Маршалы в отставку не уходят

Проснулся Василий Андреич, как всегда, часа на два раньше всех. На подъем он был — сколько себя помнит — легким, и не было с ним такого, чтобы, подымаясь с постели, помечталось: «Эх, поспать бы еще!»

Обычно тело еще удерживало остаток сна, но неторопливый ум Василия Андреича, не замечая этой тончайшей неги, уже перебирал все предстоящие дела, которые ему нужно сделать за день.

Он почти не думал о сделанном год назад или вчера (что сделано — то сделано) и не спохватывался, сожалея: «Ах, дескать, не так нужно было делать, а эдак. Да, начать бы жить снова, все бы повернул по-иному».

Мера жизни у Василия Кряжева — это работа. И если спрашивал у него кто: как, мол, раньше-то он жил?

— Ничего, — отвечал, — поработал, — и вроде бы прислушается к далекому, возникающему в теле чугунному гулу работающих мышц.

Пробовали как-то расторопные, много знающие люди выведать у Василия Кряжева его мечту. Какая-то девчушка, придерживая на ремне коробку, совала под нос Василию решетчатую железную култышечку микрофона и настойчиво требовала:

— Вы уж скажите о своей мечте. Так мы от вас не уйдем.

Василий поворачивал каску козырьком в сторону, чтобы не слепить светом людей — дело было в забое, — мучился, озираясь на напарника корреспондента, кругленького, как колобок, мужика.

— Ну, ну, смелее, чего вы! — подбодрил его «колобок». — Мечта — крылья человека. Вы, я думаю, не бескрылый.

— Да уж это… возмечтаешься, бывает… — У Василия Андреича даже голос зазвенел. — Вот на лопату, покидай ею уголь…

Он совал лопату в руки журналисту. Тот улыбался, отводил лопату в сторону.

— Вы не поняли вопроса…

— Как не понять. — Василий Андреич, приподняв лопату, поворачивал ее то одной, то другой стороной. — Это же мечта! А просто сказать — лопата «Караганда». Свояк с Запада прислал. Она в руках-то что лист бумаги, и износу ей нет. А теперь вот местная, — Василий Андреич взял другую. — Колода! Раз в пять тяжелей и гнется, как репа.

— Что вы?! — замахал журналист ручонками-ластами. — «Караганда» — это желание. Вы путаете желание с мечтой, а она должна быть глобальной… Не думаю, чтобы вы не мечтали о рекорде… А? Как, угадал?! — Довольный своей проницательностью, он заулыбался.

— О рекорде не мечтал, — спокойно, не в тон ему сказал Василий Андреич. — Не спортсмен я, а рабочий. Работаю я уже давно, и еще потеть долго. Так что баловаться рекордами некогда.

Были и крылья. Помнится, родился у него первенец — Михаил, а перед глазами день и ночь еще трое неродившихся. И обличье их виделось ему в виде мальчишек-подростков. Лобастые такие мужички, белобрысые, всегда занятые делами: огород вскапывают или мастерят что под навесом у летней кухни. Мечталось о сыновьях, а Наталья, жена ненаглядная, после Мишки Татьяну, Валентину да Светку как нарисовала.

Глядя иной раз на дочек, пугался и стыдился далекого своего нежелания в их рождении. А сыновья нет-нет, бывало, да померещатся, но скатились годы, словно бусы с порвавшегося ожерелья. Шабаш, Васька, кое-какие дела ты завершил в своей жизни, а дальше — дело детей.

…В последние дни Василий Андреич плохо стал чувствовать свое тело. Вроде зачугунел весь. Слабости нет, напротив, вот, кажется, подними он сейчас руку и опусти ее на самодельный дубовый стол — и он, стол этот, рассыплется на куски. И сердце вроде не болит, но ему стало тяжко: будто не грудь покоит его, а на нем, на сердце, повисла вся тяжесть тела. И только в забое, разломавшись и хорошо пропотев, Василий Андреич забывал про сердце, а тело делалось податливым и послушным.

Этакое состояние немного припугнуло Василия Андреича и заставило призадуматься. Он плохо помнит, когда болел: в детстве, кажется, животом маялся, объедался на огороде зеленью. Да вот бок в последнее время стал напоминать о себе: ноет, будто больной зуб.

Василий Андреич оделся, присел на кухне у стола, на минуту задумался, вслушиваясь в тишину дома. Через полчасика вскинется Наталья, а пока в сладости сна добирает она силы, растраченные в бесконечном колготном дне: «Дом не велик, а отдохнуть не велит».

Сперва, как через матовую роговицу, а потом в прояснении стало видеться ему далекое прошлое: улочка на берегу Иртыша, дерновые крыши, заваленные купавами черемух, уют навесиков, под которыми хорошо было укрываться от густых гроз, внезапно вываливавшихся из темени степных ночей. А рядом, под одним кожушком, шестнадцатилетняя Натальюшка — близкая его тайна.

