ТРИНАДЦАТЫЙ СТУЛ


Тринадцатый стул


Павел Хмара, третий главный администратор «Клуба 12 стульев» Трактат о зарубах

Известно, что во всех видах прессы — прогрессивной и консервативной, раскованной, рискованной и закованной, демократической и тиранической, независимой и ангажированной. — повторяю: во всех видах прессы ежедневно и ежечасно, вяло и энергично, грубо и утонченно, но обязательно постоянно протекает неумолимый процесс отклонения предлагаемых авторами к публикации творений. Назовем условно это отклонение словом «ЗАРУБ». Под заруб попадают и остро-, и тупоумные, и графо-толстовские, и графоманские, и высоко-, и низко-, и вообще не художественные произведения. Мне, редактору с непрерывным 25-летним стажем, хотелось бы познакомить читателя с моим видением такого жестокого и на первый взгляд несправедливого явления, каким является редакционный заруб, и с тем, как он выглядел в «Клубе 12 стульев».

Зарубы — это главная работа редакторов, и по своей сути они явление необходимое и естественное, потому что полезное. Зарубы иногда вызывают упреки в нарушении свободы слова, но только самые дремуче-оголтелые, близорукие и недальновидные оптимисты могут считать необузданную свободу слова признаком демократичности и цивилизованности общества. Если бы такая свобода была так жизненно необходима человечеству, как, скажем, солнце, воздух и вода, как хлеб и — не побоимся этого слова — зрелища, то у означенного человечества быстро пропали бы аппетит, жажда, желание загорать, дышать, плавать, думать и развлекаться! И главное — желание читать! Ибо при необузданной свободе слово нужно было бы давать не только гениям и талантам, не только остроумцам, душелюбам и людоведам, но и графоманам, без достаточного основания считающим себя гениями, душегубам и людоедам, мошенникам, ксенофобам, мизантропам, а то и вообще недоантропам, то есть где-то врагам свободы. А уже давным-давно сказано: «Никакой свободы врагам свободы!».

«Клуб ДС» не исключение из правил и законам, на которых фундаментируются зарубы, подчинялся, как и все. Зарубы в «Клубе ДС», как и у всех, были:

а) противно-перестраховочными и

б) вызванными суровой необходимостью.

К числу противно-перестраховочных с полным основанием можно отнести идеологические зарубы, то есть такие, которые подчинены доминанте «нельзя!». Сейчас они почти вымерли, но когда-то доминировали среди всех других видов зарубов. В те времена главенствующее положение в прессе занимали лица, которые четко представляли, что можно печатать, а что — нельзя, и в соответствии с этим знанием разрешали и рубили.

Однажды, только-только начав работать в «Клубе ДС», я обратил внимание на то, что заместитель главного редактора, куратор нашего отдела, добрый, остроумный, образованный, но битый-перебитый за вольности в редакционных делах человек — А. С. Тертерян из материалов, которые мы ему сдавали, засылал в печать только худшие, а лучшие — отклонял. Убедившись в этой закономерности окончательно, я пришел к Тертеряну и горячо посетовал ему на это. Артур Сергеевич грустно и добродушно поглядел на меня как на большого ребенка и ответил: «Пашенька, молодец, умница! Ну что может понравиться такому гнилому интеллигенту, как я? Только то, что нельзя печатать ни под каким видом!». Он постиг науку «можно-нельзя» на собственной шкуре, если уместно так сказать про уважаемого человека. Угроза быть наказанным, вплоть до увольнения, или минимум получить втык реально нависала над всеми редакторами, и те, кому было терять больше, чем другим, всегда были начеку.

В 1979 году, в связи с наступавшим пятидесятилетием советской «Литгазеты», было принято решение выпустить ретро-номер, включив в него все лучшее, что можно было в нем уместить. Мне было поручено составить 16-ю полосу. Я перелистал все подшивки с 1929 по 1979 год в поисках лучшего, которое, как известно, враг хорошего. В числе прочего мной были предъявлены критическая статья К. Чуковского и фельетон И. Ильфа и Е. Петрова. От статьи К. Чуковского по закону «можно-нельзя» было отсечено три четверти, а в фельетоне Ильфа и Петрова и вообще не нашлось ничего, что можно было бы по этому закону опубликовать. Острота, которую допускали контролеры в начале жизни газеты, оказалась недопустимой в 1979 году!

Кстати, в фельетоне я прочел о справке, выданной одному литератору «в том, что он является татарским писателем». Справка была действительна по 31 декабря… года. Какого года, я забыл. Этот анекдотический случай впоследствии вошел в репертуар выступлений отдельных авторов «Клуба ДС», которые представляли эту ситуацию как прочитанную в письме, пришедшем в редакцию. Конечно, это была ложь, но какой невинной она кажется по сравнению с современными лжами!

Вот еще один случай идеологического заруба. Вернее — полузаруба. Во время визита Брежнева во Францию, а Косыгина в Англию (но не в связи с ними!) на 16-й полосе должно было быть опубликовано мое стихотворение «Размышление о чудесах». В стихотворении была такая строфа:

Чуда ждет Бонапарт, видя шаткость имперского трона:

Ах, найти бы для битвы чудесное это плато.

Чтобы смерч налетел и развеял полки Веллингтона!..

Друг мой выиграть хочет пять тысяч рублей в Спортлото…

Эта строфа была изъята из стихотворения в самый последний момент — очевидно, для того, чтобы между нашими державами не вспыхнула какая-нибудь междуусобица! Когда я прочитал, уже в газете, это стихотворение, я был просто раздавлен отчаянием! Стихотворение распалось начисто. Но зато потом, по совету одного из основателей «Клуба ДС» Ильи Суслова, я всегда пытался писать стихи так, чтобы никакое разрушение их части не приводило к полному развалу. Иногда это мне удавалось.

Идеологические зарубы часто отсекали от публикации очень хорошие материалы. Об этом лучше, безусловно, рассказал бы сам Илья Суслов, который в свое время, не надеясь, как я, на свою память, завел знаменитую папку «НЕТ» и хранил в ней отвергнутые по идеологическим причинам далеко не худшие произведения, попавшие в Клуб». Некоторым из попавших не суждено было оказаться в числе пропавших, часть их была впоследствии опубликована.

Но кроме противно-идеологических зарубов существовало (и сейчас существует!) много других, из коих некоторые могли бы быть, могли бы и не быть, а некоторые — так необходимы, что без них нельзя обойтись никому, в том числе и «Клубу ДС». Вот они:

Эстетическо-вкусовые. Это когда под заруб идут шутки о тещах, о задницах, жеребячьи шутки патологических сексуалов, считающих, что добротный комический эффект возникает при демонстрации обнаженных половых органов, произведения, начинающиеся тривиальными словами «Вызывает меня начальник…», и т. д.

Настроенческие зарубы — ибо редактор, по не всеобщему, правда, мнению, тоже человек, и зависимость его суждений от всего человеческого (в том числе и от отсутствия чувства юмора) ему, как и всем людям, отнюдь не чужда.

Уровневые зарубы. В них главную роль играет уровень мастерства оцениваемого автора. Уровень никак не должен быть ниже или значительно ниже уровня планки, установленного администрацией «Клуба ДС» в качестве минимально допустимого. Этот заруб часто бывает весьма трудным для редактора. Довольно просто объяснить новичку, что он еще не овладел в совершенстве техникой письма, как, например, Антон Чехов, Владимир Владин, а также какой-нибудь переводчик ранних рассказов Марка Твена. Или — что ему еще надо поучиться смешить читателей и пытаться заставить их задумываться при этом, как это делали Бомарше, Михаилы Жванецкий, Задорнов и Мишин, не говоря уже про Варлена Стронгина. Начинающий автор со всем соглашается, завороженно заглядывая в рот редактору, и буквально улетает с просветленной душой к своему письменному столу, чтобы следующим своим опусом завоевать если не весь читающий мир, то хотя бы душу окрылившего его редактора. Другое дело, когда нужно пустить под заруб произведение известного, раскрученного, маститого автора, который, осчастливив редакцию, принес ей, грубо говоря, полную фигню, и практически нет таких доводов, которые могли бы убедить его в этом. В данном случае вовсе и не надо убеждать автора в том, что его постигла неудача: мэтр просто вас и не поймет, это у него не уместится в его раскрученных мозгах. Здесь уместнее обеспечить комфорт пребывания мэтра, объяснив ему, что опус его слишком смелый, опередивший время и только поэтому стоящий в стороне от задач, до которых редакция еще не доросла. Таким объяснением заруба удовлетворится любой автор и уйдет спокойно ожидать того времени, до которого миру еще надо дорасти, чтобы по достоинству оценить выдающееся, но пока не принятое произведение. Однако если потом вам перескажут слова гиганта мысли о том, что вы ущемили его право на свободу слова и что вы трусливый перестраховщик, — не удивляйтесь и не огорчайтесь: за все приходится платить.

И, наконец, существует самый жестокий вид заруба, который можно назвать количественным зарубом, поскольку главную роль здесь играет именно количество материалов — претендентов на публикацию. В «Клубе ДС» всегда был большой избыток такого рода материалов. Низкая пропускная способность 16-й полосы в совокупности с бурным потоком писем из всех концов нашей державы и из других — дальних, а особенно ближних зарубежных — стран, материалы, приносимые многочисленными авторами непосредственно в редакцию, создают эффект стихийного бедствия даже тогда, когда речь идет не о стихах, а о прозе. Нередки случаи, когда собранных опусов хватило бы на тридцать лет непрерывных публикаций, даже если бы за эти годы никто не предложил бы отделу ни единой строчки. Истинная беда была в те годы, когда, имея тираж шесть миллионов, «Литгазета» получала двенадцать тысяч писем в месяц, четыре тысячи из которых были адресованы «Клубу ДС»! Это значит, что минимум четыре тысячи худпроизведений в месяц (если считать, что в каждом письме — по одному, что бывает крайне редко) претендуют на роль опубликованных. При пропускной способности сорок — и тоже в месяц! То есть один процент! А если учесть, что половина публикуемого составляет принесенное в редакцию помимо почты — то полпроцента! Приходилось пускать под заруб почти все, оставляя самое-самое лучшее, которое, дорогие читатели, вы и читали, да и продолжаете читать. Так что если уровень публикаций кого-то не удовлетворяет — значит, их не удовлетворяет состояние сатиры и юмора в стране! А мы, редакторы, только отражаем это состояние. Но сейчас оно — просто блистательное! Хотя, как говорят, и не безнадежное. Лак что, несмотря на все зарубы (а может, благодаря им!), мы с вами еще посмеемся! Лучше, конечно, над собой.



