28 июля. Пятница

Кира Михайловна, будь она неладна, все утро утешала по телефону Марию Алексеевну. А ведь мне каждую минуту могла позвонить Наташа. В комнате никто не работал: волей–неволей все прислушивались к зычной скороговорке Селезневой, ниспосланной в наш отдел не иначе как самим сатаной. Обычно, правда, ей не давали размахнуться на всю катушку, но сегодня она разговаривала по слишком деликатному поводу, чтобы кто–то рискнул ее одернуть. На прием к директору я записался у секретарши на одиннадцать тридцать, перед тем надо было, как договорились, заглянуть к Перегудову. Видимо, утренний обмен приветствиями с Наташей не состоится.

Вот как Кира Михайловна утешала подругу в ее большом человеческом горе:

— …И было. А что?.. Думала, сама сойду в скорбную могилу. Нет, нет, нет. Дети, дорогая моя, дети и только дети… Они — всякие, хорошие и плохие… Я уж знаю, Маша. Ты не мне говори… Которым крест нести, так нам, простым бабам… не им, нет… Забудь и не плачь… Он никогда. А я бы на таком месте ни за что не согласилась. Куда там. Это же все равно дрова ножом рубить… В Индии береза, и у нас береза. Не сто́ит своей всей жизни… сроки и сроки. Только тогда начинаем понимать и сочувствовать, когда теряем бесконечно дорогое…

Долго слушать Киру Михайловну опасно. В ее суматошном словоизвержении есть что–то особенное: чем больше вслушиваешься, тем томительнее начинает проникать в мозг некий мистический символ. Дух потустороннего присутствия. Ведь вот сейчас, кажется, уловил какую–то нить, какой–то общий смысл, и вдруг — он исчез, выскользнул, растворился в новом потоке фраз, уже не несущих вообще никакого смысла, но знакомых, вызывающих болезненную мешанину ассоциаций. Иголка, которую осторожненько, но упорно проталкивают тебе под кожу, почти без боли, и всетаки если долго терпеть, забыться, не стряхнуть разом оцепенение — иголка неминуемо вопьется в самый мозжечок.

Коростельский. Окоемова, Лазарев, Печенкин и другие слабонервные сотрудники давно ушли в коридор, а я все что–то сидел, открыв рот, и слушал, завороженный. Дело в том, что ровное и страшное нервное напряжение, в каком я сейчас находился, сталкиваясь с бессмысленным гудением Киры Михайловны, как бы получало исход, ослабевало, вытягивалось в пустоту.

Не знаю, как Марии Алексеевне, а мне действительно было легче от утешений нашей дьяволицы, и я вышел из комнаты только когда она повесила трубку и сказала: «У–у–ф!»

Товарищи окружили меня.

— Ага, не выдержал, ага! — приплясывала несолидно Окоемова, обернулась к Коростельскому заговорщицки. — А ты говорил: Семенов все выдержит. Не заблуждайся в следующий раз. Героев среди нас нет. Лазарев и Печенкин, суровые мужики, стояли плечом к плечу, омраченные тяжелой думой.

— Может, ей в чай чего подсыпать? — сказал Лазарев.

— Ее колом надо. Колом по башке! — ответил Печенкин, человек близкий к природе, охотник и рыболов.

— А ты куда, Витя? — спросил Коростельский.

— Я к начальству.

— Зачастил, зачастил ты что–то…

— Ой, что будет! Ой, что будет! — подхватила Окоемова.

Судя по всему, роман их развивался стремительно и дошел до стадии, когда слова одного кажутся другому исполненными глубокого, обращенного только к нему смысла.

К Перегудову я вошел с забавным чувством своей неожиданной значительности. Владлен Осипович разговаривал по телефону, увидев меня, приветливо махнул рукой: проходи, мол, садись. И даже скривился на трубку — надоели, черти. Ничего от вчерашней ярости и несдержанности. Кончив телефонный разговор, стал расспрашивать меня о каком–то давнем деле, пустяковом. Мне для того, чтобы ответить, пришлось напрягать память, и все я пытался свернуть Перегудова на сегодняшнее, актуальное. Но он не давал передышки, вопросы сыпались из него, как горох из прорвавшегося пакета. Да все какие–то малозначительные, затейливые вопросики.

И тут — звонок внутреннего телефона.

— Да. Пришли? — спросил Перегудов в трубку, продолжая добродушно сверкать мне глазами. — Так пускай входят. Жду.

Отворилась дверь, и в кабинете возникли Никорук и Капитанов, как говорится, собственными персонами. Друг за дружкой, сияющие, южные, впереди Никорук, сзади и выше Капитанов. Никорук обрадовался встрече шумно, сочно, с задорными выкриками: «Мир–то тесен! Мир–то тесен!», Капитанов держался более скованно (с оттенком приятной застенчивости провинциала), но видно было, что и он с трудом сдерживает душевную симпатию ко мне. Все у них было срепетировано. Они малость переиграли, потому что кинулись сразу ко мне, а не к Перегудову. Точно я тут был главный, а Владлен Осипович состоял при мне в неизвестно каком качестве. Мне стало немножко даже обидно: не слишком высоко они меня ставят, если не учли такую малость. Опытные же люди. Бывалые. Не скажу про Капитанова, а эти двое очень опытные, очень. В отместку я тоже изобразил бурное кипение чувств: вскочил, расшаркался, спросил, по–прежнему ли жарко в Н., посетовал, что не привезли они с собой Петю Шутова, с которым мы успели крепко подружиться. Сцена, была, в общем–то, свинская. Наконец все успокоились и расселись вокруг журнального столика, где секретарша Перегудова быстро расставила бутылки минеральной воды и дымящиеся чашечки кофе. «Сколько, интересно, времени отвел Владлен Осипович на процедуру вправления мозгов охамевшему сотруднику?» — подумал я.

Мы расположились за столиком так: с одной стороны Перегудов и я, напротив — гости. Это важный штрих. Получилось, будто мы с Владленом Осиповичем единомышленно ведем переговоры с приезжими.

По моим наблюдениям, такие мелкие внешние детали влияют на исход дела, бывает, покрепче самых веских аргументов.

