Я еще не успел побриться, когда постучал и вошел шофер. Вошел и бухнул, как выхлопная труба:
— Вы Семенов, что ли? Тогда поехали.
Внизу, в вестибюле, на обычном своем месте, откуда видно сразу и лестницу, и входную дверь, и газетный киоск, дежурил администратор Буренков. Его нижняя губа при моем появлении зависла на подбородок наподобие окурка сигары Мы официально поздоровались, и я доложил Буренкову, что жалоба на него написана, но еще не отправлена, и с довольным видом похлопал себя по карману штанов. Он улыбнулся в ответ, при этом губа его запрыгала, точно он передними зубками расколол орешек.
У входа в гостиницу сверкал никелем шикарный лимузин — «Волга» бежевого оттенка. И в прежних командировках случалось, что мне подавали авто, как крупной шишке. Я считал это дурным знаком.
Через несколько минут мы мчались по загородному шоссе.
— Далеко ли до конечной цели путешествия? — спросил я у водителя.
— Как ехать, — отозвался коричневый кожух, — зависит от этого.
Я понял, что имею честь беседовать с человеком философского склада ума.
— А если так ехать, как сейчас?
— Если беспрепятственно, то будем в срок, как указано в распоряжении.
Июльский денек раскинул светлые крылья над прекрасным черноземным миром. Я чувствовал себя здоровым и веселым. Да и как можно было о чем–то тужить, сожалеть и плакать, видя эти яркие летние краски, впитывая кожей густой лиственный сквознячок, жмурясь от жгучего изобилия целительных ультрафиолетовых лучей. Земля по обочине отливала ослепительным антрацитом, листья деревьев проскальзывали на лазурном фоне неба гениальными зелеными мазками, шоссе вдавливалось под колеса серебристо–лоснящейся лентой. Поля колыхались маревом гречихи, над ними захлебывались в истоме пичужьи звоны.
— И то, — сказал шофер, которому надоело мое тупое сигаретное сопенье, — взять хотя бы «мерседес». Американского выпуска, из Детройта, к примеру. Я тем годом гостил у брата в Ленинграде, а у него кореш в посольстве работает. Брательник говорит, хочешь на «мерседесе» прокатиться? Я говорю: давай. Сделали. Кореш пригнал «мерседес», сели, едем. Ну и что вы думаете? Вы ездили в «мерседесе»?
— Не случалось.
— То–то и оно. Сидишь, как в подушках зарытый, и вроде мотора нету. Ни звука. Только так, тихонько–рр–рр! — будто котеночек мурлычет. Комфорт! А сзади, где сиденье, гляжу, какая–то дверца вроде шкафчика. Чего такое? А кухня. Там тебе и холодильник, и плитка, и капсула для термосов. По дороге, допустим, проголодался, достал кастрюльку — спереди крышка откидная в сиденье — столик, похлебал горяченького супчику, кастрюльку на место, в капсулу — ехай дальше сытый. Комфорт? — под влиянием потрясающего воспоминания шофер как–то нервно крутнул баранку и едва не завалил машину в кювет.
— Вы сами–то из Москвы?
— Ага.
— И что же, ни разу в «мерседесе» не прокатились?
Я не хотел его до конца разочаровывать:
— В «мерседесе» — нет, а в «ролс–ройсе» было дело, подфартило разок.
— И как?
— Что говорить, никаких сравнений. Как в раю.
Шофер поглядел на меня с одобрением, протянул пачку «Шипки». Я достал свою «Яву».
— Хорошие сигареты. У нас нет.
Мы задымили, несколько сближенные духовно общими интересами. Курево, машины, теперь, конечно, спорт. О да, как говаривает Натали.
— Как наши с испанцами сыграли, не знаете? — спросил я.
Вопрос оказался болезненным, и некоторое время водитель молча, остервенело затягивался дымом. Ответил с угрюмым сарказмом:
— Сыграли, чего ж не сыграть. Выпустили их на поле, они и сыграли. Нас выпусти, и мы сыграем…
Машина запетляла и чуть не врезалась во встречный грузовик.
— Да-а! — сказал я. — Нету у нас футбола. Так, играем, по принципу бей — беги. А почему, спрашивается, нету?
