Субботы, кажется, не было вовсе. Выпадают дни — как сны. В них живешь приглушенно, на ощупь, расплывчато. Организм дремлет наяву, сосредоточенный на полутонах подсознания. Что–то, конечно, происходит, но вроде и не с тобой. Желания беспредметны, движения бесцельны, мысли рассеяны — оглянешься и не знаешь, что ты делал час назад… Туманно всплывают какие–то обрывки: сковородка с подгоревшей колбасой на кухонном столе, раскрытый томик Чехова, зеленый до жути, жужжание мух под потолком, запах мастики, внезапный рев пожарной сирены, игральные карты на тумбочке, еще что–то такое…
Хорошо помню, вечером (или утром?) позвонил Миша Воронов и в приказном порядке велел мне собираться за грибами. Сказал, заедут за мной на машине часиков в шесть утра. Чтобы не вступать в нелепый разговор, я сразу дал согласие, уверенный, что никаких грибов на свете давно не существует…
Видение Леночки в комнате. Твердое решение никогда больше не звонить Наташе. Какие–то бодрячки на экране телевизора, говорящие все те слова, которые они говорят из вечера в вечер. Сон в летнюю ночь.
Стояние на лестничной площадке с заглядыванием в пролет. Обезумевший сосед, пытающийся пробиться через потолок с помощью электродрели. Горячая вода в ванне, ощущаемая как лейкопластырь. Терзания любви несчастной. Дрожание коленок и боль в крестце. Дважды два — четыре. Аты баты, шли солдаты, шли солдаты на базар. Пряталась не Леночка, а я. Это я забрался в стиральную машину. Попробуй, отыщи! Какой–то шутник включил машину, а я стал накручиваться на барабан. Это было не больно, но досадно. Я не собирался до такой степени простирываться. Шампунь разъедал глаза. Кто же этот баловник? Кто все шутит надо мной, никак не уймется? Мокрый и плоский, с разбухшей от воды головой, не видя спасения, заорал я: мама! мама! И проснулся.
Шум стиральной машины слился с дверным звонком. За шторами светало. Ругаясь, кряхтя, я пошел отпирать.
Приехал Миша Воронов. Ворвался в квартиру, как смерч:
— На кого ты похож? Ну, скотина! Ты что — проспал?
— Что тебе надо?
Он вгляделся, сбавил голос:
— Витя, пожалуйста, не дури. Мы и так опоздали.
— Куда опоздали?
— За грибами, куда. Проснись.
Я пошел под душ, и он за мной.
— Закрой дверь, дует же!
Он топтался в огромных кирзовых сапогах, в каком–то залатанном свитере. Я сказал ему, что никуда не еду, болен. Воронов только засмеялся. У меня не было воли сопротивляться, и через десять минут он выталкивал меня из квартиры. В руке я нес эмалированное ведро. Около подъезда — желтый «жигуленок». В стекле — смеющееся приветливое Гетино лицо. За рулем незнакомый парень, видимо хозяин машины.
Миша пихнул меня на заднее сиденье к Гете, и сразу откуда–то снизу вылезла лохматая морда щенка — эрдельтерьера. «Кусается?» — спросил я. «Нет, — повернулся хозяин, — мал еще. Ему четыре месяца». Поехали. Гета погладила мой локоть. Щенок тыкался влажной пуговкой носа в колени. Из приоткрытого переднего стекла дул сырой утренний воздух, и я быстро начал приходить в себя. «Как давно мы не виделись, Виктор!» — сказала Гета, счастливо смеясь. «Да, — ответил я. — Уже почти полгода». — «Здорово мальчики придумали, а?» — «Что?» — «Ехать за грибами». — «Еще бы!» Я чесал мохнатую щенячью голову, улыбался Гете и прямо с каждой минутой чувствовал, как вливается в меня энергия, как отлетает прочь ночная тягомотная хмарь.
— Ну, Мишка, ты действительно… это! — сказал я, не соображая, как окончить фразу.