Поначалу Перегудов в пастельных тонах обрисовал общую ситуацию. Говорил он очень проникновенно и кофе прихлебывал по–домашнему, вкусно. Никорук и Капитанов, слушая, согласно кивали, поддакивали в нужных местах и вообще вели себя, как две воспитанные обезьянки. Время от времени Никорук солидно вставлял: «Конечно, никаких проблем», а один раз вежливо вмешался и рассказал поучительный случай аналогичного содержания из своей прежней практики.

Мизансцена была построена так удачно, что, если бы я сейчас вылез опять со своим диким ультиматумом, это выглядело бы как приступ белой горячки. Представьте, собрались актеры, все на главных ролях, начитывают текст хорошей современной пьесы, о хороших современных людях, и вдруг один из актеров встает и спрашивает: «Товарищи, а кто будет платить за разбитые в прошлом сезоне лампочки?» Боюсь, этого актера недолго бы в театре видели. Еще одна подробность. Товарищи догадываются о склонности этого актера к несуразным выходкам и, любя его, всячески оберегают, оставляя на его долю минимальное количество реплик, да и те чуть ли не хором ему подсказывают.

— Что–то я не понимаю, — сказал я. — Хоть убейте — не понимаю. Значит, получим премию, а потом начнем работать? Вроде премию как бы авансом? Так, что ли?

Никто не ответил. Крупная зеленая муха спикировала на стол Перегудова. Он проследил за ней взглядом, а потом посмотрел на меня. Я понял значение его взгляда.

— У вас можно курить? — вежливо спросил Капитанов.

— Конечно, — разрешил Перегудов.

Что–то повисло в комнате, какая–то душная, томная тишина. Мне было почти совестно, но что я мог поделать. Ничего не мог.

— Вы, Виктор Андреевич, к директору можете не ходить, не затруднять себя, — кисло заметил Перегудов. — Он в курсе и, к сожалению, не разделяет вашей точки зрения. Да и занятой он человек, чтобы заниматься ерундой. Кстати, о премии. Это ведь не вам ее дают, а совсем другим людям. Которые работали.

— Схожу все–таки к директору, — ответил я. — Иначе получится, действую за его спиной.

— Не придавайте большого значения своим действиям.

Заговорил Капитанов, выдувая дым сквозь зубы, от того разрывая фразы на части.

— Я, простите, не понимаю… что происходит?

Никорук, который понимал, доброжелательно жмурился.

— Виктор Андреевич хотят быть святее папы римского, — объяснил Перегудов. — Честно говоря, его поведение для меня полная неожиданность. Я давно его знаю — это дельный, способный работник с трезвым взглядом на вещи. Отнюдь не истеричка.

— Почему вы говорите обо мне в третьем лице, Владлен Осипович?

— И я не думал, что вполне обычной производственной ситуации он постарается придать такой размах. Не знаю, может быть, его тешит сознание, что он поступает более честно, чем мы. Так это же глупо. Впрочем, у меня складывается впечатление, будто уважаемый Виктор Андреевич не совсем здоров…

Никорук добавил озабоченно:

— В самом деле, Виктор Андреевич, я еще там, помните, на даче заметил, вы были какой–то взвинченный, издерганный. В каких–то странных синяках. Мне говорили, что вы упали с лесенки в гостинице? Возможно, хороший врач…

Внес свою лепту в обсуждение моего здоровья и Капитанов, выглядевший сам утомленным и невыспавшимся. Он заметил все тем же тоном застенчивого провинциала, обращаясь, естественно, к Перегудову, но и на меня кося удалой глаз:

— Товарищ Семенов с самого начала повел себя необычно. Мы не знали, что и думать. Представьте, встретился первый раз с Шацкой, нашим инженером, очень уважаемым человеком на предприятии, первый раз ее увидел и сразу начал пугать судом и тюрьмой. Ни больше ни меньше. Она даже сгоряча написала жалобу, но мы посоветовались с Федором Николаевичем и решили не давать ей ходу. Жалобе то есть… Не обижайтесь, Виктор Андреевич, но поставьте себя на наше место. Мы попросту растерялись от ваших демаршей… Вы обычно как переносите смену климата, обстановки?

— Плохо, — сказал я.

— Вот видите. А тут еще — вы понимаете, здесь все свои — эти ночные кутежи с Шутовым. Он–то человек привычный, а на вас могло повлиять. Картина смазалась, предстала в неверном освещении. По–житейски это так понятно…

Как я полюбил их всех за эту остроумную интермедию! За то, что они могли все это говорить с серьезными лицами и никто не выдал себя даже улыбкой.

— Спасибо, — сказал я. — Вы так все ко мне добры. Спасибо, ей–богу… Я и сам заметил что–то такое в себе неладное… Какие–то навязчивые идеи. Вы знаете, я же холостяк. Не разведенный, а просто холостяк. А тут, уже два дня, только и думаю о том, как бы поскорее жениться. Ни с того ни с сего. Взбрело в голову, как блажь какая. И в самом деле, наверное, придется жениться…

— Девушку–то приглядел, Витя? — спросил Перегудов.

— Приглядел, Владлен Осипович. Совсем молоденькая, невинная. С ребенком, правда. Ну так что ж, что с ребенком, верно?

— Ты вот что, Виктор Андреевич, — предупредил, — не зарывайся все же слишком… Здесь не гостиная. Ты объясни, зачем тебе все это?

— Да, да, — подхватил Никорук.

Они все трое были мне чужие люди, и одновременно я чувствовал с ними неразрывную свою связь, общность.

— Мне кажется, — ответил я, — что если я приму ваши правила игры, то подведу не только себя, но и вас, да и многих других. Больше мне и сказать нечего.

Перегудов смотрел в сторону. Капитанов курил, осыпая колени пеплом. Никорук уныло чмокал губами.

Я не сумел высказать то, что хотел, что должен был. Не получилось. Да и не могло получиться. Пройдет время, прежде чем я одолею привычную немоту. Если одолею.

— Вы в самом деле больны, — сказал Перегудов, продолжая изучать горшки с цветами на подоконнике. — Жалко, что вы не можете услышать себя со стороны… Что ж, всего хорошего. У меня больше нет вопросов.

— Минуточку, — вступил Федор Николаевич. — Вы что же, действительно считаете нас всех мошенниками? Или уж как похуже?

— Считает, — ответил за меня Капитанов. — А себя считает новоявленным мессией.

