В Москве мы попали сразу же с вокзала — на бал. Оказалось, что Наля была уже месяце на шестом беременности, а поскольку сессия была давно сдана, началась осень, то самое время было играть свадьбу. Мне плохо запомнился этот праздник. Помню лишь сидящих рядом за так знакомым мне овальным столом под оранжевым абажуром тетю Аню и новую щикачевскую родственницу-проводницу, мать жениха, и, кажется, я был удивлен, как благородно смотрится крестьянка тетя Аня рядом с пролетарского происхождения Налиной свекровью. Помню саму Налю в фате и узком светлом платье, обтягивавшем ее далеко выпирающий живот. Вот только мог ли я тогда предположить, что от этого момента следует отсчитывать оставшиеся Шурке семнадцать лет жизни, — он не доживет и до сорока. Да-да, именно с этого момента, когда счастливая Наля, скромно улыбающаяся и невольно то и дело прислушивающаяся к своей утробе, и сияющий ее молодой муж поднимутся, внимая крикам гостей горько! И поцелуются. И Шурка захлопает в ладоши — он чувствовал себя на этой свадьбе едва ли не главным, ведь он остался единственным мужчиной в семье и выдавал теперь замуж свою сестру. Знал бы он, чем обернутся для него эти аплодисменты…
Татьяна, пожалуй, не испытывала особого подъема — младшая сестра опередила ее, вышла замуж первой, но, к слову, эта свадьба подстегнула ее инженера, и уже в феврале Татьяна тоже пошла под венец. На сей раз свадьба игралась не в городе, а в родной деревне жениха — он был откуда-то из-под Шатуры. Шурка позвал меня, и я с жадным любопытством составил ему компанию — никогда не был на деревенской свадьбе, да еще в качестве родственника невесты, пусть и далекого.
Надо сказать, шли не самые сытые брежневские годы. Однако длинный стол в просторном деревенском пятистенке ломился от бесхитростных, но обильных яств. Пили, конечно, самогон. И, помню, больше всего меня поразила какая-то свирепая, от земли идущая бесстыдность всего обряда. Показавшиеся бы в городе весьма сальными застольные шутки были детским утренником по сравнению с тем торжеством низа, что пришлось на похмельное утро. В избу, где за печкой было устроено ложе молодых, спозаранок ввалилась толпа деревенских девок, половина из которых была переодета парнями — между ног у них болтались прицепленные на резинках здоровенные красные морковины. Главными темами этой части ритуала были две: условная девственность невесты и плодородные способности жениха. Девки подбрасывали и тискали свои морковки, изображали, как жених ночью влезал на невесту, распевались непристойные частушки, из которых помню лишь две строчки, свидетельствующие о том, что сложены они были уже в наши дни:
Доставай свою морковку,
Идем на стыковку…
Шурка ко всему происходящему отнесся вполне бесстрастно: пил, закусывал, благодушно смеялся, когда кто-то из девок норовил усесться к нему на колени. Не знаю, то ли крестьянская материнская кровь заговорила в нем, и он ощущал себя в угарном воздухе этой пьяной свадьбы в избе с неутепленным сортиром на улице вполне на месте; то ли он относился к происходящему, как философ-этнограф. Я, впрочем, заговорил с ним было о том, что, мол, ничего не изменилось даже в недалеких от Москвы деревнях с четырнадцатого века. Он улыбнулся и покачал головой: Коля, как не стыдно, настоящий джентльмен никогда не должен быть снобом.! А ведь это было сказано еще до знакомства и ученичества у Якова Валентиновича.
Однако, так или иначе, но дворянская арбатская семья Щикачевых продолжала неумолимо растворяться в массах народных: одна сестра вышла за пролетария, вторая — за крестьянина, даром что оба Шуркиных зятя заделались интеллигентами в первом поколении. И в известном смысле вся надежда была на Шурку, единственного продолжателя рода по мужской линии.