Предвидение совместной радости, вольной жизни вдруг гулко рванула война, и закачались судьбы, сливаясь во единую судьбу страны. И с той поры надолго не как хочу, а как надо стал жить каждый. Двадцать суток с большими остановками катил на восток эшелон, туго набитый юношами, солдатами тыла. И все эти дни Васька Кряжев исходил острой тоской по беляночке Наталье и по родным местам, по Прииртышью с колыхающимися хлебами, которые подступали прямо к избам Миловидовки. А Иртыш — с глухоманью камышей!

Путь эшелона закончился в маленьком городке с терриконами. Городок будто в чаше — кругом сопки, а за сопками на юге — море.

Спустился Василий в забой, и шибанул в нос пронзительно не похожий ни на что знакомое ему запах. Взорванная масса угля, толстая, матово поблескивающая смолой рудостойка, вывалившийся из кровли корж породы килограммов на восемьсот — все это подсказало сообразительному Василию о тяжкой и опасной работе. «Ну что же, — подумал он, — если на войну не пустят, то прядется воевать здесь».

А через год приехала Наталья, будто привезла с собой и воды иртышской, и степного ковыля с полынью.

А война в дальней дали клокотала, кипела кровью, и здесь, недалеко от тихого городка, в жуткой темени ночи неслышно гибли пограничники. Василий цепко сжимал ручки тяжелого перфораторного сверла, и оно упруго билось в руках, стрекотало пулеметом. После взрыва, не дождавшись, когда выдует вентилятором газ, бежал с лопатой в забой и с неистовым упорством кидал и кидал уголь на решаки транспортера, прислушиваясь к своему телу и радуясь, что на десять часов силы хватит. Бывало, что не рассчитывал, тогда отливали водой.

Степан Колотай, из закарпатских кулаков, попавший на шахту не по своей воле, громадный бычина с горбатым носом во все лицо, не раз подступал к Василию вплотную, шипел:

— Ты што, сюка, расстилаешься, норму гонишь?!

Глаза Колотая по-волчьи горели в подземном мраке.

И тут как тут появлялся его земляк Крысоватый:

— Разьдявим, як жябу…

Василий Кряжев поднимал лампу, высвечивал чужие, ненавистные лица:

— Дай-ка вплотную на фашистов поглядеть.

Те отступали, в ухмылке тая угрозу.

А вскоре Василий Кряжев очутился в больнице. Хотелось кричать от нестерпимого жара, будто он спиной не на постели лежал, а на раскаленной плите. В горячем сознании мерещился весенний студеный Иртыш. Голову бы в воду — и глотать.

— Воды! — кричал Василий. — Воды!

— Чего тебе? — склонилось над ним женское лицо. Оно таяло, исчезало и появлялось снова.

— Оглохли, что ли?! — рассердился Василий. — Пить.

— Пить, да? Ну и слава богу, ну и молодец! — радовалась чему-то женщина и, придерживая ему голову, влила в рот воды, которая, кажется, тут же испарилась, не докатившись до жара внутри тела.

«Заморит, дура», — подумал он, страдая, и кинулся с берега в горячий Иртыш, пил и не мог напиться, а только сильнее разжигал жажду.

Нехотя отступала смерть от Василия Кряжева. Исчезла жажда, и он стал думать, что умирает, что силы покидают его. Он ничего пока не знал о том, что действительно мог умереть раньше, а теперь уже не умрет.

Об этом пока знали лишь врачи. «Раньше» для Василия не существовало, было «сейчас». Все же он стал осознавать, что с ним произошло что-то страшное. Но почему-то все ему улыбаются, будто рады его беде? Приходил начальник шахты Сергей Иваныч Зеленов. Поверх формы небрежно накинул халат. Лицо в улыбке.

— Поздравляю, — говорил, — бой ты, солдат, выиграл.

— Какой бой? О чем вы?..

— Потом, потом… Главное, что победа за тобой.

Потихоньку он догадывался, восстанавливая в слабой памяти события последней смены: вспомнил, как позвал Колотая в заброшенные выработки, чтобы взять рудостойки. Шел впереди. И все… Значит, Колотай его чем-то ударил. Но почему разорван весь бок? И сколько ни напрягал Василий воображения, ответа дать на это не мог.

А потом пришли друзья, тяжело расселись на табуретках. Василий будто впервые увидел, как замучены были их лица заботой и трудами.

— Давно я здесь?

— Уже три недели. Ты поправляйся поцепче, — говорил за всех Михаил Сухов, — а то угля никак не хватает.

— Фашисты где?

— Под Москвой. Им там пятки выкручивают — вот-вот назад похромают.

— А меня как?..