Я пожал плечами.

— Идите, идите! — подтолкнул Перегудов. В его глазах я прочитал сожаление. Лицо Никорука, так недавно сиявшее добродушной лаской, сейчас было похоже на потухшую свечку. Капитанов отвернулся.

— До свидания! — сказал я, неизвестно чего ожидая. Никто не ответил.

Директор, Петр Ипполитович, не поднялся мне навстречу, но приветливо указал на стул и осведомился, кто я и по какому делу. Я назвался и положил перед ним листки своей докладной. Потом сел и начал считать ворон. На середине первой странички Петр Ипполитович сказал: «Ах, да, помню!» — и цепко взглянул на меня из–под очков. Дочитав до конца, он повторил «да, да, помню!», перевернул листки: нет ли чего на обратной стороне. Не было там ничего.

— Ну и что? — спросил он, сняв очки и лаская пальцами роговые дужки. Разве решение этого вопроса не в компетенции Перегудова?

— Мне кажется, его решение неверно.

— Вам кажется? А вы кто? — он заглянул в конец докладной. — Ах, да, помню, — старший консультант. Как ваше имя, отчество?

— Виктор Андреевич.

— Хорошо, Виктор Андреевич, будем считать, что вы просигнализировали и сигнал принят. Спасибо вам, так сказать, за бдительность, вы удовлетворены?

— Нет, — сказал я. — Прошу дать рекламации официальный ход и потребовать официального ответа.

— ?..

— В противном случае вынужден буду сообщить по инстанции.

Петр Ипполитович снова водрузил на нос очки и прочитал докладную вторично. Работа мысли никак не отражалась на его курносом костистом лице. Зазвонил телефон, и несколько минут Петр Ипполитович обсуждал с кем–то детали закупки партии электромоторов.

— Работнички аховые! — сказал Никитский, повесив трубку. На меня он посмотрел так, словно удивился, что я еще здесь.

— У вас конфликт с Владленом Осиповичем?

— Нет.

— Но вы не можете прийти к единому мнению?

— Да.

Первый раз Петр Ипполитович улыбнулся. Это была улыбка мудреца, разгадавшего наконец тайну философского камня. Он подул на стеклышки очков, глянул, отставив руку, через них на свет и стал аккуратно протирать фланелевой тряпицей.

— Интересно! — оценил он доверительным тоном. — С чем только не приходится сталкиваться директору. Знаете, Виктор Андреевич, устаешь не столько от глубины и сложности проблем, сколько от их разнообразия… Значит, вы хотите, чтобы я поверил вам и ополчился на глубоко уважаемого мной Перегудова, а вдобавок по вашей подсказке устроил публичный скандал директору Никоруку, с которым, надо вам заметить, нас связывают многолетние и плодотворные деловые отношения. Это цель вашего визита?

— В общих чертах…

Никитский хмыкнул:

— Если я скажу вам «нет», Виктор Андреевич, если скажу, что мне и слышать бы не хотелось о подобной авантюре, куда вы именно пойдете?

— Сначала в министерство, потом в ЦК. Как положено.

— И вы, разумеется, даете себе отчет в том, что, удастся ли вам доказать свою правоту или (скорее всего) не удастся, на нашем предприятии работать вам будет очень трудно. Я бы сказал почти невозможно.

— Тек ведь не корысти ради…

— К сожалению, у меня нет времени вдаваться в психологические мотивы вашего… странного поведения. Обещаю еще раз посоветоваться с Владленом Осиповичем.

Никитский встал, сложил руки за спину и ждал, пока я тоже встану. Аудиенция окончена. Выражение лица его было бесстрастным, но в глубине глаз мне почудилось какое–то насмешливое одобрение, и я выругал себя за слишком усердную наблюдательность.

Я уже начинал привыкать к тому, что мне не подают руки на прощание…

Там, где асфальтированная тропинка сворачивает от главного здания к корпусам отделов и цехов, в тени трех дубов прячется миниатюрная изящная беседка, памятник неизвестному строителю–романтику. Здесь в одиночестве выкурил я две сигареты подряд, глядел на исполосованные ветвями облака, ни о чем не думал и с опаской прислушивался, как воют и грызутся внутри меня шакалы ревности, тоски и малодушия. Они с азартом поедали мои внутренности, и сигаретный дым только подхлестывал их.

Обедали мы с Коростельским и Окоемовой. Они дружелюбно подшучивали над моими частыми визитами к начальству, но были заняты в основном друг другом. Стоило посмотреть, как увалень Коростельский пытается изысканно ухаживать. Он оказывал раскрасневшейся Окоемовой многочисленные знаки внимания: подвигал ей тарелки, всю грязную посуду валил к себе, смахнул бумажкой крошки около ее локтя, поменялся вторым — отдал ей свою рыбу, выглядевшую более аппетитно, чем шницель, а когда Лариса кокетливо заметила, что хорошо бы водицы испить по такой духоте, сорвался с места, не доев щи, отстоял очередь в буфете и вернулся, скромно улыбающийся, с двумя бутылками «Байкала». В конце концов он таки опрокинул Окоемовой на юбку солонку и облил ее шипучей пеной. Видимо, это сблизило их еще больше, потому что они напрочь забыли о моем существовании. Чудо, происходившее на моих глазах, вызывало во мне лишь злорадство. «Погодите, наплачетесь, думал я, — если вас по–настоящему скрутит. Начнутся пересуды, ложь, обиды. Пойдет подлая двойная жизнь, которая выжмет из вас все соки и превратит в двух брюзжащих, затравленных старичков. И это еще спасительно, если быстро наступит разочарование, если все кончится мимолетным служебным романчиком. Не дай бог, начнете вы рушить прежние свои семьи и на обломках возводить новую. Тогда уж вам точно не будет пощады. Даже в случае удачи каждого из вас до конца дней станет точить червячок раскаяния, и самые страстные любовные объятия будут отравлены воспоминанием о предательстве…»

У Коростельского было трое детей, мальчик и две девочки, и у Окоемовой — сын, а также тяжело больная мать, которой она вечно доставала импортные лекарства.

«Разойдитесь! — думал я уже с жалостью. — Бегите друг от друга, как от чумы. Никогда не садитесь за один стол обедать и не выходите вместе с работы. А еще лучше тебе, Володя, побыстрее перевестись в другой отдел. Бегите! Спасайтесь! Есть еще шанс!»