Илья Суслов Из «Эссе о цензуре»


Чтоб у нас в карманах было столько купюр,

сколько их в этой книге.

Надпись на книге друга

Как-то так случилось в моей жизни, что я все время имел дело с цензурой. Для человека, родившегося и выросшего в России, это само собой разумеющееся явление — ну как же без нее? Это не изобретение советской власти. Цензура была придумана еще в XIV веке Папой Урбаном VI, который постановил, что можно пользоваться только теми книгами, которые не содержат ничего противоречащего догматам церкви. С тех пор все догматики пользуются услугами цензуры. Сегодня цензура, если процитировать Большую советскую энциклопедию, — это «контроль официальных властей за содержанием, выпуском в свет и распространением печатной продукции, содержанием (исполнением, показом) пьес и других сценических произведений, кино-фотопроизведений изобразительного искусства, радио- и телевизионных передач, а иногда и частной переписки, с тем, чтобы не допустить или ограничить распространение идей и сведений, признаваемых этими властями нежелательными или вредными.

По способам существования цензура делится на предварительную и последующую. Предварительная предполагает необходимое разрешение на выпуск в свет книг, постановку пьес и т. д., последующая заключается в оценке уже опубликованных, выпущенных изданий, поставленных пьес и т. д. и принятии ограничительных мер в отношении тех, которые нарушают требования цензуры».

Далее там же сказано, что в России цензура зародилась в XVI веке (отстаем, как всегда, от передовых стран) и была постоянным оружием царского правительства в его борьбе с революционным движением, демократической литературой и публицистикой.

Что же касается Советского Союза, то никакой цензуры и быть не может, потому что Конституция СССР в соответствии с интересами народа гарантирует гражданам свободу слова. Вместо же цензуры установлен «государственный контроль, чтобы не допустить опубликования в открытой печати и распространения средствами массовой информации сведений, составляющих государственную тайну, сведений, которые могут нанести ущерб интересам трудящихся».

Под государственной тайной здесь подразумевается правда, а под трудящимися — партийная верхушка. Что, по-своему, тоже правда, потому что они много работают.

Такой длинный научный экскурс в историю вопроса я предпринял потому, что энциклопедия ничего не сказала о самом главном виде цензуры — самоцензуре, которая и является ведущей силой советской общественной жизни. Она подразумевает то обстоятельство, что народу в целом и его интеллигенции в частности уже внушен достаточный страх, и человеку разрешено думать одно, а говорить другое. Один гражданин, помнится, пришел к врачу и пожаловался на эти симптомы:

— Понимаете, доктор, говорю одно, думаю другое, а делаю третье.

Доктор послушал и сказал:

— Извините, но от марксизма мы не лечим.

Так что это явление — самоцензура — целиком советское. При царе его не было. А может, было?

Я стал копаться в литературе, чтобы узнать, как они тогда работали, сатирики и юмористы, что им разрешали, а что нет. Кто их вызывал, кто на них орал, кто им грозил и кто запрещал. Я это сделал, чтобы сравнить с живой жизнью советской литературы спустя пятьдесят — шестьдесят лет после революции. И. конечно, хотелось посмотреть, как это удавалось сатириконцам писать так смешно и остро.

Как известно, в 1905 году «царь испугался и издал манифест». В учебниках немножко туманно рассказывалось, что же это за манифест такой. Обычно партийные историки разъясняли, что манифест заключался в том, чтобы «мертвым — свободу, живых — под арест». И все. Школьник, конечно, представлял себе, что все живые граждане России отправились в тогдашний ГУЛаг, а почивших в бозе каким-то образом реанимировали и выпустили с кладбищ на свободу.

На самом же деле гражданам тогдашней России даровались гражданские права, в частности свобода печати. Революционеры открыто продавали свои газеты. Цензура была отменена. Сатирики и юмористы разыскали друг друга и в 1908 году открыли журнал «Сатирикон» (с 1913 года — «Новый Сатирикон»). Правда, цензура все-таки имела место: царь упросил при составлении манифеста 1905 года, чтобы в печатных изданиях не было персональных насмешек над ним и его супругой. Чтобы на картинках не изображались члены царствующей семьи в похабном виде. Пожалуйста уж. В виде исключения. А так — все можно. И цензор просматривал «Сатирикон» с этой точки зрения.

И прямо-таки видится картинка: издатели «Сатирикона» г. г. Аверченко и Корнфельд приносят цензору сигнальную верстку свежего номера журнала «Сатирикон». Цензор, какой-нибудь там сенатор, в расшитом золотом камзоле, в лайковых перчатках, седовласый, с моноклем, рассматривает листы. Корнфельд и Аверченко презрительно за ним наблюдают.

— Ну что же вы, господа, опять за свое? — устало спрашивает цензор. — Ведь сказано уже в тысячный раз, что нельзя особ императорской фамилии изображать в таком. как бы это получше выразиться, неприглядном виде. А здесь у вас карикатура на ее императорское величество Александру Федоровну. Да и как гадко! Она же не публичная девка, как у вас здесь показано, а царица, — ну откуда у вас такое неуважение? Неприлично, господа…

— Ах так! — говорят Корнфельд и Аверченко. — Запрещаете, значит? Выходит, никакой свободы и нет? Мы подчиняемся насилию. Но не подумайте, пожалуйста, что мы с этим согласны!

Сенатор кивком головы отпускает журналистов. А те хватают пролетку и, хохоча во все горло, прилетают в редакцию.

— Сняли! — радостно говорят они. — Скорее выньте эту грязную карикатуру из набора!

Метранпаж вынимает клише карикатуры, и журнал выходах в свет с… белым пятном.

И читатель — ох уж этот наш русский читатель-либерал! — читает «Сатирикон» и, вытирая усы после шампанского, говорит знакомому в ресторане «Славянский базар»:

— Нет, вы только посмотрите, как замечательно проехался «Сатирикон» по язвам нашей жизни! И все так точно, так смело! А это белое пятно? Здесь, верно, уж такое было пропечатано, что эти псы цепные из царской охранки испугались пропустить! Нет, положительно настало время избавиться от проклятого царского режима! Ведь до чего доходит…

А этого только и нужно было предприимчивым Корнфельду и Аверченко! И журнал расходился, как пончики на углу Невского! (…)


Я стал редактировать «Клуб 12 стульев» «Литгазеты».

В общем, мне очень повезло. Никто не требовал от меня непосредственных цензурных функций. Предполагалось, что прямой сатиры, непосредственно обличающей порядки, основы, политику, никто и не напишет в подцензурную печать. Поэтому мне как редактору разрешали «подсовывать» те или иные вольности, написанные, впрочем, эзоповым языком. На фоне онемевшей литературы и это было довольно смелым и растущим явлением. Литература заговорила языком иносказаний. Скажем, если это был рассказ о евреях, то вместо слова «еврей» ставилось слово «бухгалтер». И если цензор улавливал смысл рассказа, то он его запрещал, а если нет, то рассказ и проходил, а съевший собаку на иносказаниях читатель хихикал и улыбался, многозначительно покачивая головой. А у меня всегда было оправдание перед начальством, которое, разнюхав смысл той или иной «эзоповщины», могло сделать мне выговор за «протаскивание», как они говорили, «антисоветчины». В таком случае я спрашивал: «Где, покажите мне, где здесь антисоветчина?» Они, скажем, говорили: «Вот здесь, если заменить слово «бухгалтер» словом «еврей», то получится вполне антисоветский рассказик. И зачем вам это нужно? Хотите слететь с работы?» В ответ они получали полную дозу симулянтской редакционной истерики с воплями о том, что уже совершенно невозможно работать, что уже докатились до мерзких, в сталинском духе, подозрений, что таким глупым образом можно заменить любое слово и исказить любое произведение, и до чего нужно дойти, чтобы подумать, что бухгалтеры — это евреи, и при чем тут евреи, у вас в голове одни евреи, я сам еврей, и что же вы хотите этим сказать, что я бухгалтер, что ли. дались вам ваши евреи, ни о чем другом и думать не можете, позор!

И уставший начальник, повертев рассказ в руках, говорил, что нечего тут орать, ничего особенного он в виду не имел, и если я хочу напечатать этот чрезвычайно слабый, не делающий мне чести рассказ о бухгалтерах, то пусть он идет, черт с ним! Но если уж будет сигнал сверху и его подозрения относительно евреев оправдаются, то уж тогда я буду пенять на себя.

Рассказик проходил в газету. Как говорится (и было напечатано): если нельзя, но очень хочется, то можно.

Цензура съедает душу художника. Художник хочет так или иначе рассказать правду или то, что кажется ему правдой. Правда, даже самая маленькая, обладает способностью к обобщению. А этого, по цензурным соображениям, делать нельзя. Первое правило цензуры: не обобщать! Художник может сказать правду, но она должна носить узкий, местный, локальный характер. Нельзя создать рассказ об алкоголизме в России и его причинах, а можно написать рассказ о пьянице Сидорове, слесаре домоуправления № 6. Не обобщать!

Однажды Григорий Горин принес нам рассказ, который назывался «Потапов». Рассказ о суетности, лицемерии, душевной черствости современного городского жителя. Рассказ был очень сильный. И смешной, как многие рассказы этого писателя. Опытный Горин так записал свое произведение, что никакие «пристежки» типа «инженер одного из заводов Потапов», или «архитектор Потапов», или «слесарь Потапов из города Семисбруйска» не могли изменить обобщенности этого образа. И цензор долго мялся: рассказ нравился, но обобщение не давало цензору покоя. Он переставлял рассказ из номера в номер, пока я не сказал ему:

— Ну что вы мучаетесь? Хороший рассказ, революции из-за него не случится. Чего вы боитесь?

— Надо снять обобщение, — сказал он. — Как насчет названия?

— А что?

— «Потапов». Это обобщает. Не все же у нас Потаповы, верно?

— Не все же у нас Климы Самгины. А книга называется «Клим Самгин». Не все же у нас Анны Каренины…

— Так то когда было! — сказал он. — Подумают, что мы обобщаем. Придумайте название — пропущу.

— Как насчет названия «Как жаль, что у нас еще встречаются такие Потаповы!»?

