В одиннадцать часов я еще спал. Меня разбудил осторожный стук в дверь. «Если это администратор Буренков, — подумал я, — убью». Взял в руку приемник и пошел открывать. Оказалось, это мой отдыхающий земляк Юрий Кирсанов.
— Ты что, дрыхнешь еще, Виктор? — спросил он запанибрата. — Меня супруга послала проведать.
— Радио слушаю. Вот, — сунул я ему под нос приемник.
— А купаться?
— Потом приду. Позже. Дослушаю тут кое–что и сразу на пляж.
Он взглянул, как мне почудилось, с жалостью и ушел.
Я оглядел свой номер его глазами. Смятые простыни, на столе крошки, огрызки хлеба, клочки засаленной бумаги, вонючая бутылка из–под вина, воздух затхлый, душный. Видимо, в полусне я вставал и плотно притворил окно. Не помню. Я сел в кресло, прижал босые ступни к линолеуму. Приятный холодок.
Я прислушался к своему дыханию: оно было частым и прерывистым, как у человека, долго карабкающегося в гору. Что–то такое я чувствовал в себе как клей. Я чувствовал себя слепленным из отдельных кусочков, и каждый кусочек еще не болел, но готовился заболеть. Опасно было шевелиться. «Или я простудился, или свихнулся», — поставил я сам себе диагноз, не умея определить, что лучше.
Всю жизнь я чего–то хотел, испытывал какие–то желания: победить, пообедать, полюбить, пойти в кино, поспорить — к чему–нибудь хорошему да стремился.
Сейчас я не хотел ничего. Нет, пожалуй, не совсем так.
Я бы хотел, чтобы не было вчерашнего вечера, чтобы Николай Петрович не приезжал. Но уж тут ничего не изменишь. Он приезжал и сдал мне Наталью Олеговну по инвентарной описи. И я ее, кажется, принял.
Он мне ее подарил, вот оно как. Благородный рыцарь подарил изумительную женщину мне. «О–о–о!» — издав сей звук, я вскочил и принялся шагать по номеру из угла в угол. Я рычал негромко, по–звериному.
Потом, умаявшись, бухнулся на кровать и задрал ноги вверх, по стене. Надо попытаться понять, что со мной происходит, подумал я. Но я не мог этого понять. Я не мог понять многого, и этого в том числе.
От самокопания меня отвлек телефонный звонок.
Милейший директор Никорук справлялся, как я себя чувствую, что намерен делать, собираюсь ли в Москву.
— Еду, еду, — прокричал я в трубку. — Уже билет заказал. Купированный.
— Видите, какой вы удачливый, — успокоенно загудел директор. — А я было хотел предложить свои услуги.
Мне неприятен его покровительственный тон.
— Спасибо, — сказал я. — Спасибо за вчерашний разговор, Федор Николаевич. Он многое прояснил.
— Что же именно?
— Собственно, все. Если я и сомневался в чем–то, то теперь — нет.
— Не понимаю, — голос отяжелел.
— Да я рассчитывал еще тут пару деньков покопаться, а теперь вижу, бессмысленно.
— Не забудьте передать самые теплые пожелания Владлену Осиповичу. Скажите, я днями сам буду в Москве. Тогда уж обмозгуем детали.
— Передам непременно.
Мы тепло распрощались, как отец с сыном.
Билетов в кассе не было. Девица средних лет, кассирша, отталкивала мое командировочное удостоверение, точно я ей протягивал взятку, и повторяла: «Вы что, молодой человек, вы что?! Вчера еще билетов не было никаких. Уйдите! Уйдите!» Странный дефект речи, она не выговаривала «и» краткое.
— Пойду удить, — согласился я с ней.
По расписанию на Москву каждый вечер с интервалом в час отправлялось три поезда — два транзитных и один местный, формировавшийся в городе, фирменный, как их теперь модно называть. Фирменный отправлялся в 20 часов 40 минут. Я знал, что вечером уеду, даже если придется всю ночь простоять в тамбуре.
В помещение станции влетела с улицы растрепанная рыжая шавка — судя по обильной пене на морде, бешеная. Две тетки с вещевыми мешками, взвизгнув, взгромоздились с ногами на скамьи. Собачонка сделала круг около стен, низко пригнув голову, обнюхала дремавшего в углу пьяного, тявкнула на него и выскочила наружу. Тетки подняли галдеж, во весь голос вещая, что пойдут и напишут жалобу в исполком.
— Это ж нада! — голосила одна. — Собак в комнату пущают, пугают проезжих. Это ж какое безобразие!
Другая ей вторила грустно:
— Ихняя воля, Клавдия! Что хочут, то творят над нами. У этого–то, видала, какая будка? У главного?
Она имела в виду начальника станции, вероятно.