Утро выдалось солнечное, по–осеннему прохладное и терпкое. Навстречу машины почти не попадались, все мчали в одну сторону. Георгий (так представился Мишин приятель) легко выжимал из своего «жигуленка» сто десять — сто двадцать километров. Он сказал, что знает одно клевое местечко. Доехали до Красной Пахры, свернули на боковую дорогу, добрались до питомника, и еще за питомником довольно долго петляли по проселкам. Наконец возле шаткого мостика, через какую–то безымянную речушку, остановились и выгрузились. На мостике сидели два рыбака, чего–то высматривали в мутно–серой быстрой воде, мы угостили их сигаретами, спички у них были свои, как и червяки, только рыба не ловилась. Прикуривая, рыбаки с иронией поглядывали на наши ведра и корзины… Отмахав километра полтора лугами (Георгий, неутомимо и не оглядываясь, вышагивал впереди), мы спустились в низину, пересекли по кочкам болото (я, конечно, промок в своих полуботинках) и вошли в тихий сосновый лес. Надо заметить, что четырехмесячный щенок Лелька всю дорогу держался около меня, чему я был рад.
В лесу стояла гулкая, ни на что не похожая, хвойная тишина. Было сухо и твердо. Вбок, сразу от опушки, уходил скошенный, срезанный гигантским резцом овраг, как котлован под высокое здание, но больше ничего огромного не было вокруг: качался над нашими головами, шелестел листьями и ветвями роскошный русский лес, с хвоей на земле, с папоротниками, с травой, как тина. Последнее время что–то не выпадали дожди, и земля подсохла. Роса проблескивала на ней, как косметика на ресницах красавицы. Грибы любят тепло и сырость, и вряд ли можно было рассчитывать на богатый улов.
С полчаса мы брели впустую, лишь мухоморы торчали разноцветными огнями из травы и мхов, мухоморам числа не было: яркие, без крапинок, в нетронутой вызывающе–гордой красе стояли они повсюду.
Я сбивал им головы палкой, шел хмурый треск и стон от их гибели, но снова и снова возникали из травы мухоморные чудеса, рядами и поодиночке, высокие и наглые, — эх, эти бы грибки да врагам нашим вместо боровиков.
Лелька взялась нюхать с любопытством красивые шляпки, и одну пожевала. Ей то ли понравилось, то ли из озорства, но она стала их есть, за что и получила от меня крепко по затылку, нырнула куда–то в кусты и завыла оттуда писклявым голосом от обиды, разочарования и жалости к себе. Я уж думал, что нашей взаимной симпатии конец, но собачка быстро вернулась, виляя коротким обрубком хвоста, и мы помирились, хотя, я знаю, непедагогично ласкать собаку сразу после трепки. Это вредно для ее маленького разума, она теряет ориентиры и перестает понимать, что к чему.
И тут мне попался темно–бурый масленок. Рос он жалостно одинокий на голом месте, на крохотной полянке и походил сверху на ложного опенка. Маслята — сочные, с нежно–желтым низом грибы. Прекрасные в засоле, да и жареные они отменны с картофелем и сметаной, либо так, сами по себе, приправленные лучком, и я ползал по поляне на коленях, надеясь отыскать еще. Лелька торкалась у меня под руками, лезла ко мне на спину, веселилась и юродствовала, все ей было нипочем.
Рядом маслят не обнаружилось, но теперь они стали попадаться чаще и чаще, время исчезло, я брел, как в забытьи, только ясно различал землю, и каждый листик на ней, и маленькие рыжеватые грибы.
И сыроежки попадались, сухие, ломкие, но без червей. Червь предпочитает благородные грибы.
В ведре осторожно покрывалось дно, а минуты текли, солнце вставало выше, лес помолодел и засветился, согрелись ноги в мокрых носках, теплый пар низко стлался над мхом. Печально, чисто и сонно было вокруг, прелесть!
Мои товарищи аукались где–то далеко, я им не отвечал. Надрывался, зовя Лельку, Георгий. Собака бегала к нему раза два, но упорно возвращалась ко мне.
