Утром Валдайскому позвонил помощник министра, предупредил: сейчас ему доставят важный документ.
Записка была небольшая, всего три странички, на хорошей лощеной бумаге; принес ее молодой человек с непроницаемым узким лицом, твердыми, неподвижными глазами, одетый в костюм спортивного покроя, из тонкой бежевой шерсти в клеточку. Подав кожаную папку, предупредил: «Для ознакомления» — это значило: документ должен забрать с собой, а Петр Сергеевич не мог делать из него выписок. Молодой человек сел не в кресло, а на стул, стоящий подле длинного стола, спиной к окну, видимо, так ему легче было разглядывать Петра Сергеевича; он закинул ногу на ногу, обхватил колено замком крепких пальцев.
Петр Сергеевич не сразу понял, что речь в записке идет о Ханове, хотя он был назван с самого начала: все-таки это был старейший директор наиболее крупного завода в объединении и многие серьезные дела завязывались на нем. Но эта записка была о другом, она ошарашивала своей неожиданной беспощадностью: Ханов вор.
Как только Петр Сергеевич сообразил, в чем обвиняют Ханова, ему сделалось жарко, он почувствовал, как повлажнело у висков, сунул два пальца за воротник, чтобы освободить его от галстука. Он прочел записку один раз, второй… Дача под Москвой… Это совсем близко — тридцать километров от кольцевой дороги… Вагон тонкокатаного листа, выданного сверх плана, отправлен бог весть куда… Пока еще это только записка.
Позвонил министр:
— Там к тебе подошли с документами? Никаких разглашений по этому поводу. Но нужно твое мнение.
— Кому?
— Мне. Завтра к концу дня.
Значит, всего лишь информация, уголовное дело не возбуждено… Пока.
Откуда этот молодой человек? Из прокуратуры?.. Нет, кажется, Петр Сергеевич видел его в министерстве, и не раз. Да бог с ним! Ханов, Ханов… Борис Иванович…
Петру Сергеевичу захотелось крикнуть, стукнуть ладонью по столу: «Неправда! Этого не может быть!» Он взял сигарету из пачки, закурил; молодой человек терпеливо ждал, казалось, он застыл в своей позе, даже задержал дыхание. Петр Сергеевич курил редко, несколько сигарет в день, когда особенно нервничал. Он вдруг понял: сейчас все равно не способен осмыслить эту записку, нужно какое-то время, чтобы понять: возможно ли, чтобы с Борисом случилось такое… «Но нужно твое мнение». Это могло означать только одно: заведут ли на Ханова уголовное дело, чтобы начать предварительное следствие, или ограничатся серьезной проверкой для принятия административных мер, зависело в какой-то степени от Петра Сергеевича.
Следствие… Стоит его начать, слухи расползутся не только по заводу, по области, достигнут Москвы, а Борис не мальчик, стал директором в войну, за ним прочная репутация честного и смелого человека; на любой серьезной конференции, как только объявляли о его выступлении, все сбегались в зал, знали — Ханов говорит остро, никого не боясь… Может быть, клевета?
Петр Сергеевич поднял голову, спросил об этом молодого человека.
— Надо проверять, — ответил тот сухо, не меняя позы. — Но…
Петр Сергеевич ждал, что последует за этим «но», а молодой человек молчал, стало слышно, как тонко звенькают оконные стекла от густого потока машин, несущегося по улице.
«Проверять» — это и значило начать следствие, оно или подтвердит все, что изложено в записке, или отвергнет, хотя бы частично.
— Так что же «но»? — тихо спросил Петр Сергеевич.
— У нас редко бывает неточная информация, — помедлив, нехотя сказал молодой человек.
Петр Сергеевич хотел спросить: «У кого это у вас?» — но тут же понял нелепость вопроса, закрыл папочку из тонкого коричневого коленкора.
— Благодарю.
Молодой человек быстро вышел, почти бесшумно притворив дверь; тут же зазвонил телефон, трубку надо было снять обязательно, но Петр Сергеевич не мог поднять руки. Телефон смолк, и вскоре приоткрылась дверь, Лидочка просунула испуганное лицо; она не стала пользоваться селектором, решила заглянуть сама: что случилось? Но, увидев Петра Сергеевича сидящим за столом, растерянно проговорила:
— Петр Сергеевич, вам…
— Я не могу сейчас говорить, — глухо ответил он.
Она все ждала, не зная, как поступить дальше, смотрела на него в тревоге.
— Я сам… сам сообщу, — махнул он рукой, и Лидочка торопливо закрыла дверь.
У него не было сил подняться, подойти к окну, где он любил стоять, когда надо было обдумать нечто важное: ощутил ноющую боль в сердце, расстегнул рубаху, несколько раз провел по груди ладонью. Он уже давно привык, что каждый день нес с собой больше неприятностей, чем радостных сообщений, это было естественно и нормально, он тут и сидел, в этом кабинете, чтобы больше заниматься неприятностями, находить выход из дел, которые казались безнадежными, или исправлять то, что напортачили другие; все это было привычным, он знал: движется дорогой, усыпанной острыми каменьями, давно научился не замечать боли от мелких ран, потому что направление дороги определено им самим, и движение по ней считал главным в своей жизни. Но эта записка о Ханове не укладывалась в понятие будничных неприятностей, это был удар, и с неожиданной стороны. Может быть, для кого-нибудь история с Хановым тоже стояла в ряду неизбежных неприятностей, потому что в нынешнем году, да еще, пожалуй, и раньше, стали внезапно высвечиваться темные закутки огромного хозяйства, и в закутках этих обнаружился смердящий мусор, о существовании которого вроде бы никто не предполагал, а на самом деле запах из этих закутков доносился давно, да люди, занятые срочными и сверхсрочными делами, старались его не замечать. А ныне то об одном директоре, в чьих руках сосредоточены огромные денежные средства, вынесут данные следственных органов на коллегию, то обнаружится целая шайка мошенников, торгующих дефицитным металлом, то откроются приписки… От всего этого можно было свихнуться, потому что в скверных делах оказывались замешанными люди, которым искренне верили. Однако же Петр Сергеевич считал эту очистительную работу великим благом, потому что, придя в этот кабинет, твердо решил: ему нужна обнаженная правда о положении дел, какой бы уродливой и неприглядной она ни была… Все так, все так… Но Ханов… Это совсем другое дело, это почти родной человек, которому он так верит… Дача под Москвой… Дача. Почему-то все остальное как-то стушевывалось, отодвигалось в тень, хотя по сравнению с каменным двухэтажным домом, воздвигнутым, как это указывалось в записке, из «строго фондированного материала», другие обвинения выглядели весомее. Однако же загородный дом всплывал перед глазами, как яркое дразнящее пятно, и Петр Сергеевич вдруг понял, почему: на дачу можно взглянуть, хоть сейчас поехать и убедиться в реальности ее существования. Борис ни разу не обмолвился, что у него есть дом под Москвой, а ведь он мужик хвастливый. Петр Сергеевич запомнил название поселка, указанного в записке, в котором находилась дача Ханова, его адрес. «Вот что я сейчас сделаю… К черту все дела… Надо ехать, надо немедленно ехать». Он еще не успел как следует обдумать свое решение, а рука уже тянулась к клавише селектора.
— Лида, машина на месте?.. Я выезжаю, пусть подают к подъезду.
А через десять минут шофер вез его к кольцевой дороге; стоило Петру Сергеевичу сесть на привычное место, как сразу сделалось спокойнее, хотя он и сам не знал толком, зачем ему нужно было взглянуть на дачу Ханова… Что это даст? Да ничего. Скорее всего в нем вызрела потребность вырваться на какое-то время из министерской круговерти, отвлечься от звонков, неотложных дел, посетителей, чтобы сосредоточиться на мыслях о Ханове. Ведь он так многим обязан Борису, может быть, целой жизнью, и никто на всем белом свете не способен это понять.
Они подружились еще студентами и вместе в сороковом году поехали на преддипломную практику в Свердловск… Сороковой год… Это так далеко, это совсем иная жизнь, ее и вспомнить в подробностях невозможно… В сороковом они расстались, чтобы встретиться через пятнадцать лет при тяжких для Петра Сергеевича обстоятельствах, и уже после этой встречи были все годы рядом.
Борис — студенческий товарищ, потом человек, протянувший руку помощи в тяжкий час… Если вспоминать, то надо хотя бы с поездки в Свердловск в том самом сороковом…
В день отъезда отец дал письмо старому другу:
— Да ты его знаешь, Петька, он приезжал к нам. Помнишь, у него бородка такая, как у Калинина? Он в горном институте лекции читает. Специалист серьезный… А вообще-то заходи к нему запросто, он рад будет. Мы ведь с ним еще в гражданскую такой каши нахлебались! Ну, увидишь сам…
В Свердловске стояла нестерпимая жара, хотя еще была середина мая: жара давила каменной сухостью, обжигала щеки, дышать было тяжко. Валдайский устроился вместе с Борисом в заводском общежитии, начал работать в прокатном цехе, а в выходной день, вспомнив об отцовском письме, решил сходить по указанному на конверте адресу. Ехать нужно было от завода на трамвае к центру города, к мощенной булыжником площади, а потом идти пешком до серого дома, очень похожего на тот, в котором получил квартиру отец еще при жизни матери, только, пожалуй, этот свердловский дом был пониже и поуютней, подле него густо росла сирень, от ее цветов исходил тонкий, кружащий голову запах. Увидев этот дом на улице, где стояли старые невысокие здания, местами облупившиеся, Петр Сергеевич подумал: тут живут, конечно же, привилегированные, и потому он вряд ли застанет профессора Скворцова; выходной день такие люди проводят или на даче, или в загородном доме отдыха. Утренние его приготовления показались зряшними; собирался он тщательно, по случаю жары облачился в холщовый костюмчик «Мосшвейторга», бывший тогда в моде, начистил зубным порошком матерчатые туфли, надел белую рубашку, вышитую васильками.