Так я думал, но, конечно, не произнес ни слова.

Рядовое, но поразительное событие, когда два человека работают рядом, встречаются ежедневно, равнодушно обсуждают новости, иногда ведут общую разработку, спорят, смеются, ругаются и, в общем–то, помнят друг о дружке, только когда видят. И вдруг — особый взгляд, настороженное слово, определенное атмосферное давление — и что там еще может быть? — вспыхивает электрический разряд, и души двух людей воспламеняются, соприкоснувшись. Этот момент неуловим и таинствен, как сама любовь. Смешливый Амур — меткий и ловкий стрелок. Уж если попал, то попал. Нет больше двух коллег, есть два очарованных создания, вокруг которых — принюхайтесь хорошенько! — струится аромат лилий и позванивают шутовские бубенцы. В коллективе им не спрятаться, они как мишень, выхваченная из мрака мощным лучом прожектора. Им и от себя не спрятаться, ибо они обречены сплясать любовный танец у всех на виду. Трудно ли им, унизительно ли, весело ли — не берусь судить. Одно скажу: бог, или кто там насылает эту напасть, храни, храни влюбленных. Хоть на это–то хватит у тебя добра?..

После обеда я пошел к Перфильеву, чтобы опять отпроситься. Но сегодня это был совсем не тот Перфильев, что вчера. Я застал его в лаборатории и только было при всех заикнулся о своей надобности, как он предостерегающе поднял палец, схватил меня за руку и вывел в коридор. Тут он начал мяться, как некрасивая девица на танцплощадке. Оказалось, вчера около пяти часов меня разыскивал Перегудов и, узнав, что Перфильев меня отпустил, устроил ему нагоняйчик.

— Такие эксцессы нам совсем ни к чему, — сказал, извиняясь, Перфильев.

— Хорошо, Руслан Викторович, что–нибудь придумаю, как уйти.

И тут он совершил в некотором роде акт самопожертвования.

— А вам очень нужно?

— Позарез.

— Ступайте, Виктор Андреевич. Семь бед — один ответ. У вас какие–то неприятности с руководством?

— Незначительные, — ответил я. — Так или иначе все утрясется.

В детский садик № 89 я приехал в половине пятого. В раздевалке средней группы две ранние мамаши уже хлопотали над своими сокровищами. Сверкали счастливые мордашки. В большой комнате дети ждали родителей. Гул, взвизги, беготня — кончаются пять дней разлуки. Все пронизано нетерпением. Самые шустрые колобки то и дело норовят выкатиться в коридор. Воспитательница девушка с ненатурально строгим лицом — удерживает позицию у дверей. Настроение, конечно, у всех праздничное.

В шумной ораве я выискал глазами Леночку. Она сидит на стульчике и читает книжку. Весь ее гордый вид свидетельствует о том, что она выше этой суеты. На двери — ноль внимания.

Я объяснил воспитательнице, что пришел за Леночкой Кирилловой. Ее мама задерживается и попросила меня забрать ребенка. Воспитательница, не дослушав, крикнула: «Лена Кириллова! За тобой пришли!» Девочка аккуратно закрыла книжку, встала, оправила и отряхнула юбочку и только тогда направилась к нам. Увидев меня, не удивилась, важно кивнула, но все–таки заглянула мне за спину: нет ли мамы там.

— Дядя Витя, а где мама?

— Она меня за тобой послала, малыш. Одевайся.

Трудно далась мне эта ложь, но ничего, проскочило. Лена подошла к шкафчику, на котором была нарисована зеленая морковка, и начала готовиться к уходу. Каждое движение ее было исполнено глубокого смысла и сознания ответственности. Первым делом она сняла свой детсадовский передничек и повесила его на плечики. Потом упаковала игрушки в прозрачный пакет и перевязала его ленточкой. Сняла и глубоко засунула в шкаф тапочки, а взамен обула ножки в плетеные сандалеты. Влезла в короткую юбочку с синими цветами по подолу и надолго задумалась, стоя ко мне спиной.

— Ты что, Леночек?

Повернулась ко мне — в руке гребешок. Я понял, взял у нее гребешок, сел на низенькую скамеечку и стал ее причесывать. Легкие светлые кудри проскальзывали сквозь зубчики, как песок. Головка пахла свежим мылом. Она стояла, твердо упершись сандалетами в пол. Маленькая грациозная женщина, чудо!

— Все, — сказал я. — Полный порядок.

— А бант? — спросила она удивленно.

Я завязал ей бант — широкую голубую ленту — пышным узлом. Руки у меня слегка дрожали, и сердце подкатывало под ребра. В любую минуту могла появиться Наташа.

— Может быть, ее мама зайдет попозже, — обратился я к воспитательнице. — Мы не очень четко договорились. Вы скажите, что девочку забрал Виктор Андреевич, как она просила.

— Хорошо… Лена, до свидания!

— До свидания, Тамара Яковлевна.

На улице девочка по–хозяйски взяла меня за палец своей мягкой лапкой:

— Сейчас мы пойдем к маме, да?

— Как хочешь. А можем сходить в кино. Или еще куда–нибудь. Как хочешь.

«Самое правильное, — подумал я, — вернуть ее обратно, пока не поздно». Я вдруг почувствовал безотчетный непонятный страх, жгучее беспокойство. Рядом со мной вышагивала сама доверчивость, сама невинность. Кто я такой, чтобы она так безмятежно держала меня за палец? Наталья может окончательно рехнуться, не найдя дочь на месте. Что я делаю, болван?

— Ну, так как? — спросил я.

— А мама не будет сердиться?

— Если и будет, то только на меня.

— Дядя Витя, тогда… тогда давай поедем в парк.

— Зачем?

— Там такие есть качели… и еще много всего. Там очень весело. Мы быстро–быстро там побудем, совсем немного.

Мы сели в такси и поехали.

Поехали. Лена смотрела в окно, показывала пальчиком, вскрикивала: «Ой какая собачка!», «Ой, дядя Витя, вон река!». Она оживилась, подпрыгивала на сиденье, теребила мой рукав. Из глаз — искры счастья.