— Тебя-то? — Сухов, сузив глаза, медленно оглядел товарищей и почти шепотом, торопясь, скороговоркой выпалил: — Чище Иисуса Христа пригвоздили тебя кайлом к лесине. Понимаешь, растерялись мы от этакого зверства. Тебя — на-гора… Ребята же взбулгачились: окрутили сволочей тросом да на лебедке — в газенк[7]. Они ревут, как быки. Насилу отняли. Вытянули обратно, а они обделались… Тьфу!

Сухов испуганно оглянулся на вошедшую сестру, но продолжал:

— Гордость мы свою за тебя выражаем, друг ты наш, герой Василий Андреич!

— Еще где не ляпни! Нашел героя, — обозлился Василий.

— Во, видели пузыря! — Сухов черной ладонью показал на Василия. — Да нам врачи дней десять в глаза не глядели. А теперь… Через двадцать дней, говорят, принимайте субчика. Костлявую победил, а говоришь — не герой.

Ребята уходили, сутулые и неуклюжие. Половицы скрипели под их грубыми сапогами. Василий глядел им вослед с благодарностью и любовью.

Кажется, в тот далекий час Василий Кряжев навсегда распрощался с Миловидовкой.

…Василий Андреич сошел с крыльца, и тут же — сад. Прошел за дом по палой листве, плотно устлавшей почву. Еще было мглисто, и сад, из-за наметившегося только рассвета, казался заброшено-уродливым: ветви деревьев суставчаты, корявы. «Постарел сад, — думал Василий Андреич, — омолаживать надо».

Старость сада совсем недавно еще не замечалась им. По осени Василий Андреич аккуратно обрезал лишние ветки, и все казалось ему, что сад только теперь достиг зрелого возраста. И вдруг увиделось — постарел. Может быть, даже и не столько увиделось, а почувствовалось, как почувствовалась с полгода назад тяжесть своей крови в жилах.

Василий Андреич взял в сарае пилу, топор, лопату, заступ и прошел в глубь сада. Остановился у самой толстой от корня и круто развилчатой старой сливы, тронул застекленевшей от мозолей ладонью ее жесткую, как камень колчедан, кору:

— Отжила, старуха.

Глядел на пробрызнувшую зарю, вспоминал, как посадил это дерево. Наталья тогда стояла около с двухмесячной Танюшкой на руках, а прокудной Мишутка мял ручонками пойманную здесь же сонную после зимы лягушку. Ранняя тогда была весна.

«Может, не надо, а? Может, на Иртыш?» — говорила тогда Наталья.

Она понимала, что с корнями молодого сада навсегда врастет в эту каменистую землю Василий, что на месте он укрепляется работой, и чем больше им будет сделано, тем недоступней будет родная Миловидовка.

— На родину, Вася, хочется…

Так сказала это покорно и жалобно, что Василий даже растерялся. «Ах ты, перепелочка степная! Да неужто годы твои молодые не зовут тебя в новь, как позвали они наших родителей из Орловщины в Сибирь вольную?» — подумал он и сказал, нежностью полнясь:

— Не растравляй души — я сам ни дня без Иртыша не живу. А здесь я пот пролил и кровь и в человека вырос. Здесь наши дети родились — их родина тут. И мы для них будем жить.

Вникла и поняла. И не жалел Василий тепла души для нее, самой родной. Дом их тогда стоял на голом взлобке, продувался ветрами, а уж года через три укутал его Василий молодым садом. Славную песню спели, ничего не скажешь! Пятеро внуков: трое у Михаила, двое у Валентины. Было бы больше, да вот Танюшка — шибко ученая голова. Уж двадцать восемь лет, а все одинока.

…Василий Андреич, преодолевая скованность, стал нащупывать лопатой широко разбежавшиеся толстые корни сливы, освобождать их от земли. Потом приостановился, прослушивая сердце, которое, казалось, заполнило всю левую половину груди. Приподнял лицо к вершине и мысленно ахнул: на ветках снежинками налипло цветение. Цвела слива тщедушно, стыдливо, не по-весеннему, наподобие какой-нибудь пожилой бабы, что вдруг ни с того ни с сего заприхорашивается, заневестится и кинется ловить свой последний момент; жалкая в своем запоздалом стремлении, она ни у кого уже не вызовет сочувствия, а только осуждающую усмешку.

— Ты что это, дура?! — удивился Василий Андреич. — Не молоденькая поди обманываться-то?

По коряжине-стволу опустил взгляд до бугристых корней, вздохнул:

— Вот что наделала с тобой теплая осень!

Решительно загреб корни землей: «Живи, когда шибко хочется». Хотя он точно знал, что слива обрекла себя на гибель: закон жизни ей не простит.

Так же решительно Василий Андреич принялся раскапывать и обрубать корни ровеснице помилованной сливы. Топор, как от резины, упруго отскакивал от корней, но Василий Андреич упорно с укосом сек их и сек, ощущая, как, разогреваясь, набухают у него мышцы тела, как оно, тело, легчает, а сердце стало уменьшаться, уменьшаться и, наконец, растворилось в груди, дав свободу дыханию.