И я уже любил ее мохнатую, озорную морду, ее внезапную привязанность. Неожиданно грибная тропа вывела меня на живого человека, древнюю старушку с кошелкой; я услышал Лелькино сиплое рычание, поднял глаза: старушка ковырялась в нескольких шагах, как и я, ничего не замечала, уткнулась носом в землю, ей недалеко было видеть, низенькая, сгорбленная — лет ста.
— Здравствуйте! — окликнул я.
— Здравствуй, сынок, — ответила она хриплым почти шепотом; приглядевшись, опасливо указала на Лельку: — Чтой–то, ишь зверюга какой страшенный. Не кусит?
— Нет, это маленький щенок, — объяснил я, приблизившись и заглядывая в ее сумку. Там были такие грибы, какие я не брал: свинушки, молочники, гладыши — грибы для засола; говорят, они в засоле не уступают рыжикам и груздям, да только кто мне будет солить, некому, а сам я не умею.
— Не шибко сегодня грибы! — сказал я.
Старушка со скрипом распрямилась, а Лелька, пообвыкнув, подбиралась уже к ней с лаской: доверчивы к людям щенки.
— Да все же есть гриб, — ответила старушка с воодушевлением. — А много нам не очень надо…
— Вот–вот! Много не надо, — обрадовался я неизвестно чему, и мы расстались.
После долгого кружения и патологического, надрывного ауканья я встретился со своим другом Мишей Вороновым. На мой вопрос, где Гета и хозяин машины, Миша ничего не ответил, только с глуповатой гримасой махнул на верхушки деревьев. Мне даже показалось, он меня не совсем узнал. В корзине у него было полно страшных черных грибов, явно поганых, но с претензией на сыроежку.
— Ты заметил, — спросил он, продолжая беспокойно оглядываться, — как в лесу меняются голоса? Заметил, мы не говорим дома такими дикими голосами? Тут так и тянет завопить что–нибудь визгливое, первобытное. Вот послушай! А–у–э-эй!
— Что у тебя в корзине, несчастный? Зачем? Это же поганки.
— Какая разница! — ответил Воронов и ушел от меня, пропал среди зарослей. Лелька побежала за ним, но вскоре вернулась, в зубах у нее светилась черная поганка, она притащила ее мне в подарок, своему новому другу, своровав из Мишкиной корзины; и это было благородно по–собачьи… Долго еще шатались мы с ней по лесу, голодные и оцепеневшие от летнего дня, шелеста листьев, висения паутины, запаха земляной сырости и еще многого такого, чему нет обозначения.
Если бы можно было увезти с собой это печальное сумрачное (при свете солнца) спокойствие и неподвижность времени, если бы можно. О, если бы… Там, в Москве, ревел автотранспорт, судорожно перемещался поток людей, хлопали двери, взвивались ввысь феерические дымы заводских труб, там были наша работа, и наши иллюзии, и наши загадки…
А здесь остро чувствовалось, что скоро придет осень, и зима, и снег. И наступит время, когда трава наконец перестанет сминаться под нашими шагами, и чавкающие болота протянутся уже через наши тела, и мы все–таки обретем то, что бесконечно и необманно…
Постепенно все возвращается на круги своя. Мне ничего не надо, ничего, хотя бы потому, что ничего и быть не может. Мне не хочется даже, чтобы повторилась еще разок моя жизнь и чтобы мама и отец ожили, хотя бы потому, что снова придется им умереть.
Хотя бы потому…
Набрать бы только побольше маслят!
В конце концов мы все снова сошлись вместе на светлой поляне, уселись в кружок и стали хвастаться своей добычей. Больше всех кичился Миша Воронов своими поганками. Но в действительности удачлив оказался Георгий, у него в корзине были и подосиновики и три белых, маленьких и сытеньких, с пухленькими ножками, вызывающих в воображении алюминиевые ковшики для жульена. Был полдень, и солнце припекало. Предусмотрительная Гета извлекла из своей корзины сверток с бутербродами и две бутылки лимонада. Обе Миша откупорил зубами. Мы мирно и как–то без особого восторга хрустели хлебом и сыром.