Какая–то сила, которой не было названия, руководила мной, и я слепо ей подчинялся. Сначала я собирался забрать Леночку к себе домой и там ждать звонка Натальи. Она бы позвонила, я бы сказал: «Да, наша дочка у меня. Мы играем в шашки». Или что–нибудь в этом роде.

Теперь мы ехали в парк имени Горького кататься на качелях. И это было, наверное, правильно. Ребенок устал за неделю, ему нужно развлечься. И я тоже устал. И мне надо развеяться. Куда же нам ехать, как не в парк. Пусть Наталья побесится, пусть. Ей полезно…

Я испытывал злое удовольствие, представляя, как она мечется по детскому садику, как раздраженно набирает мой номер, а там — гудки, длинные гудки. Очень освежает. Я их наслушался досыта, теперь твоя очередь. Кушай на здоровье! То–то слетит спесь твоего царственного равнодушия, то–то ты завертишься, дорогая, как грешница на сковородке. Очень рад за тебя. Очеловечься маленько. В любви важно нанести удар побольнее. Ведь так ты считаешь? Что ж, испытай на себе. Скажешь, ребенок — запрещенный прием? А любовником пугать — не запрещенный? А бесценный платок, изделие инвалидной артели, в урну — не запрещенный? Все хорошо, что больно. Поспевай подставлять бока. Я тебе еще и не то устрою. Дай только время…

Видимо, не слишком добрая улыбка проступила на моем лице, потому что Леночка случайно взглянула, еще раз взглянула, отодвинулась:

— Дядя Витя, ты чего так смеешься?

— Как?

— Как волк. Ты разве злой?

О, ясновидящие детские очи!

— Нет, я очень добрый.

— Дядя Витя, а почему ты к нам давно не приходил?

— Уезжал в другой город.

Леночка устала смотреть в окно, вздохнула и сказала:

— Знаешь, мне тоже хочется уехать…

— Куда же это, малыш?

— Далеко. И не ходить в детский сад.

— Тебе не нравится в детском саду?

— Не очень нравится. Мальчишки дерутся. Мишка Кленин — такой прямо бандит. По нему давно тюрьма плачет… Дядя Витя, а как это «тюрьма плачет»? У нее слезки текут, как у детей?

— Кто это тебе так сказал про Мишу?

— Нянька наша. Она говорит, по Мишке тюрьма плачет и по Сашке. Но Сашка лучше Мишки. Он за меня два раза заступался. Он хороший мальчик. Нянечка говорит, разрази вас гром, черти окаянные. Дядя Витя, как это гром может разразить? А разразить какой болезнью? Гриппом?

— Нянечка у вас, видать, добродушная женщина?

— Да. Она добродушная.

Водитель подмигнул мне в зеркальце:

— С этим народом кто хошь голову потеряет.

Леночка сама ему ответила:

— Голову нельзя потерять, она на шее крепко прикреплена. Мишка пробовал у меня оторвать голову, тянул, тянул, а так и не оторвал. Он сказал, потом еще раз попробует, после чая. Но забыл попробовать.

От печального воспоминания Леночка взгрустнула и опять уткнулась в окно. Мне страшно хотелось взять ее на руки, прижать к себе худенькое тельце, погладить по светлой головке, утешить. Но я не посмел…

У первого же киоска Лена остановилась и потребовала:

— Купи мне мороженое!

Именно потребовала, а не попросила, и искоса внимательно следила за моей реакцией. Я был в затруднении. Тогда она сразу сменила тон:

— Дядя Витя, купи мне, пожалуйста, мороженое. Вон то — в пакетике. Я его так люблю. Оно кисленькое. И себе тоже купи. Увидишь, какое вкусное. У тебя есть денежки?

— Деньги–то есть, но я не знаю, можно ли тебе…

— Можно, можно.

Купил ей мороженое, какое она хотела. Леночка спешила, порхал ее алый язычок, слизывала мороженое с пальцев, с ладошек. Смешно оттопырила локти и нагнулась, чтобы капало на землю.

— Вот видишь, — сказал я. — Дай сюда, а то вся заляпаешься.

— Не дам! — она отступила, продолжая судорожно глотать и лизать.

— Что же ты такая жадина?

Она глотала, давилась холодом, устремив на меня налившийся слезами взгляд.

— Не торопись, горло простудишь.

— Ммм…

Расправившись со стаканчиком, Леночка дожевала и вафельное донышко и протянула мне обе ручки.

Я достал платок и оттер с ее розовых пальчиков липкость и холод.

— Я не жадина, — сказала она с запоздалой обидой. — Я всем даю свои игрушки поиграть. А Мишка никогда не дает. А у него только и есть одна машина и два солдатика. А солдатикам Мишка руки отломал и сказал: они ранены в бою.

В парке имени Горького я когда–то впервые поцеловал девушку. Было лето после десятого класса, мы с приятелями чуть ли не каждый вечер ездили сюда в поисках приключений. И мы их находили. Еще бы не найти приключения стайке щенков, возомнивших себя мужчинами и без устали шныряющих по аллеям, втягивая чуткими ноздрями упоительные звуки вечерней жизни. На большой арене бесплатные танцы, играл духовой оркестр. Тут собиралась тьма–тьмущая народу, тут знакомились, договаривались о встрече, задирались, сводили мгновенные счеты. Тут однажды мне чуть не проломили череп железной трубкой. По всему парку катилась музыка, сверкали аттракционы, раздавались таинственные оклики, вспыхивали петарды. Каждый шаг по дорожкам отдавался в сердце знобящим предчувствием.

Парочки целовались на укромных скамейках, мы их безжалостно вспугивали. Мы хохотали без удержу, свистели, вопили и чувствовали себя непобедимыми. Нескучный сад темнел мрачной ямой, и оттуда, из травы, доносились какие–то мерные могучие вздохи. Казалось, там залегло грозное чудовище.

К середине лета компания наша стала распадаться: многие завели себе подружек, другие углубились в подготовку к экзаменам. А я почему–то остался в числе тех, кто упорно продолжал бесцельные изнуряющие прогулки. Мама была еще жива и здорова.