Я видел, как он только что прошагал в свой кабинет: краснощекий, крупный мужчина, непроницаемым выражением лица похожий на генерала. К нему я и направился в кабинет.
Начальник станции сидел за столом в просторной комнате и пил чай из стакана с металлическим подстаканником, в каких разносят чай в поездах. Под рукой у него лежала коробка шоколадных конфет. Когда я вошел, он как раз прицеливался, какую выбрать.
Физиономия у него была благодушная, довольная, но стоило ему поднять на меня взгляд, как она тут же приобрела непроницаемое генеральское выражение.
— Стучаться бы положено, товарищ! — заметил он холодно. Я быстро пересек кабинет и протянул ему руку:
— Семенов! Здравствуйте!
Он в недоумении сунул мне вялую пухлую ладошку. Не встал, конечно. Где там. Начальник станции в курортный сезон — это царь.
Я сел без приглашения. И молчал. Молчал и он.
Я мог сидеть и молчать до вечера. Он — вряд ли.
— Билетов нет, — объявил он наконец. — Если вы по этому вопросу.
— Вам три раза звонил Никорук Федор Николаевич, — сказал я. — К сожалению, вас не было на месте.
— Никорук?
— Да. Но вы отсутствовали.
Непроницаемость на его лице уступила место лукавой, солдатской усмешке. Я тоже улыбнулся. Он хмыкнул. Я весело захохотал. Мы смотрели друг на друга и смеялись. Начальник станции утер глаза рукавом форменной рубашки.
— Сегодня, между прочим, воскресенье, молодой человек! — выдавил он сквозь смех.
— А я думал — понедельник!
Из кабинета я вышел с запиской, которую передал в окошечко кассирше. Та, прочитав, молча выдала мне билет на местный, фирменный.
Я пошел на рынок. Благо его навесы, ларьки и грузовики расположились неподалеку от станции. В нашем коллективе есть обычай привозить из командировок и раздаривать мелкие сувениры. Некоторые, по забывчивости или из бережливости, пренебрегают этим обычаем, но на них смотрят косо. Они не пользуются уважением товарищей, более того, их возвращение в коллектив проходит незамеченным…
О, это был не рынок, а скорее ярмарка: веселое столпотворение, мешанина говоров и лиц, буйство красок с преобладанием зеленой, изобилие товаров и над всем этим иссушенный многодневным солнцем прозрачный купол неба. Празднично, нарядно, беззаботно. Смешавшись с радостной толпой, я вскоре убедился, что это не только ярмарка, но и барахолка.
Какой–то русоголовый хлопец, блестя озорными глазками, козырнул мне из–под пиджака рубиновой водолазкой, торчащей воротом из газетного кулька; женщина с цыганским лицом, приняв меня за работника милиции, спешно умяла в кожаный чемодан россыпь разноцветных галстуков и улыбнулась мне зазывающей улыбкой. Куда уж она меня поманила, не ведаю.
Много раз отпихнутый от каких–то прилавков, оглушенный, возбужденный, с неизвестно отчего забившимся в ребра сердцем, я наконец увидел то, что искал. Женщина в цветастом восточном халате держала в кулаке веер самодельных деревянных шариковых ручек, ярко и аляповато раскрашенных. На два рубля я купил десяток. Потом течение прибило меня к грузовику, с которого парень в спецовке продавал тупорылые, необычного вида мужские ботинки на гигантской платформе. Чтобы стать выше ростом, я не задумываясь отвалил четвертной. И совершил ошибку. Миновав продовольственные ряды, где торговали овощами, фруктами, мясом, медом, грибами, орехами, рыбой, творогом, салом, вдоволь налюбовавшись и напробовавшись, уже собираясь уходить, я наткнулся на деда, распялившего на деревянной стойке три женских платка необычайной красоты. Это были не платки, а сияния тончайшего лазорево–серого оттенка. Пушистые, огромные, к ним, казалось, невозможно прикоснуться — так легки они была на вид. Старичок струился над ними белой бородкой, как волшебник.
Может быть, это было что–то не то, раз тут люди не толпились, но это для кого–то было не то, а для меня — то самое. То, что я должен был подарить Наталье. Я должен был подарить ей именно такой платок, в котором ее плечи утонули бы, как в облаке. Старичок, приметив мою заинтересованность, сверкнул золотыми зубами и небрежно провел над платками смуглой морщинистой рукой. Платки порхнули, ожили и отбросили в воздух рой серебристых лучиков.
— Товар! — кивнул мне старичок, — Истинный бог, первый сорт товар.
— А чье производство? — спросил я.
— Наше. Нашенской инвалидной артели, — сверкнул вторично золотом божий одуванчик, — из Балабихи мы, слыхал?
Я отрицательно мотнул головой.
— И почем?
— Цена известная, пять красненьких.
Пятьдесят рублей! У меня оставалось около тридцати рублей с мелочью.
