Нам с Шуркой предстояло заново обнюхаться.
Впрочем, времени у меня на армейского дядюшку было немного. Мне шел девятнадцатый год, и, как всякий лоботряс из обеспеченной семьи, я был отягощен множеством забот. Как-то: по всем девичьим номерам нужно было позвонить, с дружками погулять, посетить пивной бар, сходить на танцы в университетский интерклуб (дискотек тогда еще не было), поспеть на поп — сейшн (так назывались тогда подпольные рок-концерты доморощенных ансамблей, концерты, кончавшиеся зачастую милицейскими облавами); к тому ж я много читал — увы, не учебники — и возобновил попытки сочинять, чем грешил еще в поздние школьные годы. Занятия в университете на первом курсе я упоенно прогуливал, пробавляясь тем багажом, что вынес из специальной математической школы; у меня вызывала устойчивое отвращение сама унылая атмосфера, серый цвет коридоров и тусклый свет аудиторий физического факультета, куда я попал по наследству, то есть по чистому недоразумению; лекции и семинары я еще мог с грехом пополам высидеть, читая спрятанных под парту то Генриха, то Томаса Маннов, но лабораторные занятия, осциллографы с термопарами, лазеры и магниты, электростаты и катушки с проводами, спектрометры и триоды вызывали у меня приступы душной ненависти к миру и чувство заброшенности — такие ощущения охватывают, должно быть, по временам оставленного всеми сироту; одно-единственное могло меня подманить в заставленный приборами кабинет электротехники — лаборантка Лида, с которой мы с неистощимым упорством и звериной жадностью — так она была обильна и жарка — занимались ласками без соития (она была простой девушкой и полагала, что должна целой выйти замуж), и я выходил из ее кабинета измочаленный и с мокрыми между ног штанами…
К Шуркиному возвращению я как раз с пятого на десятое вытянул экзаменационную сессию и перешел на второй курс. И, конечно, вился ужом в прекрасной летней, полной полуобнаженных, прелестно застенчивых девок июньской Москве: все как одна поступали в театральное и, не найдя себя в списках, с готовностью шли на все, чтобы к себе в Пензу или Тамбов не отправляться вовсе без столичных впечатлений…
Шурка же, напротив, был в первые недели совсем прибитым — Москва пугала его, как впервые приехавшего сюда с далекой окраины родственника. К тому же он привез из армии грибковое заболевание, ему приходилось дважды в день мазать ступни и пальцы ног какой-то зеленой дрянью, и он не мог составить мне компанию ни на пляже на Филях, ни в Серебряном Бору.
Но это не главное. Ему казалось, что время ушло вперед безнадежно и ненагоняемо, он мучился тем, что поют уже новые песни, что бурные сборища проходят теперь не в знакомом ему Молодежном, а в открывшемся в его отсутствие кафе Печора на нынешнем Новом Арбате, где действовал тогда джаз-клуб; и что молодежь уж другая — высокомерная, стильная, — и с новыми девушками непонятно о чем говорить, а старые девушки повыходили замуж и лишь шипят по телефону больше мне не звони. Естественно, у него не было денег — тетя Аня давала, конечно, понемногу, но этого хватало только на сигареты. Дошло до того, что он вовсе не выходил из дома, даже в Чепелево ездить отказывался, играл со своим будущим зятем Сережей в шахматы, делал вид, что изучает учебник математики, у отца позаимствованный, который тот уж давно отчаялся читать; но главное — Шурка повседневно и обстоятельно предавался занятиям, которых был так долго лишен: по часу сидел в горячей ванне напротив комнаты певицы Эммы, со смаком пил кофе по-турецки, заваривая его в турочке, у нее же одолженной, со вкусом закусывая сыром, нарезанным непременно так, чтобы видно было на просвет; конечно, он продолжал мечтать и строить прожекты, однако более смутные и необязательные, нежели в армии; его захватило настоящее, и он заделался своего рода эпикурейцем, смакующим всякую минуту вольного бытия.
И оттенка покровительства старшего младшему не осталось в наших отношениях: пусть он лучше узнал жизнь «как она есть», но сейчас, в Москве, эти сведения не имели цены, я же стал для него своего рода проводником по чужому для него новому бравому миру. Теперь мы были на равных, и он стал откровеннее со мной. Как-то заметил: знаешь, идет время, а ты куришь все те же сигареты Джебэл, к которым привык, поешь те же песни, поскольку новых не знаешь, цитируешь те же книги, что когда-то прочел, и предаешься тем же привычкам, ведь новые заводить лень, а однажды проснешься — и ты уже стар, и пора умирать…
Но все-таки шел ему только двадцать первый год, лето в разгаре, окна настежь, и сквознячок нет-нет доносил с бульвара возбуждающий душок бензина и томительный запах перегретой пыльной листвы. Теперь Шуркино окно выходило не в переулок, как некогда, когда жили все вместе в большой комнате, а смотрело в сумрачный дворик-колодец на окна противоположного крыла этого же дома. И случилось то, что и должно было случиться, поскольку жизненные сюжеты слагаются по законам итальянских комедий много чаще, чем мы привыкли думать: в окне напротив нарисовалась соседка, которая стала с Шуркой беззастенчиво флиртовать.