Однажды я высмотрел среди толпы девушку, которая была непохожа на других. Белая от белого платья, с белым узким лицом, она стояла одна–одинешенька возле помоста с оркестрантами и что–то разглядывала у себя под ногами. Я видел, что ее приглашали танцевать, но она не шла. Сложными кругами я приблизился к ней и возник за спиной. Оркестр наяривал свой обычный галоп, под который можно было танцевать что угодно. Рот мой пересох от волнения, когда я сказал: «Девушка, вы кого–нибудь ждете?» Она оглянулась с испугом, я увидел круглые пуговицы глаз, длинный нос и нежный овал щеки: все было прелестно.

Она была старше меня лет на шесть. Она усмехнулась. «Пойдемте!» попросил я, как просят милостыню. Мы танцевали подряд несколько раз, а потом гуляли по парку. Долго стояли над озерцом, где покачивались на черной воде неуклюжие лодки. От одного берега до другого — три взмаха весел. Она сказала: «Как чудно, и охота же людям!» Я сказал: «Да, вы правы». Мои руки помнили ее податливую спину, тяжесть ее гладкого тела. Я задыхался от возбуждения и ужаса. Язык мне не повиновался. Узкое лицо расплылось белым пятном, и некоторые ее слова я не понимал, отвечал невпопад. К одиннадцати парк опустел. Мы присели на скамеечку, и здесь я впервые поцеловал женщину. Я взял ее руками за плечи и притянул к себе. Нос ее уперся мне в щеку… «Ты очень красивая!» — сказал я наобум. Она засмеялась: «Уж, наверно, ты и не таких видел, да?» От гордости я вытянул шею, как гусь. О да! Я, разумеется, не сосунок.

Меня немного смущало, что от нее попахивает винцом. Впрочем, какое это имело значение. «Может быть, завтра куда–нибудь сходим вместе?» — предложил я. «А у тебя деньги есть? Ты кем работаешь?» — спросила она. «Никем пока. Приглядываюсь». «А-а!» — сказала она. По дорожкам ходил сторож в сопровождении милиционера и гнусаво выкрикивал: «Парк закрывается. Попрошу!» Я повел подружку к выходу, бережно обнимая за плечи… Возле бильярдной стояла группа офицеров, человека четыре, молоденькие. Кто–то из них окликнул мою даму по имени, она выпорхнула из моих рук и через мгновение уже оказалась окруженной смеющимися мужчинами. И сама громко смеялась. Я ждал. От группы отделился офицер и подошел ко мне. «Закуришь, приятель?» Я взял сигарету из протянутой пачки, прикурил. Офицер был не намного старше меня, младший лейтенант, темноликий, белозубый. «Возьми еще на дорожку!» — «Спасибо!» — сказал я. Она не оглядывалась, хохотала, кто–то уже обнимал ее по–хозяйски за талию. Я побрел прочь.

Мое настроение ничуть не ухудшилось. Я понимал, что не гожусь для нее. Голова кружилась от радости.

На попадающиеся навстречу парочки я смотрел сочувственно. Жажда жизни, жажда полета расширила легкие. Я брел через ночную веселую Москву, как через собственную прихожую. К женщине, оставленной у бильярдной и так громко смеявшейся, я испытывал глубокую благодарность. За что? Не знаю. Ко всем женщинам — молодым и старым, красивым и уродкам — я испытывал нежную благодарность в тот ночной час. С тех пор минуло много лет, но отношение мое к ним почти не изменилось… Только я научился прятать его глубоко в себе, понимая, что так–то оно лучше…

Кабина, в которой мы с Леночкой сидели, доползла до верха «чертова колеса» и медленно поехала вниз. Леночка давно спрятала лицо у меня на груди, вцепилась ручонками, ноготками в мою руку и только изредка высверкивала одним, полным отчаяния, глазом.

— Я не дышу от страха! — сообщила она.

— Ну и напрасно. Лучше погляди, какой отсюда прекрасный открывается вид. Мы даже можем разглядеть твой дом, если хочешь.

— Дядя Витя, мы не упадем?

— Что ты, малыш, что ты!

Свободной рукой я гладил ее худенькие лопатки.

Она вздрагивала и прижималась ко мне все теснее — маленький теплый комочек. Как же это я не сообразил, что колесо слишком высоко для нее. Вдобавок тут дул пронизывающий ветер.

— Мы уже спускаемся, Леночек!

По мере приближения к земле дрожь ее улеглась, тельце расслабилось, и вот я наконец увидел оба глаза, заблестевшие прозрачным лукавством.

— А я вовсе и не очень боялась, — сказала она.

— Я сам испугался. Еще бы! Такая высь.

— Правда?

— Лена, ты просто отчаянный ребенок. Я тобой восхищаюсь!

Она совсем успокоилась, возгордилась собой, чуть покраснела, шепнула:

— Если хочешь, можем еще разок прокатиться!

— Ну уж нет. Хватит. Одна — пожалуйста!

Леночка с облегчением выпустила воздух:

— Не-е, одной неинтересно…

В ресторане за ужином мы разговорились. Леночка рассказала кое–какие случаи из своей жизни. Ей нравилось, что она очутилась в сугубо взрослом обществе, и к концу нашего скромного ужина (люля–кебаб, пиво для меня, лимонад для Леночки, два пирожных с кремом) начала подражать сидящим за соседним столиком девицам: перекинула ногу на ногу и жеманно закатывала глаза к потолку. Мне даже показалось, она с вожделением смотрит на мои сигареты.

— Я думаю, Вовка в меня влюбился, что ли, — говорила она. — Все время на меня смотрит и смотрит. Я сказала: «Чего ты на меня смотришь?» А он сказал: «Куда хочу — туда смотрю». И ходит за мной целый день, и ходит. После мы кушали, он в меня кинул печеньем. Прямо в щеку попал. Такой дурак. Я сказала Тамаре Яковлевне: «Вовка кидается». А он сказал: «Я хотел ей печенье свое отдать». Нужно мне его печенье, да? По–моему, он просто глупый. Как ты думаешь, дядя Витя?

У меня как раз было такое состояние, что я ни о чем не думал. Я забыл о времени, о Наталье, о неоконченной командировке — обо всем. И это благодаря ей, маленькой щебетунье с голубым бантом. Она была тем самым существом ли, посланцем небес? — но тем самым, что сладостно поглощает внимание без остатка.

