Мы были пьяны, как дым, и от этого легки, как утиные перышки. Я забыл. Я все сразу забыл. Как произносится слово «мама» забыл. Как слово «Яньгуан», правда, помнил, но не хотел вспоминать.
Алим, Агасфер и я взялись за одну бамбуковую палку-пяткобойку, заскребли и засвистели. У меня это плохо получалось. Для поцелуя губы складывались хорошо, а вот для свиста…
Тут все пропало. Поднялся страшный ветер и я поднялся с ним. Вихрь, пыль, темнота, пространство, пустота под ногами, горы, сектора мертвой земли, грохот и тишина, темнота, тоска, безмятежность, темнота, ужас, темнота, ну посоветовал Алимчик, темнота и только три знакомые руки, три грязные, теплые, то нежные, то жесткие руки, три божьих чуда, по воровскому закону Дарвина вцепившиеся в одну бамбуковую палку. Стало несколько душно и влажно. Словно бы ветер — телепортатор сжал нас в своей бережной ладони, чтобы аккуратно, не зашибив, высадить посреди пасмурного денька[136] посреди мягкой зеленой лужайки.
Черные от пыли, не в силах разжать сведенные судорогой руки, мы трое были похожи на скульптурную группу «Папуасы за добычей огня», «Золотоискатели Клондайка за дележкой участка», а, может, просто «Фетишисты». Но шеи вертелись. Невдалеке был замечен продуктовый магазин со странной для Таджикистана вывеской «Food-store».
— И-и, как давно я не был в Кабодиене, — удивился Алим. — Какой-то новый магазин открылся.
Но Кабодиен еще больше удивлял и какой-то новой архитектурой — двух и трехэтажные особнячки в позднеготическом, викторианском, пост-романском неореалистическом стиле.
Невдалеке от нас стоял высокий, хорошо выглядящий местный житель без тюбетейки, но в плаще. Он не моргая разглядывал молча пришельцев, буквально свалившихся с неба, и ожидал от нас дальнейших действий. На поводке необычный туземец держал странную голубую овцу на тоненьких ножках, которая ко всему прочему еще и гавкала.
Алиму, наконец, удалось отцепиться от палки. Он поднялся и смело пошел к незнакомцу, протягивая грязную ладонь, не обращая внимания на беснующуюся овцу. Произошел сложный обмен жестами. Алим, не встретив рукопожатия, приложил руку к сердцу. Туземец вытащил руку, свободную от поводка, из-за спины и приподнял шляпу.
— Ассалом алейкум.
— Спасибо, хорошо.
— Акя, это кишлак Кабодиен?
— Это кишлак Стаффорд, акя, то есть сэр.
— Агик, — спросил я, уверенный в очередном правдивом ответе, — тебе это что говорит?
— Все хорошо говорит. Мое последнее вечное заключение по приговору Стаффордского королевского суда уже сто лет как закончилось.
— А что ты тут натворил?
— Да город сжег по пьяни.
Английский городок был тих, вежлив, чопорен, как ему и полагалось. Газоны звали поваляться, пабы — попить пивка, но объятий так, в общем, никто не раскрывал.
— Надо бы где-то прийти в себя и начать новую жизнь, — мне показалось, что моя мысль также ненавязчива, как прелесть и древность Стаффорда.
— И-и, жаль, что мы не в Кабодиен попали.
— А чего, Алимчик, разве здесь хуже?
— Да не хуже, а так… хочется чего-то, я не знаю — то ли домой, то ли дальше.
— Спросим у полицейского, — предложил решить все проблемы Агасфер.
«Бобби» в высокой черной каске представился, не разжимая губ, как действительно полисмен Бобби Коэн.
— Как нам быть дальше?
— Уэ-уэ-рэ-рэ, сэр[137].
— Чего?
— Уэ-уэ-рэ-рэ, сэр, — и показал жезлом в сторону гостиницы «Смерть под солнцем», где останавливалась Агата Кристи.
Пока ступали туда по газонам, я обратил внимание на афишку, уголок которой в пятнах от портвейна трепетал. «Леди и джентльмены. Бакалавр этики, директор Школы высших христианских добродетелей, лауреат Ордена высокой нравственности миссис Януария Глория Суонсон имеет честь пригласить Вас 6 октября в 19 часов в актовый зал Школы на лекцию «К вопросу размещения пивных ларьков и рыбных лотков вблизи ботанических садов».