На стук отворил дверь сам Степан Николаевич, грузный, с рыхлым лицом, у него и в самом деле была бородка клинышком.
— Чем могу? — басовито спросил Степан Николаевич; видимо, он принял Валдайского за студента и насмешливо оглядел, но тут же Петр понял, откуда эта насмешливость: на Скворцове была такая же рубашка, вышитая васильками, холщовые брюки и белые матерчатые туфли.
Петр не удержался, расхохотался и неожиданно ляпнул:
— Мы как из одного детского сада.
— Ну, что вы, мил человек, — все так же усмехаясь, отвечал Скворцов, — я в детский сад и не хаживал. В гимназии обучался и вроде бы вместе с вашим батюшкой.
— Как же вы узнали? — удивился Петр.
— А по облику, дорогой, по облику… Да ты проходи, Петя… Это что — отцовское письмо у тебя? Ну, давай. — Он вскрыл конверт, быстро пробежал письмо, приблизив его к глазам, и рассмеялся. — Ну, это хорошо, ну, это прекрасно! — И крикнул: — Женщины, у нас молодой мужчина в гостях!
Потом они обедали за длинным столом, покрытым скатертью с желтыми вышитыми виноградными гроздьями, в комнате на стене висел портрет академика Ферсмана — круглолицый, с обширной лысиной, веселый человек с озорным и в то же время внимательным взглядом. Петр узнал академика, потому что читал кое-какие его книги о минералах, ими многие зачитывались. В углу портрета была собственноручная подпись академика: вначале стояло «А» с какой-то петлей, а потом, похожее на пенсне, надетое на костлявый нос, шло «Ф», а уж дальше аккуратными буквами была написана вся фамилия. Петр не удержался, сказал насчет пенсне, и Степан Николаевич рассмеялся:
— Хорошо подмечено!
Рассмеялась и жена его, Зинаида Павловна, низенькая, подвижная, с быстрыми глазами, она курила длинные папиросы, а старшая дочь, Вера, тоже невысокая ростом, но строгая лицом, с большими глазами беспощадной голубизны — Петр прежде и не видывал таких глаз, немного робел перед ней, — нахмурилась, заметила:
— Ничего хорошего… Глупость какая-то. При чем тут пенсне? Ферсман — бог. А это серьезно…
— Ну, что ты, Верочка? — тут же вмешалась Нина, младшая дочь Скворцова, и прыснула, теребя толстую русую косу. Сразу было видно, что она веселого нрава.
Вера ничего больше за весь обед не сказала, но потом Петр узнал, что она приехала в Свердловск ненадолго, только что была в экспедиции на Кольском полуострове, а теперь едет куда-то под Самарканд искать серу. По профессии — геолог, ученица Ферсмана, с которым ее свел отец. Нина же начала задирать Петра, в ответ на замечание матери: «Да остановись же, Ниночка?» — она еще больше расходилась, и Валдайский принял ее игру, обрел уверенность и отвечал на уколы Нины так остроумно, что Степан Николаевич восторженно хохотал и одобрительно кивал.
— Вот она, московская-то школа!
Он провел у Скворцовых весь день, а вечером пригласил Ниночку погулять, и они пошли к пруду, который был совсем неподалеку. Прилегающие к нему скверы, как выяснилось, были любимым местом горожан для вечерних прогулок, и потому народу здесь собиралось много. Он взял Ниночку под руку, и она вскинула голову, гордясь собой и кавалером, часто раскланивалась со знакомыми. Было ей в ту пору девятнадцать лет, и окончила она первый курс университета на филологическом факультете. Так состоялось их знакомство.
Борис Ханов тогда сказал:
— С такими не гуляют, на таких женятся.
Петр и женился на Нине, но не совсем обычным путем. Однажды, гуляя днем — Петр был свободен от работы, — они поднялись на гору, где стоял старинный дом, некогда принадлежавший уральскому миллионеру, в котором теперь располагался Дворец пионеров. К дворцу этому примыкал обширный парк с беседками, прудом и островками. Петр и Нина забрели в чащу, наткнулись на одну из беседок; в парке в этот день проходили какие-то соревнования, и потому в этой стороне было пустынно. Они сели на скамью и принялись целоваться, для них это уже было не в новость, однако поцелуи их становились все горячее и горячее, и в какое-то мгновение Ниночка в руках его полностью ослабла, а он, уже опытный в подобных делах, не сумел сдержаться, опрокинул ее на скамью… Но тут случилось скверное: над самым ухом Петра раздался милицейский свисток, однако он, видимо, не сразу отрезвил Валдайского. Сильные пальцы схватили за ворот, руку заломили, и Петр оказался сидящим на полу беседки.
Потом его и плачущую Ниночку приволокли в отделение милиции, и они оказались перед потным, с расстегнутым воротом белой гимнастерки дежурным; тот, выслушивая доклад постового, что-то черкал на бумаге, казалось, с безразличным видом. Петр так был ошарашен, что не сразу понял, в чем его обвиняют, а поняв, мгновенно сообразил: дела не шуточные. Постовой доказывал: этот парень в холщовых штанах насиловал в беседке девушку и, если бы он не уловил чутким слухом что-то неладное, то парень ушел бы безнаказанным. Ниночка же ничего отвечать не могла, только безысходно плакала. Дежурный попросил у Петра документы, тот протянул заводской пропуск, дежурный повертел его в руках и намеревался было что-то спросить. Но Петр не дал, решительно сообщил, что, конечно же, нехорошо получилось, он, безусловно, виновен в нарушении порядка, да дело-то в том, что Ниночка Скворцова его жена и он, берется это доказать. На вопрос, каким же образом, ответил: ему понадобится три часа, чтобы привезти документы; тогда дежурный спрятал его заводской пропуск в стол, согласился — подождет три часа, но не более, потому что к тому времени у него закончится дежурство.
Ниночка после слов Петра, видимо, от изумления перестала плакать, он взял ее за руку, вывел из отделения милиции, потащил к трамвайной остановке, по пути прося взять дома паспорт и дожидаться его на углу возле площади, вымощенной булыжником. Он высадил ее в нужном месте, а сам поехал дальше. Взяв в общежитии паспорт, выскочил на проезжую часть улицы, ему повезло — удалось перехватить грузовик, на нем он вернулся к нужному месту. Ниночка его ждала, одетая в другое, нарядное платье, он схватил ее за руку и направился в загс, который был неподалеку. В те времена на оформление брака уходило не более чем полчаса, не было таких очередей, как в наши дни, не было и долгого ожидания после подачи заявлений; приняла их добродушная полная женщина, взяла паспорта, вписала их фамилии в книгу, выдала свидетельства, похожие на большую квитанцию, и пожелала хорошей совместной жизни. Они тут же отправились в отделение милиции.
Дежурный взял их документы, внимательно прочел и расхохотался, он смеялся долго, до слез, вытирая их кулаком, затем вернул документы, уважительно произнес:
— А ты крепкий парень.
Когда он снова вышел из отделения милиции, Ниночка растерянно пробормотала:
— А что я скажу папе и маме?
Он обнял ее, поцеловал, ответил:
— Что мы муж и жена. Но это скажу я.
Зинаида Павловна и Степан Николаевич были дома, и, когда Петр сообщил им, что они с Ниночкой расписались, Зинаида Павловна недоуменно воскликнула: «Ого!» — но Степан Петрович, собрав бородку в кулак, улыбнулся, кивнул: правильно, мол, он очень рад, — и тут же напомнил Зинаиде Павловне, что они сами-то расписались совсем недавно, потому что прежде среди интеллигенции, прошедшей революцию, распространялась мода не оформлять брак — этим подчеркивалось взаимное доверие да и подлинность истинных отношений, не нуждавшихся в формальных доказательствах.
Молодые в то время свадеб справлять не любили, считалось это проявлением мещанства, однако ж Скворцовы-старшие решили соорудить вечеринку и пригласить на нее близких знакомых, а отцу Петра дали телеграмму.
На этой вечеринке Борис Ханов держал речь, низенький, плотный, в полосатой футболке, он кричал: они живут в стремительное время, и выигрывает тот, кто решает сразу, и Петр в этом смысле для него образец.
Петр и в самом деле не досадовал на себя или на обстоятельства, которые вынудили его сделать этот шаг; мгновенно приняв решение, он и не помышлял отступиться от него, тут же поверил: этот брак — благо для него, Ниночка — приятная женщина, милая и добрая, и он сделает все, чтобы они жили согласно и интересно. А когда прошло время и они переехали в Москву, где старший Валдайский выделил им в квартире комнату, он и впрямь почувствовал, как Ниночка стремительно отвоевывает все большее пространство в его буднях, постепенно уверовал, что жизнь без нее сделалась бы невозможной.
Он пошел работать на завод к концу сорокового года, а Ниночка перевелась в Московский университет на второй курс. Начинал Петр работу на заводе тяжело, хотя уже трижды побывал на практике, но все же тогда его опекали опытные инженеры; тут же надобно было принимать решения самому, а в прокатном цехе, куда его определили, оборудование было изношенным, вальцовщики работали в основном старые, не очень-то считались с молодым инженером, хотя порядки утвердились строгие, дисциплина жесткая, особенно карали за опоздания, и в обязанности Петра входило наблюдение за этим. Когда один из старых рабочих опоздал на три минуты, Петру пришлось его отчитывать, он предупредил вальцовщика: если такое повторится, это отразится на его заработной плате. Он чувствовал на себе злой и вместе с тем насмешливый взгляд рабочего, ему было неловко, и Петр чуть было не вспылил, когда тот тихо пробормотал:
— Сопли утри…
Петр, однако, сумел сдержать себя, не позволил обиде разрастись, понимал: если невзлюбит этого рабочего, тот ответит ему тем же, а у того есть друзья-приятели, и тогда на его авторитете инженера можно ставить крест: ведь он еще ничем не завоевал симпатии к себе в цехе.