— Видишь ли, — сказал я, — в твоих отношениях с Вовой трудно разобраться со стороны. И все–таки, мне кажется, тебе рановато рассуждать о любви.

— Почему?

— Ну, как тебе сказать. Любовь требует больших сил, а у тебя их мало.

Леночка недоверчиво пискнула.

— Каких сил? Ты что, дядя Витя?

Я сделал глубокомысленный жест: почесал в затылке.

— Я, правда, помню, тоже в четвертом классе привязался к одной девочке. Она мне нравилась. Но это не любовь, это была дружба. Честно сказать, я вообще удивляюсь, как это мы с тобой заговорили о таком предмете. В нем и взрослые–то мало смыслят… Давай лучше поговорим о чем–нибудь другом. Ты смотрела фильм «Карлсон, который живет на крыше»?

— Да.

— Он тебе нравится?

— Нравится, нравится… А почему вон те тетеньки курят? Разве им можно?

— Курить вредно, — сказал я с натужной уверенностью, — и мужчинам и женщинам.

— Мишка сказал, он уже два раза курил.

Это который тебе голову откручивал?

— Он ведь плохой, да?

— Не знаю… Пойдем домой, Лена, уже восемь часов. Мама волнуется…

Из первого попавшегося автомата я позвонил Наталье: никто не ответил. Тяжелое предчувствие морозцем обожгло лопатки. То, что я сделал сегодня, и то, что делал все последние дни, представилось вдруг гигантской нелепостью, которая неминуемо повлечет за собой другие нелепости. Я испугался и вобрал голову в плечи. Среди сплошных несуразностей, скаливших акульи морды, было одно живое пятно — девочка, которая вела меня за руку. Она одна не была порождением бреда, и если за нее держаться, если за нее крепче держаться, то, наверное, еще можно уцелеть.

«Это нервы! — подумал я. — Погляди, сколько вокруг красивых, смеющихся лиц. Погляди. Возьми себя в руки. Не раскисай! Это нервы!»

Я подумал, что когда–то и я ходил, сунув свою ладошку в большую сильную руку, и как хорошо, что тот, кто держал мою маленькую спичечную ручонку, не был похож на меня…

— Леночка, ну куда ты меня тянешь, совсем не в ту сторону! Пойдем быстрее. Ты устала? Давай я тебя понесу.

— Хочу на качели.

— Какие качели? Мы были уже на качелях. Мама ждет, волнуется.

Девочка упрямо, изогнувшись в скобку, изо всех сил стаскивала меня с разумного пути.

— Вон, дядя Витя, вон! Смотри, какие качели. Ну пожалуйста! Разочек покатаемся, и все. Ну пожалуйста!

— Надо же билет купить.

— Купи.

Я купил билеты, мы сели в лодку, которая стала немыслимо взлетать под перекладину. Черт ее раскачивал, а не я. Леночка визжала от восторга. Глазенки ее — два фонарика–то снизу, то сверху посылали лучи. Детский крик висел над всем парком, как вой сирены. Я попытался улыбнуться в ответ Леночкиной радости, но губы не разомкнулись. Вверх — вниз!

Парк — сплошь движущиеся тени. Тени на огромной стене асфальта, утыканного гвоздями деревьев.

Вверх — вниз! Наваждение. Бесовские штучки. Запомнишь, Наташенька, как ты меня не любила!

— Хватит! — крикнул я. — Хватит, малыш! Давай остановимся!

— Еще, дядя Витя! Еще!

Пожалуйста. Вверх — вниз! Трава не расти. Вверх — вниз! Сколько еще так можно? Ах, чудесно! Ах, превосходно! Вверх — вниз!

— Ты какая–то неугомонная, — сказал я, когда мы подходили к метро. — Беззаботная какая–то. Совсем не думаешь, как там мама. А вдруг она плачет от горя и считает, что мы с тобой погибли.

— Да? — спросила Лена озабоченно.

— Еще бы.

— Давай тогда позвоним.

Мы зашли в будку. Набрав номер, я поднял Лену на руки и сунул ей трубку.

— Мама, мама! Это ты?.. Мы с дядей Витей качались на качелях… — Я безразлично следил за инвалидом у табачного киоска. Он уронил себе под ноги пачку сигарет и бумажник и пытался поднять. У него была одна рука.

Я бы помог, но если опустить Леночку на пол, не хватит, пожалуй, провода. «Ой, мама!.. Мы же едем. Ну, ничего не случилось… Ладно, ладно», — Лена отвечала матери уже со сморщенным, напряженным лицом, а Натальин голос доносился до меня паром кипящей струи. Слов я не разбирал.

— Дядя Витя, мама хочет с тобой поговорить…

Я принял у нее трубку.

— Алло, Наташа! Привет!

Услышал я не слова, а какой–то приглушенный змеиный шип, из него все же уразумел, что вскорости мне грозит тюремное заключение.

— Хорошо, хорошо… — буркнул я и, не дослушав, повесил трубку.

Инвалид все еще подбирал с асфальта свои вещи. Два высокорослых прыщавых юнца торчали неподалеку, наблюдали и перегибались от хохота. У одного волосы до латунного блеска выкрашены хной. Я велел Леночке стоять на месте, подошел к однорукому и распихал сигареты и бумажник ему по карманам.

— Эх старина, — сказал я. — Что же ты так?

Мужчина обиженно моргал красными веками. Проходя мимо юнцов, я, будто невзначай, задел одного локтем.

— Поосторожней, папаша!

— Что?!

Юнцы приняли вызывающие позы.

— Канай, канай, не задерживайся!

— Сопли подберите! Некрасиво с соплями, — сказал я с удовольствием, но тихо, чтобы Леночка не услышала. Если бы не ее присутствие, я бы с ними еще потолковал. У меня было такое желание. Ребята вроде рванулись за мной, но краем глаза я видел, что вроде они и рвутся и как–то один другого удерживают.

Понятное дело, их всего двое, кодла еще не сгруппировалась.

— Тот дядя твой знакомый? — поинтересовалась Леночка.

— Это знаменитый фокусник, — ответил я.

От «Октябрьской» благополучно доехали до «Беляева», по этой проклятой ветке, где и днем и вечером, и в будни и в праздник яблоку негде упасть. Я загородил девочку в углу от случайных толчков, она продолжала снизу что–то бормотать себе под нос. Чирикала, как птичка на ветке. И в автобусе она что–то кому–то рассказывала, уткнувшись носом в стекло. Иногда резко поворачивалась ко мне, и я ей одобрительно кивал: слышу, слышу, мол, очень любопытно.