— Иэ-х! — он так резко повернулся, что, казалось, треснули шейные позвонки. — Этот–то, который народный артист комментирует, совсем сбрендил. Всему рад. Наш, орет, Старухин лучше всех в мире играет головой. Надо же придумать! Нашел все же, чем похвалиться. Старухин — головой! Слыхали? Если головы деревянные, чего же ими не играть. Были бы у нас с вами деревянные тыквы, и мы бы сыграли.
— Звезд нету, — заметил я. — Так, перебираешь в уме, некого назвать. Один Блохин резвится.
— А чего он резвится, чего? Какой толк? Не–ет, пока их всех не разгонят — толку не будет. Всю федерацию надо разогнать, а потом собрать заново.
Я глубокомысленно закивал, поддерживая суровое, но справедливое предложение.
— Вот она, дачка–то. Смотрите.
За поворотом, чуть ниже уровня шоссе, ярким ковром зеленели густые сады и украшенные немногочисленными башенками разноцветные домики. Водитель свернул на обкатанный проселок и через минуту вырулил в царство тишины и медовых ароматов. Бросалось в глаза, что, кроме декоративного штакетника вдоль дороги да прямых линий шиповника, очерчивающих границы участков (каждый соток по двадцать, не меньше), тут не было заборов. Дачи без заборов — что же это такое? Непривычно как–то.
Перед одной из дач мы затормозили, водитель пошел открывать ворота (странно и одиноко нависавшие над низеньким штакетником), и мы въехали под брезентовый навес. Что–то мне все это напоминало: и ворота, точно возникшие из воздуха, и навес–гараж, и расположение этих дач, выныривающих из–за поворота навстречу путнику, как мираж, — что–то напоминало детское, милое, незабвенное. Если бы не деревья, не гравий дорожный, не домик, глядящий на нас тесовым крылечком, если бы не человек в шортах, спускающийся с крыльца и машущий нам панамой, если бы не мое паршивое, в общем–то, настроение, я бы, скорее всего, вспомнил. Так остро захотелось вспомнить, догнать, зацепиться крючком памяти за некий проблеск в прошлом. На миг показалось, что это важнее всего — вспомнить, вернуться, отрешиться от происходящей минуты. Но я не вспомнил. Не успел.
Сам товарищ Никорук спешил к нам, издавая приветственные возгласы, размахивая панамой. Он кричал: «Привет, московский гость! Привет, дорогой коллега!» — и, пожимая его мощную, властную руку, я сразу почувствовал: вот человек из тех, которые твердо знают, чего хотят. Из–под белесых густых бровей смеялись глаза, в которых не было ничего двоедушного, а была одна лишь торжествующая уверенность, что случилось — сошлись наконец два хороших человека, необходимых друг другу.
— Здравствуйте, Федор Николаевич! — отозвался я, как мог сердечнее.
— Эх! — сказал директор, щурясь. — До чего же вы бледные там, в столице, до чего изможденные. Живут люди, как в подземелье. В копоти, в дыму, в миазмах городских. Солнца не видят, воздухом не дышат, прозябают.
Я смущенно переминался с ноги на ногу, ожидая, когда кончится бурная встреча, но, оказывается, директор далеко не исчерпал ритуал приветствия желанного гостя.
— Клара, Мика, Серго — все сюда! — гаркнул он, потревожив, по–моему, всю округу. Господи, да с этим ли человеком говорил я по телефону. Не родственник ли это мой какой–нибудь позабытый?
Через минуту, окруженный незнакомыми, но искренне обрадовавшимися мне людьми, я действительно потерял четкое представление о том, кто я и где нахожусь. Одно понимал: это спектакль, и не для меня он разыгрывается. Для какой–то высшей производственной задачи. Но и в этом я вскоре засомневался.
Супруга директора — Клара Демидовна — цветущая, средних лет полная дама с круглым, приятным лицом.
— Я много слышала о вас, Виктор Андреевич! — ласково произнесла она раз и навсегда заготовленную для таких случаев фразу, ничуть не беспокоясь о том, что эти слова могут прозвучать издевкой.
Про Мику и Серго, хипповых юношу и девушку, директор сказал:
— Это младшие мои, младшие. Старшие–то детки разлетелись по городам и весям. А эти пока на шее сидят.
Младший Серго что–то хмыкнул интеллигентно–невразумительное, а младшая Мика, протягивая ручку для знакомства, загадочно отвернулась. Водитель получил распоряжение вернуться за мной к четырем часам и уехал.