— Эй, ну ты идешь? — окликнул меня Агасфер.
— Сейчас.
Я читал объявление по диагонали и построчно. Что же оно мне говорило? Что куда я не попаду — везде что-то похожее. Где же это я? Чем Стаффорд отличается от Каира, а Кумана от Торуни? Неужто только тем, что нужная мне улица в разных направлениях показывает, куда свернула нужная мне женщина? И всего-то? Весь этот мир построен с целью подразнить меня. Какой-то ваш весь мир не театр, а топлесс-шоу получается.
— Эй, мистер, вам просили передать.
Я оглянулся и увидел на шикарном мотоцикле вороватого вида негритенка.
— Что передать? Кто?
— Ваш паспорт. Ваши друзья. Они ждут вас в гостинице «Смерть под солнцем».
Да, верно. Новая страна, новый отель. Надо паспорт. Я раскрыл, помня чеченский сон, заведомо настоящий, приятно пахнущий черный документ. Под обложкой золотых льва и единорога значилось «Салман Рушди».
А что? Хорошее имя. Фамилия тоже что-то значит. Мне ли не понимать чувств, с ними связанных? Мне ли не привыкать ежедневно высматривать в миллионах лиц единственное? Каково ей под такой тотальной жаждой обретения? Посмотрю сам.
Лысый гладкий портье, похожий на подлокотную стойку, гадко усмехнулся, прочитав мое имя.
— Странно. Выглядите вы, как европеец, вполне могли бы назваться как-нибудь безопасно. Скажем, Андреас Баадер или Александр Баркашов.
— А что такого?
— Да вот тут двое господ — по виду чистые еврей с таджиком визитную карточку оставили.
Он любезно предъявил мне хорошего картона всю в виньетках и голубках (когда успели?) визитку, где вязью с одной стороны на фарси, с другой на английском было написано: «Алим Хантер и Агасфер Киллер. Фундаменталистское общество охоты на Салмана Рушди».
— А они у вас остановились?
— Может, и у нас, может, где угодно. У нас такое свободное королевство.
Он подал мне ключ от номера 26 (13+13). На лестнице что-то загрохотало. Что может в Англии, на родине детектива, загрохотать на лестнице, кроме мертвого тела?
— Сэм, — портье позвонил в колокольчик и приказал гладким голосом чопорному, почти не дышащему от постоянного пьянства слуге, — посмотрите, что там случилось?
— Слушаюсь, сэр.
Прямоходящий Сэм вернулся через пятнадцать минут.
— Где, сэр?
— На лестнице.
— Слушаюсь, сэр.
Еще через пятнадцать минут Сэм, все еще держащийся на ногах, доложил:
— Ничего, сэр.
— Вот видите, — гадко обратился ко мне портье, словно бы я испугался, словно бы я уже самого страшного в жизни не пережил.
Поскольку я был без вещей, то один поплелся искать 26-й номер. Он оказался на втором этаже. Двигаясь по деликатному ворсу, рассматривая номера дверей, я все же ухитрился заметить дуло[138] ружья, целящееся в меня из-за кадки с фикусом. Резкий прыжок к стене, сужающий угол обстрела. Боль в плече, нет, не от пули, а от крепкой тазовой кости горничной, беззаботно шедшей куда-то по делам.
Она озадаченно посмотрела на меня, одернула юбку, подошла к фикусу, взяла ружье за дуло, насадила на него раструб с жесткой щеткой и стала пылесосить.
Я вставил ключ в замочную скважину своего номера. Ключ поворачивался туго. За дверью послышался шорох, очень непохожий на мышиный. Пришлось немного нажать на дверь бедром. Она неохотно впустила меня. Окно в спальне было распахнуто. Зеленая занавеска лениво шевелилась, как очень миролюбивый ливийский флаг. Снаружи раздался грохот приземлившегося тела.
Если выглянуть в окно, можно было заметить слишком внимательно следящую за мной ворону. Она крикнула кому-то что-то, сильно грассируя, и ко мне немедленно постучались. На всякий случай схватив со стола мраморную надгробную пепельницу, я сказал как можно спокойнее:
— Войдите.
В номер вошла давешняя пришибленная мною костлявая горничная и без улыбки поставила на стат чашку чая.
— Я не заказывал.
— За вас уже все решили. Номер оплачен. Чай заказан.