— Это хорошо, но подумают, что мы сами себя высмеяли. И сама фамилия какая-то обобщающая…

— Как насчет «Иванов»?

— Не морочьте голову!

— Чудное название для рассказа: «Рабинович», а? И никаких обобщений!

— Думаете, смешно?

— Как насчет «Остановите Потапова!»

— Вот! — сказал цензор. — Вот оно! Гениально! Это то, что надо. Во-первых, активное отношение к отрицательному явлению. Во-вторых, снято обобщение, которое могло бы войти в историю как «потаповщина», потому что, что греха таить, все мы такие. Подписываю рассказ к печати. Ведь можете, когда захотите!..

Один из цензоров сказал мне: «Чем ночь темней, тем ярче звезды. Не будь нас, засияли бы имена Платонова, Пастернака. Булгакова, Бабеля, Зощенко Ахматовой, Есенина, Цветаевой? Не будь нас, валили бы вы на спектакли Любимова и «Современника»? Мы оттачиваем вашу мысль. Мы дисциплинируем ваше мышление. Мы заставляем вас находить новый в мире способ самовыражения. Ну что бы делали твои юмористы, если бы мы все разрешали? Что было бы в их произведениях, кроме набившего оскомину «долой советскую власть!»? А с нами они должны вынашивать свои репризы, гранить, как алмаз, свои афоризмы, чтобы и мы не придрались, и публика смеялась, вдумавшись во второй, глубинный смысл фразы. Посмотри, много ли на Западе острых философских карикатур, какие ты печатаешь? Много ли там талантливых сатириков, над которыми ты смеешься, как над нашими доморощенными? Все у них на Западе на поверхности. У нас же все в глубине, глубине, в подтексте, в душе. И все благодаря нам!»

Цинично, конечно. Но и не глупо. Ибо писатель наш настолько привык, что его не пропустят, что и мыслит уже цензурными категориями. Теперь общество живет по завету Салтыкова-Щедрина: «Интеллигент! Не самодонесись!»

Самоцензура! Каким смелым и искренним ты делаешь человека! Однажды, в начале семидесятых годов, «Литературная газета» проводила читательскую конференцию в Библиотеке Ленина. Все мы вставали и рассказывали о планах своих отделов, поэты читали стихи, юмористы хохмили. Все было как обычно. Потом пошли записки и ответы на них. Я сидел за А. Б. Маковским. Записки читал его заместитель В. А. Сырокомский. Одну из записок он показал Маковскому. Я из-за плеча прочел. Там было написано: «Почему вы не печатаете Солженицына?»

— Разорвать? — спросил Сырокомский.

— Зачем же? — сказал Маковский. — Я отвечу. Учитесь.

Он встал и сказал:

— Вот сейчас пришла записка. Правда, без подписи. Анонимная записка. Тут спрашивается: «Почему вы не печатаете Солженицына?» Вообще-то в нашей советской жизни не принято отвечать на анонимные записки. Я обычно свои подписываю. Так уж водится у порядочных людей. Конечно, можно было бы и не отвечать. Но, может быть, человек просто забыл поставить свое имя? Кто это написал?

Никто не встал.

— Вот видите, — продолжал Александр Борисович, — такие уж у нас смелые «революционеры». Они ставят острые вопросы из-за угла, чтобы их самих не было видно. Но я все же отвечу на этот вопрос.

Видите ли, когда Солженицын написал «Один день Ивана Денисовича», я, как и вся наша партия, был за его публикацию. В этом произведении правильно ставился вопрос об ошибках, допущенных в годы культа личности. Но с тех пор Александр Исаевич написал немало других произведений, которые совершенно с других позиций оценивают нашу с вами жизнь. Он стал, не побоюсь этого слова, врагом нашей партии и демонстрирует это в каждой своей книге. Вы их не читали, товарищи, а я читал! И утверждаю, что это произведения, враждебные нашему строю, моей стране и моей партии. Ответьте же мне — могу ли я, как член партии, поставившей меня руководить газетой, печатать произведения, с которыми в корне не согласен? Почему я должен печатать писателя, поднимающего руку на мою партию? Я не против того, чтобы Солженицын отнес свои м-м… произведения в любой другой орган печати. Быть может, найдется редактор, разделяющий его взгляды. Пожалуйста, на здоровье! Но я не хотел бы видеть в моей газете произведения человека, чьи взгляды вызывают у меня отвращение!

Раздались бурные аплодисменты. Читатели по достоинству оценили смелость и искренность Александра Борисовича.

Маковский вернулся на свое место за столом президиума и, улыбаясь, сказал Сырокомскому:

— Понятно? Вот так с ними нужно. Учитесь.

Совсем забыл: в нашей редакции было два буфета: один для А. Б. Маковского, а второй — для всех.

Картинки с выставки

Однажды я попал в студию Кукрыниксов. Она занимала последний этаж дома № 8 на улице Горького в Москве. Ткм они работали. Я приехал к ним заказать политическую карикатуру для 16-й страницы «Литературной газеты», где я работал. Вообще-то с самого начала новой, «толстой», «Литературки» мы решили, что карикатуристы старой, советской школы должны оставаться там, где они есть, — в «Правде», в «Известиях», в «Крокодиле». А мы уж обойдемся теми, кого воспитаем «в своем коллективе». И вокруг нас образовался узкий кружок молодых талантливых художников, которые любили не только рисовать, но и думать: Вагрич Бахчанян, Виталий Песков. Владимир Иванов, Игорь Макаров и еще несколько человек…

Кукрыниксы и Борис Ефимов появлялись тогда, когда нельзя было печатать «своих»: «в день 7 Ноября», 1 Мая… Перед этими революционными праздниками начальство вызывало меня и говорило: «Не будем же мы поганить нашу газету вашими антисоветчиками в дни торжеств. Попросите Кукрыниксов украсить вашу гнусную страницу чем-нибудь выдающимся». И я ехал к Кукрыниксам…

В самом деле, можно ли было напечатать в газете Седьмого ноября такую, скажем, карикатуру?



Общий тон картинки не очень-то радостный. Невольно вспоминается песня:

Наш паровоз, вперед лети, В коммуне…

А что — «в коммуне»? Остановка. Почему? Художник и показывает вам — почему. Можно это печатать «в день 7 ноября»? Нельзя. А в другие дни — можно. Даже в советской печати. Потому что такие ассоциации всплывают в дни революционных праздников, а в обычные дни можно надуть даже бдительную советскую цензуру. Все карикатуры, которые я вам здесь продемонстрирую, были напечатаны в разное время в «Литературной газете» и в сборниках «Клуба 12 стульев», которые нам удалось издать еще при моей жизни в Советском Союзе. Перелистывая сегодня эти сборники, я вспомнил истории многих рисунков и решил рассказать их вам. Я не буду называть фамилии карикатуристов, потому что многие еще живут там. И те, кто там живет, даже и не догадывались, какой смысл в их произведения вкладывали некоторые читатели и те. кто «проталкивал» их на 16-ю страницу «Литера-турки». Так что никакой ответственности эти художники не несут. Всю ответственность я беру на себя. Тем более что прошло уже довольно много времени…

Вот, скажем, была напечатана такая карикатура:



Что бы это значило? Весы. На весах сидит человек с большой головой. В очках. Интеллигент, наверное. На другой чаше весов сидит человек с большой… этой… задницей. Головка маленькая. Мозгов нет. Весы в равновесии. Место действия — Россия.

За неделю до этого во всех газетах страны были напечатаны письма трудящихся, клеймивших «врага народа» — оторвавшегося, изменившего, предавшего и т. д. — А. Солженицына. Рабочие, колхозники, писатели, студенты и учащиеся не могли не выразить через нашу изумительную прессу своего отношения к «отщепенцу», «власовцу», «агенту» и т. п., которого они, разумеется, не читали.

На следующий день ко мне пришел художник И. и принес эту карикатуру. «Ну, это. предположим, Солженицын, — сказал я. — Или Сахаров. А это кто?» — «Народ, — сказал художник. — Это весь наш могучий и добрый народ». — «А как я это объясню начальству?» — «А никак, — сказал он. — Начальство до этого не додумается».

И верно. Так и было напечатано.

Нас очень занимала мысль о подавлении творческого процесса в Советском Союзе. Писать об этом было нельзя. Говорить — нельзя. А шутить? Вот, скажем, такая шуточка:



В ней не сказано, что социализм — мертв и культура его поэтому мертва. Не сказано, но показано. И имеющие глаза — видели.

Русская пословица гласит: «Что написано пером, не вырубишь топором». Ну почему же не вырубишь? Очень даже вырубишь, что и показано на следующей карикатуре:



Вообще, топору в нашей жизни мы всегда уделяли большое место, Однажды в «Клубе 12 стульев» напечатали такую фразу Станислава Ежи Леца: «Целый день я не мог вспомнить слово «гильотина»: голова защищалась». Художник принес свой «афоризм», наглядно показывающий, что делает цензура с теми, кто пишет правду.

Западному читателю такого рода карикатура покажется обычной и даже банальной. Он не знает, чего могут стоить автору вызываемые им ассоциации и мысли.



Если кому-то рисунок на предыдущей странице покажется не вполне убедительным, предлагаю другой на ту же тему и тоже опубликованный там.



Перестаньте, скажут мне скептики, — ну какая же это сатира? Это так, эзопов язык… Именно, скажу я. именно, любезнейшие! Эзопов! А на каком еще языке может разговаривать в России онемевший народ? На нем, на единственном, на эзоповом. В последние годы и на нем не дают говорить… Нечего держать фигу в кармане в стране победившего социализма, неуклонно двигающейся вверх по дорогам прогресса!

Прогресса? Уж не того ли, что я покажу вам ниже? Ну-ка, приглядитесь, кто несет флаг этого, с позволения сказать, прогресса?



Знаете дяденьку из агитпропа? А где ж у него лобик? Лобик, говорю, где? То место, где у приматов обычно содержатся мозги? Тю-тю. Ушло. Генетически новый тип. Советский человек. Без лобика. Говорят, недавно вышел новый учебник. Называется «Анатомия советского человека». Вот там, вероятно, описан этот феномен.