Петр рассказывал о своих промахах отцу, у того за плечами все же был немалый опыт, и тот отвечал: это неизбежность, через такое надо пройти, он, конечно, может ему подсобить, но лучше бы сын сам находил решения, сам набивал шишки на лбу, опыт старших не всегда годится молодым, да это все равно, что присвоить себе чужие мысли, выдать их за свои, рано или поздно это скажется, обнаружится слабость, а чтобы стать сильным, нужна волевая тренировка. Петр Сергеевич это понимал и принимал, он верил отцу и, когда ущемлялось его самолюбие в цехе, особенно людьми, стоящими ниже по должностной лестнице, принимал это покорно, стараясь понять, в чем ошибся. Все же это было для него мучительным: с детства привык, чтобы окружающие относились к нему уважительно, умел утвердить свои права во дворе, в школе, в институте. С Ниночкой он о своих неудачах не говорил, перед ней держался твердо, показывая, что все у него спорится, он крепок и силен, и она видела его таким, пылко награждая нежностью и обожанием… Так дожили они до войны.
Заводской коллектив быстро редел, люди уходили в армию, но Валдайского не вызывали в военкомат, и он знал — почему: на инженеров-металлургов была наложена броня, но он был здоров, силен, и с каждым днем становилось все невыносимее от косых взглядов в автобусах, в метро, а после того, как отец, старый военный специалист, отбыл в распоряжение какого-то штаба, ему и вовсе сделалось невмоготу, и он твердо решил идти на фронт. Удалось в конце сентября с группой заводских товарищей эвакуировать Ниночку в Свердловск, а сам он двинулся на призывной пункт. После трехмесячной подготовки получил звание лейтенанта и был направлен в боевую часть командиром взвода.
Начинал он с неудач, дважды был ранен, но не тяжело и возвращался в строй, затем, уже командуя батальоном, снискал славу наиболее отчаянного и удачливого из офицеров, доводилось в решающий момент самому вести солдат в атаку, иногда ходил вместе с разведчиками к немцам, чтобы добыть «языка», за что был наказан вышестоящим начальством, но это на него не подействовало; закончил он войну на Курляндском полуострове, где шли тяжелые бои даже после того, как Германия капитулировала, закончил командиром полка и в июле сорок пятого возвратился в Москву, где уже ждала его Ниночка.
Она за эти годы еще более похорошела, во всех движениях появилась величественная плавность, щеки были румяны, белокурые волосы густы, и хоть она немного пополнела, округлилась — это ей шло. Петр Сергеевич, глядя на нее, радовался и гордился, что у него такая жена. Да и вообще они были чудесной парой: он, высокий, широкий в плечах, с быстрыми глазами, острый на язык, иногда тонко насмешливый, выделялся среди своих сверстников. Никто из ребят, с кем он учился в школе, а затем в институте, вернувшись с войны, не имел столько орденов и медалей, да никто и не дослужился до такой высокой должности, кроме Бориса, который в войну стал директором завода, но Петр Сергеевич тогда только слышал об этом, Ханова же не встречал, завод, которым тот командовал, был небольшой, находился часах в шести езды от Москвы…
Петр Сергеевич сначала пошел сменным инженером, но уже через два года стал начальником цеха. Привыкнув командовать людьми на фронте, он и здесь вел себя так же свободно и легко, видел: люди ему подчиняются, относятся с уважением, да и прокатный цех сделался одним из передовых на заводе, план давали, хотя работали на изношенном оборудовании; о Петре Сергеевиче стали говорить: он в цехе долго не задержится, хорошо умеет ладить с людьми, и потому быть ему вскоре или главным инженером, или заместителем директора. Может быть, так бы все и случилось, если бы не страшная история, происшедшая осенью сорок девятого года.
Шел конец квартала, и было видно: цех с планом заваливается, а заказ был срочный — арматурные стержни, их ждали на стройках; надо было жать во что бы то ни стало, да Петр Сергеевич не мог себе и представить, чтобы цех не выполнил задания.
— Будем работать на повышенных режимах, увеличим максимально обжатие, скорость.
Цеховой технолог, низенький, с серым лицом очкарик, завопил:
— Да вы что! У нас стан на ладан дышит. Все же полетит к черту!
Петр Сергеевич махнул рукой:
— Давайте отсюда, из цеха! Беру все на себя. Надо было, мы и по минным полям проходили… А тут…
Стан и в самом деле был старый, проработал под полной нагрузкой всю войну, понятно, делали ему профилактику; вальцовщики работали в войлочной плотной обуви на толстой подшитой подошве, стояли на металлических полах, а они были елозные, как и во всем цехе: огненная змея вырывалась из клетки, ее хватали клещами, и она, совершая петлю, попадала в очко. Работенка не из легких, требующая ловкости и опыта… Петр Сергеевич отобрал лучших, поставил к стану, сам командовал, все увеличившая и увеличивая скорость и обжатие раскаленного металлического стержня, дело вроде бы пошло, по его подсчетам выходило — еще сутки такой работы, и цех с заданием вылезет.
Но случилась беда, та, о которой и предупреждал технолог; на таких скоростях стан еще не запускали, и огненный стержень, миновав вальцовщиков, вырвался по скользкому полу в цех; это было чем-то похоже на полет трассирующего снаряда, только еще страшнее, одного из рабочих перерезало пополам, троих искалечило, круглая полоса взвилась вверх, опутала балку крана, побила все стекла под сводами… Этот летящий чудовищный змей навсегда врезался в память Петра Сергеевича…
Его судили, но до этого почти полгода шло следствие, и Петр Сергеевич взят был под стражу. Да, конечно, он знал, с самого детства знал — беда не приходит одна: за две недели до суда, не выдержав всего случившегося, от сердечного приступа умерла Нина. Они жили в заводском доме, и в этом же доме проживали семьи погибшего и двоих вальцовщиков, получивших увечье; жена погибшего подошла к Нине, плюнула ей в лицо. Каждый раз, когда Нина выходила из дома, она старалась быстрее пересечь двор. У них уже был Алеша, ему исполнилось полтора годика, он родился в самом конце сорок восьмого… Алешу взяла к себе Нинина сестра Вера Степановна, он и узнал об этом из ее письма.
С того мгновения, как поступила к нему эта весть, с Петром Сергеевичем что-то случилось, он словно окаменел да и на суде сидел, ничего не слыша, не видя, на вопросы отвечать не мог, чем сильно раздражал судью. Потом ему рассказывали: адвокат пытался объяснить поведение Валдайского тем, что люди его характера, способные к решительным действиям, самым смелым и отчаянным поступкам, азартные, активные, бывают особенно угнетены в периоды депрессии и начинают выглядеть совершенно безвольными… Может быть, так и было, скорее всего, что так, потому что никакого страха перед неизбежным наказанием он не испытывал, он просто перестал быть самим собой: страшная авария в цехе и смерть Нины вывели его за границы реального существования.
Петр Сергеевич вернулся из заключения осенью 1955 года и не предполагал, что судьба ему уготовила встречу с Борисом Ивановичем Хановым…
Шел мелкий дождь, желтые листья налипли на тротуар, он поскользнулся на них, но удержался на ногах, оглядел дом, окрашенный в светло-зеленый цвет, в этом переулке неподалеку от Колхозной площади он никогда прежде не бывал.
Петр Сергеевич вошел в подъезд, положил на ступеньку мешок, снял влажный после дождя брезентовый плащ с капюшоном, несколько раз встряхнул, кинул на лестничные перила, отер лицо и руки носовым платком, оглядел сапоги — они были в порядке, их хорошо начистил веселый малый в будке возле вокзала; крепкие яловые сапоги, сшитые настоящим мастером, в них ноге сухо.
Перекинув плащ через руку, оставшись в суконном костюме, Петр Сергеевич шагнул в лифт, в кабине висело небольшое зеркало. Петр Сергеевич пригладил волосы, рыжеватые усы, приподнял подбородок, проверил, хорошо ли выбрился, провел рукой по красному, обветренному лицу и остался доволен.
Он вышел на шестом этаже, остановился перед дверью с цифрой «19» и только теперь ощутил волнение, осознав, где он и зачем прибыл. До этой минуты он делал все неторопливо, словно побуждаемый обстоятельствами; такое состояние давно сделалось для него привычным, оно давало возможность замкнуться, надежно ограждало от окружающего, каким бы оно суровым ни было. Ехал несколько суток в поезде, вокруг колготился разный народ, менялись иногда в вагоне пассажиры; он был безразличен к ним, не вникал в их разговоры, споры, в их суету, делал все, что они просили, делился едой, выходил на станциях, чтобы купить газет, горячей картошки на базарчике, соленых огурцов или яблок, но, как только сошел на перрон московского вокзала, сразу же забыл этих людей, их лица, голоса, их истории, услышанные в дороге.
Он пошел в вокзальный туалет; хотя вода в кране была холодной, вымылся до пояса с мылом, достал из мешка опасную бритву, чтобы снять с лица густую щетину. Вокруг него также мылись, брились, причесывались, повязывали галстуки сошедшие с поезда мужики; один из них, заметив шрамы на спине Петра Сергеевича, спросил сочувственно:
— На каком фронте трубил, землячок?
Петр Сергеевич даже не обернулся, уловив в голосе заискивающие нотки, по ним понял, начнет сейчас что-нибудь клянчить: или рубль на опохмелку, или закурить.
— Ты слышишь, землячок?
Петр Сергеевич надел рубаху, снял с крюка пиджак, который повесил перед глазами, ответил, все так же не глядя на спрашивающего:
— Отвали.
Вроде бы он сказал это негромко, но почему-то в туалете притихли, ненадолго, но притихли, как это бывает, когда раздается внезапная команда, в которой ощущается требовательная сила; он сам смутился такого эффекта, постарался побыстрее покинуть вокзал.
Почистив сапоги, пошел к стоянке такси, там зазывалы-водители, насадив в машину бабок с корзинами, кричали: «Кому на городской рынок?» Он сел в первую машину, где было свободное место, назвал нужный переулок.