К дому мы подошли уже в темноте. Фонари зажглись, окна вытянули свою точечную сказочную мозаику. Около подъезда никто нас не ждал, хотя я был почти уверен, что Наташа будет встречать.

— Мы к тебе идем? Не домой? — удивилась Леночка.

— Зайдем… Выпьем чайку с шоколадными конфетами.

— А мама?.. Ой, она так рассердится.

— Пока чаю напьемся — успокоится.

В квартире усадил Леночку на диван в маленькой комнате, принес ей груду безделушек и детских книжек. Она все воспринимала как должное. Навалила книги себе на колени и начала энергично перелистывать одну за другой.

Наташа сразу сняла трубку.

— Привет, дорогая. Ты не сердись. Леночка у меня. Мы сейчас будем пить чай. Давай, приходи быстрее…

— Знаешь, как это все называется?

Леночка вошла с открытой книжкой — детское издание сказок Толстого. На картинке — из омута вылезает водяной с топором. Симпатичное длинноносое чудище.

— Ужас! — сказала Леночка. — Посмотри, дядя Витя.

— Да, такому лучше не попадаться на зубок.

— Ты знаешь, как это называется? — повторила Наталья в трубке.

— Иди, иди в ту комнату, — подтолкнул я Леночку. — Сейчас я к тебе приду…

— Ты слушаешь?! — взвизгнула Наталья.

— Чего? А-а, да, я тебя слышу хорошо. Обычно шуршит что–то в аппарате, а сейчас хорошая слышимость.

— Это самая настоящая подлость!

— Я все–таки решил Леночку усыновить, — сказал я.

— Оказывается, я тебя плохо знала, — задушевно произнесла Наталья. — Ты же бандит, у тебя нет совести. Ты хоть понимаешь, что ты натворил?

— Чего? Нет, не понимаю.

После короткого молчания глухой, тягучий Наташин голос — такого я прежде не слышал: — Или ты сейчас же отпустишь девочку, или за ней придет милиция. Ты понял, негодяй?!

— Я не умею разговаривать в таком тоне! — гордо заявил я и аккуратно повесил трубку. Понимал, что мне недолго осталось куражиться, но ведь и жить оставалось, по всей видимости, не более двадцати–тридцати лет. Острое чувство, какое испытывает человек, долго падавший куда–то вниз и наконец узревший дно, — такое незабываемое чувство испытывал и я сейчас. Кончики пальцев покалывало, точно их подключили к батарейке.

На кухне я долил чайник и поставил на плиту.

Потом сел на диван рядышком с Леночкой, обнял ее за плечи, и мы стали вместе разглядывать иллюстрации. Иногда девочка спрашивала: кто это? что это? — и я подробно объяснял. Нам очень понравились «Приключения капитана Врунгеля». Там много смешных рисунков. Леночку особенно развеселил Врунгель, скачущий на лошади, а мне приглянулся негр–чистильщик, надраивающий кому–то башку сапожной щеткой. Но когда я сдавленно хмыкнул, Леночка взглянула на меня с укоризной. Ей было жалко человека, которому надраивают голову сапожной щеткой, и она не могла понять, что тут может быть смешного…

Тикали часы на стене, тикали с незапамятных времен; уютно светил торшер на страницы, Леночка устало отбрасывала прядь волос, соскальзывающую ей на лобик, в туалетном бачке свирепо взрыкивала вода; сосед сверху уже врубил свои бесконечные диски; на кухне шипел чайник. Множество привычных звуков создавали иллюзию внятной тишины. Потом — звонок в дверь.

— Это мама, мама! — крикнула Леночка и спрыгнула с дивана.

— Спрячься! — сказал я ей. — Пусть она тебя поищет.

Леночка обрадовалась и полезла под диван, юркнула туда как ящерица.

Да, это была Наталья. Бледная, встрепанная, некрасивая. Само возмездие.

— Где дочь? — бросила через порог.

— Входи.

— Давай сюда девочку!

— Входи, Наташа, не кривляйся.

Помешкав, она все–таки вошла, демонстративно стараясь меня не коснуться.

— Ищи! Она спряталась… Мы играем в прятки.

Наталья смерила меня взглядом, в котором было не только ледяное равнодушие, но и отдаленная жалость. Так, вероятно, смотрит мясник на куренка перед тем, как открутить ему голову.

— Доченька, где ты? Выходи. Мне некогда. Выходи, слышишь, а то отшлепаю. Лена!

— Она спряталась, — сказал я. — Мы же в прятки играем.

Наталья быстро прошла на кухню, потом в гостиную, потом в ту комнату, где под диваном притихла девочка. Заглянула и в ванную, и в туалет. Я ходил за ней по пятам и уныло повторял: холодно, холодно.

Пощечину она влепила мне в коридоре, около вешалки с одеждой.

— Кого любишь, того бьешь. Это уж известно, — сказал я.

Наташа опустилась на кухне на стул и уставилась на меня в упор. Ее лицо было таким, как будто она выскочила из парилки. Под глазами глубокие тени, почти впадины.

— Я тебя ненавижу!

— Чего не бывает в семейной жизни, — сказал я. — Надо уметь прощать…

— Лена! — крикнула она. — Если ты сию минуту не выйдешь, я тебя так выпорю…

Я снял с плиты кипящий чайник.

— Ты какое варенье хочешь? У меня есть черничное и сливовое.

В дверях возникла улыбающаяся девочка. С волос ее свисали обрывки ниток, на личике серые разводы пыли.

— Мамочка, ты бы меня никогда не нашла… Дядя Витя…

Наташа схватила ее за руку, дернула, тряхнула и поволокла за собой, как куклу.

— Ой, ой, ой! — заверещал несчастный ребенок.

— А как же чай?! — вопросил я им вдогонку. — У меня цейлонский смешан с грузинским. Лена, Наташа, куда же вы?

Блеснул перепуганный Леночкин глаз, хлопнула дверь, и я остался один… Спустя некоторое время мне показалось, что тихонько скребутся в дверь. Открыл — никого.

Загрузка...