У Лизы Дикаревич было уникальное, авторское ноу-хау по психологической разгрузке.
Она ездила плакать.
Без охраны и без водителя, сама за рулем, выбиралась за Малое московское кольцо, вырывалась на волю, где мало машин, включала старую, полюбившуюся с юности музыку, беспрепятственно неслась вперед и плакала, плакала, плакала…
«О том, что лето миновало, что жизнь тревожна и светла…»
Иногда тихо, иногда выла истошно, иногда навзрыд, для чего приходилось останавливаться, тулиться у обочин, съезжать на развилки, в тупички под бодрые новенькие указатели, за которыми пять метров асфальта и непролазная колея в никуда.
Назавтра после похорон народного артиста П. и исчезновения Толи весь день собирался дождь. Собирался, чесал в затылке, раздумывал – идти, не идти?
Лиза отложила дела, потому что пора пришла, и отправилась грустить. Погрустив как следует, всласть, на обратной дороге Лиза купила у «собирателей» три литра черники и ведерко лисичек, вздохнула, что лето уже на излете, и, чтобы окончательно утешиться и побаловать себя, сделала нечто из ряда вон выходящее – закупилась в придорожном «Макдоналдсе» гамбургерами и большой кока-колой. Влилась в кольцевую. Предстояло проехать несколько километров от федеральной магистрали, куда ездила грустить, до дороги, ведущей в ее терем на берегу Москвы-реки.
Дождь, весь день собиравшийся, как копуша-разгильдяй, наконец собрался и решил не мелочиться. Потемнело. Моментально скопилась пробка. Лиза включила Гилмора, On an Island, и стала думать, что все не так плохо. Скоро поедем с Елисеем в Альпы. До отъезда надо будет найти Толю, даже если придется подключить для этого всяких «знакомцев»…
А что, кстати, думает Толина жена? Где-то был ведь и ее телефон…
Хорошая пробка, на совесть. Можно есть гамбургеры и картошку фри и пить колу… Машина – домик на колесиках, сидишь себе в тепле под проливным дождем, музыку слушаешь, ешь картошечку…
Показав, что он не лыком шит, или опять передумав, дождь угомонился, но пробка стояла.
Ни с места. Будем разглядывать соседей. Посмотрим направо. Мамочки! Что за цвет! Как можно покупать машину такого цвета?! Это же не панталоны, не пижамка, не рейтузы с начесом, это машина, она по улицам ездит, ее люди видят… Или вы уже машину с нижним бельем путаете?
А мягких игрушек-то у заднего стекла… целый магазин.
Тут и бегемот, и лиловая макака с зелеными пятками, и заинька клыкастый, и миловидная крыска, и мерзкое чудище из детской передачи, и ежик с морковкой в лапках, и пушистый крокодил…
Разноцветное зверье толпится у заднего стекла, дрыхнет вповалку, заслоняя обзор…
Ну нельзя же так, честное слово… Опасно, в конце концов. Что за водитель такой, в самом деле? Кто за рулем карликовой машинки панталонного цвета? Наверняка девушка. Женщина. Дама. «Цоца». Атас, за рулем – «цоца»! Внимание всем постам!.. Так, ну-ка, заглядываем…
Нет. Как нет?! Быть не может… За рулем – юноша. Парнишка.
Молодой человек. Мальчик. Вы что?! Это ребенок, ему еще в «Лего» играть, в солдатики, зачем сдавливать галстуком его тощую шею? Что вообще происходит? Почему за рулем мальчик? Он еще маленький, куда ему обручальное кольцо?
Так это муж! Малолетний глава семьи.
Машина набита битком. Доверху. На переднем сиденье – жена мальчика, крашенная в желтый цвет и максимально желающая быть похожей на женщин со всех обложек всей глянцевой прессы нашей планеты.
Жена в розовом, веселеньком. Она на сносях. Дальше, на заднем сиденье – дочь мальчика, малютка с куклой Барби на ручках; сестра жены мальчика, обиженная на весь мир брошенка со своей дочкой. Весомая теща с пунцовым ртом. И персидская кошка, с таким же брезгливым, как у тещи, выражением на пышноусом лице. Бабье царство и мальчик.
Это – муж. Муж!