Свалив дерево, он распилил его ножовкой, перенес дрова к летней кухне и стал выравнивать яму для нового саженца.

А осенняя запоздалая заря между тем наполнилась жидким сиропчиком, песчаный склон сопки напротив посветлел; из трубы летней кухни потянулся дымок, чуть приподымался и гнулся, льнул к земле, обещая пасмурность и еще долгое в этих местах тепло.

Неслышно к нему подошла Наталья и, выказывая нетвердость женского характера, сказала:

— Не рано ли корчуешь?..

Она знала, что сливы последние годы почти не родили, знала, что не рано, но ей приятно было услышать твердое решение мужа, почувствовать еще раз «каменную стену» и свою слабость за этой «стеной».

Василий Андреич оперся на лопату, пытливо поглядел в лицо жены.

— Жалко, что ли?

— Да оно-то чего уж жалеть. Только место занимали. Чего уж… — И, опустив глаза, стала одергивать на себе кофту. — Жизнь наша начиналась с них.

— С ними не кончается. Насадим молоденьких — и снова поехали.

Всхожее солнце окрасило стену дома цветом луковой шелухи, заиграло в стеклах окон. Василий Апдреич отер кепкой лоб, кивнул на зацветшую сливу, будто обрызганную розоватыми каплями молока.

— Видала невесту?

В голосе его было недовольство.

— Эх, кабы ей да лето! — легкомысленно вырвалось у Натальи. — Лето бы ей, Вася.

— Если бы да кабы, — вспылил Василий Андреич. — Заладила! Что-то не шибко на ней летом плодов было. Вовремя надо жить.

Раздраженность его была вызвана не разговором о сливе: его постоянно заботила судьба Татьяны. Наталья поняла мужа, поджала губы в покорной обиде. Василий Андреич покаянно спохватился.

— Ты бы, мать, поговорила с ней по-своему, по-бабски, — заговорил он просяще-тоскливо и проникновенно. — Двадцать девятый год девке — не шутка. Всякая бурьян-трава норовит семя высыпать да себе подобного родить… Эх!..

— Да я ль не говорила: уж и так и эдак подъезжала. Все равно что твердокаменная, — тон Натальи был полный согласия и сочувствия. — Одну, говорит, ученую степень одолела — к другой подступаю… Что, говорит, вам за охота глядеть, как я с детишками вниз покачусь.

— Поздно приехала? Спит небось?

— Какой там! Бумагами обложилась, от машинки стрекотень на весь дом. Светку подняла ни свет ни заря: сон, говорит, дурак. Не смей, дескать, спать, когда экзамены на носу. А та, дуреха, около Таньки-то так и крутится. Заразит девчонку: сманит на свою дорожку.

Наталья даже всхлипнула и отерла косынкой глаза.

— Да-а… Вот ведь какие, а! — Василий Андреич не скрыл гордости. — Мы-то кто? А дети…

Наталья растерялась: такая переменчивость в настроении мужа сбивала ее с толку.

— Тогда не говорить с ней, что ли?

Василий Андреич помолчал, вспоминая свой разговор с Татьяной, сказал нетвердо:

— Пожалуй, не надо. Пустой разговор выйдет — время не то. А ты иди, готовь завтрак, а то подсасывает уж.


Василий Андреич, прищурившись, глядел поверх садов и крыш на Воронью сопку. Она стояла в долине — ровная, будто специально насыпанная и вся распланированная рядами виноградников. Мысленно углубившись на полкилометра под землю, он, может быть, и некстати подумал о том, что его забой находится как раз под сопкой. Интересно, что делает сейчас смена: берет уголь или крепит? Хорошо, если бы ему на начало смены пришлось бурить шпуры и взрывать — он любил начинать цикл с нуля. Василий Андреич думал о деле привычном, как дыхание, но ассоциативно вплеталась мысль о Татьяне. И терялся перед сложностью ее дела и загадочностью жизни.

Василий Андреич многое в жизни умел и знал, что предопределено было опытом его предков-крестьян. Он мог выстроить дом, вырастить сад, «угадать воду» и соорудить колодец. Он смог взять сына за руку и повести его по нехоженым подземным дорогам, чтобы передать ему тайну горного искусства, ибо никакая наука не может предсказать, как «поведет себя кровля», какое будет давление пород через метр или десять метров впереди. Он радовался тому, что сын его Михаил не молится покорно «горному богу», а разговаривает с ним на равных.

Где-то в пределах его понятия живут младшие дочери: Валентина — учительница, Светлана учится на строителя. Но вот Татьяна… взвилась, улетела и про жизнь земную, должно, позабыла. И если приезжает в родительский дом, то закрывается и своей комнате, и, так уж повелось, никто не смеет к ней заходить. С утра до ночи то стучит на машинке, то затихнет. А сядет обедать — кажется, дай ей вместо хлеба фанеры — будет жевать.