Кстати, когда я был в последний раз у Кукрыниксов, очень они ругали моих художников с 16-й полосы. Они говорили о молодежном радикализме и о неумении рисовать. Они втроем хватали карандаши и мгновенно рисовали типажи, выдуманные моими молодцами. И рисовали очень похоже. Ага, думал я, проняло вас, видите, где собака зарыта. А Кукрыниксы рассказывали, что в их время огромное внимание уделялось рисунку, а темы уже были вторичны. И как бы нам не попало, когда наверху поймут, что это обобщенный образ советского чиновника, — а обобщать нельзя! Нельзя, говорили Кукрыниксы, а я все оправдывался и повторял, что вовсе это не обобщенный, кого ж нам обобщать, это все частности, частные проявления незначительных недостатков, завезенных нам с Запада или оставленных проклятым прошлым. Я обещал, что буду уделять больше внимания юмору, чтобы все животики понадорвали от смеха. И это очень правильно, говорили Кукрыниксы.

Тогда я для смеха напечатал такую карикатуру:



— Мать моя была прачкой, отец — сапожником


Вообще-то я не любил карикатуры с подписями. Подпись — это будущие неприятности. Когда нет подписи, каждый думает что хочет. А подпись очень конкретна. Она в СССР опасна. Эта карикатурка была напечатана.

Утром раздался звонок:

— Что же вы усы не нарисовали?

— Кому?

— Царю.

— Почему — усы?

— А потому что это намек на Сталина. Это у него мать была прачка, а отец — сапожник.

— Что же вы хотите сказать, что Сталин был царем?

— Это не я хочу сказать, это вы хотите сказать!

Допер, проклятый!

— Как вам не стыдно, товарищ! Такое подумать о советской газете! Каким испорченным воображением надо обладать, чтобы подумать, что Сталин был царем!

— Ладно, ладно, не заговаривайте зубы, и так все понятно. Будут неприятности — приходите, накормлю супом.

— Спасибо, милый!

Как-то мы разговорились у себя в отделе о Политбюро. Как они там живут наверху? Как решают вопросы?

На каком языке говорят? Как вы это себе представляете? Художник слушал-слушал наш треп, а потом сел за стол и нарисовал картинку:



— О чем это вы, товарищ? — строго спросил я. — На что это вы, так сказать, намекаете?

— Ни на что! — глядя прямо в глаза, ответил художник. — Я и не слышал, о чем вы там говорили. Это просто шутка такая, про перетягивание каната.

— А кто эти люди? — спросил я.

— Спортсмены! — сказал он. — Не очень хорошие, правда. Видите, как они вросли в землю. Наверное, давно канат перетягивают.

Так я и объяснил начальству. Так оно и было напечатано. С начальством — чем глупее, тем лучше.


И вдруг интеллигенция обрела голос! Это случилось в Чехословакии в 1968 году. Все началось, естественно, с экономического положения, которое нам представлялось таким:



Большой человек — это Советский Союз. А эти, с вилочками. — страны народной демократии. У большого человека — большая рыба. Он большой — ему больше нужно. А на остальных — маленькая рыбка. И скажите спасибо. И тут случилась Чехословакия! И мы уже видели все в таком радужном свете, что поместили такую карикатуру;



Большой нокаутированный боксёр — это кто? Правильно. А маленький? Видите, как вы все теперь легко расшифровываете. Да и в те времена это легко читалось. Правда, не всеми, потому что в ином случае эти картинки никогда бы не увидели света. Я еще раз напоминаю, что все рисунки, которые я сегодня воспроизвожу, были в свое время напечатаны на 16-й странице «Литературной газеты».

Мы тогда думали, что чешская «зараза» непременно перекинется в СССР и мы наконец избавимся от таких руководителей:



…от таких докладчиков…



…от таких «мод».



Мы надеялись, что наше сельское хозяйство сможет наконец работать не так, как показано на этой карикатуре.



Карикатура призвана улучшать нравы. Она показывает, что надо исправить, что стало смешным или страшным. Она — своеобразная книга жалоб народа. Она призывает принять меры. Но когда стало совершенно понятно, что в нашей бывшей стране не карикатуристы смеются над негодяями, а негодяи — над карикатуристами, что все наши «эзоповские» фиги в кармане, все наши экивоки — это стрельба горохом в стену, что ничего изменить нам не дано, мы решили уехать оттуда.

И Россия осталась одна строить коммунизм. Она осталась вот такой:



Она бежит на дальнюю дистанцию, и нет конца этому марафону, ибо «нет у революции начала, нет у революции конца».

Спаси их Бог.

К «Картинкам с выставки»

В «Клубе 12 стульев», как всегда, бурно протекал рабочий день, шла интенсивная подготовка очередной шедевральной 16-й полосы, которая в очередной раз должна была потрясти мир. И в это время подошел Юрий Кушак, который значится в выходных данных этой книги как главный редактор Антологии.

— Паша, — произнес подошедший громко, зная, что в «Клубе ДС» никогда чинопочитание не принимало патологического характера и постороннего начальника могут даже не услышать. Стряхивая последние признаки дремоты, я прислушался. — Паша. — назойливо продолжал вошедший, — а не помнишь ли ты. как в «Клубе ДС» проходил один ставший скандальным рисунок какого-то француза — летящий лебедь, которого задушила змея: голова лебедя болтается внизу, а вместо нее — летящая вперед змея, будто лебедь — это она сама и есть. Не помнишь?

Я не помнил. Это было досадно, но пришлось в этом сознаться, что привело вопрошателя в крайнее расстройство. Чтобы хоть чем-то его успокоить, я сказал ему. что, может быть, об этом помнит Илья Суслов, проживающий на Вашингтонщине вот уже более четверти века. Недавно, постигая электронную почту, я достал его координаты и общаюсь с ним время от времени через Интернет. И на следующий день я снял с принтера ответ Ильи Петровича Суслова, да продлятся его годы самым счастливым образом на долгие времена!

Павел ХМАРА, старший аксакал «Клуба ДС»


Читателю предлагается фрагмент письма И. Суслова к П. Хмаре:


«…Что касается картинки с лебедем, то, конечно, я ее помню («вы все, конечно, помните…»). Это было около 1968–1969 года. Художник был француз по фамилии Топор. Покойный Артур Сергеевич Тертерян[15] не хотел ее пропускать. Он спрашивал: «И что, Плюшечка, какую именно подлятинку вы имеете в виду, подсовывая эту картинку?» И я говорил: «Это очень даже обидно, А.С., слышать от вас такое. Сейчас вы скажете, что эта змея — наши руководители, а лебедь — наша экономика? Это вы хотите мне пришить? Не получится. Потому что художник — француз, понятия не имеющий о нас или о вас. Это картинка про амбициозную змею, желающую выполнять обязанности лебедя. Вот что я хотел сказать: об исполняющих обязанности». — «И это смешно? — спросил Тертерян. «Нет — сказал я, — это довольно страшно. Представляете, что кто-то еще может выполнять мои обязанности?» Тертерян сказал: «Надеюсь, это когда-нибудь случится» — и пропустил картинку Топора. Замечательная, надо сказать, была картинка. Обнимаю, твой Илья».



И битвы, где вместе…

Я попал в «Литературную газету» совершенно случайно. То есть, конечно, некая цепь событий этому предшествовала, но поскольку никаких закономерностей в Советском Союзе быть не может, то все выглядело как чистая случайность.


(…) Когда журнал «FТ» разогнали, я уже работал в Радиокомитете. И у меня была замечательная должность: старший редактор Объединения приключений и фантастики Центрального телевидения. Представляете? Сиди себе и экранизируй приключения. И научную фантастику. Рей Брэдбери. Кларк. Стругацкие. Уэллс. Дюма-отец. Дюма-сын. Брежнев. (Нет, это совсем уж фантастика.)

Но до того в том проклятом «РТ» под моим началом служил здоровенный рыжебородый парень Витя Веселовский, человек хороший и жизнелюбивый. Он в свое время женился на дочери адмирала флота Харламова, вступил в партию и мог в связи с этим возглавлять отделы, организации и учреждения. И когда разогнали «РТ», он пошел служить в только что организованную новую «Литературную газету», выпускаемую вместо старой газеты с таким же названием. И он позвонил мне и сказал:

— Ну что ты сидишь на своих приключениях? Идем со мной работать в новую «Литературку». Они хотят устроить отдел сатиры и юмора. Я буду зав, а ты зам. Ты же сам знаешь, что не так страшен зав, как его зам. Но я сознательный и партийный, а ты… Сам знаешь, кто ты. (…)

Я ему сказал:

— Витя! Я еврей, но беспартийный. Кто ж меня такого возьмет?

— Берут! — убежденно сказал Витя. — Набивают вашим братом всю редакцию. Говорят, что газета должна быть настоящей. И профессиональной.

— Ну тогда другое дело! — сказал я. — А как же Маковский на это смотрит? Ему же в ЦК печенку вырвут.

— А Маковского никто и не знает. Все дела ведет Виталий Сырокомский, его первый зам. Он из «Вечерки» пришел. На анкету не смотрит, смотрит только на деловые качества.

— Он не псих?

— Не знаю. Я о тебе говорил. Он просил зайти.


Это было в декабре 1966 года. Газета должна была выйти 1 января 1967-го.

Я пошел к Сырокомскому. В приемной уже сидел Витя. Он был трезвый и собранный. Мне дали анкету. Я заполнил. Ничего хорошего я не ждал. И не очень волновался, потому что у меня была работа. Помните? Фантастика… Приключения…

За столом сидел невысокий плотный молодой господин в золотых очках. Не поднимая глаз, он сказал:

— Мне о вас много говорили. Говорили, что вы хороший работник. Нам нужны хорошие работники. Вы приняты. Надеюсь, вы не подведете нашу газету. До свидания.

Я был поражен. Вот это стиль! Наверное, в Америке так разговаривают руководители корпораций с нанимаемыми служащими. 1)хе это он так наблатыкался?

— Это все? — спросил я. — А зарплата какая? А должность?

— В нашей газете это не главное! — отрезал он. — Отавное — любовь к делу и энтузиазм. Мне говорили, что вы энтузиаст. Зарплата будет хорошая. Должность — заместитель заведующего отделом.

Я вышел. Виктор остался. Наверное, в эту минуту Сы-рокомский взял мою анкету, потому что я услышал:

— Это что такое?! Почему вы мне не сказали? Ну что же это такое?!

— Так вы ж меня не спрашивали! — оправдывался Веселовский. — Вы ж говорили — «по деловым качествам»!

— Слушайте, — нервно говорил Сырокомский, — у нас же явный перебор! Да и фамилия у него совсем ни о чем не говорит! Как же я мог подумать? Мне же голову оторвут. Скажут — свивает гнездо.