Через несколько минут мы сидели в плетеных креслах на веранде, любовались окрестными видами и обсуждали… как лучше убить время до обеда. Клара Демидовна с церемонными извинениями удалилась по хозяйству, а Мика и Серго находились тут же, на веранде, раскачивались в креслах, и на их лицах был написан скептицизм и покорность судьбе.
— Можно так, — рассуждал Федор Николаевич, — сначала несколько сетов в теннис — молодежь против стариков, — потом купание. У нас, Виктор Андреевич, неподалеку озерцо родниковое изумительной чистоты и прохладности… Можно наоборот — сначала купание, а потом игрища.
В низких переливах его голоса — благодушие.
От улыбки, законсервированной на столь долгий срок, у меня заломило синяк на скуле, подставленный другом Шутовым. Но я твердо решил улыбаться директору до тех пор, пока не наступит паралич. Мика невинно раскачивала свою изящную голую ногу, и лукавая отрешенность ее лица соперничала с неподвижностью неба.
— Так как же, Виктор Андреевич?
— Как угодно! — отозвался я. — Готов участвовать! Искренне благодарен.
— Помилуйте, за что? Пользуйтесь природой. В кои–то веки вырвались из городского ада…
И ведь отправились — ей–ей! — играть в теннис. Вооружились ракетками и пошли.
Идем узенькой тропкой между дачами. Впереди Мика — поджарая пантера, в желтых волосах коричневое солнце (как, интересно, ее настоящее имя?), Серго (Сергей?) покачивает плечами, как доской. Спина директора, выражающая непонятным образом симпатию ко мне, и я сам с тяжелой мыслью в голове — куда это меня черт понес? — с нелепым городским прискакиванием на ровном месте. Чистый желтый корт, огороженный ажурной сеткой. А ведь я играл когда–то в теннис. Или не играл? Подавал директор. Первой же отдачей хитрющая девица чуть не влепила мне мячик в лоб. И ведь точно метила в лицо, не куда–нибудь. Теперь хоть ясно, что Клара Демидовна не пошутила: они обо мне слышали много хорошего.
Началась не игра, а издевательство какое–то. Мой напарник товарищ Никорук лихо ухал, подскакивал и нещадно мазал, я же вообще редко доставал до мяча. Наши противники стояли на одних и тех же позициях, не затрудняя себя переходами, и чесали нас, как говорится, в хвост и в гриву. Серго хоть вел себя джентльменом и резал мяч в землю, а беспощадная Мика по–прежнему норовила нанести мне травму — ее мячи со свистом проносились мимо моих ушей.
Надо же, какая сила в тоненьких руках, никогда не подумаешь. Спасало меня от увечья единственно то, что время от времени ее самое валили на землю приступы истерического смеха — это, конечно, мешало ей толком прицелиться. Мне тоже смешно было глядеть на старания ее папочки, показывающего чудеса если не ловкости, то упорства. Охота смеяться у меня пропала, когда в одном из чудовищных пассажей, в размахе, Федор Николаевич выпустил из рук ракетку и она только по странной случайности не вонзилась мне в висок.
— Может, хватит? — спросил Никорук.
— Ничего! — бодро воскликнул я. — Скоро приноровимся.
Все же мы решили перегруппироваться — теперь я был в паре с Микой. Игра приобрела более ровный характер, и несколько раз мне удалось послать мяч через сетку, от чего я получил большое эстетическое удовольствие. Мика поначалу молча сносила мои промахи, потом стала давать отрывистые советы, наконец вышла из себя, забылась, потеряла девичью скромность, и мне довелось узнать, кто я такой и как выгляжу со стороны. У меня были деревянные руки, козлиный прыжок, стеклянные глаза, удивительная способность ловить открытым ртом галок, и мне следовало бы держать в руках не ракетку, а метлу, которая хоть как–то гармонировала бы со всем моим обликом.
Свои оценки Мика давала негромким иезуитским писком, чтобы не услышал отец. Я со всем соглашался, радостно кивал и говорил: да, да, милая девушка, это не вы первая подмечаете. Очень справедливо.
Досыта наигравшись, мы отправились на пляж.
Никорук рассуждал о пользе спортивных упражнений и о еще большей пользе физического труда на свежем воздухе. Мне всегда нравились подобные рассуждения обладателей дач. Мика скромно вышагивала сбоку, и я видел, что ей хочется что–то сказать по секрету.