— Крючок делаем, — сказал хитроватый шофер.
Петр Сергеевич не ответил. Валдайский ехал по Москве, где так давно не был, но еще не ощущал города, да и езда была недолгой. И только теперь перед дверью с цифрой «19» вздрогнул, у него мелькнуло: «А ведь дома», — но это был не его дом, где он жил до войны и после нее, где родился его сын. Он знал из писем Веры Степановны, что она обменяла его квартиру и свою комнату на трехкомнатную квартиру в другом конце города, и Петр Сергеевич понимал, для чего, — помнил жестокие законы двора, по которым неизбежно его сын попал бы под обстрел мальчишеских вопросов о минувшей трагедии, слухи тащились бы за ним многие годы, перекочевали бы в школу, нанося немалый ущерб его духовной самостоятельности. И все же те пять лет, что Петр Сергеевич не был в Москве, он видел свой дом таким, каким его оставил, видел комнаты, по которым ходил когда-то его отец, сквер за окном, трамвайную линию, и вот сейчас должно было все это разрушиться: ведь за этой дверью, перед которой он стоял, все было не так, как он представлял много раз.
Чтобы подавить волнение, закурил, понимал — не имеет права на слабость, должен быть спокоен, но дверь внезапно отворилась как-то странно, без щелчка замка, без скрипа, и по ту сторону порога, в коридоре, освещенная светом лампы, стояла невысокая женщина, одетая в строгий костюм с белой кофточкой, украшенной оборками, аккуратно причесанная; она смотрела на него, улыбаясь, сказала тихо:
— Здравствуй, Петр, проходи.
Он вздрогнул, потому что не узнал ее голоса, ему всегда казалось — у этой женщины голос жесткий, с хрипотцой, а сейчас он прозвучал весело и чисто, и глаза ее не были ледяными и колючими, как в послевоенное время, да вроде бы они вообще лишились своей голубизны, потемнели, сделались глубокими.
— Ну, что же ты стоишь? — Она взяла его за руку. — Я тебя давно жду. Поезд ведь полтора часа назад пришел…
Петр Сергеевич перешагнул порог, оказался в прихожей, где стояли высокое зеркало, телефон на тумбочке, большая вешалка. Из кухни тянуло теплом и запахом вкусной еды; он повесил брезентовый плащ, кинул мешок на пол.
— Здравствуй, — сказал он.
Вера Степановна встала на цыпочки, потянулась губами к его щеке, он наклонился невольно, и она поцеловала его, он почувствовал мягкое тепло ее губ.
— Ну, проходи, вот сюда, — сказала она.
Комната была большая и чем-то очень знакомая, он огляделся и вдруг понял: шкафы, набитые книгами, камни на полках, диван с кожаной спинкой, портрет академика Ферсмана на стене с его собственноручной подписью — все это он видел в Свердловске у Степана Николаевича. Она заметила его удивление, сказала:
— Я привезла кое-что на память. После смерти родителей. Это мне дорого…
Но были и новые шкафы, тоже с книгами и минералами; у окна стоял письменный стол, заваленный бумагами, посредине — обеденный, круглый, вокруг которого — четыре стула с высокими спинками.
— Алеша? — спросил он.
— У него другая комната, пойдем, я покажу.
Они снова пересекли прихожую. Комната сына выходила на улицу, в окно были видны красные листья на тополевых вершинах; здесь стояли широкая тахта, покрытая синим покрывалом, тоже письменный стол, два шкафа. Он еще раз обвел глазами комнату, ему подумалось: наверное, где-то должен быть его портрет, если не его, то хотя бы Нины, но на стене висела небольшая картина, изображающая мрачный лес и валуны.
— А где он сам? — спросил Петр Сергеевич.
— Сегодня — у моей подруги Сони Шварц. Ты ее немного знаешь.
Никакой Сони он не помнил. Нахмурясь, сказал:
— Я же тебе дал телеграмму. Почему его нет?
— Об этом мы потом, — ответила она спокойно. — Сейчас пойдем, я тебя покормлю.
Он хотел ей ответить резко: ехал сюда не обедать, ехал к сыну, потому что никого, кроме Алеши, из родных у него нет, и если что-то делалось им в эти годы, то ради нынешного дня, когда он сможет увидеть Алешу, сможет взять к себе, чтобы научить тому, что не удалось сделать самому; он был отцом и всегда это помнил.
Еще раз оглядел комнату, шагнул к письменному столу, где лежало несколько тетрадок, взял одну из них, прочитал: «Тетрадь для русского языка ученика первого класса „Б“ Алексея Скворцова»…
— Что это? — спросил он.
Но ему не ответили, он обернулся: Веры Степановны в комнате не было. Он торопливо взял другую тетрадь, и там стояло: «Алексея Скворцова», — и над учебником сверху было выведено «А. Скворцов».
— Черт возьми! — сказал Петр Сергеевич. — Да как же это?!
Держа тетради в руках, вошел в другую комнату, где Вера Степановна накрывала на стол.
— Почему он под твоей фамилией? — спросил Петр Сергеевич, ощущая, что гнев подступает к горлу, и торопливо ослабил тугой узел галстука, расстегнул ворот рубахи.
Она посмотрела на него, усмехнулась, ответила:
— А под какой он должен быть?
— Надеюсь, ты не забыла мою фамилию?
— Садись-ка ты лучше, — вздохнула она. — И оставь эти тетрадки. Мы так давно не виделись, что говорить нам еще долго-долго. И о твоей фамилии тоже.
Она сказала это просто и в то же время властно; он покорился, сел, оглядел стол, еда была обильная: селедка, розовая ветчина, телячья колбаса, икра, помидоры, соленые огурцы, а на блюде жареное мясо с картошкой. Да Вера Степановна всерьез готовилась к встрече.
Петр Сергеевич молча ел, поглядывал на нее и обдумывал, как себя вести с Верой Степановной дальше; он уже понимал — за Алешу предстоит бой, Вера Степановна не только, видать, заботилась эти годы о его сыне, но и приучила к себе, вот даже отцовской фамилии лишила; может быть, он и зовет-то ее мамой, ведь когда умерла Нина, ему было полтора годика. Наверняка забыл и родную мать, и отца — память у детей некрепкая.
Она сказала:
— С Алешей, Петр, так: пока будет жить со мной.
— Что это значит «пока»? — усмехнулся он. — Год, два или десять лет?
— Ты ведь еще не устроен.
— Я вкалывал, чтобы приехать не с пустыми руками. Мы с ним проживем, не бойся.
— При чем тут деньги? Если бы у тебя их не было, я бы нашла. Он считает меня своей матерью.
— А кто же отец? — Опять усмехнулся он. — Какой такой Скворцов?
— Он знает, что у него есть отец, знает, что далеко.
— Так в чем же дело?
— Он не знает только одного — что случилось с тобой. И я бы не спешила с этим. Он не простой паренек. И неизвестно, что с ним произойдет, когда на него обрушится прошлое… Ты присмотрись, что делается вокруг.
— А что делается вокруг?
— Может быть, там, где ты жил, люди не испытали таких потрясений…
Петр Сергеевич понял, о чем она; мог бы ей многое поведать на эту тему, не только в лагере, но и в дороге наслышался немало. В поезде люди заходились в истеричных спорах, одни орали о душегубстве, другие вопили: да мы с тем именем в атаку ходили, — случалось, заводились до драки. Прошлое и в самом деле ураганом врывалось в настоящее, многое корежа на своем пути. Но при чем тут он и его Алеша? Петр Сергеевич положил себе на тарелку вкусного, сочного мяса; он был голоден, целый день ничего не ел, рано утром в поезде выпил полстакана чаю — и все.
Вера Степановна ждала, когда он поест, а он не торопился, к нему вернулась его устойчивая непроницаемость; он мог так молчать часами, и никто бы не добился от него ни единого слова. Он отрешился и от Веры Степановны, и от этой квартиры, только видел перед собой мальчишку, каким он был изображен на фотографии, присланной Верой Степановной. Он не раз с ним разговаривал мысленно, и это были интересные разговоры: то про войну, то про тайгу или завод. Петр Сергеевич знал: Алеше интересно все, что он рассказывает, так же интересно, как было ему самому, когда он слушал отца.
«Ну что, парень, — сказал он ему сейчас. — Нам хотят продлить разлуку… Дадимся?»
Мальчишка молчал.
«Я ведь обещал тебе: мы будем ходить в лес, я научу тебя разжигать костер с первой спички, ходить на лыжах… Я тебя многому научу. А главное, чтобы ты стал инженером. Настоящим. Как твой дед, как твой прадед… Я ведь тоже, как они, работал с металлом. И ты должен продолжить все это. А, парень?»
Но мальчишка молчал.
«Понятно. Она вбила тебе в голову, что, кроме нее, у тебя никого нет на свете. Но это — вранье… А человек не может жить, ведомый враньем. Он упрется в тупик рано или поздно. Поверь мне, парень. Я это знаю точно».
Но он опять не услышал голоса сына, ведь когда они расстались, Алеша умел произносить всего несколько слов, да и видел его Петр Сергеевич редко, с ним возилась Нина; он не мог услышать его голоса, потому что не знал его.
«Черт возьми! — подумал он. — Так, пожалуй, мы не договоримся».
Петр Сергеевич отодвинул от себя тарелку, словно из тумана, выплыло перед ним лицо Веры Степановны; она сидела в ожидании, подперев кулачком подбородок; только теперь он разглядел, что за эти годы она вовсе не постарела, а вроде бы стала даже моложе. Большой лоб был чистым, без морщин, он открывался весь, потому что волосы были зачесаны вверх валиком — наверное, нынче такие прически в моде, он замечал их и у других женщин, — кожа на щеках зарозовела. «Ей ведь тридцать шесть, она на год старше меня», — подумал он.
— Зачем ты увезла его к своей Соне? Чтобы мы не встретились?
— Не только, — ответила она. — Я его оставляла там и прежде, когда уезжала в командировку. У Сони большие дети. Они отвозят его в школу, да и вообще там надежно.