Попался?! Ха-ха-ха! Теперь мы отдуплимся за всех… Ты мужчина. Ты муж. Ты должен. Должен! Должен! Ты нам всем за всех всё должен. Настоящий муж должен непрестанно осуществлять карьерный рост, чтобы получше обеспечивать, а по выходным ездить на участок, а потом на противоположный конец города, ставить тещиной маме клизму. За это вечером получишь бутылочку пивка.
Мальчик, беги! Еще не поздно. Сквозь джунгли распродаж, рецептов тортиков, микроскопических собачонок в брючках, сквозь липкий чад салонов красоты… Сейчас или никогда, мальчик! Ни слова не говоря, без объяснений. Уходи, затеряйся в толпе. Они найдут другого.
А слева? Слева драненький старенький джипик, «ниссан», окошко открыто, из окошка долгопалая рука с вросшим в безымянный тусклым кольцом, в руке сигарета…
Вдруг рука отбросила сигарету и потянулась к Лизиному окну.
Водитель праворульного «ниссана» кивал ей, улыбаясь, как знакомой, глядел радостно. Видный дядя, кстати. Где я видела этого видного дядю? Не по работе точно. Ага! Этого дядю привозила на Прощеное воскресенье Ксюндра. У него еще какая-то смешная фамилия. Огляделов? Посмотрикин?
Лиза убавила громкость музыки и опустила стекло.
– Здравствуйте! Рад видеть!
– Капитально стоим!
– С работы? – спросил Обернисьев.
– Прогуливаюсь.
– Место подходящее, – оценил он.
Улыбнулись друг другу. Помолчали.
– Сейчас! – Он отвернулся от Лизы, прислушался и снова выглянул в окно. – Авария на шестьдесят восьмом, у развязки. Застряли мы с вами.
– Тогда давайте разговаривать, что так сидеть? – решила Лиза.
– Давайте.
Помолчали.
– Не сочтите нахалом, – улыбнулся Обернисьев. – Тут через пятьсот метров место для аварийной остановки. Можно пришвартоваться там и разговаривать. Все равно затык минут на сорок.
– Айда!
Стали вдвоем, двумя машинами, протискиваться правее, включив поворотники и то и дело мигая аварийкой, благодаря тех, кто пропускает.
Остановились на аварийной площадке.
Обернисьев наклонился к ее окну, глядя радостно и тревожно.
– Ну что? – спросила она. – Кто к кому в гости?
– Давайте вы ко мне, – решил он. – Только у меня бардак…
С гамбургерами, картошкой и колой Лиза перебралась в видавший виды «ниссан». Там было накурено и реально бардачно – банки из-под пива, тряпье, непарные женские туфли, детское сиденье и игрушки сзади…
И музыка негромко – Гилмор. On an Island.
В руках у Обернисьева – картошка фри и кола из «Макдака».
– Мне вообще-то такое уже нельзя, врачи не велят…
– А мне можно, что ли?
– Я только иногда, в охотку…
– Я редко-редко…
– Если иногда, то можно…
Вместе ели вредную картошку фри и молчали. Выглянуло солнце, заблестел, задымился асфальт, но небо на северо-западе клубилось лиловыми тучами.
– Елизавета, – сказал Обернисьев.
– Вы бы еще по отчеству назвали, – укорила она. – Зовите Лизой.
– Послушайте, я бы никогда вот так вот… Нахальство, конечно, в окно стучать… Потому что я понимаю, но… Другого раза может не быть… Мне надо вам сказать очень важное…
«Сейчас что-нибудь попросит. – Лизе стало скучно. – Какой-нибудь помощи, содействия, поддержки. Но какой? Что ему может быть от меня, колбасницы-коровницы, надо? Интересно даже».
– Вперед, – сказала она. – Я вас внимательно слушаю.
– Когда я был маленький… то есть не маленький уже… Я болел однажды, дома сидел и кино увидел по телевизору. Там были вы. Как будто вы глухая. Глухая девочка. Там осень еще была и паром… И я в вас влюбился. То есть, ну, в смысле, в девочку… И стал придумывать для этой глухой девочки всякие штучки, чтобы она слышала, чтобы с ней поговорить… Стало интересно всякое такое… Аудиоприборы… В радиомеханическое ПТУ потом поступил… Я еще когда на Прощеное воскресенье к вам попал, узнал вас сразу, но неудобно было… Сейчас тоже неудобно, но очень хотелось сказать… что хорошее кино такое и я его до сих пор помню…
– «Голос на том берегу», – сказала Лиза. – Спасибо, что помните. И что сразу узнали, конечно, тоже спасибо. – Она усмехнулась.