— Вы очень хорошо играете! — сделал я ей комплимент.
Она стыдливо потупилась:
— Простите мою несдержанность. Знаете, у меня ужасный характер. Наговорю с три короба, а потом каюсь.
Озерцо оказалось маленьким глубоким котлованом с прозрачной голубоватой водой. Домашняя ванна, увеличенная раз в сто. В этой природной ванне с песочным дном и с неожиданно крутыми берегами (спускаться и вылезать можно было по деревянной лесенке) плескалось несколько мужчин и множество ребятишек, да еще странный гражданин в техасской шляпе удил рыбу, сидя на склоненном над водой стволе ольхи. Крик, шум, смех, шлепки по воде — все это имело уютный семейный характер. Мужчины, заметив Никорука, как по команде, издали приветственные возгласы, слившиеся в подобие войскового «ура». Только рыболов не пошевелился и даже не взглянул в нашу сторону. Он заботливо следил, как бы резвящиеся купальщики не оторвали ему поплавок. Никорук обернулся ко мне:
— Нырнем? — опять из–под седых бровей пролились на меня лучи безмятежной симпатии.
— Чудной какой дядька, — указал я на рыболова. — Что он надеется выловить, интересно? Разве тут водится рыба?
— А-а, Кузьмич. Это наш бухгалтер. Эй, Кузьмич, на уху приглашаешь? Приглашаешь, что ли, на уху, я спрашиваю?
Из–под техасской шляпы донесся ответный трубный голос:
— По–о–о-го–ди, директор! Будет и уха!
— Всяк по–своему с ума сходит, — доверительно сообщил мне Никорук. Серго уже плавал в земляной ванне — десять взмахов туда, десять взмахов обратно. Над водой — суровое, задумчивое лицо. Он мне очень был по душе, хотя не сказал еще, кажется, ни слова. Молчун.
— Ваш сын на предприятии работает? — спросил я.
— Студент, — с гордостью ответил Никорук. — Отличник. У вас учится, в Москве. На химика. Умница, я им горжусь. А вот — беда и боль моя, — с этими словами директор неожиданно звонко шлепнул дочку по круглой попке. На звук многие оглянулись. Мика враз покраснела жарче солнца.
— Все–таки, папка, ты бываешь удивительно бестактный, — сказала она, не глядя в мою сторону.
Не надо забывать, что все мы только внешне взрослые, пожилые и старые, а в душе–то — ого! — озорники и школьники. Мика этого знать не могла, поэтому на лице ее после шлепка отца выразился даже какой–то испуг. Купание и загорание затянулось часа на два. И я не могу сказать, чтобы это были скучные часы. Федор Николаевич обладал профессиональным умением контактировать, я тоже, в конце концов и Серго оживился и оказался даже чересчур разговорчивым малым. У него, к счастью, не было этой убийственной новомодной привычки к язвительности. Спорил он хорошо, честно, со вниманием к собеседнику — это ведь дар божий. Постепенно разговор перешел к глобальным проблемам бытия, а как же иначе — молодость, молодость! Так получилось, что, когда Серго заговорил, Федор Николаевич отодвинулся как–то в сторону, любовался издали сыном, его умом, суждениями. Я лишь подавал реплики. Мика, наклеив на нос кленовый листик, вообще парила в заоблачных высях. В таком состоянии размягченности, в каком мы находились — от солнца, от воды, от свежего воздуха, — не важен смысл речей, они только добавляют терпкости в чудесное ощущение блаженной физической невесомости.
Напоследок мы с Микой окунулись, поплавали. Плавал я лучше, чем играл в теннис, и это было отмечено девушкой с благосклонностью.
— А ничего, — сказала Мика, щуря глаза. — Во всяком случае, не топор.
Мы наперегонки плыли второй круг.
— А как ваше настоящее имя? — спросил я. — Ведь Мика — это не имя. Это кличка.
— Маша! — крикнула она. — Мария Федоровна… А вы опасный. Да, опасный.
— В каком смысле?
— Не притворяйтесь, Виктор Андреевич. Мне Шура все рассказала.
— Шурочка? Порецкая? Вы что же, с ней знакомы?
— Да, мы учились в одном классе. Хо–хо!