— Про него не скажут, — убеждал Веселовский. — Да и поздно уже! Вы ж его приняли!

— А он вам нужен?

— Вы даже не представляете как!

— А другой у вас есть?

Я сунул голову в дверь и сказал:

— А другого у него нет. Кто ж это умеет делать целую страницу сатиры и юмора в неделю? Вы шутите…

— Почему это «целую страницу»? — испуганно спросил Сырокомский. — Где это видано — целую страницу?

— Вот и я то же говорю… Вы не смущайтесь. Нет так нет. Я привык.

— Ничего подобного! — сказал он. — Если я сказал «приняты» — значит, приняты. Завтра выходите на работу.


* * *

И мы с Витей стали делать страницу сатиры и юмора. Но чем ее наполнить? Где взять столько материалов? К кому обращаться за помощью? Все более или менее известные сатирики собрались у кормушки журнала «Крокодил», который уже давно набил у меня оскомину своими утвержденными в ЦК штампами. И я решил пойти по известному мне пути: найти самодеятельных авторов, способных стать профессионалами. Многих из них я знал еще по работе в журнале «Юность» и по еще более старым самодеятельным институтским обозрениям. Я предложил сотрудничество Марку Розовскому из университетской студии «Наш дом», который в свое время прославился смешным фельетоном «Сочинение про Бабу Ягу», А. Арканову и Г. Горину, много и смешно писавшим для эстрады, Л. Измайлову из эстрадного обозрения МАИ. Пришел однажды инженер В. Владин и принес пародию, очень мне понравившуюся, да так и остался на диване в моем кабинете. Я очень рассчитывал на умных и известных литературных критиков Л. Лазарева, В. Сарнова и С. Рассадина, которые, по слухам, стали писать пародии. Конечно же, я надеялся на таких талантливых фельетонистов, как ЛЛиходеев и З. Паперный. А из старой гвардии сатириков больше всех ко двору пришлись замечательные В. Бахнов и В. Лифшиц. И для начала это было очень неплохо.

Название «Клуб 12 стульев» родилось как-то сразу и сразу было утверждено. Мы с Веселовским придумали себе дурацкий псевдоним «Администрация «Клуба ДС», потому что полагали, что будем жить вечно, а будущие историки литературы впоследствии разгадают, кто это скрылся за столь бюрократическим псевдонимом и почему. А потом я сказал:

— Народ — творец истории. Стало быть, народ нам все и натворит. Надо его подтолкнуть, и он нас засыплет своей сатирой и, грубо говоря, юмором, а мы лишь будем отбирать лучшие образцы и таскать их на страницу. Это я называю связью с народом. И тогда мы не будем страшно далеки от народа и не превратимся в декабристов и интеллигентов. (…)


Потом мы решили создать некий персонаж типа Козьмы Пруткова, который бы олицетворял серость, пошлость, мнимую многозначительность и бесталанность среднеарифметического советского писателя-соцреалиста. Можно было бы придумать ему смешное имя — вроде Нила Литературкина или что-нибудь в этом роде, но потом решили, что имя у этого персонажа должно быть простым, как жизнь, как сама советская литература: Василий Федоров. Владимир Фирсов. Михаил Шолохов, наконец. (Очень мы недолюбливали последнего за его бандитские речи и хулиганские выступления и не верили, что этот человек мог написать «Тихий Дон».) И пришел Марк Розовский и сказал:

— Фамилия ему предлагается — Евгений Сазонов. Простенько, но со вкусом. И это имя будет нарицательным. И роман он пишет не «Тихий Дон», а «Бурный поток». И никто не догадается. Вот начало этого романа века: «Шли годы. Смеркалось. В дверь кто-то постучал. — Кто там? — спросила Анна, не подозревая, что ее ждет впереди. (Продолжение следует)». А завтра я напишу продолжение.


* * *

И так пошло. Мы из номера в номер печатали творения нашего «душелюба», женили его, отправляли в командировки на Запад, печатали его стихи, раздумья и мысли. И многие думали, что это живой человек, потому что на моей двери висела табличка: «И. П. Суслов, Евг. Сазонов». Но настоящий читатель отлично видел, кого пародировал этот персонаж, и разделял наше мнение. В моем кабинете скопился целый музей подарков от советского народа Евгению Сазонову, наподобие музея подарков сами-знаете-кому. Чего тут только не было! И чайник в виде утюга, и вечный двигатель с табличкой «на ремонте», и десятки остроумнейших, совершенно бесполезных вещей.

Но однажды я все-таки попался. На Шолохове. Я уже говорил про «Бумеранг». Там можно было найти безобидные, но смешные ответы читателям, типа:


Москва. П. О. Ни-ву.

Я купил с позолотою брошку,

Приколю тебе к теплой груди.

— Попробуйте сначала приколоть к своей…


В 1967 году появилось такое:

Ростов. М.А. Ш-ву.

«От лица передовой общественности требую: закройте «Бумеранг»!»

— А где вас будут печатать?


На следующий день меня вызвал зам. главного редактора Артур Сергеевич Тертерян (ныне покойный) и сказал:

— Это все. Боюсь, что ваша карьера, Илья, кончилась. Получите волчий билет. Допрыгались?

— Что случилось, Артур Сергеевич? — спросил я, точно зная, что случилось.

— Сейчас «по вертушке» звонил секретарь Ростовского обкома партии. Он спросил, чья это провокация. И кто это осмелился травить Шолохова? Чаковский сказал, что сейчас это проверит и доложит. Вы зачем это сделали?

— Какой Шолохов? При чем тут Шолохов?

Тертерян с сардонической улыбкой показал мне «Бумеранг»: «Ростов. М.А. Ш-ву».

— Артур Сергеевич, — сказал я, — это письмо из Ростова от Моисея Абрамовича Шапирова. Какие инициалы я должен был поставить? И потом — Шолохов живет в Вешенской, а не в Ростове. В-третьих, почему я должен думать, что Шолохов — такой занятой человек — будет читать нашу несчастную страницу?

— Где письмо?

— Какое письмо?

— Этого вашего шлимазла из Ростова.

— Сейчас принесу! Это же уму непостижимо — вот так просто обвинить человека! Сразу — Шолохов, Шолохов! При чем тут Шолохов? — орал я, вылетая из кабинета.

Никакого письма у меня, конечно, не было. Всю эту гадость с Шолоховым я придумал от начала до конца. Я тогда думал, что это очень умно и находчиво.

Все письма, приходящие в редакцию, попадают в отдел писем, где они тщательно регистрируются, читаются и лишь затем пересылаются в отделы, куда они адресованы. Крамольные письма, а их очень много (ну. скажем, в защиту Солженицына, Сахарова, про нехватку продуктов и ненормальные условия жизни), откладываются и передаются сотрудникам КГБ. специально приезжающим в каждую редакцию раз в две-три недели для чтения таких писем и принятия мер по месту работы и жительства. Некоторые наивные читатели под такими письмами ставят свои адреса и должности. Считайте, что они на учете или давно пропали. Анонимки тоже тщательно изучаются, и их посланцы не могут рассчитывать на безнаказанность: их все равно поймают. Так это примерно работает.

Я пришел к себе и написал письмо от имени этого Моисея Абрамовича. Конверта у меня не было, а если бы и был, на нем должны были быть почтовые штемпели Ростова и Москвы. Я позвонил в Ростов какому-то моему автору и попросил срочно прислать мне письмо из Ростова от имени Моисея Абрамовича. Он помчался отправлять, потому что весь Ростов уже гудел от моего паршивого «Бумеранга». В отделе писем я по блату зарегистрировал письмо задним числом, поставил на него соответствующий штамп и понес Тертеряну.

Тертерян, покачивая головой как старый еврей у Стены Плача, дочитал мою писульку и сказал:

— А где конверт?

— Какой конверт?

— Простой конверт. Из Ростова.

— Что же я, должен хранить конверты? Видите, он просит закрыть «Бумеранг», а я остроумно ему отвечаю…

— Я вижу ваше остроумие. Я не вижу конверта.

— Выбросил, наверное. Пойду поищу.

— Поищите, поищите, любезный. А не найдете — пеняйте на себя. Шолохова мы вам в обиду не дадим. И так достаточно намеков с Сазоновым.

И он пошел показывать письмо Чаковскому.

Ах, как кричал Чаковский! Его было слышно на всех пяти этажах. На его месте я бы кричал еще громче. И зачем мне это было нужно? На кого я поднял руку, мальчишка? Меня же раздавят как таракашку. И никто даже не заметит.

Но все же Тертеряну удалось меня отстоять. С другой стороны, Чаковский сумел убедить ростовского вождя, что не на Шолохова же «Литературка» подняла руку! Да вот и письмо от какого-то идиота из Ростова…

Через два дня пришел конверт со штемпелями.

— Нашел, нашел! — кричал я, врываясь в кабинет Тертеряна. — Вот ваш конверт. Я его в корзинке нашел. Уборщица не успела выбросить. А вы сразу — Шолохов, Шолохов!

Тертерян брезгливо посмотрел на конверт и сказал:

— Хорошо сработано. Молодец. Оперативно. И штемпели в порядке. Вот только даты не совпадают. А так все хорошо. Еще раз сыграете в такую игру, Илюшечка, — костей не соберете. Ясно?

* * *

Штатным членом редколлегии у нас работал Георгий Гулиа, человек веселый и опасный. Он когда-то написал повесть «Весна в Сакене», за что получил Сталинскую премию. Одновременно он был сыном классика абхазской литературы Дмитрия Гулиа. Себя он считал отчасти сатириком, и ему отсылали наши штучки, если начальство в них хоть немного сомневалось. Он их с удовольствием «рубил», а потом приходил объяснять, что ничего не мог сделать, уж очень прозрачно было написано.

На редакционных летучках мы обсуждали вышедший номер и выясняли, что, с нашей точки зрения, хорошо, а что плохо.

В том номере прошел какой-то хороший рассказ и фразочка: «Хорошо тому, кто носит подтяжки, говорить: «Затянем пояс!»

Гулиа сидел на летучке рядом со мной.

— Слушай, — шептал он мне, — это колоссально, что ты сумел сказать этой фразой! Это колоссально, слушай! Я тебе точно говорю, это замечательная фраза, она войдет в историю! Вот такое мое мнение.