— Ты бы очнулась, Татьяна… Или такая уж жизнь плохая, что ты ее не любишь? — жалел Василий Андреич дочь. — Пошла бы в сад, там духовитость, иль в кино прогулялась. Что за дела у тебя, если цепью держат? Посмотришь — директора и те в кино ходят…

— Я, папа, с тебя пример беру: много ты гулял?

— Вона! Да у меня вся жизнь в гульбе: то в шахту, то в саду-огороде. Я в хате-то часу не выдержу.

— Ну вот, ты — в шахте, я — в помещении… Оба мы гулены.

Поставит, чертовка, в тупик, и сказать нечего.

Как-то Татьяна уехала, оставив дома папку. Может, забыла, может, она ей не нужна была, эта папка. «Математические импровизации», — с трудом прочитал Василий Андреич, а пониже: «Кряжевой». Пот прошиб от волнения, когда приподымал картон. Кроме жгучего любопытства — узнать тайну дел дочери, а через дела — и ее саму, было совестно, будто заглядывал в девичье письмо. Листы бумаги были исчерканы крючками и закорючками, нерусскими буквами, и, что больше всего удивило, — почти не было чисел. Он искал какой-нибудь чертеж, потому что знал: без этого ни завод, ни шахту не построишь, но чертежей не было. Какие-то линии, то загнутые, то пересеченные, будто первоклассник баловался, а вокруг опять паучки да крючки. Смотрел на листы, как дикарь на огонь: со страхом и благоговением, предполагая за этими знаками силу и разум, тайну которых ему никогда не постичь.

Неспокойно жил до ее приезда. Глубокое уважение к дочери вдруг сменилось съедающей душу заботой: «Ну как ее дела — пустое место? И хоть без аппетита, а хлеб-то ест… Сектанты вон тоже из хат не вылазят…»

Был у них разговор.

— Скажи-ка мне, Татьяна Васильевна, э-э… Ну как бы это… — Василий Андреич волновался и сердился на себя за то, что хотелось, но не умел заговорить с дочерью «по-ученому». — К чему, если ясно сказать, твоя наука в жизни приложится? К примеру: подмогнет она хлеб растить или уголь добывать?

— Ты хочешь сказать, папа, не ем ли я даром хлеб?

Татьяна, приспустив пушистые ресницы на большие серые глаза и как бы вглядываясь в даль, прошлась от стола к окну и обратно, остановилась напротив, как ученица перед учителем. В васильковом костюме, волосы в меру короткие, светло-русые, сама крупновата, стройна. Он будто впервые увидел, как по-русски красива его дочь.

«Стати на десятерых девок хватило бы. Завянет зря», — подумал с сожалением.

— Объясни, коль не так, — сказал, спохватившись.

— Хорошо. Труд математиков абстрактный, его не потрогаешь, как стол. Ну как бы тебе объяснить: вот ты кинул лопату угля и видишь результат: хватит печку протопить. Я же вывела формулу, а ею не нагреешься и не наешься, и не поставишь в машину вместо колеса.

— Тогда на что она, твоя выводка?

— В том-то и суть, что без этой формулы ни колеса, ни спутника не построишь.

— Что-то не пойму: без пользы — польза?

— Сейчас поймешь. Конструктор сконструировал самолет. Так?.. О нем, о конструкторе, говорят, пишут в газетах. А о том, что он при расчетах пользовался трудом математика, не пишут.

— Так была бы польза, — облегченно вырвалось у Василия Андреича. — Не для газет ведь работаем.

— Согласна. Но ты меня за тунеядца принимал.

— Принимал — не принимал, а кроме выводов, какие вы выводите, еще что-то делать надо. Я вот отмантулил в шахте и полеживал бы до смены. Но ведь нахожу еще дела. Жилье, ягоды, фрукт-овощ — вот! Своими руками. Вас растил-воспитывал.

— Значит, бросить науку и идти в огородницы? — Нежно-белое лицо и шея Татьяны стали наполняться розовостью. — Назад к печке и корыту?! Деградировать?

— Оградироваться ни к чему, — Василий Андреич досадливо махнул рукой. — Смерть не люблю кто за ограду прячется. Но и про землю не забывай. Вы уж за столом-то забыли, как земля пахнет, а она соляром да гарью начинает пахнуть. Зашел в магазин, купил… Ловко. А я бы разве не купил? Худо-бедно — деньги немалые получаю.

— Папа, мы отвлеклись: тебя другое интересовало.

— Не отвлеклись! — Василий Андреич даже ногой притопнул. — Скоро детей будете напрокат брать. Наигрался — и сдал обратно.

— Папа… — у Татьяны надулись, затрепетали ноздри. — Папа, мы поссоримся. — Отец затронул самое для нее неприятное.