Когда она ушла, я, конечно, вылил в раковину отравленный напиток.
Часы показывали семнадцать тридцать по Гринвичу, термометр сорок пять по Фаренгейту. Скоро будет пора идти узнавать христианские добродетели по Суонсон. Я зашел в ванную, оставив дверь чуть приоткрытой. Перед этим принял некоторые меры безопасности, подвесив на несложной системе веревочек над входом ведро с водой и залив подоконник невысыхающей краской для невосполнимой порчи одежды[139]. Кроме того, соорудив из подушек, скрученных одеял, распялок для рубашек и чайника собственное чучело, напялив на него собственную одежду, я усадил его за стол, вставил ручку и разложил перед ним седьмую главу рукописи «Катабазиса».
Пока я шумно плескался в воде, фыркал под душем, пел про седого Литвина, объятого думой, обратно загонял щеткой для мытья спины ядовитую эфу, выползавшую из вентиляционной решетки, утекло некое количество времени. Вскоре, высушенный феном, благоухающий и мирный, я вернулся в комнату. Ведро над дверью и подоконник были нетронутыми. В оконном стекле — десять пулевых отверстий. Мое чучело, простреленное осколочно и навылет во все чайники, подушки и одеяла, разметалось по полу с чувством выполненного долга. Седьмая глава «Катабазиса» с этого места и до слов «истекавший кровью и слезами, был переброшен через забор» была написана.
Перед тем, как покинуть помещение, я увидел, как правдивое, отражательное и абсолютно непроницательное английское зеркало показало, что перед ним стоит типичный скромный англичанин — борода сбрита, волосы аккуратно причесаны, хороший твидовый костюм, темно-вишневый галстук с золотой булавкой в виде усеченной головы пророка Мухаммеда, ботинки от «Монарха», которые обуваешь с наслаждением, а разуваешь с отвращением. Только самому извращенному фундаменталистскому сознанию могло прийти в голову, что я — Салман Рушди. Только та, которую я искал, могла выделить меня из тысяч одинаковых джентльменских лиц.
Впрочем, ведро над входом и краска на подоконнике несколько препятствовали прослушиванию интересной и заведомо полезной лекции. Недолго, как и всегда, думая, я отошел подальше, разбежался, оттолкнулся и, сгруппировавшись в полете, вышиб затылком, углубленным в плечи, два стекла, с ушераздирающим грохотом и удачно, как кошка, приземлился на четыре кости на четырехсотлетний газон. Поливавший его Сэм, удерживающий равновесие только опираясь на струю из шланга, даже не повернул головы.
Я отряхнулся, поправил галстук, вытащил из волос осколки и отправился себе прямо по траве в Школу добродетелей. Слева синел какой-то корявый забор.
«Бобби» на углу подробно объяснил мне, как найти эту шкалу. То есть из его слов кроме «сэр» я ничего не понял. Тем не менее вскоре один из поворотов направо оказался Виртью-стрит. За небольшой церковью вокруг памятника Френсису Дрейку, которого в этой церкви крестили и учили милосердию и справедливости, располагался обширный, но уютный скверик. На всякий случай я замедлил шаг.
На скамеечках, стоявших в ряд, сидели три старушки — две с вязанием, одна с коляской. Поджав сухие губы, пожилые леди с молчаливым гневом смотрели на счастливого негра семи футов ростом, который мочился под сэра Френсиса из какого-то пятидесятидюймового чудовища. Газетный киоск. С киоскером беседует обязательный джентельмен с собакой. Парень с девушкой в одних трусах[140] пробегают трусцой. Две секретарши идут с работы и улыбаются одна чему-то своему, другая чему-то чужому. Я подмигнул им обоими глазами, но они видимо решили, что я так моргаю. У одного тротуара припарковано шесть автомобилей, у второго вдоль викторианских особнячков псевдореалистического стиля — три автомобиля и один рыжий голубой фланирует. Дальше желтеет какой-то корявый забор.
В общем, ничего подозрительного, и поэтому я, не мешкая, перепрыгнул через жестколистную живую изгородь и упал на живот, успев выхватить свой Люгер[141]. Две пули мелодично ударили в стену церкви, осыпая меня известковой пылью. Мозг лихорадочно работал. До начала лекции оставалось пять минут. Нет, наверняка опоздаю.