— Но сейчас ты не в командировке.
— Я уеду сегодня вечером. На Украину. Мне нужно было уехать еще несколько дней назад, но я ждала тебя.
Петр Сергеевич достал пачку «Беломорканала», щелкнул бензиновой зажигалкой, глубоко затянулся.
— Дай мне, — попросила она.
Он протянул ей пачку, спросил:
— Где живет твоя Соня?
Она так и не закурила, отложила папиросу, провела рукой по скатерти и неожиданно тихим, едва дрожащим голосом проговорила:
— Петя… Не забирай его у меня. Сейчас не забирай…
Он отвык от женских слез и испугался, что она сейчас может заплакать, хотя это вовсе не было похоже на нее, и все же он увидел, как повлажнели ее глаза и в них возникла мольба.
— Ты сам… сам знаешь, что может случиться.
Вот теперь Петр Сергеевич и в самом деле удивился, он вдруг ощутил пронзительную жалость к этой женщине, и это было странно, необъяснимо для него, потому что за годы их разлуки ему никого не приходилось жалеть. Там, где он был, этого не понимали да и не могли понять, а теперь чувство, возникшее в нем, было так остро, так неожиданно, что вызвало у него растерянность.
— А как же мне? — с трудом произнес он.
— Ты ведь помнишь, какой я была, — тихо произнесла Вера Степановна. — Тогда, после войны… Помнишь?
Он помнил.
— Я ожила из-за Алеши… Так случилось… Я из-за него ожила. — И вдруг она заспешила, заговорила торопливо: — Он еще придет к тебе, вот увидишь — придет… Только нужно время… Мне и ему… Нужно время. Дай нам его… Я тебя очень прошу, Петя, дай нам его. — И, пока она говорила, у нее и в самом деле навернулись слезы, она их не вытирала, слезы медленно ползли по ее щеке.
— А мне что делать? — теперь уже в полной растерянности проговорил он.
— Я скажу, я сейчас скажу все, — заторопилась она. — Ты все начнешь сначала… Только не перебивай! Нет, не сначала, ты продолжишь. Я ведь знаю, ты любишь свое дело… Очень любишь. Я нашла Прасолова… Это Володин приятель. Помнишь, я тебе все говорила о Володе Кондрашеве… Его убили — ты знаешь… А Прасолов, он профессор. Ты, наверное слышал… Но не в этом дело. Он сразу нашел выход. Запросил институт: с кем ты кончал? Вас мало в живых осталось, очень мало. Но есть Борис Ханов… Ты должен его помнить, не можешь его не помнить…
— Я его помню, — ответил он.
— Ну, как хорошо! — обрадовалась она. — Он сейчас директором завода. Прасолов его хвалил. Я говорила с Хановым. Они строят прокатный цех… Какой-то очень новый хороший цех. Зовет тебя, говорит: все для Петра сделаю. Ты поезжай к нему… И квартиру обещал…
Петр Сергеевич потрясенно смотрел на нее, ничего подобного не ждал; понимал: со справкой об освобождении из заключения да и после того, что он натворил в прокатном цехе, его на инженерную должность не возьмут, а пока он докажет свое умение — годы пройдут.
— И кем же он меня возьмет?! — удивленно спросил он.
— Не знаю… Я в этом не разбираюсь. Но Ханов мне сам говорил: у Петра хорошая школа, он не мог всего забыть, ведь дорос до начальника цеха… А авария? На таком оборудовании и не то могло быть. В общем, вы встретитесь, и он все скажет. До него тут шесть часов езды на поезде. Ты завтра должен быть там.
— А ты?
— Я уеду через час. Переночуешь здесь, захлопнешь дверь. Твой поезд в семь утра.
Папироса у него погасла, — видимо, отсырел табак, — он снова щелкнул зажигалкой и задумался: да, ничего не скажешь, хватка у Веры сильная; пока он добирался до Москвы, она сложа руки не сидела.
— Ты обживешься, — теперь она говорила спокойно, — войдешь в нормальную жизнь, будешь потом приезжать к нам. Постепенно Алеша привыкнет к тебе… Ну, разве это не разумно?
— А фамилия? — ухватился он еще за один довод, хотя чувствовал — сдается, ведь все, что предлагала Вера Степановна, и в самом деле было разумным; она все хорошо продумала.
— Ему исполнится шестнадцать, будет получать паспорт — сам решит. Не ломать же сейчас все, когда он ходит в школу.
Но он ощутил обиду; да, конечно, эта женщина многое сделала и для его сына, и для него самого, она хотела, чтобы слухи о его вине в гибели человека никакими путями не дошли до мальчишки; он не должен расти ущербным, но… неужто ему всю жизнь носить чужую фамилию, когда есть своя, и не такая уж плохая? «Хорошо, пусть будет пока так», — решил он.
— Ладно, — сказал Петр Сергеевич. — Договорились.
Она улыбнулась, он мог бы поклясться, что прежде никогда не видел ее улыбки, до войны они встречались несколько раз — и все время она была по-деловому озабочена, а в войну… С той ночи, когда он встретил ее на фронте, и все годы после войны она казалась окаменелой, словно все у нее внутри выгорело дотла, а теперь он увидел, как Вера Степановна улыбается, мягко и весело, и глаза ее лучатся, и от этой улыбки все лицо ее как бы освещается изнутри. «А ведь она красива», — отметил он.
— Тогда я приберусь и пойду укладываться. Ты позавтракаешь один.
— Подожди, — сказал Петр Сергеевич, вышел в прихожую, принес мешок, вынул оттуда нерпичью шубейку и меховые сапожки.
— Это Алеше, — сказал он. — Тут таких не шьют.
— Красота какая! — ахнула Вера Степановна.
— А это тебе. — Он кинул ей большую шкуру черно-бурой лисицы, знал, они вошли в моду, поэтому выбирал с особой тщательностью, чтобы мех был длинный, густой, серебрился бы волнами от легкого дыхания.
Вера Степановна прижала эту шкуру к себе, утопила в ней лицо, рассмеялась:
— Уютная какая! Спасибо.
— Еще деньги…
— Денег не надо! — сразу же оборвала она. — Я достаточно зарабатываю, а тебе сгодятся.
Она постелила ему на диване в большой комнате, показала, как пользоваться газовой горелкой в ванной, — при нем таких не было еще, — переоделась в походное, взяла чемодан и рюкзак, сказала:
— Устроишься — напиши. Я вернусь через неделю…
Он остался один, принял ванну, переоделся в чистое белье, что лежало у него отдельно в мешке, прошелся по комнате, вглядываясь в фотографии, стоящие за стеклами шкафов; на некоторых из них можно было узнать Веру Степановну то среди елей, мхов, то верхом на лошади, то на осле и даже на верблюде.
Одна фотография привлекла его особое внимание, показалась знакомой, она была изрядно потрепана по краям, хотя и отпечатана на плотном картоне; на ней был запечатлен худощавый человек с большими, застывшими то ли в испуге, то ли в ожидании глазами, на его тонкой шее намотано кашне, заправленное за борта мятого пиджака. «Наверное, снимался без рубашки», — подумал Петр Сергеевич и тут же вспомнил, что именно так же решил, когда в сорок третьем Вера Степановна в землянке показывала ему эту фотографию… Да, да, это был Владимир Кондрашев, тот самый, о ком она только что упоминала в разговоре за столом.
Он открыл шкаф, вынул карточку, перевернул, там едва различимо было написано фиолетовыми чернилами: «Любимой моей Вере от скитальца Володи» — и стояла дата: «1940 год, Самарканд».
Он смотрел на фотографию Кондрашева и не знал, да и не мог знать — пройдет несколько лет, и она обойдет чуть ли не весь мир, потому что другого снимка этого человека нигде больше не сохранилось, но до того времени, когда все это случится, минет еще десять лет.
Он аккуратно поставил фотографию на место.
Утром он ехал поездом, смотрел, как мокли под дождем наполовину освобожденные от листвы леса, и пытался припомнить все, что было у него связано с Хановым; для этого надо было вернуться в довоенные годы, когда он был студентом. Они и вправду были одно время дружны с Борисом; тот жил неподалеку, и они часто из института возвращались вместе домой, иногда забегали куда-нибудь в кино или выпить пива. Ханов был кругленький, крепкий, любил беззлобно подшутить над товарищами, придумывал всякие розыгрыши, всегда знал свежие анекдоты, умел их сочно рассказывать, девочкам нравился и сам не обходил их вниманием. Как-то Валдайский засиделся с Борисом в библиотеке, шли пешком долго, неторопливо, наслаждаясь легким морозцем, было уже за полночь, Борис внезапно остановился, сказал:
— Пойдем к девчонкам в общежитие, здесь рядом.
— Спят ведь уже.
— Ну и хорошо.
Он повел Валдайского к общежитию, они подошли к пожарной лестнице, поднялись по ней на третий этаж, Борис толкнул ногой окно, оно легко открылось, первым, уцепившись за карниз, перевалился внутрь, потом помог Валдайскому; они очутились в длинном коридоре, где тускло горела лампочка. Борис указал на большую двустворчатую дверь, сказал: наши здесь, двенадцать девчонок, входим тихо, лезь к любой под одеяло — не прогонит, только смелей. Валдайскому стало смешно, но он все же последовал за Борисом. Дверь на хорошо смазанных петлях даже не скрипнула: большая комната освещалась мутным лунным светом, льющимся в окна; все здесь дышало густым теплом: девчонки спали. Борис шепнул: вон, мол, справа третья — Люська, она ничего, давай к ней, а я налево, к Светлане. Они разошлись крадучись, и Валдайский вдруг обо что-то споткнулся, и это что-то издало невероятный грохот, и сразу же все как по команде вскочили, зажегся свет, и Валдайский оказался в кругу хохочущих девчат, эмалированый таз валялся у его ног.
— Бей их, девчата! — крикнула какая-то с азартом.