Он поднял руку и сказал:

— Можно мне высказаться? До каких пор мы будем терпеть антисоветские выходки на шестнадцатой полосе, а? Где это видано в советской печати так критиковать партию и правительство! Если партия на своем последнем пленуме совершенно правильно подняла вопрос об экономии в производстве и при потреблении продуктов питания, то кто дал право этим молодчикам с шестнадцатой полосы обзывать партию «подтяжками», а? Слушай, я вам точно говорю, что некоторых уже пора разгонять. Развели здесь, понимаешь, демагогию, а мы, редколлегия, потом за них отвечай!

Я задохнулся! Это было сделано без всякого перехода. Вот только что он шептал мне на ухо одно, и через секунду — через секунду! — вот это! При всех! Вот гад!

Гулиа сел на место рядом со мной и прошептал:

— Слушай, не обращай внимания, это я так, для пользы дела. Фразочка колоссальная! Колоссальная, говорю, фразочка!

* * *

21 августа 1968 года на 16-й полосе «Литгазеты», в самом ее центре, была напечатана фотография из цикла «Что бы это значило?»: человек в четыре пальца свистит в ответ на что-то, что осталось за кадром. А за кадром в этот день было вторжение советских войск в Чехословакию. И понеслись письма читателей. Самыми спокойными были такие подписи под фотографией, предложенные читателями: «Уберите ваши танки!», «Долой агрессоров!», «Свободу не уничтожить!». Мы ходили как помешанные. Мы вовсе не собирались так, впрямую, разбойничать на странице советской газеты. Номер верстался за несколько дней до событий в Чехословакии. Вторжение прошло втайне, никто не был предупрежден, сообщение о вводе войск было дано, если не ошибаюсь, двумя днями позже. Но начальство буквально ревело! Оно усмотрело саботаж и все такое. А вы бы не усмотрели? И сколько мы ни убеждали, что ни чуточки не виноваты, что любая иная безобидная картинка в этот день рассматривалась бы именно так, нам уже не верили. Мы попросили отдел писем отдавать нам письма читателей без регистрации, потому что отлично понимали, чем это грозит нашим корреспондентам. И надо сказать, что нам пошли навстречу. Мы пачками вскрывали письма, рвали мятежные ответы и складывали в стопочки «благопристойные», не имеющие острей политической подкладки. Но начальство решило, что с этого дня за нами нужен глаз да глаз. Если раньше и удавалось «просунуть» острую или сатирическую фразу или рассказик, то теперь каждый материал посылался на прочтение по крайней мере восьми-девяти членам редколлегии, которые не пропускали ничего! Мы были на грани отчаяния. Вместо одной полосы (это примерно 24 страницы машинописного текста) я был вынужден готовить четыре полосы! А где же взять материал? Народ наш был уже избалованный, смелый, я бы сказал — наглый, все вслух обсуждали чешские события и возмущались, и сколько я ни стучал кулаком по столу, требуя, чтобы все немедленно прикусили свои длинные языки, а то нас вообще разгонят, ничего не помогало. И полосы составлялись по старой российской цензурной методе: ты даешь начальству полосу с такой, скажем, фразой: «Если бы Лев Толстой жил в коммунальной квартире, он стал бы Салтыковым-Щедриным!» Начальство морщится и просит что-нибудь другое. Ты несешь фразу: «Очереди станут меньше, если сплотить ряды». Начальство смотрит на тебя как на красную тряпку и просит принести что-нибудь другое. Ты несешь фразу: «Знаете ли вы, что пулеметная очередь доходит до прилавка гораздо быстрее обыкновенной?» Начальство зеленеет и просит чего-нибудь еще. Ik приносишь: «Допустим, ты пробил головой стену. Что ты будешь делать в соседней камере?»

— Илья, — рычит начальство. — Вы издеваетесь! Можете принести что-нибудь человеческое?

— У меня больше ничего нет, — отвечаешь ты, потупив глазки.

Начальство размышляет. Потом говорит:

— Принесите ту, первую. Тоже глупая, но не такая, как все эти.

И появляется в газете фраза о Толстом в коммунальной квартире…

На следующей неделе все повторяется сначала…

Поэтому, цитируя одну из напечатанных фраз, могу сказать: «Жаль, что я не лирический поэт. — сколько грустных дней пропадает впустую…»


* * *

Прошла уже тыща лет. И жизнь другая, и проблемы другие, и забыто многое, и лица как в тумане… Но мы вспоминаем эти дни, потому что дорога нам наша молодость и мы никак не хотим с ней расстаться. Хотя… если перефразировать старую французскую пословицу, она звучала бы так: «Если бы молодость знала, она бы и в старости могла…» Ан нет, ничего не выходит в нынешней нашей старости, потому что многие из нас, и я в том числе, лишились того, что составляло суть и смысл нашей прежней жизни, — активного в ней участия. Ведь это я отбирал для «Литературки» смешной и талантливый материал. Это я его редактировал. Это я поверил в автора. Это я пробивал его в печать. И это не я его «рубил», уничтожал, не давал увидеть свет.

Ну? Поплакали? Пострадали вместе со мной? Попереживали? Хватит. Вернемся к нашим баранам. Наши бараны не хуже тутошних. Побродим по волнам нашей памяти. Настроим наши приемники на вчерашнюю передачу. У микрофона Илья Суслов. Тема нашей беседы — вчерашний день, прошлогодний снег, вчерашнее завтра всего прогрессивного человечества.

Пришел автор. По профессии — барабанщик в оркестре. Принес рассказик. Называется «История». Рассказик такой: стоит человек и ловит такси. Снег идет. Холодно. Теккси не останавливается. Час стоит ловит, другой… Вдруг видит — на той стороне улицы другой человек стоит, тоже, видно, такси ловит. С протянутой рукой. Потрогал его герой и видит, что человек окаменел. Замерз, видно. Взвалил его на плечи, отнес домой, положил на диван. Утром жена говорит: «Ты кого, дрянь пьяная, принес вчера? Совсем упился, прохвост!» Он смотрит на диван, а там этот лежит, с протянутой рукой. Памятник с площади.

Пардон за неточный пересказ. Это я по памяти воспроизвел. У автора лучше было написано. Короткий рассказик. Строк на двадцать.

Напечатали. Начались звонки. Понеслись письма. Посыпались жалобы. От старых большевиков главным образом. Как?! На кого?! Руку?! Очумели?! Советская власть кончилась?! На Ленина?! На самого?! Сгноим!

Тертерян был спокоен. Он меня усадил в кресло. Он мне воды принес. Он был на «вы». Он был бледен, как Д’Артаньян, вручивший подвески герцога Букингемского французской королеве. Он сказал:

— Илья, из этой ситуации мы уже не выпутаемся. ЦК просит крови. Свою я отдать не могу. Мы выпустим вашу.

— Чего, чего? — залепетал я, придумывая на ходу версию. — Какую кровь? Вы шутите. Вы же гуманисты. Вы же за мир между нашими народами. Вы же за разоружение.

— Вы зачем Ленина тронули? — шепотом спросил он.

— Я? Ленина? Что я, псих? Кому надо трогать Ленина?

— Чей памятник подобрал ваш алкаш на площади?

— Пионерки! — сказал я. — Пионерки! Он ее принял за пассажира. Мы ведь с вами — за нормальную работу такси. Вот о чем рассказ.

— Пионерка?! — заорал он. — Пионерка делает салют рукой! С вытянутой рукой у нас Ленин стоит! На Ленина…

— Минуточку! — сказал я. — Почему только Ленин? А пограничник? Он стоит на бульваре и защищает границу родины.

— Я умру от вас, любезный, — сказал Тертерян. — Пограничник руку держит козырьком, всматриваясь во внешнего врага, нарушившего границу. Козырьком. Вы Ленина…

— Хорошо, — сказал я. — Пусть не пограничник. Это просто гипсовый памятник спортсмену, футболисту, Мичурину. Почему Ленину? Нам с вами и в голову не пришел Ленин. Мы с вами этот рассказ читали — не было там Ленина. Откуда появился?

Тертерян брезгливо бросил на стол толстую пачку писем.

— Это из ЦК, — сказал он. — Большевики вас раскусили.

Большевики писали, что только гнусные троцкисты, окопавшиеся в «Литературке», могли поднять руку на самое святое в жизни советского человека — на В. И. Ленина, святое имя, освещающее путь всему миру, И только сионистскими происками американского империализма можно объяснить факт самого появления на свет кощунственного рассказика, где великий вождь и учитель, за которого не задумываясь отдадут свои жизни эти большевики и коммунисты всего мира, можно объяснить появление этой мрази на страницах другой мрази, называемой «Литгазетой», Просим принять меры! — так заканчивались все письма трудящихся.

— Ну, что будем делать? — спросил я, совершенно угнетенный их праведным гневом.

— Будем снимать с работы, — устало сказал Тертерян. — Вот теперь уже допрыгались окончательно. Сколько раз я вас предупреждал…

— Дайте побороться, — сказал я. — Товарищ Ленин как-то не пришел мне на ум в тот момент.

— Врете, — сказал Тертерян. — Это мне он не пришел на ум, когда я пропускал этот вонючий рассказик. Мне и в голову не пришло, что вы так далеко зайдете.

Я пошел к себе, вызвал секретаршу и попросил разыскать в библиотеке сведения обо всех памятниках в СССР, где герой с протянутой рукой. Таких оказалось два типа: Ленину (во всех городах и весях) и Кирову (в Ленинграде), что тоже было плохо. У остальных руки были на месте: у пояса, у бедер, на груди, за спиной. У Венеры вообще рук не было. У Сталина на одном памятнике отозвали одну руку. Павлика Морозова я бы задушил вот этими руками. Но не о них шла речь. Других памятников на площадях и в скверах не ставили.

Я сел писать письма большевикам. Я написал, что только безумцы могут подумать, что парторганизация «Литгазеты» (я был беспартийный, но знал, как надо писать) могла проявить такую бестактность, чтобы опубликовать рассказ о Ленине, нашем вожде и учителе. И кроме того, писал я, памятники Ленину делают из гранита и мрамора, так что совершенно невозможно отнести их на себе домой и положить на диван, неужели такая простая мысль не могла прийти в голову людям, справедливо охраняющим чистоту ленинского учения от происков врагов мира, которых, конечно же, нет в редакции «Литературной газеты».