— А что, дед, — сказал я голосом унтера Пришибеева, — ежели я все разом куплю, какая мне, к примеру, выйдет скидка?
Дед отстранился от своего богатства и внимательно оглядел меня с ног до головы.
— Никакой, сынок, не будет тебе скидки.
— Это почему же? Оптовый покупатель всегда имеет облегчение.
— Оптовый — это мы понимаем, — сказал старичок. — Но ведь ты после спекулировать ими станешь. А это нам ни к чему.
— Я? Спекулировать?
— Да уж, видно, так. Или же у тебя три жены имеется?
Артельный инвалид возрадовался своей шутке и от удовольствия чуть не перевалился через прилавок. Он упал грудью на серебряное сияние. Подошла женщина, приценилась, поцокала языком и ушла.
— Видите, — сказал я, — никто у вас не возьмет за такую непомерную цену.
— Не возьмут — не надо, — невозмутимо буркнул старик. — А по дешевке тоже спускать не резон. Это же какие платки, сынок. Вязьменские. В них свет и тепло. Они же не простые, не магазинные. В них секрет. Его наша только артель ведает, этот секрет.
Пора было уходить, но я не мог. И дед, видимо, проникся ко мне сочувствием.
— У тебя что же, денег не хватает?
— То–то и оно.
— Так ты два купи, не три.
— У меня и на один не наскребется.
Старик не удивился, но стал безразличным. Золотые его зубы потухли, нырнули под пшеничные усы.
И тут я сообразил, как надо поступить.
— Смотрите, — заговорил я торопливо. — Вот у меня ботинки. Я их только что купил за четвертной. Берите, и еще двадцать пять рублей в придачу. Новые ботинки, вы же видите!
Он покосился, как бы пересиливая себя, протянул лапу, покорябал ногтем платформу:
— Отвалятся?
— В гробу отвалятся, — пошутил я, — не раньше.
Ему шутка понравилась, сверкнуло золото зубов. Но все же он сказал:
— Ботинки и тридцатку.
— По рукам!
Платки были почти одинаковые, я выбрал тот, в котором чуть больше теплилось серого мерцания, цвета печали. Артельный упаковал платок в затейливую коробочку из бересты (чудесно!), перевязал ленточкой.
— Будешь добром поминать! — посулил он на прощание.
К гостинице я подходил счастливый и умиротворенный. В кармане позвякивали медяки. Ничего, на метро хватит.
В холле, за журнальным столиком поджидал меня Дмитрий Васильевич Прохоров, читал газету и одновременно смотрел поверх нее на входную дверь. Увидев меня, приветливо заерзал, поклонился сидя. Мыслями я уже находился в Москве, и необходимость нового разговора с Прохоровым меня разозлила. У меня был хороший, четкий план, как провести время до вечера; Прохоров в план не вписывался.
— Меня ожидаете, Дмитрий Васильевич?
— Вас, вас, — ох, это убийственное шуршание пиджака. — Как договаривались.
— Мы разве договаривались?
Невинно–скорбная физия Прохорова расплылась в благостной гримасе.
— А вы хотели удрать не повидавшись, — он захихикал. — Не годится, голубчик вы мой, не годится. А как же мое послание к Перегудову?
— Принесли?
Жестом фокусника он извлек из своего необъятного пиджака объемистый конверт. Не письмо, а целую бандероль.
— Это что же, исповедь ваша? — Я задирал его, чтобы он побыстрее ушел.
Все, все. Я прощался с городом и его обитателями. Командировка закруглялась. Ни с кем мне не хотелось больше встречаться, и уж меньше всего — с этим человеком. Я не знал, каков он был прежде, в молодости, был ли талантлив или бездарен, всеведущ или наивен, но то, во что превратились его способности и его чаяния, не внушало симпатий. Он сводил счеты с миром и при этом мерзко шуршал пиджаком. Вино ли в том виновато, люди ли, коварство обстоятельств — все это теперь ничего не значило. У человека, озабоченного сведением счетов, на лбу сияет Каинова печать. И ее не заклеишь пластырем красивых фраз. Впрочем, Прохоров и не пытался. Он не хитрил, прощальный взгляд его был тревожен и едок, как пыль.
— Тут кое–какие предложения и расчеты, — пояснил он, не заметив моей колкости. — Надеюсь, это заинтересует Владлена Осиповича. Можете передать, что разрабатывать эту тему я готов на любых условиях. На любых! Так… Что еще? Да, с прибором. Здесь тоже все сказано и рассчитано. Чтобы исправить положение, потребуется не меньше четырех–пяти месяцев. Вы когда едете? Завтра?
— Сегодня.
— Я так и предполагал. Бельмо на глазу…
Он не дал мне времени ответить, поднялся, издавая звуки рассохшегося пианино, но почему–то руки мне не протянул. Уже уходя, замешкался, оглянулся, и я увидел на его лице муку, пронзившую мое сердце.