Проползая вперед вдоль кустов футов шесть, я заметил в щель между листьями, как рыжий голубой пригибаясь пересек улицу и притаился за красным «Фордом». Сходство красок мешало точному прицелу. Тем не менее моя пуля сшибла рыжий парик и голубой оказался бритым Агасфером.
Главная опасность была в газетном киоске. Джентльмен, к возмущению английских старушек прикрываясь собакой, методично стрелял по кустам. Негр, закончив свое дело, взобрался на памятник Дрейку и зорко обозревал окрестности. Но самое главное — на крыше киоска вырос шестиствольный зенитный пулемет. Заросший фундаменталистской бородой, как в прологе, Алим хищно крутился в своем кресле, указывая стволами то на одну старушку, то на другую. Пожилым леди это тоже не нравилось.
Что делать? У меня две гранаты. Но как подняться для броска под сплошным обстрелом? Я был уже весь засыпан кирпичной пылью и мясистыми листьями. И все-таки лежа я исхитрился, выдернув чеку, швырнуть одну гранату под ближайший припаркованный автомобиль всего в пяти ярдах от меня. Новенькая «Хонда» в мгновение превратилась в огненный шар, разметывающий по тихому городку тяжелый металл. Старушки, побросав вязанье и коляски, уползали прочь. Алим инстинктивно развернулся в сторону взрыва и выпустил туда очередь. Меня распрямила пружина страха. В два прыжка преодолев расстояние до памятника, я присел за постамент и по высокой дуге пустил гранату в киоск.
Когда дым рассеялся, все было кончено, словно бы и не начиналось. Хотя как это не начиналось? Чушь какую написал. «Хонда» в клочья, киоск в клочья, все стекла на Виртью-стрит повылетали. Трупы неприбранные. Но юноша с девушкой в одних трусах все бегут, бегут, бегут, как знак зовущего будущего.
В актовом зале слушателей было немного. Лекция уже переходила в эндшпиль. Я сразу прикинул, что если вон ту маленькую кудрявенькую лет пятидесяти пешку пожертвовать вон тому мордастому слону в отставке, то та расплывшаяся в розовом платье свинообразная ладья окажется под ударом вон того лысого ферзя, наверняка имеющего не менее двадцати тысяч фунтов в год доходу с земельной ренты.
А на эстраде стояла (о как мне не хотелось туда смотреть, о, видит Бог, что я снова буду терзать свои сердце и печень) миссис бакалавр, директор и лауреат. Высокая, высохшая, как грот-мачта на ремонте, с пучком серых волос на затылке, выставив из-под дымчатых очков перебитый длинный нос, выплевывая ложь змеиным загибом губ, показывая гнилые зубы. На ней болталось синее фланелевое закрытое отовсюду платье ниже колен. Тонкие, едва скрывающие кости ноги говорили о тайном алкоголизме.
— И чем же вы думаете, друзья мои, — произнесла она нездоровым голосом, — эти грешники заедают свое пиво? Они его заедают противной соленой рыбой. О как мерзко эта рыба воняет. О как отвратительно от нее пахнут руки, ибо эти варвары чистят ее руками. А рядом во всей красе цветет Ботанический сад. Но эти пакостники не любят цветов.
Странное дело — во всем зале не виднелось ни единого красного петушиного «ирокеза» ни на одной голове. Ни у одного даже самого завалящего мужчинки не было в ушах даже самой скромной сережки. Женщины от менархе до самого распоследнего климакса кто лишь чуть тронул помадой губы, а кто вовсе позабыл это сделать.
— Не о Боге они думают, — продолжала лектор, возмущенно дрожа левой ногой, — а только о дьяволе. Представьте себе — их женщины, чуть только мужья уедут в командировку по делам бизнеса или по государственному заданию, немедленно вызывают любовников. А когда мужья неожиданно возвращаются, прячут любовников в горящих каминах или заставляют прыгать с восьмого этажа.
Я подсел поближе к пешке, которая ахала особенно экзальтированно, которая выглядела старше своих двадцати, но помоложе своих шестидесяти. Ее голова была сделана не очень качественно и покрыта стеклянными кудряшками. Я положил руку ей на узкое, неудобное плечо. Она не почувствовала. Тогда я по-хозяйски расстегнул ей пятнадцать пуговиц от горла вниз на жесткой крахмальной блузке, похожей больше на боевую кирасу, чем на женскую одежду. Добрался только до груди. За бронированным бюстгальтером с трудом нашелся крохотный неживой сосочек, не будившийся никак, мертвецки спящий. Я почувствовал себя прозектором.
