Так вот — об украшавшей Шуркин унылый облупленный двор-колодец диве в противоположном окне.
Начать с того, что она сгодилась бы ему в матери — это была матрона лет сорока пяти, со следами безусловной молодой красоты, но теперь обрюзгшая. У нее была грудь, прущая из бюстгальтера, как тесто, при хорошо сохранившихся стройных ногах и изящных руках, пусть несколько поношенных; аккуратная небольшая попка, набрякшие крупные плечи и жирный загривок; породистое, чуть подпухлое лицо московской еврейки, живые зеленые глаза, аккуратный нос с едва заметной горбинкой, манкие правильные губы, отчеркнутые двумя вертикальными морщинами по углам, хорошие, как ни странно для девочки предвоенных лет, зубы, чарующая улыбка, густые волосы, крашенные в непроглядно черный цвет, — должно быть, она была уже наполовину седой, — и повадка разочарованной львицы. Она была знойной, но это был не сухой жар, а сырая духота парилки, в которой можно и угореть. Звали ее отчего-то по-гречески — Нина.
Она нигде не работала, жила одна. Занимала комнату в такой же, как у Щикачевых, коммуналке; к Шурке она применяла нехитрый арсенал завлекания — то садилась у окна, распускала по голым мощным плечам свои крашеные волосы и томно орудовала гребнем, то поздним вечером, убедившись, что он подсматривает за ней, гасила у себя верхний свет и раздевалась за прозрачным тюлем в желтоватом свете торшера. Этот стриптиз, конечно, бросал в озноб изголодавшегося солдата… Разумеется, его снедала робость: соседка была шикарна и недоступна, роскошная зрелая женщина, а кто он — огрубевший в глуши солдафон, привыкший в своем Забайкалье к пьяным шкурам, с какими только и якшался последние годы. Устав его подманивать, она сама дала ему шанс и организовала предлог, однажды на виду у молодого соседа с подоконника во двор обронив ридикюль, совсем как дама с собачкой; Шурка рванулся подбирать и оказался прямиком у нее в постели. Скоро выяснилось, что эта самая Нина — настоящая вамп, знала толк в том, что и как делать в постели с молодым и, конечно же, малоопытным податливым мужчиной, и вскоре Шурка объявил обезумевшим от ужаса родным, что женится…
Для начала те пошли неверным путем, убеждая его, что дама немолода, детей у них, по всей вероятности, уже не будет, а он еще встретит милую девочку, подходящую ему по возрасту и прочим статьям. Но он совсем ошалел от своей нежданной любви и был непреклонен. Он твердил, что дал слово, говорил, что не имеет право отступать, что они совсем не знают Нину, а та — много страдала… Короче, мотив из Ямы; кстати, Куприна Шурка отчего-то всегда любил и цитировал — наряду с кошмарным Мартином Иденом и — невесть почему — Лонгфелло.
Тогда родные зашли с другой стороны и умоляли хоть подождать, устроить как-то собственную жизнь, ведь ему не на что содержать семью, даже купить невесте обручальное кольцо и цветы. Это отчасти подействовало, и некоторая оттяжка была-таки обещана.
Но только некоторая. И, кто знает, быть может, Нине и удалось бы дожать его и Шурка исполнил бы свое губительное намерение, когда б его не спасла сестра Татьяна.
Ближе к осени стала известна подноготная Нины: она жила в этом доме давно, и ее соседи по квартире, конечно же, многое могли о ней порассказать. Во-первых, стало известно, чем неработающая Нина промышляет: в коммуналке ей принадлежали две несмежные, через стенку, комнатки-пенала, и, сама занимая одну, другую она сдавала, но не постоянному жильцу, а на ночь. Об этом, разумеется, была извещена милиция, однако у Нины оказалась оформлена группа инвалидности по психиатрической, как выяснилось, статье, и это давало ей нужный иммунитет: по гуманным советским законам, как сумасшедшая, она имела право на отдельную жилплощадь, которой, понятно, у советской власти для нее не было. Более того, случайно обнаружилось, что секретарша на Татьяниной работе Манька Бородина — мал мир — не только хорошо знает Нину, но и водит дружбу с Ниниными постоянными девочками, которых та изредка сама вызывала к клиентам, то есть ко всему Нина была сводней и бандершей. Но и этого мало, стало известно, что в молодости она, разумеется, и сама зарабатывала проституцией, ее портреты анфас и в профиль украшали соответствующий альбом на Петровке аж с конца 40-х, когда Нина окучивала преимущественно Дом офицеров.
Татьяна не была настолько дурой, чтобы все это с ходу выложить влюбленному по уши брату: это дало бы, безусловно, обратный эффект, в тот момент он скорее отказался бы от сестры, чем от Нины. И она сделала неплохой ход, впутав в это дело племянника. То есть меня.