и обе палаты дивана, или что там у них было под имамом, сообщили бедной женщине, что судить ей предстоит давно разыскиваемого и, наконец, изловленного преступника, врага солнца и луны, бывшего борца за независимость и свободу, а ныне презренного гада Яраги Мамодаева.
И словно бы никто не обратил внимания, что фамилия Йалмазы была тоже Мамодаева по причине заключенного ею еще в прежние времена брака.
Тейп, к которому была обречена Йалмазы, жестко трещал сухими костями и требовал моего убийства. Политика тоже чем-то там бесстыдно шуршала и требовала моего убийства. И месть, истекающая кровью волчица. И месть, акула с вырезанным сердцем.
Следствие по делу заняло минут пятнадцать. Поскольку все знавшие лично Яраги Мамодаева, бывшего премьер-визиря Чечни, погибли в междоусобицах и прочих «чеченских делах», то все привлеченные свидетели без труда опознали во мне врага солнца и луны и виновника Малбекского землетрясения 2004 года. Этот вшивый паспорт, жалкая фальшивая картонка, изготовленная левой лапой каирского цыгана, был признан важнейшей уликой и заключен в секретнейший сейф. Правда, Алим уверял следствие, что цветная ксерокопия с него запросто продается на базаре за «макарку» даже без патронов.
Показания Алима о моей личности («Да мы с ним вместе росли в Душанбе. Вон спросите в Ленинском УВД — вместе на учет в детской комнате милиции вставали!») и Агасфера («Это вы мне будете говорить, что это не Джузеппе Бонифини, знатный итальянец из-под Флоренции? Я вам буду смеяться, потому что это смешно. А кто позировал, простите, Рафаэлю на его автопортрете? Может быть вы? Или я? Или Александр Сергеевич Пушкин? Кто, кроме Джузеппе Бонафини из-под Флоренции?») были признаны противоречивыми и не внушающими доверия. Лжесвидетелей Алима и Агасфера приговорили к расстрелу и вывели в дверь.
Над душным надышанным залом суда, над папахами, тюбетейками, касками и буденновками пролетел дух имама, и все встали. Дух имама еще пролетел. Он, имам Дудаев, был смолоду истребителем и хорошо летал. Старики, джигиты, дети и втиснутые в один угол суровые женщины в черном произнесли традиционную формулу проклятия Хасбулатову, умолчания Умалатовой и восхищения Дудаевым. Три мифических слона чеченского паблисити.
Дух имама со свистом вылетел в окно и туда, сочно озарившись застывшим светилом[92], почему-то сразу влезли Алим и Агасфер. Синяки на них просто не держались, как на Брюсе Ли.
— Долой преступную клику горских сепаратистов! — мужественно выкрикнул Алим, но его почему-то никто не поддержал.
Вошел суд. Вошла Йалмазы Мамодаева. Вошла жена подсудимого, чтобы вершить не свою волю.
Она была слепа, как Фемида, потому что женские слезы застили ей зрение. Может быть, так было справедливо. Но могла ли она, жена политбеженца, забыть его тепло, его запах, дыхание, голос, шепчущий в подушку и кричащий на весь Кавказ громче выстрела из винтовки при рождении сына.
— Во имя Аллаха милостивого и милосердного, Яраги Мамодаев, признаешь ли ты себя врагом солнца, луны и их брата имама Дудаева? Переведите этому симулянту на итальянский язык.
— Для начала должен сказать, что я не признаю себя Яраги Мамодаевым.
— Вот! Не признает! Ишь какой! — загалдели старики, отважные джигиты и даже женщины. (Судье в этой стране предоставляли слово последней, если вообще предоставляли слово последней, если вообще предоставляли).
— Вива Италия! — грассирующий даже в этих словах писк Агасфера был задушен общей массой.
— А, может, и вправду он не Яраги Мамодаев?
— А почему не этот? Вполне сойдет. Вот еще — другого искать. Расстреляем за милую душу.
Я из своей клетки встретился с пронзительным черным взглядом Йалмазы. «Ты, ты, ты не Яраги, ты не мой муж. Ты невиновен. Ты виновен лишь в том, что мужчина, что жаркие ночи со сладкими стонами, с криком внешнего филина за стеной, с перестуком камней под шагами страшных духов, с идиотом-свекром в соседнем доме, тычашим кривой палец… Но это было не с тобой. Ты — чистый младенец, ищи свою возлюбленную в иных горах, городах, долинах, пляжах, ботанических садах. Я знаю, что там, где нет моей дикой родины, там мы с тобой могли бы встретиться, чтобы попробовать счастья».
— «Йалмазы, чужая незнакомая женщина, спасибо тебе. Только, знаешь, что мне хочется, прежде чем эта толпа разорвет меня на части? Мне хочется послюнить палец и стереть эту грозную черную полосу между твоими бровями.»
— Во имя Аллаха милостивого и милосердного. Именем Чеченского имамата, — звонко произнесла Йалмазы, встав во весь свой рост за судейским столом, как над бруствером. — Клянусь своими детьми, я их рожала от семени не этого человека. Этот человек не Яраги Мамодаев. Это иностранец, он невиновен.
Шум, гам и треск холостых выстрелов перекрыл ее слова.
— Как невиновен? Как невиновен?
— Как невиновен? — удивился кто-то четким строевым голосом.
Все обернулись. В зал кривой кавалерийской походкой военного летчика-каратиста вошел усатый генерал в форме десантника. Это был имам Джохар Дудаев. Он шел прямо на меня, целясь на ходу из автомата.
— Как невиновен? Очень даже виновен, — его чеченская речь несколько искажалась прикладом у безответственной челюсти. — Всей общественности Востока нужен пойманный и казненный Яраги.
Алим и Агасфер безуспешно пытались толкнуть непреклонного имама под локоть или поставить ему подножку. Резво покинув судейский стол, ко мне подбежала Йалмазы. Клетка уже куда-то исчезла. Мы с ней стояли у густо вымеленной стенки.
— Тогда расстреляйте и меня вместе с ним! — она не сводила со своего начальника и имама яростного взгляда. — Он невиновен. Моя честь не позволит его убить. Это тебе понятно, имам?
Дуло близилось и близилось к моему лицу, Йалмазы прижалась ко мне спиной. Я обнял это худенькое, недоступное, близкое тело. От дула автомата почему-то пахло не смазкой, а коньяком…