— Но особо циничные из них поступают гораздо более умно. Они знакомят своих мужей с любовниками под каким-нибудь самым благовидным предлогом. А потом, отправив мужа, скажем, сдать пустые пивные бутылки, успевают за пятнадцать минут совершить прелюбодеяние!
Стекляннокудрая закричала громче всех:
— Позор!
Я ладонью расталкивал ее безразличные холодные бедра.
— А особо циничные любовники входят в самые сердечные отношения с их мужьями и, пользуясь доверчивостью и глупостью последних, под столом касаются вонючими от рыбы руками самых интимных частей жен вышеозначенных мужей.
— Долой! — послышались из разных источников ханжеские выкрики. — На свалку истории! Таким не место под солнцем!
— А я предлагаю, — переорала словно мечом обрубила — аж мурашки по спине — остальных Януария Глория Суосон, бакалавр и лауреат, — душить таких в колыбели.
Я только добрался до пешкиных трусов и почувствовал, что там как в пустыне ночью — сухо и зябко.
Все смешалось. Пешки, кони и слоны устремились, топоча, к сцене. Одного в столбняке мужчину, как две капли воды похожего на короля Георга V смели, уложили и он немедленно сдался. Восторженные слушатели рукоплескали, стараясь при этом зацепить миссис Суосон за ногу, вопили что-то несвязное, неладное.
Я понял, что ошибся, что выбрал не тот путь, что меня завели соблазны лукавые, чтобы погубить. Я оказался на самом дне путешествия[142]. И решил выйти. Чтобы вернуться. Чтобы не смочь этого сделать. Я решил схватиться за нательный крест со святым распятием, чтобы избегнуть козней лукавого, а она мне посоветовала: «Сунь крест под пятку».
Я повернулся и пошел вон от всяких там Януарий. Лучше к Июлии. В спину меня ранил колючий голос миссис Суосон.
— Леди и джентльмены, следующая лекция состоится ровно через неделю 6 октября в 19 часов. Тема лекции «Критика стиля и метода соблазна мужей соседок посредством неожиданного минета».
— Спасибо, спасибо, миссис Суосон, — плескались голоса, как опрокинутый буфет с посудой. — Дай вам Бог доброго здоровьица.
— До свидания, леди и джентльмены. Завтра мой муж уезжает в командировку, — так закончила эта сука, скаля гнилые зубы.
Я шел один по притихшим, безлюдным улицам старинного Стаффорда. На одном из угловых зданий в стиле петербургского некрореализма прочел необычное для доброй старой Англии название «Litvina-Sedogo street». Пожал плечами, плюнул и пошел дальше. Кажется, раньше я искал эту улочку. Кажется, теперь она мне не нужна. Или я ей не нужен.
Отчего-то расхотелось жить. Внезапно налетел холодный штормовой ветер со стороны Ирландского моря и принялся высушивать мои слезы. Но у него, у негодного, это плохо получалось. Слезы выдавливались изнутри, как тошнота. Было горько.
Катабазис, катабазис. Моя короткая жизнь, уместившаяся в казавшееся бесконечным и порою прекрасным путешествии. Стольких женщин я повидал и со столькими был близок, хотя иногда недалек. И ни одну толком не понял. Как, впрочем, и они меня. Теперь я был один во всей своей самодостаточности. И это было так чудесно, что я мысленно сказал самому себе: «Да пошел ты!» Но вслух, немного успокоившись, я выкрикнул:
— Вот он я — Салман Рушди! Объявляется славная охота. Подставляется сам Салман Рушди. Вот он я! Возьмите… пожалуйста, возьмите. Неужели никому не нужен? Я не могу в одиночестве. Я потерял любимую, так и не успев ее найти, — уже тихо прошептал я, гневя судьбу. — Вот я, Салман Рушди, грешный человек.
Передо мной уныло поскрипывал черный старый дуб. В двух повешенных на толстой ветке футах в десяти от земли телах едва угадывались в темноте мои бедные Алим и Агасфер.