Стало быть, речь в рассказе шла о безвкусной гипсовой скульптурке, какие отравляют внешний вид наших замечательных городов. Поэтому, наряду с заботой о более добросовестном обслуживании советских людей некоторыми таксистами, был поставлен вопрос об эстетическом уровне убранства наших городов в части архитектурного и скульптурного их оформления. И не следовало уважающим себя коммунистам бросать тень на «Литературную газету» и на ее коллектив, помогающий партии бороться со всеми и всяческими недостатками, все еще иногда встречающимися в нашей жизни!

Я отнес проект письма Тертеряну. Он прочел, остался доволен и понес его Чаковскому. Чаковский прошелся по письму рукой мастера, убирая подтексты и ненужную и даже идиотскую иронию, сохраняя то выражение невинности и некоторой обиды за вверенный ему коллектив, которые были заложены в проекте письма большевикам. Письмо было размножено, подписано козлами отпущения (мной и Витей Веселовским) и послано в ЦК и по остальным адресам.

А мне стало так скучно и так страшно, что в следующий номер я вставил фразу, как никогда отвечавшую моим тогдашним настроениям: «Объявление. Вчера вечером потерял на углу Цветного бульвара и Садового кольца интерес к жизни».

Нас опять простили. Но с тех пор с нас требовали только позитивной сатиры. Знаете, что это такое? Это когда считают, что «цель сатиры в том, чтобы в крике «караул!» прослушивалось «ура!». Это когда «на похоронах Чингис-хана кто-то говорит: «Он был чуткий и отзывчивый». Это когда «в действительности все выглядит иначе, чем на самом деле».

И когда ты понимаешь, что сделал все, что мог, что ты дорос до своего потолка и у тебя нет ни сегодня, ни завтра, а только вчера, ты начинаешь задумываться об эмиграции.

И потом ты уезжаешь. И начинаешь жить вторую отпущенную тебе жизнь.

И вспоминаешь тех, с кем жил в первой жизни. С кем работал. Тtex, кто остался, И тех, кто делит с тобой горести и радости эмиграции. Ну, и хватит пока.

1986

Владимир Владин Еще о зарубах

Рассказ Михаила Успенского «Дурной глаз» был принят в «Клубе ДС» сразу безоговорочно и на ура, но так же сразу и безоговорочно был зарублен абсолютно всеми членами редколлегии. Вы думаете, члены редколлегии не пришли от рассказа в восторг? Ничего подобного! Как говорил один наш знакомый учитель литературы, «не отнюдь!».

Все ощутили блеск рассказа, но… Никто не хотел стать безработным. И возникли знаменитые так называемые неконтролируемые ассоциации.

Кого мы видели в то время почти каждый день по телевизору? Конечно же, «дорогого Леонида Ильича Брежнева».

А теперь перечитайте последние строки рассказа — и вы поймете, что такое неконтролируемые ассоциации.

Думается, сам автор не имел в виду «дорогого» генсека.



Михаил Успенский Дурной глаз

Одна женщина в роддоме № 4 взяла и родила мальчика, Николая Афанасьевича Пермякова. Нетрудно догадаться, что эта женщина была его мама. Когда Николая Афанасьевича, тогда еще просто существо, принесли первый раз кормить, существо раскрыло глаза и посмотрело на свою мамку так, что у нее враз пропало молоко в грудях. Одна старая женщина из подсобного медицинского персонала объяснила всем желающим, что у ребенка дурной глаз.

— Глазик у ребенка дурной, — говорила она.

А на вид — глазик как глазик. И второй такой же. Хоть и говорят в народе «дурной глаз», а попробуй определи, левый дурной или правый дурной.

Покуда маму Пермякову не выписали, все в роддоме шло через пень-колоду. То батареи прорвет, то еще что-нибудь. А один мальчик, который лежал рядом с Николаем Афанасьевичем, вырос и стал вор и бандит, был посажен в тюрьму и расстрелян.

Дома у Пермяковых тоже стало неблагополучно. Афанасий Пермяков по случаю рождения сына первый раз в жизни выпил — и пьет до сих пор. «Не напьется никак», — объясняет теща. У тещи, в свою очередь, сгорел свой дом в городе Барановичи Белорусской ССР. Мать помнила слово про дурной глаз и повела уже ходящего Николая к окулисту. Окулист долго смотрел в дурной глаз через специальный прибор, никаких болезней не нашел, посоветовал носить черные очки, а еще лучше — зеркальные.

Так и ходил Николай Афанасьевич — маленький, а в зеркальных очках, как цирковой артист-лилипут.

А тот окулист, Мовсесян Ваграпет Аршакович его фамилия, в тот день не пришел домой с работы, и никто его не может найти, хоть и объявили всесоюзный розыск, А не надо было в дурной глаз через специальный прибор глядеть, он же усиливает, прибор.

Пришло число первое сентября. Надо идти в школу. Николаю дали портфель и цветы астры.

— Ой, нельзя ходить в темных очках! — стала ругаться первая учительница Николая Афанасьевича Бородун Аэлита Степановна. — Так только одни стиляги делают. Сейчас же снимай очки!

Николай очки-то и снял. Учительница посмотрела ему в глаза. У нее через неделю должна была быть свадьба. Куда там! Ее жених, известный в городе таксист Леха, полюбил вдруг не ее, а артистку эстрады на гастролях. Он возил ее по городу, так как она за вечер три-четыре концерта пела, уехал за ней и ездит теперь следом за ней повсюду, кроме загранки. В загранку его не пускают.

Потом Николаю пришла повестка в ряды армии. Конечно, на медкомиссии тоже был окулист — военный врач-офицер. Он признал, что глазки у Николая не больные, а нормальные, и надо служить. Вечером окулист пошел с одной знакомой в ресторан, выпил маленько, а запьянел сильно, разбил витрину и многое другое. Пришлось ему отсидеть на гауптвахте и заплатить очень много денег, а потом еще над ним был суд офицерской чести. В старые времена ему со стыда пришлось бы застрелиться, а теперь только звездочка одна слетела.

Николая привезли в армию, и прапорщик Огурной повел его с другими новобранцами в баню. Пермяков и в баню пошел в очках, хоть и голышом.

— Очки, салага, на гражданке оставь! — сказал ему прапорщик и снял с него очки. Поскользнулся на скользком полке, полетел вниз и там поломал руки-ноги.

Солдату в темных очках быть не положено, если не дембель. Так что в этой самой войсковой части стали твориться всякие неуставные дела: то солдат домой убежит, то дизентерия какая-нибудь. За полтора года трех командиров сменили с понижением. Только когда Николай стал старослужащим солдатом, дембелем, он пошел в солдатский магазин «Военторг» и купил себе темные очки. Надел очки — и часть мигом стала ходить в отличных.

Отслужив как положено, Николай домой не вернулся, а поехал жить в большой город. Он все еще не знал, что у него за глазки такие. Не нашлось на него старой женщины, чтобы сказать:

— Глазик у вас дурной, Николай Афанасьевич!

Одни только цыганки, когда Николай Афанасьевич снимает на улице очки с целью протереть, шарахаются от него, как от милиционера. Цыганки знают что почем.

А очки он снимает только перед сном и еще на работе.

А где работает Николай Афанасьевич, все люди знают, потому что видят его каждый день да через день. Причем без очков. У него такой приятный голос:

— Здравствуйте, дорогие товарищи! Начинаем передачи Центрального телевидения…



Евгений Обухов Ностальгия по тоске

На днях пришел Володя Владин.

Как и раньше. рассыпает вокруг себя искры идей. Горячо настолько, что к нему почти опасно приближаться. Что же творилось в «Клубе» тридцать лет назад. когда все были молодые и этих «всех» там было много?!

Выпив пива, Владин рассказывает уже раз пятнадцать слышанную историю про Виталия Резникова и посетителя, принесшего в «Клуб» бутылку коньяка (см. его мемуар «Тоска по ностальгии»). И в пятнадцатый раз рассказывает смешно. Но теперь есть у рассказчика и другие интонации: минувшей ночью Володя по нашей с Юрой Кушаком просьбе разыскал в Америке Илью Суслова, чтобы вытребовать материалы для этого тома, и они оба — по выражению Владина — рыдали, склонившись к телефонным трубкам. Владин в этот день был просветлен и более обычного мемуаристичен. Дожидаемся рукописного факса из-за океана, и Паша Хмара долго списывает с него электронный адрес Ильи, советуясь со всеми: «Это «f» или «t»? Никому не грустно, хотя фактически у нас в руках послание из далеких 60-х в конец сентября 2000 года…

И я думаю: «Черт возьми, хорошо Владину и Хмаре писать свои веселые мемуары о том. что было много лет назад. А каково «вспоминать», что произошло буквально позавчера? А ведь большое видится на расстоянии…» Впрочем, философствовать над есенинской строчкой некогда — с позапрошлого года, когда я присел на стул главного администратора, а Хмара выдвинулся в старшие аксакалы, мы только тем и занимаемся, что переезжаем. В здании перманентный ремонт, и мы с Павлом, подобно обитателям растревоженного муравейника, носимся… нет, не с яйцами, а с пачками рукописей, прочим содержимым тумбочек и с драгоценными экспонатами (сохранившимися в период последних общероссийских смут) музея «Клуба ДС».

Как известно, один переезд равен лишь половине пожара, так что в обычное время это не слишком страшно. Но иногда в «Литературке» а-ля конец века наступает благодатное время выплаты гонораров. И тогда сонмы воспрянувших авторов «Клуба» заполняют коридоры редакции, разыскивая переехавшую альму и, я бы даже сказал, мастер современного юмора.

Идет Виталька Песков, возбуждая за спиной шепот-ливые вздохи студенток института журналистики при ЛГ», в которых различимо восхищенное «сам Песков…» Не менее «сам» приходит Володя Вишневский. У него всегда наготове несколько новых строчек, и им все радуются. Вот и Витя Коклюшкин — узнаваемый и нешумливый. Он считает невозможным появиться в «Клубе», не оставив нового творения. Поэтому при каждом визите оставляет, извлекая вчетверо сложенные листочки из бокового кармана. Так же доверяет 16-й полосе «право первой ночи» искрометный Толя Трушкин.