Поднял глаза, а у нее слезы уже копятся. И так жалко стало дочь — хоть самому плачь.

— Ладно, ты прости… Я ведь пень старый. Вы вон куда поднялись… Мне до вас что кулику до Петрова дня. Не понимаю я многого.

— Кое в чем ты прав, — тихо сказала она и отошла к окну.

Василий Андреич подошел к ней и, как когда-то маленькой, положил осторожно руку ей на голову. Она прислонилась к его плечу, и так они стояли, глядели в окно, без слов проникаясь друг к другу доверием.

— Может, что недопонимаю, но в одном твердость и ясность имею; жизненный охват узковат у нас. Вот хоть ты: дело свое любишь. Хорошо. Но угрюма твоя жизнь, будто по узкому коридору идешь. А где кипяток молодости, чтоб через края плескал? Чтоб стены этого коридора размыл?

Василий Андреич помолчал, мысленно углубляясь в свою прошлую жизнь, потом возвращался к настоящему, ощупывая памятью годы, события, через которые он проходил, вплоть до настоящего. Вдруг мысль его споткнулась и, видимо, как-то передалась Татьяне. Та посмотрела на него вопросительно.

— Тут Валентина отмочила. Экзамен, вишь, принимала, а один балбес — ни уха ни рыла, дурак дураком. Билась она с ним цельный день. Когда директор ее вызвал — чтоб сдал, говорит, немедленно. Думаешь, по правде поступила? Пошла продиктовала да трояк ему влепила. Заершись, говорит, квартиры не увидишь. Видал? Деды-отцы — жизнь за правду… А она квартиру не отдала. Вот и говорю: много вы знаете, да кое-что заглавное забывать стали.

Василий Андреич отстранил от себя Татьяну.

— Ладно, дочь, работай тут, выводи… — У дверей вздохнул. — Эхе-хе, голова крепчает — плечи слабеют… А ты не обижайся, коль что не так. Вам дали столько, сколько никто до вас не получал. С вас и спрос строгий.


Василий Андреич выкорчевал три старых дерева и посадил на их место три нежных саженца. Бережно уложил их корешки в чернозем, укутал торфом да сверху присыпал опилками, чтобы славно им было спать до весеннего солнышка.

Небо окутала наволочь, прикрыла светлую полоску неба на востоке, будто запечатала. А тихо-то как! Только пойманным оводом ноет на дальнем шурфе вентилятор.

Уверенно и вельможисто навалились на забор цветы — георгины, стрельчато-фарфоровыми чашечками прицелились в небо гладиолусы.

Он не любил эти цветы. «Потому и живут долго, что пусты, назначенья своего не выполняют. Кукушкина слеза на Иртыше нищенка в сравнении с ними, а сколь духовита! За три недели исходит духом и старится. Чудно!» Рассеянные и тревожные думы. «Главное позади, а мешок погодим завязывать — горб еще сдюжит… Детальки крепки, да подсохли — не смазываются, не меняются детальки…»

Чем больше он отдыхал, тем больше чувствовал усталость: «Кровь не нагнетается… Не хочет сама течь — привыкла, чтоб ее гоняли. Шевелиться надо».

Василий Андреич пошел в сарай. Там он снял с гвоздя снизку коронок и стал точить их на ножном точиле. Полоска холодного огня струилась из-под победитового резца; Василий Андреич давил размеренно на педаль, резко отнимал коронку от наждака, прищурившись, прикидывая угол заточки:

…«Ладно, как в воду пойдет», — и брался за другую.

На его лбу налились капли пота, а спине стало парко до горячего. Осадистая тяжесть в груди исчезла: работалось легко.

«Во, дожился, — усмехнулся он. — Как на болотистом зыбуне: все время двигайся. Остановился — утонул».

В сарае потемнело. Дверной проем закрыла дылдастая фигура Светланкиного жениха Валерки Кондырева.

— Здравствуйте, Василий Андреич!

— Здоров… птичник. Вползай, не засть.

Сидели друг против друга. Василий Андреич, будто впервые, разглядывал дюжего, толстой кости парня. Каменистое его лицо потянула улыбка и спряталась. «Сколько наук напридумывали. Легко живут, не надсадятся. Проходчик славный бы из него вышел, упористый. А он — птичник».

— Ну как, Валерий, больше воробьев стало, иль на убыль пошли в твоей, как ее!..

— Ор-ни-то-ло-гии, — подсказал Валерка. — Это наука о птицах. И напрасно вы иронизируете. Птица человека петь научила и в небо его позвала.

— Да я разве против? Только дело это вроде немужское: птичкам под перышки заглядывать. Задавишь поди птаху такими лапами. Ты когда-нибудь бревна носил или, к примеру, камни?

— Нет. А зачем? — удивился Валерка.

— Может, картошку копал?

— Учился когда, месяц сено сгребал. Посылали… А что?