Неподалеку белел какой-то корявый забор. В гостиницу «Смерть под солнцем» что-то не влекло. Куда вообще было идти? Откуда-то я знал, так мне, очевидно, было дано, что страна Россия, которую я покинул в начале своего катабазиса, находится на одном краю Земли, а Британский остров — на противоположном. Значит все. Значит за тем, небось, корявым забором — пропасть.
Я сиротски поднял воротник твидового пиджака, уселся под дубом и обнял коленями грудь. Пусть бы завтра не взошло солнце.
Но оно взошло, блин, намалеванное неправильной формы золотым кругом на кое-как натянутом голубеньком холсте неба. Дуб с моим постепенно протухающими товарищами жалобно поскрипывал над головой.
Меня неделикатно растолкал безработный негр[143], похожий на Андреаса Пападреу, и вручил визитную карточку, а точнее клочок из школьной тетрадки, заляпанный селедкой и залитый портвейном, но пахнущий духами «Мата Хари»: «Приходи. Где тебя носит?»
Ну и я пошел, как бы ожидая счастливого финала, точно будто можно подумать заранее не знал, заранее не придумал, что там может произойти.
Было не то утро, не то вечер, хрен разберешь. В квартире на втором этаже в прокуренной семиметровой кухне было полно народу, умещавшегося один фундаменталистский бог знает на чем. Стоял эндшпиль. Возле газовой плиты мордастый слон в отставке, спустив с волосатых своих и стеклянных пешкиных (лет двадцати — шестидесяти) ляжек штаны, вдумчиво трахал ее в позе стоящего миссионера. А она, пригибаясь к зажженной горелке, все пыталась прикурить и только подпаливала себе кудряшки.
В проходе не разобрать даже, между чем и чем дородная такая блондинка, телка такая клевая в одних желтых лосинах, да и то, в общем, держащихся на одних лодыжках, точно королева какая, напрасно пыталась пописать в бутылку из-под шампанского.
Расплывшаяся в розовом лифчике свинообразная ладья названивала по телефону, в то время как гладкий светловолосый бородатенький идиот[144] в одних грязных белых трусах с татуировкой «Вова» на плече совершал воинский подвиг, показывая, как пить из горла бормотуху в девятибалльную качку.
Лысый ферзь, несмотря на всю свою земельную ренту, уплетал чего-то прямо из консервной банки. Еще кто-то то здесь, то там, не теряясь, трахал кого попадется или пил что встречал. Была осень. Опавшая листва доверительно шуршала под ногами. Меня чуть не сшибли в дверях выходившие с возмущенным шумом. Правда, входившие с азартными выстрелами, гитарами и вином меня втолкнули вовнутрь.
Темное море с вековечным шипением обкатывало гальку на неостывшем берегу и мне не сразу удалось разглядеть во всем этом бардаке миссис Януарию Глорию Суосон, спящую под столом на полу, поджав синие ноги, распустив губы, в обнимку с большой черной собакой между пустыми пивными бутылками. Внезапно она, гремя посудой и удивляя животное, встала и нелепо помахала руками. Крепкая дама в халате нараспашку, исполнявшая вслух «Пятьдесят шестую бразильскую бухиану»[145], прервала пение:
— Что такое, Славочка?
— Блевать, — ответила лауреат и бакалавр и побежала, сметая все на своем пути.
Мне обрадовался только один седоватый мужичок, намертво припертый к стенке тяжеловесной бухианисткой и при этом пытающийся самому себе читать абсолютно ненужные стихи. Но мне не пристало радовать кого-то и радоваться чему-то. Ведь меня, в сушности-то, никогда не было.
С унитаза стекла миссис Суосон вместе со словесным бредом:
— Николай Николаевич, мажоритарная система, принятая в Великобритании, препятствует подставке собственной задницы первому даже симпатичному встречному, что, в свою очередь, при наличии у вас двух стаканов муки, одного яйца, столовой ложки питьевой соды, щепотки соли… А-а. Унесите меня, — простонала миссис Суосон.
— Танцуете ли вы, милая девушка?
Я и сам был робок до смущения и у меня давление подскочило так, что кровь чуть не брызнула из ушей. Что уж говорить о ней, которая не краснела при каком-то очень известном слове единственно потому, что не знала его вовсе.
— Да.
Девушка естественно улыбнулась, склонила головку, но рука ее сама поднялась в каком-то поиске сочленения.