Хитрый щенок Лелька, сообразив, что съестное принадлежит женщине, наплевала на нашу с ней нежную внезапную дружбу, положила обе лапы Гете на колени и с иступленным умилением, время от времени повизгивая, начала заглядывать ей в глаза.
— Собаки почти как люди, — грустно изрек Георгий.
— Милый песик, — сказала Гета и дала щенку кусочек сыра. Я попытался погладить милого песика по голове и услышал глухое предостерегающее рычание, долженствующее, видимо, показать Гете, что он дружил со мной по ошибке.
— Порода сразу видна, — заметил Миша Воронов.
— Вы, Гета, не обольщайтесь, — сказал Георгий еще более грустным тоном. — Как только еда кончится, Лелька от вас опять переметнется. Увы!
Мы лежали, курили, и никто не придавал значения словам. Я видел, что Гета постарела. Солнце подчеркивало тени под ее глазами и крошки морщинок возле губ и у висков. Но она была еще так хороша — ого! — что хотелось непременно выкинуть какой–нибудь фортель, чтобы ей понравиться. На лбу ее, чистом бледном лбу, царапины, прилипла хвоинка, и она ее не сбрасывала, не чувствовала. Мое сердце источало щемящую нежность к ней, которая всегда была ко мне добра, и к Мише, который всегда был к ней несправедлив. И еще я видел, что Георгий — это честный, хороший парень, каких не замечают в метро. И к нему я испытывал нежность за то, что он набрал больше всех грибов, но вряд ли это принесет ему хоть капельку счастья.
Еще двое грибников вышли из леса и шли по направлению к нам. Два мальчика лет по десяти в светлых рубашонках. Лелька помчалась к ним навстречу с веселым лаем.
— Эй! — крикнул один из мальчиков. — Она не бешеная?
— Нет, нет!
Они подошли ближе:
— Дяденьки, как идти к Бирюкову? Мы правильно идем?
Мы не знали.
— Хотите есть? — спросила Гета. — Вот хлеб и сыр. Берите.
Мальчики переглянулись:
— Спасибо, мы сытые.
Они зашагали дальше через поляну, помахивая палочками, ни разу не оглянулись. Щенок вдруг с ворчанием начал разрывать землю неподалеку от нас, что–то унюхал. Наверное, крота. В лесу, я знаю, живут под землей кроты.
Какая–то невероятная благость и мудрость была во всем этом: в приходе мальчиков, в поведении щенка, в нашем полусонном сидении, в посвистывании птах. В том, что ровным счетом ничего не происходило, а сердце трепетало и ныло от желания продлить, продлить волшебство. Это были редкие, дурные счастливые мгновения, когда перестаешь понимать что–либо.
Детская греза, возвращенная случайным совпадением чего–то в тебе с чем–то в вечности. Струны души тенькают, не надрываясь. Прошлое забыто, и будущего не существует. Космос умещается в ладонь легко и удобно, как песчинка. Частности, которые только что уныло обступали со всех сторон, от которых ты отбивался с темпераментом эпилептика, внезапно расплываются, превращаясь в простой и ясный подсолнечный мир.
Ничто не страшно, потому что ничего не надо, и ничего не жаль. Трава, деревья, свет дня, пустота неба и звон в ушах. Счастье небытия наяву. Бессмертие на одну секунду. Заставь себя не шевелиться, лежи, не смотри, не рыпайся — как упоительно, как безмятежно, как чисто…
— Поехали, что ли, потихоньку? — предложил Георгий. Охотно и быстро мы все поднялись, как выспавшиеся и готовые к новой работе люди. От нас остались в траве крошки хлеба, пустые бутылки и пробки с изогнутыми Мишиными клыками краями. Больше ничего. Разве что вырытая Лелькой ямина, откуда, когда я склонился посмотреть, что там пес откопал, вкусно пахнуло сырым и червями. Червями, может, и не пахло, но их там пара штук спешно ввинчивались в глину. Морда щенка, в земле по самые глаза, сияла самодовольством. Вот, дескать, я это сделал, попробуйте вы, люди.