Фильм был, как сказали бы теперь, «для семейного просмотра».
В маленьком городке живет одинокая молодая мать со слабослышащей дочерью, матери морочит голову местный адвокат, черствый и алчный прощелыга, до кучи еще и женатый. Но есть и влюбленный приезжий из самого Питера – никому не известный молодой писатель, работающий сезонно паромщиком. Потом что-то случается в школе с девочкой, в результате чего адвокат предает, берется защищать обидчиков, а паромщик, хоть и божий одуванчик, и обидчиков наказывает, и адвоката на чистую воду выводит. Хочет забрать мать и дочь в Питер, но женщина отказывается. Паромщик уходит один на пароме на ту сторону реки, где станция и цивилизация. Девочка же под воздействием всего пережитого в последний момент исцеляется и, провожая уходящий паром, слышит, как паромщик кричит ей с того берега, отвечает ему…
Типичный конец семидесятых.
Вспомнилась осенняя экспедиция в маленький волжский городок, гостиница, переговорный пункт, оборудованный из старой избы, станция с огромной печью-голландкой, местные школьники, снимавшиеся в массовке.
Они говорили по-верхневолжски на «о» и казались от этого детьми из книжек про бывшую жизнь. Актриса, игравшая маму, изумительной русской красоты женщина, в перерывах между сменами усиленно занималась французским, у нее был – диво дивное – маленький кассетный магнитофон. Мать (родная, Зоя Абрамовна) жестко контролировала Лизины выплаты и ходила недовольная. Ей хотелось романа с оператором, веселым человеком в клетчатом кашне и кожаной куртке, но он по вечерам часами пропадал на переговорном пункте, у него были свои прочные привязанности. Режиссер – скуластая и невысокая, похожая на паренька, умела понятно и точно объяснить очень сложное, и Лизе было легко. От реки в городке то и дело бывали туманы…
– Да, «Голос на том берегу», – повторила Лиза и почувствовала, что надо снова ехать плакать.
– Огорчил я вас? – тревожно спросил Обернисьев.
– Что вы… – Лиза положила руку на его руку. – Все хорошо.
Правда, было хорошо, как не было уже давно, очень давно, с юности, когда говоришь с кем-то, с кем легко и интересно, кто любит ту же музыку, что и ты, читает те же книжки и кажется от этого родным. Не хочется с ним расставаться, а он смотрит на тебя с тревожной и радостной нежностью…
Вот такими забытыми глазами смотрел на нее сейчас этот большой человек, уставший от своей личной жизненной битвы стареющий богатырь.
«Викинг хренов», – называла его Ксюндра, а он улыбался молча. Шли сжигать чучело зимы, он шагал впереди, а они втихаря обсуждали.
– Дядя что надо, – заценила тогда Лиза. – Главное, помалкивает.
– Помалкивает, это да.
– Ну давай, подруга, хвастайся.
– Ты не поверишь, но нам очень дорога наша целомудренная, братско-сестринская дружба в память о погибшем общем друге.
– Не поверю, – согласилась Лиза.
– Понимаешь, – с умным видом начала эта жопа, – надо ведь о чем-то говорить. Надо о чем-то говорить «до» и «после», особенно потом, после душа, когда пьешь кофе с бутерами на кухне и украдкой смотришь на часы, потому что пора одеваться и бежать. Или, если сложится, если повезет выкроить время и переночевать вместе, надо тоже о чем-то говорить потом, когда лежишь в темноте, взявшись за руки… А про что с ним говорить? Про огурцы в парнике? Негоже, Элизабет, в наши годы в поддавки играть.
– Негоже в наши годы с жиру беситься и разводить сексуальный снобизм! Вот станет не с кем в поддавки играть, хватишься!
И тогда она сказала:
– Лиза, ты не понимаешь. Он персонаж, а не человек.
Теперь Лиза смотрит на Обернисьева.