Я взвалил се, легкую, как птицу, на плечо, и крылья и трубчатые кости свесились. Зеркало отразило потерпевшего кораблекрушение и охватившего лишь пестрый мокрый парус, который спасшемуся, собственно, и на фиг был не нужен.
В комнатах, как и полагается, что-то показывал для никого телевизор. Это была веселая игра-викторина со зрителями «Где прячется Салман Рушди?» Между глухонемым с рождения фортепьяном и кроватью-инвалидом, держащейся исключительно на собраниях сочинений Мейджора, Тетчер, Вильсона и Хита, лежал муж миссис Суосон, президент компании по челночной торговле предметами потребления. Она сказала, что он уехал в командировку и это оказалось неправдой. То есть она по своему обыкновению соврала. Он лежал на животе и молчал. В его затылке вульгарно торчала рукоятка топора.
В теле его супруги не повсеместно, но теплилась жизнь. Ночь пролилась на город, как неизбежная, вымарывающая краски цензура. Лужу впереди можно было разобрать лишь по колеблющейся в ней луне. Она стекла с моего плеча в излежанную поколениями любящих и ненавидящих постель.
И сам не понял, как очутился тесно прижавшимся к ее звенящему и светящемуся от страсти телу. Голодный ветер с неутомимой яростью бросался обгладывать темно-серые ребра шестисотлетнего собора, но она прятала нос в меховую горжетку и стреляла серо-зелеными глазищами — о этот взгляд из меха. Грохот в прихожей мог означать только одно — что стокилограммовая туша не только наносит физический ущерб себе, — не только материальный хозяевам, падая и роняя вместе с собой гардероб, но тяжкий моральный ущерб тому, кто придумал словосочетание «по образу и подобию своему».
— Миссис Януария Глория Суосон, я люблю тебя, самую прекрасную из сук, я все равно люблю тебя.
Она в ответ еще глубже прижалась ко мне. Каждое погружение приносило невыносимую радость. И если умирать, то сейчас, то немедленно. Высоко-высоко наверху протрубили гигантские трубы. Умирая от восторга, я впился в ее раскрывшиеся целующие губы. И в это момент зубки ее сверкнули жемчугом и не было в них ни точки гнили. Глории тут же стало не пятьдесят, а двадцать три года и мы стали счастливы. На небе высыпали звезды и кто-то еще выше, чем высоко, сказал:
— Смотри, они счастливы.
— Ну…
— Ну вот, значит.
— Ну так?
— Что?
— Что «что»? Не понимаешь, что ли? Учить тебя, что ли, как надо поступить?..
В телевизоре раздался звук приглушенного хохота. Треснула под ногою невидимая ветка, я раздвинул мохнатые лапы ели, давая возможность идущей за мной не уколоться.
Персонаж по имени Вова с татуировкой на плече, названный так в честь Виктора Ерофеева, отмерил от входной двери двадцать сажен и встал, как воин, в одних белых грязных трусах, готовый всем своим видом к воинскому подвигу, потому что в руках у него было восемнадцать ножей.
— А вот спорим, что кто-нибудь встанет к двери и я буду в него метать ножи точно по контуру и ни разу не задену. Черт возьми! Кто спорит?
Никто не спорил. Все как-то сконфуженно притихли, как-то почувствовав себя идиотами вместо Вовы.
— Я! — раздался голос из-под меня.
Януария Глория, решительно пошатываясь, встала и отпихнула меня. Отмахнулась.
— Ты куда?
— Неужели не понимаешь, что на самоутверждение? Я!
Ее прекрасные глаза сверкали жизнью. Она встала к двери, раскинув руки. Готовая к распятию. Доступная всем. Прощающая всех. С нею был Бог. Тот странный наш, непонятный никогда Бог, который бывает даже с дьяволом.
Все притихли. Вова глотнул портвейну для меткости, прицелился и метнул свой первый нож. Тот, незаметно просвистев по воздуху, вонзился в дермантин в дюйме от ее уха с неподвижной сережкой. Глория даже не моргнула. Второй нож воткнулся над ее головой. Третий, четвертый, пятый… восемнадцатый.
Она стояла, словно бы, только словно бы распятая, в жуткой варварской окантовке из стали. Тишина была такая, что даже не слышалось выдыханий миазмов.
Януария Глория Суосон, сверкнув тощим сладострастным задом, повернулась лицом к двери, выйдя из стального круга. Она с трудом, со всхлипываниями принялась выдирать ножи. Она дрожала от возбуждения и готова была благословлять весь мир своей любовью.