— Да так. Я к тому: не зовет ли тело к работе?

Ну чтоб оно устало, заныло, а потом радостно отдохнуло?

— Так я спортом занимаюсь. Гирями…

«Зовет, значит, на утеху», — подумал. И спросил:

— Ты, Валерий, грамотный… Не скажешь, что-то меня вразнос берет? Работаю — как живчик, сел — гнет долит. С тобой вот мало посидел, а уж грудь обручами тянет.

— Вам нужен отдых, — уверенно сказал Валерка. — Отлежаться, погулять. Это же элементарно: отработал свое — отдыхай. Вам для этого государство пенсию дало. Говорят, маршалы в отставку не уходят. Но вы же проходчик… И всех денег не заработаешь.

— Ладно, — резко прервал Василий Андреич Валеркину болтовню, — завтракать пошли: кличут.

Тот пожал широченными плечами, вышел.

«Разве поймет птичник. Разрознились, беда».

Дочери вышли к столу свежие, туго обтянутые вязаными костюмами.

— Вы бы платьи надели — за стол ведь садитесь.

Наталья поставила графинчик, рюмки.

— Давайте-ка, собрались коли…

Василий Андреич отодвинул графин, начал нехотя есть.

Валерка, как фокусник, налил мгновенно в рюмки.

— Ну, Татьяна Васильевна, за твою без пяти минут — докторскую! За тебя. Светлячок!

Валеркина и Светланкина рюмки сошлись над столом в долгой паузе. Светланка, не стесняясь, откровенно счастливая, глядела на него.

— Что-то ты, отец, смурый? Не захворал ли?

Наталья убрала от него наполовину несъеденное блюдо.

— Пустое. К непогоде, должно, разымает.

Он встретился с глазами жены. По-молодому чистые, бесхитростные, они беспокоились и пугались. От нее не скроешься — все знает.

«Как же ты будешь одна? — змейкой вильнулась нечаянная мысль. — Что-то я, дурак, пугаю ее. Кровля чуть треснула, я уже ору: обвал».

— Может, к врачам, Вася?

— Чево?! — Василий Андреич натужно рассмеялся. — Вон мои врачи, — показал в окно на сад. — Ты приготовь тормоз[8] побольше — в шахту скоро.

Собравшись с силами, он бодро поднялся.

— Пойду немного поковыряюсь.

— Ему на курорт надо, — с беспечностью здоровяка сказал Валерка. — Пивка попить, поразвлечься… Хе-хе-хе, — закончил он неуместным смешком.

Мать и Светланка потупились от стыда. Татьяна брезгливо разглядывала Валерку.

— Валерий, выдь ко мне, как поешь, — сказал Василий Андреич и вышел.

«Не закрепит жизнь, свистуган, завалит по-черному».

Едва он взялся за лопату, как Валерка выскочил из дома, закачался к калитке. Почти следом — Татьяна.

— Давай, папа, помогу…

Она сноровисто, по-мужски раскапывала корни.

«Моя ухватка, — подумал удовлетворенно. — Ишь пашет…»

— Зачем Валерку выгнала?

— Наглый он. И инфантильный. А инфантильный мужчина — хуже дряни.

— А если сказать по-нашему?

— Разум у него детский, не развитый.

— Хм… Крута. Прибавится у него ума, если выгнала? А если они друг другу глянутся?

— А, так — пустое влечение!

— Ты не акай, — рассуждения дочери раздражали Василия Андреича, — и судьбе близких не мешай. Ты помоги ей, судьбе-то. Навыдумывают слов, понимаешь: фанильный-ванильный! Ученые шибко. — И помечтал: — Эх, мне бы с годок — я б его…

— В забой увел, — едко добавила Татьяна.

— Вот и дура. Он при стоящем деле, только сам вроде пласта угля с прослойками породы. Выбрать породу-то…

— Ой! — удивилась Татьяна. — Слива-то цветет! Читала об этом, а вижу впервые.

Она загляделась на зацветшую сливу, задумалась. Много было печального сиротства в этом цветении пасмурным днем, в беспредельной глухоте осени.

— Ровесница твоя, — тихо сказал Василий Андреич и смущенно покашлял. Такое напоминание было нелепым.

Татьяна чуть вздрогнула, будто вспомнила что-то страшное.

— Она же старая, — и поглядела на отца растерянно.

Василию Андреичу стало жалко дочь. Но не возьмешь теперь ее на руки, как когда-то маленькую, не утешишь.

— По жизни она мне ровесница, а по годам — тебе. Только годы — ветер: прошумят — и нету их.

В три часа за отцом зашел Михаил.

— Эва, сколько наворочал! — оглядывая посадки, удивился он. — Ты, папа, как вечный двигатель.

— Вечного ничего нет, — улыбался отец. — Это я вычитал. Только врут в книге: дела вековечные, неумиручие.