И полетели подушки, туфли; они с Борисом с трудом вырвались в коридор, прижали спинами двери; Борис хохотал от удовольствия. Только сейчас до Валдайского дошла вся глупость их предприятия, он сообразил: Борис нарочно втравил его в эту историю, чтобы завтра, рассказывая другим, можно было представить все в лицах.
— Ты идиот, — шепнул он Борису, едва сдерживая дверь.
Тот вдруг метнулся в сторону, принес гладильную доску, подпер ею дверь, схватил Валдайского за руку, шепнул:
— Смываемся!
Они скатились по лестнице вниз, каким-то чудом открыли входную дверь, вывалились на улицу.
— Борька, я тебе сейчас морду набью! — сказал Валдайский.
Тот понял, что он не шутит, мягко взял под руку, засмеялся:
— Так ведь интересно было. Если бы не этот таз…
— Тогда бы нас просто убили.
— Ну, ты плохо девок знаешь, — сказал Борис и стал представлять, как бы им весело было, не налети Валдайский на таз.
Странно, что из всего прошлого вспомнилась эта нелепая история, а ведь Борис бывал у него дома, много беседовал с отцом; он всегда хотел знать больше того, что давали в институте. Отцу он, по всей видимости, нравился, тот не раз говорил:
— Твой Борька вдумчивый парень. Это хорошо.
Наверное, не случайно он стал в войну директором завода.
И еще… Вера вспомнила о Прасолове. Этого худощавого подвижного человека он видел: тот выступал на одном из министерских совещаний, выступал толково, но сейчас трудно припомнить, что именно говорил, и еще Валдайский знал — этот самый Прасолов еще до войны работал на Урале, а в войну много сделал по прокатке броневого листа. С тех пор с ним стали считаться, иногда его статьи появлялись в журналах. Вообще его имя было на слуху. Может быть, Борис Ханов где-то работал с ним? Но как Прасолов мог быть связан с Кондрашевым? Ведь, насколько Петр Сергеевич помнил из рассказов Веры Степановны, Кондрашев строил мосты и никакого отношения к прокатным станам не имел. Да ведь не только дело сближает людей, могло быть и что-то другое… Жаль, конечно, что он не расспросил ничего об этом у Веры…
Чем ближе подъезжал он тогда к нужной ему станции, тем беспокойнее становилось: он давно разуверился в том, что все задуманное или запланированное свершается. Директор завода — крупный человек, к нему, бывает, и на прием не так легко попасть, и, конечно же, Борька совсем не тот, что был в студенчестве, в его руках судьбы многих людей. Директор завода — это как генерал; Валдайский закончил войну майором, командовал полком совсем недолго, потому что прежнего командира полка убило шальным снарядом, а потом, уже в заключении, испытал на себе всю силу унижения человека, подчиненного исполнительской воле, его мог попирать каждый; правда, так было до тех пор, пока в нем не вызрел бунт и он понял, что и тут должен защищать свое достоинство. Он это понял, и борьба за себя была тяжелой. Но об этом вспоминать не хотелось…
От станции до города надо было ехать два часа одним автобусом, а потом другим — до завода.
Вышел на небольшой полукруглой площади, ему указали на трехэтажное здание управления; вахтер у входа спросил: «К кому?» Он ответил: «К директору», — тот заглянул в список, кивнул: иди на второй этаж.
Приемная была обширная, светлая, в ней сидели люди. Справа обитая дерматином дверь с табличкой: «Директор Б. И. Ханов», а слева дверь с другой табличкой: «Главный инженер И. Г. Сироткин». Пока Валдайский оглядывался, молодой человек в полувоенном костюме поднялся из-за письменного стола, спросил:
— Вы откуда, товарищ?
— Моя фамилия Валдайский, — ответил Петр Сергеевич, потому что ничего другого сказать о себе не мог.
Молодой человек приветливо улыбнулся, указал на вешалку:
— Вешайте свой плащ. Мешок можно сюда. — И нажал кнопку селектора: — Борис Иванович, Валдайский приехал.
Петр Сергеевич услышал в ответ веселый голос:
— Давай его…
Валдайский неторопливо одернул костюм, поправил галстук. «Значит, Борис Иванович», — повторил он про себя, потому что отчества Бориса не помнил, а может быть, и не знал никогда; все же нерешительно отворил двери, но тут же рассердился на свою робость и, быстро пройдя затемненный тамбур, вошел в кабинет.
Ханов встретил его почти у порога, а не сидя за столом; он был плотный, с крутым лбом в залысинах, на висках чуть засеребрились волосы, одет в серого цвета с синей искоркой костюм — таких Валдайский еще и не видывал. Быстрые глаза мгновенно оглядели фигуру Петра Сергеевича — он даже кожей ощутил этот проницательный взгляд.
— Ну, здравствуй, Петр, — протянул руку Ханов и тут же рассмеялся. — Ничего вымахал, лапу мне чуть не отдавил!
Только теперь Петр Сергеевич заметил: Ханов ему по плечо. Борис Иванович обернулся к человеку, который сидел за длинным покрытым зеленым сукном столом, скрестив руки на груди. У него было землисто-желтое лицо, печальные глаза, но он тоже улыбался.
— Вот, Илья Григорьевич, знакомься. Однокашник. Вместе по девкам бегали. — Ханов хохотнул.
Валдайский невольно усмехнулся: уж не на тот ли случай намекает Борис Иванович, который вспомнился ему в поезде?
Ханов прошел за массивный стол, указал рукой, чтобы Петр Сергеевич садился в кресло, и сразу же подобрался, сказал:
— Зачем Прасолова тревожил? Мог прямо ко мне.
Петр Сергеевич отмолчался; не объяснять же, что он Прасолова вовсе и не знает.
— Ну, о тебе я кое-что слышал, — сказал Борис Иванович, — знаю, что цехом командовал, конечно, как многие тогда, как военный командовал. И про войну знаю. Мне вот там не удалось побывать. Здесь, так сказать, победу ковали, сталь делали, ну, и еще другое… Завод у нас, Петр, тяжелый, скрывать не стану. Пообветшал, порасшатался, там — дыра, там — прореха. Денег нам особо не дают, на Украину основные фонды шли, чтобы заводы восстанавливать, на Урал. А мы вроде бы сбоку припека, хотя на курской руде работаем и много чего можем. Вот Илья Григорьевич тут свое здоровьишко порастряс. Прокатный цех у нас нелегкий. Однако задание получили — новые профили осваивать, потому этот цех у нас — точка горячая. Но строим новый, трудно, но строим. Знаю, дела ты своего забыть не мог. Пойдешь к начальнику цеха помощником по оборудованию, возни будет много. Да ты вроде мужик холостой, себя не очень жалеть станешь. Жилье тебе пока дадим в общежитии. Комнату отдельную. Через полгода в новом доме получишь квартиру, если, конечно, тут зацепишься. — Он нажал кнопку селектора. — Кадры? Сейчас зайдет к вам Валдайский Петр Сергеевич. Оформляйте, как я говорил. Да, и с бытом тоже. Все.
Когда он произносил слова в селектор, голос отвердел, стал напорист, и это от Петра Сергеевича не укрылось.
Валдайский поднялся, но Борис Иванович остался сидеть за столом, снова улыбнулся:
— Устроишься, приглядишься, тогда повидаемся. Порасскажем друг другу, что сможем.
Печальный взгляд молчаливого Ильи Григорьевича почему-то смущал, и Валдайский заспешил из кабинета.
В отделе кадров проторчал около часу, заполнял анкеты, потом ему выписали временный пропуск, дали ордер в общежитие. Опять ехал автобусом, сидел у окна, теперь уже внимательно вглядывался в улицы города; сначала объехали большой пруд, дождя не было, но вода казалась серой, местами плавали желтые листья; домишки замелькали невысокие: двух-трехэтажные, некоторые деревянные, кособокие — эти, наверное, простояли тут с дореволюционных времен, но несколько домов было и массивных, с колоннами, окрашенных в желтый цвет, таким же оказалось и общежитие.
Худощавая старуха с черным злым лицом неприветливо взяла у него ордер, выдала ключ. Комната была на втором этаже, в ней стояли железная койка со свежей постелью, ободранный шкаф, небольшой письменный стол со следами ожогов на ножках — кто-то из прежних жильцов, наверное, гасил о них папиросы; была даже настольная лампа, стены с трещинами, побелка пожелтела, пахло дустом — значит, делали дезинфекцию. Петр Сергеевич прошелся по комнате, подошел к окну, отодвинул сиротливо свисающие шторы в синих цветочках; за деревьями стальным отливом блестела гладь пруда, на другой стороне улицы синела вывеска «Гастроном».
«Ну вот и хорошо, — подумал он. — Город как город. От Москвы недалеко. Да и сам себе свободен…» Вот это, пожалуй, было главным, неожиданно с острой ясностью он ощутил смысл этого слова — «свободен» и, не удержавшись, счастливо рассмеялся, смеялся легко, беззаботно, такого давным-давно не было с ним… Он на месте, он прибыл, и он свободен. Важно было бросить якорь, всерьез оглядеться, а потом он сможет начать свое плавание, если не для себя, то во имя сына… Какими же путаными дорогами шел он ко всему этому, и все же сейчас, по прошествии времени, мог бы назвать себя везучим человеком: прошел через такую войну — остался жив, хотя лез в самое пекло, потом авария и смерть жены, ударило так сильно, что вполне мог бы сойти с ума; да, суд был строгий, но его и надо было судить: дело ведь не только в статье Уголовного кодекса, он ведь сам относился беспощадно к тем, кто подводил других, кто не щадил людей. Он потом не раз думал: если бы ему самому пришлось судить себя, он бы, может быть, выбрал меру наказания куда более жестокую, чем это сделал суд.
Так началась еще одна его жизнь, и началась она во многом благодаря Ханову.
— Это где-то здесь, Петр Сергеевич, — сказал шофер.