— А теперь ты становись, скотина, — пропела она Вове и тот понуро поплелся на ее место.
Он встал и тоже развел руки, по-хамски изображая из себя казнимого. Глория отошла на положенные двадцать сажен, размахнулась и, почти не целясь, метнула первый нож. Он вонзился Вове между глаз. Воин даже не успел скосить их, как умер.
— Ой, убийство, — зачарованно прошептала толстая ладья в одном розовом лифчике, которая болтала по телефону.
Болтовня прекратилась и был быстро набран телефон полиции. Но тут же розовый лифчик стал красным и из мощных, вскрытых ножом Глории грудей красотки под напором хлынула кровь.
Миссис Суосон раздавала налево и направо. Этому дала и тому дала. Этому под ребро, тому в спину. Ножей у нее было предостаточно.
— А! А! Пришел мой смертный час! Полиция! Помогите!
Но ничто не могло помочь от всеразрушаюшей, всепыряющей силы Глории. Кто-то так и не проснулся мордой в закуске. Кто-то так и не успел пописать в бутылку.
Когда кончились ножи, Глория отрыла где-то старые обломанные шпаги. Она неумолимо подошла к испуганно совокуплявшимся у газовой плиты слону и пешке.
— Нет! Миссис Суосон, дорогая…
Очень острый, тоньше комариного жала клинок… вошел… под левой лопаткой… словно поверхность сладкого персика, разошлась под сталью кожа ее…
— Теперь моя очередь? — мне так не хотелось задавать этот вопрос.
Она влилась в меня совершенно безумным поцелуем. Она слилась со мной настолько, что стало невозможно различить, где кто. Только ее ласковая рука с самым последним предметом — остро заточенной пилочкой для ногтей — точно знала, где колотится мое больное и кипящее сердце.
— Я люблю тебя, — шепнула она мне, предварительно нащупав пальчиком место между шестым и седьмым ребром, — так получилось.
И воткнула пилочку для ногтей.
Эти безумные глаза, это последнее слово «получилось» завертелись в головокружительной карусели по комнате. Они все быстрее удалялись вверх по спирали в средоточие нестерпимо горящей огненной люстры. Я все ниже оседал на пол. Прошла вечность.
Приехала полиция. Внизу засверкала лиловая мигалка. затопали башмаки. Послышалась угрожающая английская речь.
Я понял, что пора и отсюда. Хотя и некуда и незачем, но пора. Кое-как натянув на себя брюки и рубашку, обувшись, я устремился к черному ходу. В парадную дверь квартиры уже ломились детективы. Я побежал наугад, шлепая по вязким, растекшимся красным лужам. Удушливый запах спирта, табака, пота и крови. Где-то слышались стоны недобитых и то, как большая черная собака шумно лакает из лужи.
Только Януария Глория Суосон не было нигде не видно и не слышно. Бежать было тяжко. Проклятая пилочка в сердце причиняла просто несусветную боль. Я очутился в каком-то полутемном грязном дворе. Передо мной чернел какой-то корявый забор. За спиной раздавались по лестнице гулкие шаги.
Я обернулся. Полиция? Нет это, тяжко топая, пачкая кровью перила и ступени, бежали за мной, а, может, улепетывали мертвецы. И муж с топором в затылке, и Вова с ножом во лбу, и совокупляющиеся в позе шашлыка на шпаге.
— Сюда, сюда, — вдруг крикнул знакомый голос от забора. Я улыбнулся и узнал Алима. Приблизился.
— Давай подсадим, — произнес рядом Агасфер.
Их речь была какой-то косноязычной. И немудрено. Приглядевшись я разобрал, что обоим мешали говорить вываливающиеся изо рта фиолетовые языки, а пальцы их все невольно тянулись погладить странгуляционные борозды на шее.
— Давай подсадим, — предложил и Алим. — Через забор и ты уже там.
— Где? — спросил я удивленно.
— В России. Где же еще?
— В какой России? Очумели что ли? Нет такой страны.
— А больше некуда.
— Но я не хочу! Нет никакой России!
— Хочу — не хочу, есть — нету. Алимчик, чего с ним больным разговаривать. Давай: раз, два…
И я, истекавший кровью и слезами, был переброшен через забор[146].
За забором не было пропасти. Зато была свалка.