Продолжать интересный разговор я не смог, потому что хлебнул–таки, увлекшись, озерной водицы. На вкус она напоминала настойку мумие. Мика–Маша, хохоча, начала выпрыгивать из воды по пояс, как дельфин, и хлестать меня ладошкой по спине. Я же только мог пучить на нее глаза и неэстетично перхать и кашлять.
— Тонет! — визжала Мика. — Ой, тонет! Сережа! Спасай!
Буквально через секунду я увидел подле себя строгое лицо мыслителя.
— Что с вами?
— Порядок. Водицы вот хлебнул. В легкие просочилась.
— Осторожнее…
На берегу Федор Николаевич окружил меня отеческой заботой:
— Ая–яй, как же вы так, голубчик. Разве можно! Да с моей козой кто хочешь голову потеряет.
Мика все повизгивала от возбуждения:
— Папа, папа! Надо быстрее домой. Скорую помощь! Я видела, он лягушку проглотил. Ой, умора…
По дороге к даче эта история обросла несусветными подробностями и Кларе Демидовне была подана как героический поступок ее дочери по спасению из пруда инвалида. Потихоньку начинал я злиться. Сколько можно. Эта стрекоза, разумеется, верховодила в доме, и они все точно с ума посходили. Пытались уложить меня в постель, подсовывали пуховые подушки, а Мика–Маша носилась по всему дому с грелкой, похожей на гигантскую клизму. Подозреваю, что это и была клизма. Даже невозмутимый Федор Николаевич не удержался, изрек:
— Обыкновенное, к сожалению, дело. Предполагаем жить, мечтаем о победах, а в каком–нибудь поганом пруду — нырк, и на дно. Слаб, слаб человек перед стихией.
Хиханьки да хаханьки вокруг моей персоны, но беззлобные, беззлобные. Допускаю, что они все тут искренне хотели сделать мне приятное, суетясь и добродушно насмешничая. Создавали этакую домашнюю атмосферу для гостя. И добились своего.
— Из–за чего сыр–бор, — сказал я дрогнувшим голосом. — Я старый холостяк, раны привык залечивать в одиночку, как волк… Спасибо за заботу, спасибо. Низкий вам земной поклон!
После этого даже Мика утихомирилась и спрятала куда–то ужасную клизму.
Обедали на веранде за широким деревянным столом, который, как мне торжественно сообщили, был сколочен самим Федором Николаевичем. На обед мясной бульон, запеченный в тесте карп, компот из свежих яблок, всевозможные салаты — все обильно, сытно, вкусно. Ухаживала за мной Мика, с ужимками подкладывала кусок за куском, ложку за ложкой, — она нашла себе в этом новую забаву, новый повод меня поддразнить.
— Что же вы ничего не кушаете, Виктор Андреевич! — вещала она трагическим голосом, шлепая мне на тарелку очередную порцию. — Мама, ну ты же видишь, какой он стеснительный.
Душа общества. Моя воля — надел бы на нее смирительную рубашку. Назло ей, я покорно и с благодарной мордой уминал тарелку за тарелкой, решив скорее лопнуть, чем сдаться. Все уже пили компот, а я обсасывал позвонки третьего или четвертого карпенка. Мика поглядывала на меня с уважением. Ее «почему же вы ничего не кушаете?» звучало все безнадежнее. Рыба–то кончилась, и салаты заметно похудели в салатницах. Чтобы порадовать милую насмешницу, я сверх всего намазал маслом огромный ломоть хлеба и с аппетитом сжевал его, запивая компотом.
Давненько не запихивал я в себя столько пищи зараз, зато уж наемся. Не придется ужинать.
— Хороший едок — хороший работник, — сказал Никорук в раздумье. — А моя пигалица на птичьем молоке живет. Оттого и ленивая неизвестно в кого…
— Для девушки — главное фигура, — пояснила Мика, выпячивая напоказ свою цыплячью грудку.
Я доглатывал хлеб, блаженно ухмыляясь. Время приближалось к четырем, скоро приедет за мной машина.
Что же это товарищ Никорук не торопится? Или он в самом деле пригласил меня во исполнение святых законов гостеприимства? Но нет, как только я проглотил последний кусок, он потянулся, сонно взглянул окрест, покашлял и сказал:
— Ну, детки, вы поиграйте теперь одни, а мы с Виктором Андреевичем ненадолго уединимся. Вы не возражаете, Виктор Андреевич?