Валдайский вздрогнул, огляделся, машина медленно двигалась по асфальтированной аллее, по обе стороны ее за канавами с пожухлой травой поднимались заборы, окружавшие дачи. Сразу было видно: живут здесь люди крепкого достатка, все чистенько, аккуратно, над заборами кое-где вздымались тесно прижатые друг к другу ветвями темные ели, местами весело блестели золотом березки, за деревьями просматривались крыши домов.
— Вот, — сказал шофер.
Забор был добротный, новый, окрашенный в зеленое, а ворота узорчатые, кованые, отливали черным лаком, рядом такая же калитка, через канаву сооружен мостик из бетонной плиты. Петр Сергеевич вышел из машины. Приблизился к калитке. Отсюда был хорошо виден дом, двухэтажный, сложенный из розового кирпича, чувствовалось — строили его старательно, справа виднелась стеклянная веранда, вверх острым шатром уходила крыша из оцинкованного железа. За забором поднимался дымок, пахло горелыми листьями, наверное, жгли мусор, что накопился в саду. «Может, и собаку держит», — усмехнулся Петр Сергеевич, неторопливо подошел к калитке. Если жгли мусор — значит, в доме кто-то был. Так и не решив, что скажет, чем объяснит свой приезд, если ему откроют, он нажал кнопку звонка, и в глубине дома мелодично звякнуло; тут же на дорожке появилась женщина в распахнутой телогрейке, повязанная синей яркой косынкой, шла неторопливо, и Петр Сергеевич успел ее разглядеть: лет тридцати пяти, чуть полновата, с сочными губами, ямочками на щеках.
Она подошла к калитке, на мгновенье замерла, потом торопливо дернула задвижку, и калитка распахнулась без скрипа.
— Ах ты господи! — выдохнула женщина. — Это же надо, Петр Сергеевич!
Но Валдайский не узнавал ее, не помнил, кто она, но все-таки постарался улыбнуться, кивнул:
— Добрый день, добрый день… Я вот только запамятовал, как вас…
— Маша, — охотно отозвалась она. И тут же с упреком: — Как же вы… Петр Сергеевич? Да вы же меня еще по заводу должны знать. Правда, я тогда девчонкой… Но все же. Да и потом у Бориса Ивановича дома…
Но Валдайский все равно не мог вспомнить, хотя на какое-то время ему показалось, что он много раз видел это лицо, простодушное, доброжелательное… У Ханова дочерей не было, двое сыновей, старший — Леонид, а младший… младший жил на Урале.
— Кажется, вы жена Леонида…
— Ну, конечно же! — рассмеялась она. — У меня нынче отгул. А Леонид приедет, но вечером. Вы к нему?
— Нет, я здесь случайно… проездом… Вот решил… — Петр Сергеевич больше ничего не мог придумать, промямлил все это невнятно, увидел — она насторожилась, но ненадолго, тут же весело затараторила:
— Так, может, зайдете, кофейку выпьете?
— Зайду, — согласился он, — но мне и водички хватит.
У него и в самом деле пересохло в горле. Она пошла вперед. Валдайский двинулся следом по гравиевой дорожке, и с каждым шагом ему становилось идти все тяжелее; только сейчас он сообразил: все-таки, когда ехал сюда, у него еще оставалась слабая надежда, что сказанное в записке, которую принес ему немногословный молодой человек «для ознакомления», окажется неправдой. Но сейчас, когда Петр Сергеевич подходил к этому новому, добротному особняку, схожему с теми, какие видел он в Швеции, сомнений у него почти не оставалось. Правда, еще где-то томилась в подсознании мысль, что сын у Ханова все же профессор, и в этом поселке для ученых он мог бы… Но мысль была никчемная, сейчас никакой профессор запросто, да еще поблизости от Москвы, эдакий дом не поставит, пусть даже он получает свои пятьсот или шестьсот…
Они миновали обширную веранду, где стоял стол для пинг-понга, и вошли в большую комнату. Здесь было тепло, наверное, дом уже отапливался, Валдайский опустился в кресло подле камина, сверкающего синими изразцами, отсюда была видна деревянная лестница, ведущая из коридора на второй этаж, матово отливали точеные балясины. Петр Сергеевич спросил, когда построили этот дом, и женщина охотно заверещала в ответ: мол, целая, эпопея, тут стоял другой дом, академика-вдовца, он сгорел, говорят, замкнуло провода в грозу, дом не восстанавливали, наследников у академика не оказалось, развалины разрушались, а потом уж Борис Иванович расстарался, сумел купить эти развалины, а построились быстро, взялись как следует и построились, а места здесь известные, прекрасные места, и дети эту дачу полюбили, тут можно и зимой, добираться-то нетрудно… Она еще что-то говорила, но у него стоял шум в ушах… Дребедень какая-то, дребедень… Зачем я здесь? Для чего это слушаю?.. Ему опять сделалось душно и нехорошо, он встал, выпил воды, что-то промямлил и поторопился уйти.
Валдайский широко шагал по дорожке к калитке, а женщина семенила за ним и все говорила, говорила, но он не мог обнаружить смысла в ее словах, все сливалось в единый звук: бум-бум-бум… Словно спасаясь от этого звука, Петр Сергеевич быстро сел в машину, захлопнул дверцу, и все понимающий шофер сразу же тронулся с места…
— Домой или?.. — спросил шофер.
Он увидел впереди излучину реки, сказал:
— Останови здесь.
Шел, расстегнув плащ, ему сделалось жарко, хотя на улице было свежо, он это почувствовал, когда вышел из хановской дачи, — по телу сразу пробежал холодок, но теперь это прошло. Он прошагал по тропе к обрыву, здесь стояла скамейка, вокруг валялось множество старых окурков — наверное, жители дачного поселка любили тут сиживать. Да и впрямь обзор с этого места был прекрасный: внизу открывался песчаный плес, тяжелая темно-синяя вода словно бы застыла, течения почти не ощущалось, а справа был мост, по которому сновали крохотные машины, за ним раскинулась деревушка, левее тянулся лес, хмурый, еловый и, наверное, сырой, потому что стоял он в низине, и над всем этим блеклое небо с редкими, как рассеявшиеся дымы, бело-серыми облаками; все вокруг было открыто и бесхитростно, ничего не пряталось, не скрывалось от глаза — так, во всяком случае, ему представлялось, и в этой простоте и узнаваемости пейзажа — сколько он видел подобных мест! — ощущалась некая отринутость от суетного мира, который, казалось, остался за спиной, стоит оглянуться, и ты снова окажешься в его сутолоке. Петр Сергеевич боялся разрушить это ощущение, он сидел, стараясь не шевельнуться, даже не достал сигарет. Медленно, словно исподволь, выползла не имеющая ни хребта, ни твердой опоры, словно гусеница, повисшая в воздухе, аморфная мысль: «Что же теперь делать?» Вроде бы он был беспомощен, этот вопрос, но Петр Сергеевич знал, какая страшная сила стоит за ним, от нее не отмахнешься, не убежишь, постепенно она вытеснит из жизни все остальное и заставит найти ответ, и от того, каким он будет, этот ответ, люди начнут дальше судить о Валдайском, но и не только люди, а и сам он о себе: да, Петр Сергеевич прожил немало лет, и много всякого с ним было, но сейчас ответ на этот вопрос был важнее остального. По отношению к Борису Ханову он не может быть однозначен, нет, не может быть; и не только потому, что Петр Сергеевич так многим обязан этому человеку — в конце концов это его личное дело, — а потому, что у Бориса такая жизнь…
Когда Петр Сергеевич работал в цехе помощником по оборудованию, то много слышал от старых рабочих, как вел себя Борис в войну. Ведь в ту пору Ханов мог позволить себе все, считался чуть ли не единоличным хозяином огромного добра. Петр Сергеевич знал: бывали директора, которые пользовались этим, брали из ОРСов и ковры и хрусталь, да и мало ли еще что. ОРСы у них были под жестким началом. Но даже, вспоминая те годы, рабочие говорили о Ханове как о человеке справедливом, ничего себе в дом не тащившем, часто хлебавшем пустые щи вместе с другими в заводской столовой. Петр Сергеевич и не сомневался, что так оно и было, потому что видел: Ханов не чванлив, хоть и бывает горяч, может наорать, правда, скорее на начальника, чем на мастера или сменного, но быстро отходит, да и после этого чувствует себя неловко… Нет, нет, никогда ничего такого за Борисом не водилось. И еще любили его потому, что знали: если дал какое-то обещание, сделает.