В поисках машины мы испетляли еще километра три, не меньше, и до того устали, что всю обратную дорогу ехали молча. Кажется, Мишка уснул. И Гета то и дело приваливалась ко мне плечом.
С каждым километровым столбиком, мелькавшим по обочине шоссе, ко мне возвращалось все то, от чего я так удачно сбежал на несколько долгих лесных часов. Но возвращалось не вязким угаром беспросветного отчаяния, а какими–то сложными продолговатыми пульсациями, в каждой из которых был свой смысл и своя истома. И, подъезжая к Окружной, я сам себе представлялся неким электронным прибором, где все внутренности, все лампы и соединения, коверкают и сотрясают многочисленные замыкания. Не слышный никому треск стоял во мне. Треск, но не стон.
Георгий вежливо подвез меня к самому дому, хотя я намерен был высадиться на повороте. Михаил посоветовал бабахнуть с устатку сто граммов и спать. Гета сосредоточенно улыбалась: «Приходи к нам, Витя». Я пообещал. Стоял и махал ведром вслед машине, пока она не свернула за дома. Вошел в подъезд, в почтовом ящике белели газеты. Я стал искать по карманам ключи, натыкался на разную дребедень: платки, бумажник, сигареты — ключей не было. Меня это заинтересовало. Вроде бы я их перекладывал утром в этот пиджак. Или не перекладывал? Или выронил в лесу? Или?.. Вот они, родимые, вся связка. Шесть ключей. Два от квартиры, один от почтового ящика, один от стола на работе, два вовсе не помню от чего. Увесистый металлический пучок, имеющий свойство уныривать в самую потаенную складку кармана. Что–то прояснилось у меня в голове. Я выскочил из подъезда и побежал к Натальиному дому.
Ее дверь. Глазок, как око Вия. Пластмассовая кнопка звонка. Дзинь! Дзинь!
Наташа открыла сразу. Но от двери не отстранилась, загораживала вход.
— Такое дело, — сказал я. — Ключи забыл. Уехал я утром за грибами с Мишкой — вот, видишь? — а ключи забыл. Хоть на улице теперь ночуй. Наташа, пусти обогреться.
— Не надоел тебе самому этот балаган?
— Наташа!
Она сделала непонятное движение: то ли хотела захлопнуть дверь, то ли отодвинулась. Я ловко скользнул в щель, став гибким, как шланг, и прошмыгнул на кухню. Там вывалил весь свой грибной сбор на клеенку. Прибежала Леночка. Всплеснула ручонками от радости, глазки засверкали:
— Ой, дядя Витя! Это ты нам принес? Нам, да?
— Нам! — ответил я. — Все нам. Будем жарить грибы. Ты любишь грибы, детка?
— Ой, я не знаю.
Наталья стояла в дверях, скрестив руки на животе, — судья и богиня. Я мельтешил, суетился.
— Видишь, Наталья Олеговна, видишь. Мы с Леночкой решили жарить грибы. Она хочет. Правда, Лена? У вас есть большая сковородка?
Наташа фыркнула и ушла в комнату. Через пять минут мы с Леной, вооруженные ножами, сидели друг против друга и чистили грибы, складывая готовую продукцию в эмалированный тазик. Я прочитал девочке небольшую содержательную лекцию о полезности и питательности, а также вкусноте грибов в сравнении с другими продуктами. Она слушала, высунув язычок. Внимательный зайчонок.
— Что–то мать нынче, кажется, не в настроении? — спросил я осторожно.
— У мамы голова болит от мигрени, — озабоченно пояснила девочка.
— А вот мы ее накормим грибами, голова и пройдет.
К тому времени, как мы справились со всей кучей, в большой кастрюле уже вовсю кипела вода. Мы вместе ее подсолили и вывалили туда из тазика ароматную массу. Я собрал со стола очистки, протер клеенку тряпкой. Леночка мне усердно помогала. Наталья так ни разу и не показалась.