— Не заблуждайтесь, — произнес он с мертвой улыбкой. — Никто никого не предает. Никто, Виктор Андреевич. И никто никому не подставляет плечо. Это все детские представления, ложные. У вас шоры на глазах, я вам говорю. Вы их откиньте, откиньте. С шорами легче, конечно, но без них как–то просторнее.
Он уже ушел, а я все стоял около столика, не двигаясь, прижимая к груди туесок с платком и пухлый прохоровский конверт. Это что же такое, в самом деле? Два человека, совершенно разных, в течение суток уверяют меня, что я слеп. В чем слеп? Кто их тянет за язык? Допустим, они правы, каждый по–своему. Но это же неприлично, попросту неприлично говорить убогому, что он убог. А если я уже не могу прозреть? Если моя слепота окончательная и неизлечима?
Я тряхнул головой — все, все! — и побрел к себе в номер. Там пообедал остатками сыра и печеньем.
Вкусную еду запивал водой из–под крана. В ящике стола обнаружил непочатую коробку шоколадных конфет. Это пойдет на ужин. Позавтракаю в поезде. Денег хватит на стакан чаю и на калорийную булочку. Превосходные булочки иногда продают в поездах. Одну можно грызть сутки напролет.
В последний раз побрился, уложил чемодан. Мне очень хотелось хотя бы мельком проглядеть бумаги Прохорова, но я себя пересилил, сунул конверт на дно чемодана, под рубашки.
Теперь надо бы попрощаться кое с кем. Но есть ли в этом городе справочная служба?
Я набрал 09 и через несколько минут, к огромному моему удивлению, получил домашние телефоны Порецкой, Шутова и Капитанова. Обзванивал адресатов я в такой очередности: Владимир Захарович, Петя, друг, Шурочка, душа моей души. Все три прощания получились довольно однообразными. Поначалу заминка изумления и неловкости, потом шаблонные сухие пожелания доброго пути. Никто не изъявил охоты меня проводить, и никто не пригласил приезжать еще. Грустно это, грустно. Владимир Захарович учтиво поинтересовался, к каким выводам я пришел. Я коротко ему объяснил свое понимание проблемы. Просил передать мои извинения Шацкой, которую если и обидел, то неумышленно. Капитанов холодно пообещал. По тону чувствовалось, разговор со мной, а скорее — я сам, ему осточертел. Петя Шутов пробормотал что–то невнятное о прелести московских ресторанов, выдавливал слова неохотно, с отчуждением.
Я сказал ему: «Приезжай, Петя, в Москву, погуляем». Он ответил: «Приеду, приеду, в отпуск, наверное, приеду». О делах ни гу–гу. В трубку доносился детский плач, раздраженный женский голос. Я представил, попрощавшись, как он с облегчением и мрачной гримасой швырнул трубку на рычаг… Шурочку я благодарил за помощь, клялся, что она удивительная девушка, что цены ей нет. Она жеманно, незнакомым голосом ответила: «Ну да уж, ну да уж, скажете тоже». Она рассталась со мной, видимо, задолго до моего звонка.
Часа три, до самого поезда, я проваландался на пляже. Играли с Кирсановыми в подкидного дурака, купались, болтали о всякой чепухе. Сменный инженер бросал на меня завистливые взгляды, видно было, что готов поменяться со мной местами. Сказал с отвращением: «А нам еще девять дней отдыхать».
К вечеру на бирюзово–чистое небо набежали резвые угловатые тучки, и неожиданно пролился теплый, как из чайника, дождь. Все попрятались под деревья, а я остался сидеть на песке, жадно ловил губами нежные небесные капли. Громыхнуло за горизонтом. Чиркнула по сини короткая желтая молния. Шурик примчался из–под укрытия и принес мне мамин пестрый зонтик. Ему очень хотелось остаться со мной под дождем, но он не рискнул ослушаться зычного отцова окрика.
С Кирсановым мы, как и положено, обменялись домашними телефонами.
На станцию я пошел кружным путем, чтобы еще раз полюбоваться игрушечным городком. Чужим я сюда приехал и уезжаю чужим, никому не сделав добра. Никто не пригласил меня возвратиться.
Может быть, Шурочка выполнит обещание и напишет письмо. А скорее всего — не напишет. Зачем это ей? Забудет.
К поезду явился минут за десять до отправления, закинул чемодан в багажник, забрался на верхнюю полку и пролежал там до утра не слезая. Спал плохо, урывками. Всегда плохо сплю в поездах, сердце отчего–то ноет, тормоза визжат о рельсы, как кожу сдирают, долгие эти ночные остановки с гулкими голосами на платформах — все мешает, дергает, тревожит.
А некоторые, я знаю, спят в поездах как убитые…