Какой он классный, хотя и пожеванный, не то чтобы облезлый, но почти… Как будто породистая собака потерялась, сорвалась с поводка и вот уже вся в репьях, обросла, отощала, глаза грустные… Одет в какие-то майки типа «Эйч энд Эм тотал сэйл»… Машина – убитый праворульный «ниссан» на высоких рессорах, старомодный не стильно, а именно отстойно, неуклюжий… Ну что, барбос? Взять тебя, что ли, в хорошие руки? Будем с тобой разговаривать – про огурцы и про коров. Про новейшие технологии в мясо-молочной промышленности. Про выборы в областную думу. Лежа в темноте. Держась за руки.
И Обернисьев берет ее руки и целует.
«Знаешь, Лиза… Раньше я так хотел с тобой разговаривать… Не знаю, может, не с тобой, а с этой девочкой из фильма… Несколько лет разговаривал с тобой в мыслях… Несколько лет! Если бы мне тогда встретилась вот такая девочка, у меня бы, может, вся жизнь по-другому пошла…»
Сидят, молчат, держатся за руки в прокуренной старой машине, Гилмора слушают.
«Пальцы такие красивые… И все в каких-то царапинах, ссадинах, порезах… Пальцы музыканта, почему-то ставшего мастеровым…
Что ты за человек? Почему кажется, что ты мне нужен, что с тобой наконец будет так, как должно быть? А вдруг правда? Вдруг получится? Общность вкусов, пристрастий, единомыслие, взаимопонимание плюс телесное совпадение, приязнь… Наверное, большинство людей именно этим и довольствуются. Называют любовью. Кто ее знает, что это такое на самом деле – любовь. Кстати, это какое-то ужасно неприятно, почти неприлично звучащее слово. От затасканности, наверное…»
Теперь дождь передумал уходить. Вернулся. Стучал по крыше машины, заливал лобовое.
«В одиннадцать лет я чувствовал, а в тринадцать знал наверняка, даже успел привыкнуть, что нравлюсь девочкам, девушкам, женщинам, я их интересую, они хотят ко мне прикасаться, хотят быть рядом… В юности это прикалывало, в молодости оттягивался на всю катушку, озорничал, грешен, иногда бывало и мучительно, потом стало утомительно, теперь скучно…
Но часто помогает, если честно.
Сейчас ведь кругом верховодят женщины…
Матриархат…
Понимаешь, Лиза, больше всего на свете я любил и люблю музыку. У меня полная средняя музыкалка. Не из-под палки, мне нравилось… Хотел продолжать, хотел в училище, но родня была против – у нас таких отродясь не водилось, разве это профессия для мужчины… Предок немецкий, его звали Август… Инженер-гидротехник Август Обер-Ниссель, товарищ Петра Великого… Привез с собой в Россию клавесин… Его потомки постепенно стали разночинцами, мещанами, мастеровыми, рабочим людом… Мой отец, прямой потомок, работал на “Серпе и Молоте” бригадиром. Мы жили в Лефортово, в очень старом доме, было три маленьких комнатки на втором этаже, голландская печь; может быть, это и был дом Августа Обер-Нисселя в Немецкой слободе, мне не говорили, никто ничего не помнил или делал вид, что не помнит, боялись, всегда боялись… Потом переселили в Гольяново.
Я, конечно, русский, стопудовый русский, шестисоточник с огурцами… Единственная семейная легенда – клавесин Августа Обер-Нисселя, он не сохранился, и штрудель с корицей, ловко готовят наши жены – моего брата и Вера моя…
Моя жена Вера… Вот кто мог стать рок-звездой… У нее потрясающий голос… Музыкальный руководитель в детском саду…
И мне, и ей, и нам вместе всегда не хватало чего-то, чтобы стать кем-то большим, – удачи, уверенности в себе, своей личной внутренней свободы, веры в успех…
Когда мы были молодые, только поженились, мы были такие красивые, что нам все время что-то дарили – незнакомые люди, старушки на рынке, мы шли по улицам, и прохожие желали нам счастья…
Все люди красивые, когда им хорошо, когда легко и радостно на душе.