— Все было очень вкусно, — поблагодарил я Клару Демидовну, не покривив душой.
Никорук привел меня в свой дачный кабинет — стол, кресло, книжные полки, мягкий диванчик. Пахнет березовой корой. Прохладно, тихо.
Директор усадил меня в кресло, покопался на полках и достал альбом с фотографиями в кожаном переплете.
— Полюбопытствуйте, — подал мне.
«Час от часу не легче!» — подумал я. В комнате стало душно от наших раскаленных солнцем тел. Никорук открыл форточку. «Ну ладно, — подумал я. — Будем смотреть фотографии».
Федор Николаевич стоял у меня за спиной и давал пояснения. Оказалось, что в альбом собраны снимки, касающиеся исключительно истории предприятия. На первых страницах — пустырь, времянки, группы рабочих с кирками и прочими основными инструментами тех времен. Загорелые, смеющиеся люди. Котлован под основное здание. На пятой странице впервые появился Никорук — трое молодых людей стоят обнявшись и с деревянным вниманием пялятся в объектив. Федор Николаевич посередине — в парусиновых брюках, на голове фуражка, до пояса обнажен. Тело — мускулы и ребра.
Дальше пошли фотографии митингов, собраний. Везде на трибуне — Никорук. От снимка к снимку директор все явственнее приобретает свой сегодняшний облик. Он уже не смотрит в объектив с любопытством неофита. Строгие костюмы, оркестры. Ликующая толпа. Никорук с восторженной детской гримасой разрезает ленточку у входа в какое–то новое здание. Фотограф ухитрился так щелкнуть, что ножницы получились больше руки — маленький крокодил тянется пастью к тоненькой веревочке.
Наконец последние фотографии. Опять митинги. На одном из снимков я узнал Перегудова. Группа людей на фоне стены, перехлестнутой полотнищем с лолунгом: «Пятилетке качества — рабочую гарантию!» На шаг впереди всех Никорук сегодняшний, с белыми бровями.
Все. Обложка. Размягченный, наэлектризованный воспоминаниями, Никорук опускается на диван, откидывается на спинку, смотрит на меня, кажется, повлажневшими глазами. Что там — кажется. Слезы, слезы блестят на ресницах директора. И он их не скрывает, не прячет, не стыдится.
— Этого не спишешь! — сказал Никорук. — Что бы дальше ни случилось — с нами, с вами, с нашими детьми, — это было, было.
Никорук заговорил негромко, доверительно, и я в такт его словам начал понимать, что прямого разговора, который все прояснит, которого так жаждала моя душа, не будет.
— Какие были люди, — говорил Федор Николаевич, улыбаясь с милой застенчивостью ветерана. — Прекрасное время. Столько в него уместилось. Я знаю, много и обид накопилось у моих сверстников, вы, молодежь, о них и не подозреваете. Но я благодарен своему веку. Это он дал нам всем возможность прожить в одну жизнь сотни полнокровных жизней. Столько свершить. Мы жили с такой энергией и страстью, как не жили до нас. Вся Россия так жила — от первых пятилеток, от Октября, до нынешних дней. Позвольте одно наблюдение, Виктор Андреевич. Раньше поколения сменяли друг друга через значительно большие сроки, спокойно, последовательно. А теперь что ни год, ну, три года — новое поколение, иные люди, свежие идеи. Да-с. Даже моя дочь Маша и ее брат родной Сережа — он старше на четыре года — это совсем разные поколения. И это же прекрасно, прекрасно! Время неслыханных скоростей и удивительных превращений. Дух захватывает… Надо уметь услышать, удержаться, идти в ногу. На минуту задремал, зазевался, почил на лаврах — и уже отстал, уже не наверстаешь. Страшно и хорошо. Заметьте, те, кто обижен, кто недоволен, — это все отставшие, зазевавшиеся. Вам неинтересны мои рассуждения?
— Что вы, что вы, Федор Николаевич! — сказал я, встряхнувшись. — Можно закурить?
— Пожалуйста, вот пепельница. А ну–ка и я затянусь табачком. Надеюсь, не помру от одной сигареты.
Скосив глаза на часы, я увидел, что стрелки приближаются к четырем. Директор затянулся глубоко и затушил сигарету, сдавив огонь подушечками большого и указательного пальцев. И не обжегся.