— Ты диалектик.

— А шут с ним, с твоим этим… Наше дело — паши да уголь наваливай, да правду блюди, а уж люди имя дадут.

Окраиной поселка, мимо редких частных домов, они шли на шахту. Серую однотонность природы разрушал старый затухший террикон, осыпи которого оранжево светились.

— Погодка — зимы не дождешься. Не люблю. — Михаил оглядел небо, будто густо завешенное угольной пылью.

— Дом-то думаешь строить? — спросил отец.

— Нет.

— Влетел на этаж, как в скворечник, и доволен. Ни сада, ни огорода, ни положить что в кладовку.

— А что мне класть? Авоську? Есть холодильник. Тысячи в свой дом убухай, а так туда-сюда — и машина.

— Гляди, а то помог бы и силой, и деньгами.

Михаил ничего не ответил. Молчали до шахты.


— У вас — крепить. Вам — рубить. Жмите! Кряжевы — бурить, взрывать, — объявлял наряд помощник начальника участка Моев. Средних лет, обрюзгший, замученный бездельем и водкой, он торопился, должно быть, опохмелиться. На шахте он объявился недавно. Пришлый.

«Сколько баловства в жизни», — подумал Василий Андреич.

Он подошел к столу расписаться в наряде-путевке. В лицо шибануло перегаром и никотином.

— Вы бы, Виктор Степаныч, хоть чесноком заедали.

Нарядную потряс хохот.

Моев, поблескивая глазками из-под опухших век, принужденно в меру отсмеялся, стараясь своим участием отвести от себя смех на Василия Андреича.

— Ну и старики пошли… Юмористы. Итак!.. — он резко вскинул от стула свое тесто-тело: рука картинно протянута. — Вперед! Жмите! Кряжев — минутку.

Рабочие, уходя, возмущались.

— «Вперед!», а в забое лесу — ни палки. Какой день без конвейерных цепей. У него одно пиво на уме…

Моев подождал, когда закрылась дверь, затряс подушками щек:

— Ты почему меня перед рабочими дискредитируешь?!

Василий Андреич глядел в лицо Моева.

— Боитесь, что ли?

— Кого? Тебя? Хо-хох… — Будто гнилую пробку изо рта выбил. — Я не позволю, чтоб надо мной всякая!..

— Над кем же вы смеялись?

Моев на секунду растерялся, скрыл глаза за опухолью век, заговорил злобно:

— Не пойму я тебя. Деньги, которые можно получать, сидя на завалинке, пропадают, а ты старый горб гнешь. Я помогу тебе на завалинку сесть! Не я буду Моев…

— Ладно, делу — время, потехе — час.

Василий Андреич вышел и только тогда понял, в какой глупый разговор он был втянут. «Не пашут, не сеют, а они вот родятся, — думал он, надевая спецовку. — Должно быть, кроме слив, еще кое-что корчевать нужно».

Припоясывая на ходу светильник, он заспешил к стволу.

Рукоятчик Михаил Сухов рад встрече с другом.

— Опаздываешь.

— Да с начальником процеловался…

— С Моевым?

— Ага.

— Я его вчера в клеть не пустил — пьяный был.

— Ты, Миша, приди завтра на шахту до смены. Надо ошкурить мужика да в створ поставить.

Морщины на лице Сухова сбежались.

— Отставили мы свое, Вася.

— Миша, ты что?! — Василий Андреич пытался заглянуть в лицо Сухова. — Смеяться разучился? Нет. А коль нет, то и хорошо. Старики мы — дубы, да? Режь — кровь не потечет? Эх ты…

— Ладно, приду.

— Да не в этом дело. Я к тому: тело живое — душа умерла. А тогда зачем жить? Тогда лучше в ствол головой.

— Будет тебе меня хоронить! Что-то ты сегодня вытоньшился? — улыбнулся Сухов. — Уж и жилы не даст ослабить. Иди в клеть, крыса подземная.

— Завидуешь?

— Ага, — признался Сухов, закрывая клеть. — Не радикулит бы, так…

— Ладно, сигналь. Припугнул ты меня нынче. Смотри — растребушу и на копер закину!

Клеть вздрогнула и резко пошла вниз.

— Смотри погоду!.. Чтоб дождя не было-о! — услышал Сухов уже из глубины.

Клеть с глухим грохотом падала вниз, а Василию Андреичу казалось, что постепенно засыпает его породой. Сперва ноги, а потом все выше порода обжимала его пояс и грудь. Сердце вроде уже толкалось не в груди, а в тесноте холодных глыб. И будто в сон поклонило Василия Андреича, и ему стало страшно.

Стволовой клацнул замком, открыл клеть. Василий Андреич изо всех сил сдвинул ноги с места. Шаг, другой, еще, еще… «Скорей в забой, — торопил он себя, — скорей в забой, скорей…»

Загрузка...