Была рок-группа. Мы ее в десятом классе собрали. Стали думать, как назвать. Лукиш предложил “Четвертый вариант лестницы на седьмой этаж”. Откуда выдумал? Я предложил “Собирай вещи”, а Шама, он вообще лесной такой, деревенский, они откуда-то из Ярославской области только приехали, с голодухи, там был маргарин по карточкам, в Ярославской-то области, ну, брежневские времена, самый финиш, Шама сказал: “Перед снегом”. В ноябре дело было. Шама объяснял, что перед снегом всегда такая особая тишина и каждый звук имеет значение… И прижилось. Целый год собирались в подвале и репетировали… счастье… Потом окончили школу, всех загребли в армию. Шама попал в Афган, через полгода родителям прислали кусок мяса в цинковом гробу… Но Сережникова, вот, кстати, кто реально в люди выбился, сахаром торгует в масштабах всей страны, на встрече одноклассников Сережникова клялась, что видела его в афганском ресторане где-то там в Чикаго, стоит на фейсконтроле, разговаривать с посетителями нельзя, но он ей типа кивнул… Лукиш украл колеса с “жигулей” во дворе, чтобы что-то там купить, его посадили, вернулся, тут же навесили разбойное нападение, опять посадили, и больше его никто не видел, вот и вся рок-группа “Перед снегом”… Потом другие тоже были у меня, “Водопой”, “Несестра”, это когда уже можно стало, разрешили рок играть, когда московская рок-лаборатория… Я всегда ношу “казаки”, черные джинсы, короткие кожаны, дедушка из бывших рокеров, микрорайонная рок-звезда…
Суставы болят, вот что…
Раньше я очень любил Москву…
Лиза… Я всегда хотел говорить с тобой. Или с той девочкой…»
Дождь усиливается. Гаишники пытаются проехать, орут, как мартовские коты – невнятно, эмоционально и малопристойно.
«Допустим, мы поладим с тобой не на шутку. В нашем возрасте это маловероятно, но почему-то кажется, что да, поладим. Ты проберешься не только ко мне в постель, но и в душу, накрепко. Тогда Миша получит отступного, хорошую рекомендацию и перейдет в другие объятья. А мы с тобой заживем! Гитару тебе подарю. А хочешь, переедем куда-нибудь, где солнце, океан, люди нарядные и веселые? Ты куда хочешь? Мне-то все равно… Ни на один миг, ни на единственный кратчайший мижочек я не перестану быть готовой ко всему, к любому ножу в свою спину, и, когда придет пора этому ножу вонзиться, я только рассмеюсь тебе в лицо – дурачина ты, простофиля, тоже мне, напугал, велика неожиданность. Ничего, кроме предательства, я не жду ни от кого. Так вышло. Результат пройденного пути, как в личном, так и в карьерном плане. Я испорчена предательствами, потому что этот яд отравляет не только предающего, но и предаваемого, это червь, сжирающий душу…
Так что давай-ка прощаться, родной, непоправимо опоздавший человек.
Поздно.
С непроизносимой согласной “д”, как бы обязательно отметила эта чума Ксюндра, твоя названая сестра, моя одноклассница.
Поздно хуже, чем никогда.
К черту слово “поздно” с его издевательским непроизносимым “д”.
Да здравствует “никогда”!»
– Ехать мне надо, – сказала Лиза. – Вот и пробка наша рассосалась…Хорошо посидели, спасибо.
– Мы еще увидимся? – спросил Обернисьев.
И Лиза, стараясь не видеть больше его забытые глаза, взяла его за руку и поцеловала ссадину на пальце.
Обернисьев приезжает к себе домой на окраину. Сколько ни переезжай, как ни улучшай жилищные условия, в квартире всегда тесно и чем-то пахнет, как пахнет везде, где люди поневоле находятся близко друг к другу.
Гудит стиралка, орет телевизор, что-то с отчаянным шипением жарится на сковороде. Жизнь!
Едва поздоровавшись с родными, Обернисьев лезет на антресоли и в клетчатом чемодане находит коробочки с проводочками. Идет на лестничную клетку и вышвыривает их в мусоропровод.
А потом долго курит на лоджии, заставленной банками, глядя с последнего этажа вдаль, на новые двадцатиэтажки вместо привычного темнеющего леса. Жарит закатное рыжее солнце. Такой огромный город – на северо-западе ливень, а на востоке – яркий закат. Город, огромный, как море, на котором Обернисьев не был давным-давно.