— Нет уж, видно, откурил свое куряка! — он засмеялся, приглашая и меня поиронизировать над его старческой немощью. — Да-а, Виктор Андреевич, время, время, время. Кого хочешь берет за грудки. Оглянешься, бывает, назад: иных уж нет, а те далече. Да и самого себя прежнего не сразу угадаешь… Поверите ли, лет десять тому вызвали меня на ковер к самому… Что–то там какой–то прорыв у нас образовался, уж не помню. Но разнос, да, разнос, мне был страшнейший. Как обычно — не положить бы вам билет на стол, не предстать бы вам перед судом, — весь набор. А я, прежний–то, десятилетней давности, битый и катаный, затрясся весь от обиды и ему кричу: а кто вы такой, кричу, чтобы меня пугать! Вы кто — народ? Это я–то, смирный и добродушный, самый покладистый из директоров. И он опешил, а, опешив, вскорости и утих. Бурю пронесло — сколько их над моей головой проносило, не счесть. А я цел и относительно невредим…
И вот в прошлом месяце опять побывал я в том кабинете, у того же товарища, между прочим, как раз по поводу этого вашего злосчастного узла. Боже мой. Как все изменилось. Поднимается мне навстречу совсем другой человек — обходительный, какой–то тщедушный. И я сам, чувствую, качусь к нему этаким сдобным колобком. Встали мы друг перед другом, глазами хлопаем, оба все понимаем. Он мне говорите «Федор Николаевич, милый вы мой, хорошо, что не надо нам теперь топать ногами, а то ведь, глядишь, рассыпемся оба в прах». Поздравил меня предварительно, обнялись — не от полноты чувств, а больше по нынешней моде, — и разошлись. Время! Всего–то десять лет не прошло.
Я взглянул на часы — вот это класс! Не иначе школа Перегудова. Директор укладывался к четырем часам тютелька в тютельку. Действительно, время, время! Оставалось всего шесть минут. Значит, мое ответное слово вообще не планировалось.
Федор Николаевич мечтательно разглядывал книжные полки, белые брови сомкнулись на переносице. Потом, как бы спохватившись, виновато заморгал, обратился ко мне:
— Извините мою болтливость, Виктор Андреевич. Обрадовался гостю. Вижу, интеллигентный человек, работает под началом моего друга… Да, чтобы уж не забыть… Узел этот. Наладим! Передайте Владлену Осиповичу — наладим. Но сами понимаете — нужно время… Новые проверки, испытания, да что я вам толкую, вы же не мальчик.
— И сколько необходимо сроку, Федор Николаевич?
Меж бровей директора прошуршало легкое облачко недоумения — опасное, грозное облачко, мне сигнал. Не зарывайся! Пробежало и растаяло. Опять солнце, улыбка, радость беседы. Но голос чуть–чуть с железом.
— Что ж, сколько необходимо… Кстати, вы ведь тоже не совсем чисты. А? Приняли ведь узел… Мы были в полной уверенности, что все в порядке. Так нельзя… Впрочем, надо ли считаться, кто больше виноват, кто меньше. Вместе исправим положение… Сколько сроку необходимо, говорите?.. Думаю, месяца через полтора представим результаты.
Я осторожно переспросил:
— Полтора месяца?
— Не раньше, — солидно подтвердил директор. — Раньше никак не выйдет.
— И утверждение премии в этот же срок? — спросил я.
Буря грянула. В облике директора произошел ряд мгновенных изменений — он вытянулся, сел прямо, сузились глаза, подбородок зримо окаменел — передо мной уже был человек, который вполне мог повысить голос на министра. От домашней размягченности, умилительных морщинок, приятной округлости голоса не осталось и помину.
— Не советую, — сказал Никорук. — Никогда не советую говорить со мной в таком тоне. Вам понятно?
— Да. Мне понятно.
— Премия — это одно, доработка узла — это другое. Зарубите себе на носу.
— Хорошо, — кивнул я. — Не волнуйтесь так, Федор Николаевич.
Его брови не поседели, я теперь видел, а были добела выжжены яростным огнем глаз.
— В данной ситуации, — продолжал директор, — вы превысили свои полномочия. Поначалу я принял вас за человека, искренне озабоченного делом. И горько ошибся. Вы, кажется, из тех, кого очень интересуют подшкурные вопросы и радует любая возможность напакостить. Не так ли? Своего рода самоутверждение за чужой счет… Вынужден вас огорчить, Виктор Андреевич, нынче этот номер у вас не пройдет.