За Трушкиным — одним из самых смешных писателей современного «Клуба ДС» — можно ходить с коробкой из-под ксерокса и ловить в нее случайно оброненные шутки. Вот, например, весной двухтысячного едем в Ростов-на-Дону на дни «Литературной газеты». Естественно, основа бригады — «Клуб 12 стульев». С нами Володя Вишневский, композитор Гриша Гладков и Толя Трушкин. В коридоре поезда стоит малыш, задрав на подоконник подбородок и наблюдая проносящиеся за окном интересности. У соседнего окна — величавый, как столичный орел, невозмутимый, подставивший лицо веселому ветру Трушкин. Малыш восторгается очередным пейзажем и бурно делится восторгом с окружающими, тыча в стекло пальцем:

— Ы! Ы! У-у!..

Трушкин, не меняя позы, «соглашается» заботливым и в то же время покорным голосом:

— Да-а… Всё разворовали… Всё…

В «Клубе» — не то, что в стране. Судьбы и годы разворовали не все и не всех. Постоянно появляется неиссякаемый Марк Розовский, хранящий традиции придуманного им Евг. Сазонова. Другой частый и столь же желанный гость — еще один отец-основатель — Боря Брайнин. А еще — второй в истории клуба главный администратор Андрюша Яхонтов, который никогда не изменит ни любимому «Клубу», ни жанру среднего (по объему) рассказа. А еще из этой когорты — Гёрман Дробиз, Алексей Пьянов, Никита Богословский эт цэтэра.

Друзья и ровесники — те, кому по сорок — пятьдесят, — меня простят. Всех этих авторов перечислить невозможно, забыть назвать в перечислении — преступно. А лучше налью. А публикации в «Клубе ДС» — вне зависимости. Посмотрите четвертый раздел Антологии, посмотрите 16-ю полосу «ЛГ» — вот там новая волна юмористов, для которых живые и здравствующие Илья Суслов, Владимир Владин, Виталий Резников, Вагрич Бахчанян, Виталий Песков, Борис Брайнин, Сергей Тк>нин, Михаил Златковский — уже легенды. Пусть же большинство из дээсовской молодежи доживут до такого же состояния души и славы. Да пусть все доживут!..

В последнее время у администрации возникла еще одна приятная обязанность. Прознав, что под крышей «Клуба» собрались сразу два человека, пишущих стихи, нас принялись атаковать просьбами о рифмованных поздравлениях. Что делать, не ронять же марку «Клуба»! И пошли выпекаться в администрации то строчки в честь юбилея Домжура:

Владея языком Эзопа

и речью пламенной прямой,

мы вместе с музой Каллиопой

сюда заходим как домой.

Такие речи здесь гремели,

что стали классикой уже…

Мы все, как из простой шинели,

пошли в народ из ЦДЖ…

То обращение к другу-стихотворцу:

Коль графоман придет —

задвинем в тень его:

учись, мол, идиот,

у Игоря Иртеньева.

Учись постройке дач,

даренью роз и кал,

решению задач

по обаянью Алл…

а то шутливое обращение к верстальщице, навеянное визитом в «ЛГ» Андрея Вознесенского:

Ты поймаешь меня у буфета

и с улыбкой попросишь остаться,

я останусь с тобою за это,

захочу я с тобою верстаться.

Накидаю тебе юморесок,

набросаю веселых картинок.

Ты устало запустишь процессор,

а в меня ты запустишь ботинок.

И, кусая обсохшие губы,

ты попробуешь сделать полоски,

проклиная все стулья и клубы,

юмористов, газеты, киоски…

А когда я полоски сверстаю.

Провожать меня с лестницы будешь.

Я ступени ее сосчитаю,

простонав: «Ты «ДС» не забудешь…»

Поздравилки расходились по редакции «ЛГ» в списках, добавляя «Клубу 12 стульев» авторитета и, впрочем, не добавляя гонораров…

Итак, с 1999 года мы с Пашей Хмарой несколько раз, уподобляясь муравьям, перетаскивали нехитрый (а также и хитрый) скарб «Клуба 12 стульев». Каждый переезд предвосхищался явлением Сергея Андреева, улыбчивого исполнительного директора «Литературки».

— Ну чо, ребята, — говорил он, окидывая лучезарным взором наши не до конца распакованные с предыдущего переезда пожитки. — На втором этаже начинается ремонт, давайте на шестой.

И первым брался за коробки, пока мы с Хмарой приходили в себя.

Единственное, чего мы не доверяли посторонним, — экспонаты. Мы бережно укладывали реликвии и несли:

— деревянное резное панно «Клуб 12 стульев», похожее на икону,

— бюст Венеры, расписанный всякими умными, но слегка хулиганствующими писателями:

— кружки, спаянные две в одну, чтобы пить на брудершафт:

— коловорот с ключом, надо полагать, от любого замка:

— туфельку Золушки 60-62-го размера, ожидающую хозяйку:

— всякие-разные черепа и изваяния, а также пепельницу с Моной Лизой — искусство, однако:

— ночную вазу с носиком (очень удобно, кстати):

— набор джентльмена в виде складного ножа (гаечный ключ, ложка, вилка, зубная щетка):

— кувшин «На троих» с тремя носиками;

— незнамо что в виде молотка с цепочкой от унитаза:

— электроприбор мощностью в одну свечу, т. е. патрон со вставленной в него свечкой и проводом с розеткой;

— терку для гигантской моркови, ну очень большую:

— веничек для бани из стекловолокна, мало не покажется:

— трубочку для коктейля в два пальца диаметром:

— стул венский с астролябией;

— и, наконец, особо торжественно — рога и копыта в едином оформлении с трогательной табличкой: «Александру Иванову от почитателей его таланта, п. Палатка 27.01.85 г.»

И вот теперь «Клуб ДС» — на шестом этаже «Литера-турки», в Г-образном помещении с двумя компьютерами, с прочими прибамбасами и со всеми перечисленными экспонатами (бронзовую пепельницу в форме рыбы, принадлежавшую самому Виктору Веселовскому, злодеи сперли в канун какого-то из переездов в ноябре 1999 года). Все у нас современно, уютно, и все работает, включая кондиционер. Но до последнего времени чего-то не хватало. Может быть, той бурной, толкучей атмосферы, что бытовала в том угловом помещении на другом конце здания, где было много дерева, а не пластика, много картинок и вырезок на стенах, да и рыба еще стояла на законном месте.

И вот недавно…

Все замечательные начинания в нашей стране случались аккурат после Дня смеха. Так что понедельник третьего апреля двухтысячного года совершенно заслуженно вписался в ряд таких дат. В этот день я оказался в кабинете главного редактора «Литературки» Льва Гущина, где присутствовал и генеральный директор Алексей Мезенцев. Их вид соответствовал торжественности момента:

— Давай пиши концепцию юмористического приложения. Будем издавать…

Так внезапно реализовалась многолетняя мечта всех членов «Клуба ДС», которые — повторюсь — всегда жили по принципу «если нельзя, но очень хочется, то можно». Многие годы существования «Клуба» было просто нельзя. Потом постепенно становилось можно, и вот наконец-то в этом году очень захотелось.

Условия издатели поставили вполне конкретные: новая газета не должна копировать 16-ю полосу ни по уровню, ни по стилю. И главный ее принцип — даешь юмор народу! А народ, как известно, любит и поострее, и погорячее, а то и похулиганистей. Когда документ под заголовком «Концепция» был готов, мы с Хмарой положили на стол чистый лист бумаги и принялись выдумывать варианты названия. В самый ответственный момент в «Клуб» ворвался обозреватель «ЛГ» Олег Осетинский и прокричал с порога: «Золотой козел»! Мы поняли, что в списке пора ставить точку. Он лег на стол начальства, и спустя некоторое время приложение с наиболее оригинальным из трех десятков предложенных названий — «Литературная газета — 12 стульев» — было зарегистрировано.

Благодаря этому «Клуб» после лет относительного затишья снова стал шумным и многолюдным. В редакцию пришли новые сотрудники — заражающий своим жизнерадостным смехом во время чтения чужих рукописей Олег Романов (он же Нестор Бегемотов, автор веселой мелочевки и нескольких иронических романов, в том числе «Штирлиц, или Как размножаются ежики»), обстоятельный литератор Артур Кангин, с титаническим упорством читающий всю поступающую в новую газету прозу, и величаво-спокойный Сергей Сатин, одного взгляда на бакенбарды которого достаточно, чтобы понять: именно этот поэт и должен был стать автором «Истории государства Российского» и «Всемирной истории» — в частушках.

Такого наплыва юмористов не выдержал даже редакционный лифт, вознамерившись низвергнуть в бездну всю администрацию и редакцию «12 стульев». По случаю счастливого избавления Павел Хмара не мог не разразиться одой:

Однажды мы верстали приложенье

(Нам дали время, чтоб его верстать!),

И влипли мы в такое положенье.

Что лучше бы о нем не вспоминать!

Мы бились над изысканностью шрифта.

Мы отсекали лишек, пиво пья,

И к девяти попали в недра лифта.

Которому мы были, в общем-то,

почему-то безразличны…

…Мы ехали в таком шальном составе

секунд, конечно, менее пяти!

И, громко гукнув в старческом суставе,

Лифт встал уже на стартовом пути…

Продолжение этой душераздирающей истории предлагаю прочитать в газете «12 стульев» № 2/2000 г. Но раз вы читаете и эти строчки, поверьте: происшествие закончилось массовым фотографированием на память у подъезда «ЛГ»…

Отцы-основатели «Клуба 12 стульев» вспоминают (те-перь-то с удовольствием), как в советские времена рубили тексты и как порой приходилось биться с начальством из-за каждой строчки. Сейчас все иначе — был бы хороший материал. И в случае неудачи мы получаем свою долю критики постфактум, после выхода 16-й полосы или номера»12 стульев». Впрочем, эта критика приятна. А как иначе, если, например, однажды на планерке зашла речь о публикации в «Клубе ДС».

— Н-да… — сказал ответсек «Литературки» Леонид Колпаков. — Колпак-то сшит не по-колпаковски!

— Мне эти слова — как обухом по голове! — отреагировал я, то бишь, главный администратор и главред приложения Обухов.

— Вот, зацепились… А ведь надо жить друзенко… — добродушно пробурчал ведущий редактор элгэшной тетрадки «Политика, экономика» Анатолий Друзенко.

— Ничего, ничего, — вмешался Лев Гущин, — Можно еще гущее, еще гущее…

Завершил «разборку» главный художник Михаил Златковский:

— Златковские слова, вовремя сказанные!..

…Нет, тосковать в этой редакции «Клубу 12 стульев» не дадут. Да мы и не будем.



Загрузка...