— А сходи–ка ты, Лена, узнай, что там с мамой. Не надо ли ей чего…
На кухне вдоль стены стояла старенькая кушетка. Я прилег на нее, подложив под голову вышитую подушечку, свесив ноги на пол. Я слышал Ленин звонкий голосок:
— Мама, мама! Мы уже все почистили! Дядя Витя сказал, у тебя голова пройдет от грибов…
Что ответила Наталья, я не услышал. Подумал облегченно, что с этой кушетки я теперь уйду только прямо в районное отделение милиции. Под закрытыми веками плавали тугие волны тепла. «Наташа!» — хотел я позвать, но уже не мог, уже спал.
Когда очнулся, то увидел ее спину. Наталья склонилась над плитой и что–то там помешивала. По кухне растекался терпкий горячий запах картошки с грибами.
— Который час, Натали?
— Около семи.
И тут я уяснил, что лежу на кушетке с ногами, укрытый пледом.
— А где мои почти новые ботинки? — спросил я.
— Сушатся, — сказала Наташа.
Я сел, снял пиджак и швырнул его в угол.
— Не забывайся очень–то!
Наталья повернула ко мне перекошенное еще не вспыхнувшим, еще подступающим гневом лицо. Волосы плеснулись на щеку.
— Ты что делаешь? Очумел? Лена дома!
Не отвечая, я двинулся в ванную, не спеша разделся и встал под душ. Включил его на такую мощность, что прохладные иглы воды чуть не прокололи кожу.
Целую вечность упивался этим струящимся блаженством, ворочался, кряхтел, отплевывался. Потом отключил воду, раскрыл пасть и рявкнул:
— Эй, Натка! Дай чистое полотенце! Слышишь?!
Дверь приоткрылась, и в щель просунулась тонкая ее рука с синим махровым полотенцем.
— Давай не подглядывай! — предупредил я.
Ночь. Мы лежим в кухне на узкой кушетке. В окошке покачивается унылая луна. Как ни дико, я не знаю, о чем говорить, и спать не хочется. Как–то не до сна. Зато Наталья уже несколько раз засыпала, я будил ее, неосторожно повернувшись.
— Да спи уже, спи! — говорит она с бабьей ночной ворчливой интонацией.
Легко сказать: спи.
— Мы ничего не обсудили, Натали, — говорю я нудно. — Это безнравственно.
— Что обсуждать?
— Как? Вот… жизнь дальнейшую. Мало ли. Разные детали.
— Витя, завтра на работу. Сейчас три часа ночи.
— Ты что, действительно любишь своего мужа?
— Да, люблю.
— Не ври!
— А ты не спрашивай.
Луна сует под штору рыжую голову. Вздрагивает в приступе невралгии холодильник.
— И все–таки, наверное, я доволен, Натали. Все–таки счастлив. У нас будет семья, дети. Мы никогда не расстанемся…
Она поворачивается ко мне, влипает головой в плечо. Спит.
Она меня, наверное, не любит. И все равно я счастлив. Эту ночь я счастлив. Я счастлив долгую теплую ночь в маленькой кухне на кушетке рядом с доктором Натальей Олеговной. Она спит, посапывает, и я стараюсь не дергать затекшим плечом, чтобы ее не разбудить.
«Знаешь, Наташа, — говорю я ей молча, — я выстою. Надо дело делать. Вся наша утешительная самоирония, вся эта дешевая фанаберия — никому не нужны, не самоценны. Пока мы заняты делом, и честным делом, — мы живы, и жизнь имеет смысл. Как бы ни было трудно и тошно — доводи до конца любую работу. До последней точки. Только тогда сможешь уважать себя. Сколько можно сворачивать с полдороги, отсиживаться, смотреть, как другие в кровь расшибают лбы, и еще при этом ехидно посмеиваться. Мы умные, а те дурные. Неправда! Умен тот, кто брезгает прятаться за словами, оправдывать свою трусость и неумение идти до конца некоей высшей мудростью. Пора жить, Наташа, а не кривляться и не прикидываться живущим. Как поздно мы понимаем самые простые вещи. Ты слышишь, Наташа?»
Она спит.