— Мне нравится такая прямота, — сказал я. — В ней есть что–то рыцарское.
Буря утихла так же внезапно, как и возникла. Федор Николаевич опять размягченно откинулся на спинку дивана, устало вздохнул, глядя на меня так, точно только что увидел.
— Нервишки! — оправдался он небрежно. — Да, да, нервишки. Забудьте. Я забуду, и вы забудьте… Когда возвращаетесь в Москву?
— Денька через четыре.
Я успел заметить, как в его зрачках мелькнули последние сполохи грозы.
— А зачем же так долго? В понедельник и отправляйтесь. Я позвоню Перегудову, мы с ним обо всем условимся… На предприятие больше не ходите, Виктор Андреевич, не надо. Очень вы как–то умеете людей дергать по пустякам.
Альбом с фотографиями сиротливо лежал на столе, как напоминание о недавней идиллии. Мои часы показывали пять минут пятого. Пора. По Никоруку видно было, что пора мне откланиваться. Разговор получился содержательный. Все я понял: и намеки, и пожелания. Директор, однако, не считал меня простой пешкой в этой игре, раз потратил на меня так щедро день отдыха. И на том спасибо.
Водитель прохаживался около своей «Волги» и с сосредоточенным видом изредка пинал ногой в покрышку. Меня вышла провожать вся семья. Улыбки, крепкие рукопожатия, приглашения бывать почаще.
Мика бросала мне пылкие загадочные взгляды. Ее душил смех. Неужели еще что–нибудь подстроила на прощание?
— Привет Шурочке Порецкой! — крикнула она, чуть не захлебнувшись весельем, как водой.
— Передам, — сказал я, — если увижу.
Сергея я пригласил, если будет время, захаживать в гости в Москве. Но адреса не оставил.
— Пофилософствуем без помех, — сказал я.
— Непременно. Спасибо.
Уже я садился в машину, но неловко зацепился рукавом за дверцу. Федор Николаевич стоял, скрестив руки на груди, и благожелательно наблюдал, как я высвобождаюсь из ловушки.
— Не везет, — сказал я, обращаясь к директору. — Во всем не везет. Чуть рубашку не порвал. А главное, прибор не работает…
— Заработает! — обнадежил Никорук.
— Когда еще это будет. Через полтора месяца. А полтора месяца что нам делать? Нет, это не выход…
Никорук шагнул к машине, где я уже сидел рядом с водителем. Наклонился надо мной, открыл рот, но почему–то не нашел нужных слов.
— До свидания, — помахал я рукой всем провожающим. — Спасибо. За все спасибо! А вам особенно большое спасибо, Федор Николаевич!
— На здоровье! — бросил директор и лукаво подмигнул. По–босяцки подмигнул, честное слово.
Мы ехали полями. В мгновение ока нырнули в низину башенки дачных домиков. Словно провалились сквозь землю.
— Тут что же, одно начальство дачи имеет? — поинтересовался я у шофера. Он подумал, закурил. Сидел, надувшись, что–то у него в голове заклинило.
Я уж было хотел повторить вопрос, но он все же ответил:
— Зачем — начальство? Не только начальство. Зачем? У Кешки Давыдюка тут дача и еще у некоторых. Которые, конечно, поспели к дележу. Я–то не поспел, а мог бы. Все могли. Делили дачи по жребию. Кому выпадет удача. Мне не выпала. А другим повезло. Тому же Давыдюку… Она ему на фиг не нужна, а взял. Как же. Теперь там у него, считай, один бурьян произрастает. Но взял. Дают — бери! А как же. А мне не дали!.. Да я и не был в жеребьевке.
— Почему?
— Как это — «почему»? В другом городе работал. Не здесь. Дачи–то когда делили? В шестидесятом. А я сюда когда прибыл? В шестьдесят седьмом. Припоздал малость.
На всякий случай я посочувствовал:
— Наш брат всегда припаздывает. А директор, видно, не опоздал. Ишь отхватил домину.
Шофер глянул на меня с иронией: брат сыскался! — и разговор не поддержал. Заметил только:
— Ему положено по должности! — А потом до самой гостиницы молчал, изредка тяжело вздыхая.