Почти три года прожил Петр Сергеевич в общежитии, а потом ему выделили в новом доме однокомнатную квартирку, в ней и было-то всего: старая кровать с сеткой, купленная на толкучке, стол, несколько ветхих стульев, еще один столик на кухне да тумба с посудой. Но он сюда приходил только ночевать, а так торчал почти все время в цехе. С начальником у него с самого начала не заладилось, был тот невысокий, щуплый, со злыми черными глазами, крыл всех матом, Петра Сергеевича стал называть Усатиком. Валдайский терпел, боялся — сорвется, нахамит начальнику, сразу пойдут круги по воде, ему тут же напомнят, откуда он прибыл на завод. И все же, когда начальник однажды с мостков чуть ли не на весь цех крикнул: «Эй, Усатик, мать твою…», — Петр Сергеевич поднялся к нему по металлическим ступеням, толкнул за переборку, чтобы их никто не видел, взял начальника за грудки так, что посыпались пуговицы с рубахи, приподнял и в побелевшее от испуга лицо проговорил твердо: «Еще раз так ко мне обратитесь, убью». Когда Петр Сергеевич отпустил начальника, ноги у того подогнулись, он невольно опустился на колени и сразу почему-то стал подбирать пуговицы, но Валдайский отвернулся, спустился вниз, в пролет цеха. С тех пор начальник с ним был поосторожней, обращался на «вы», «товарищ Валдайский», но злоба кипела в его глазах. Она и выплеснулась в свое время, да так, что Петру Сергеевичу пришлось пережить тяжкие дни, и если бы не Ханов…
В цехе поставили новый мостовой кран, хороший кран, и кабина удобная, застекленная; кран подавал рулоны к стану, да и вообще выполнял множество работ. И вот, когда нес на крюке стальной рулон, поданный из цеха горячего проката, вдруг рухнул; на глазах у всех произошло небывалое: балка сломалась, будто была деревянной, крюк вместе с рулоном полетел вниз, а в это время по пролету один из рабочих гнал тележку, рулон упал на него. Петр Сергеевич кинулся к рулону, пытался его откатить, будто это могло чем-то помочь, крановщица, молодая женщина, забилась в истерике, ее увезли на «Скорой», она на несколько месяцев лишилась голоса. А потом началось следствие. Петра Сергеевича таскали на допросы — он отвечал за оборудование: поначалу его обвиняли в том, что он разрешил крановщице перегруз, но быстро выяснилось, что кран в тот день даже недогружали, и тогда начальник цеха подсунул следствию новую версию: мол, когда монтировали оборудование, Валдайский принял его с брачком, кран не отвечал техническим нормам, Валдайскому важно было уложиться в срок, вот он и заспешил, недоглядел, а потому серьезно не проверял кран в работе. Это было похоже на правду, потому что нет такого цеха и нет такого места, где бы не старались пустить любую машину в срок или даже раньше срока, потому что от этого зависят все цеховые показатели, да и не только цеховые. Вот тут Петр Сергеевич дрогнул, он понимал: его будут судить, и опять надо будет возвращаться к той жизни, о которой он пытался забыть. Что же у него за судьба такая! Опять авария! Опять?! Работали эксперты, они искали там, на что указал начальник цеха: выясняли, как сдавался и принимался кран, как шел его монтаж, и только Ханов…
Он вызвал Петра Сергеевича в кабинет, ходил по ковру, коренастый, плотный, наклонив, словно нужно было кого-то боднуть, голову с большими залысинами.
— Я осмотрел балку. Внимательно осмотрел. У меня есть подозрение, Петя… серьезное подозрение. Она была сделана из неспокойной стали… Понимаешь? Вот сталь и потекла. Я пытался об этом говорить следователю, тот — к экспертам. Но ведь эксперты — специалисты по монтажу. Нужен ученый-металлург. Понимаешь? Нужен серьезный ученый-металлург, чье мнение будет по-настоящему авторитетным. Я звонил Прасолову. Тот сказал: не мой профиль. Назвал Суржикова. Ты ведь Суржикова знаешь хорошо?
Да, он Суржикова знал, и даже очень хорошо знал.
— Какой он мужик? — спросил Ханов.
— Что ты имеешь в виду?
Ханов поморщился, пробежался вперед-назад по ковру.
— Что имею в виду?! — вскричал он. — Да только одно. Только одно! Сумеет ли объективно проверить мою версию?
— Этот сумеет, — твердо ответил Валдайский.
— Ну вот и все, — с облегчением вздохнул Ханов. — Сегодня же буду настаивать, чтобы прислали его с помощниками на экспертизу.
Петр Сергеевич после этого разговора сразу же направился в цех, он бежал по пролету к тому месту, где лежала снятая с крана, словно бы переломанная балка, он осматривал, оглядывал, чуть ли не обнюхивал ее края; да ведь и так было видно, невооруженным глазом было видно, что Ханов прав, и Валдайскому сделалось неловко: как же сам не догадался сразу о причине аварии? «Тоже мне металлург… Идиот! Неуч!» — ругал он себя. Зачем здесь такой человек, как Суржиков, профессор, доктор наук? Но Ханов знал, что делал, ему нужны были не просто результаты экспертизы, а такие, чтобы не оставляли и доли сомнения у следствия. Суржиков и приехал-то на один день, велел снять пробы, потом отбыл в Москву, запросил завод, где отливали сталь, там подняли карточки плавки, и все оказалось так, как предположил Ханов…
И сейчас невозможно без волнения об этом вспоминать, но в ту пору, когда на глазах погиб человек, да еще такой страшной смертью, а ты примерно за это уже был наказан, и вот снова в гибели обвиняют тебя, а за плечами лагерь и поселение, и никуда не денешься от мыслей, что снова придется возвращаться туда теперь уже до конца жизни, то отчаяние неизбежно. Оно и навалилось на него, когда он приходил после допросов, после смены к себе в однокомнатную квартиру, из окна которой виден был заводской пруд, и только одна мысль сверлила башку: а не покончить ли все счеты с этой жизнью, которая так и не задалась?
Но тут объявилась Вера… К тому времени стала ходить электричка, теперь от Москвы можно было добраться сюда за три часа. Вера и раньше привозила к нему Алешу, не очень часто, но привозила, а тут явилась одна, с чемоданом, сказала: поживет у него; он так и не понял — взяла ли она отпуск или у нее были свободные отгульные дни. Выяснилось: она все знает, то ли ей Прасолов сообщил, то ли до нее какими-то иными путями долетели слухи, что над ним нависла такая беда. Она сразу же принялась за устройство его быта, в квартире появился диван, совсем новый, в эдаком персидском стиле, с красивой узорчатой обивкой, низенький столик — «газетный», приемник «Беларусь», громоздкий, с зеленым индикаторным «глазом», и много всяких других мелочей. Когда Петр Сергеевич возвращался с работы, Вера кормила его, готовила она вкусно, а потом тащила или в городской кинотеатр, или в заводской Дом культуры — она делала все, чтобы он не вспоминал о работе следователей. Это потом он узнал: она какими-то своими путями, кажется, через Ханова, выведывала все, что происходило в цехе.
Валдайский быстро привык к тому, что она ждет его дома, и торопился к ней, потому что стал бояться одиночества; он знал, как она мужественна и терпелива, потому что случай свел их на войне и он видел ее там, в деле.
Это было в сорок третьем. Выпал снег, дороги отвердели после оттепели; они закончили переформирование и двинулись на передовую, шли ночами, скрытно, днем укрывались в лесу, костров старались не разжигать; на четвертую ночь вышли к передовой, стали занимать траншеи, сменяя изрядно поредевший батальон. В обжитой землянке старший лейтенант, оставшийся за комбата, передал карты Валдайскому, подробно объяснил, в каких местах у немцев огневые точки, несколько раз пальцем тыкал в квадрат, где обозначена была высотка, вчера еще наша, но немцы даванули, выбили их, и вот эта высотка справа у них особо укреплена, пытались ее брать, ни черта не вышло. И еще он жаловался: гнилое здесь место, болота, сверху все подмерзло, а провалиться в воду ничего не стоит. Потом они вместе обошли траншеи, батальон старшего лейтенанта уже покинул их, обнялись, хотя прежде и не знали друг друга. Валдайский сказал:
— Ну, зализывайте раны, отдыхайте.
— О бане хорошей мечтаю, — вздохнул старший.
— Будет! — твердо пообещал Валдайский.
Так вот расстались. А через полчаса прибежал вестовой от комроты Германова:
— Товарищ комбат, разрешите обратиться? Баба в траншее.
— Кто такая?
— Ну, не так, чтобы сказать, баба. Лейтенант. От прежних. Уходить не желает. Полагаю, умом тронутая.
— Полагаешь, — усмехнулся Валдайский. — Давай ее сюда.
— Так упирается.
— Что же вы у меня за рота такая? Одну бабу привести не можете?
— Слушаюсь, товарищ капитан!
В землянке хорошо натопили, и Валдайский менял портянки, когда откинулась плащ-палатка у входа и в землянку кто-то вошел. Свет от большой коптилки, сделанной из снарядной гильзы, не доходил до вошедших, и Валдайский не видел их.
— Ну, что там такое?
Женщину, видимо, подтолкнули, и она оказалась перед ним, в телогрейке, ватных штанах, заправленных в кирзовые сапоги, ушанка была сбита набок, лицо исцарапанное, колючие непроницаемые глаза смотрели в упор. Она узнала его первой, сказала тихо, но без удивления:
— Петр?
Валдайский встал, так и не надев сапога, подошел к ней ближе, взяв за плечи, повернул к свету и поначалу все равно не поверил — так она изменилась, не поверил и спросил:
— Ты кто?
Злая усмешка тронула ее губы:
— Не узнал?
Но он уже узнал, но не хотел верить, что это Вера; не мог представить, что она оказалась на переднем крае, такая изменившаяся, ведь она была частью его довоенной жизни, где столько было солнца, радости, веселья, а сюда из той жизни не мог пробиться даже слабый луч.
— Что ты тут делаешь? — растерянно проговорил Валдайский.
— То же, что и ты, — сказала она. — Воюю.
Тогда он засуетился, посадил к печке, налил водки, схватил со стола хлеб со шпигом.
— Ты же вся промерзла. Пей. Ешь!
Она покорно выпила, неторопливо стала есть, руки ее были в грязи, ногти обломаны.
— Но почему здесь? — спросил Валдайский, натянув наконец этот проклятый сапог. Он помнил: Нина писала — Вера где-то при штабе, там оказались нужны топографы, а кто, как не геолог, умеет хорошо читать карты; он думал, что Вера где-нибудь при штабе армии или корпуса, но чтобы на самой передовой…
— А где я должна быть?
Адъютант, расторопный парень, вскипятив чаю, налил горячего в кружку, протянул ей.
— Тогда объясни, — теперь уже строго сказал Валдайский.
Она выпила чаю; наверное, ей стало легче, отставила кружку.
— А что объяснять? У нас там на высотке был наблюдательный пункт. У меня взвод артразведки.
— Ничего себе! Вы чьи?
— Корпусная артразведка.
— Это вас немцы днем с высотки выбили?
— Если бы не этот паразит старшой — не выбили бы. Ему очень жить хотелось. Оставил нас одних…
— Кто там был еще?
— Наш начальник разведки. Селезень, капитан. Он лежит на склоне, его видно.
— Почему ты не ушла?
Тогда она вскинула голову, посмотрела на него так, что ему сделалось не по себе, ответила:
— Я хочу его похоронить.
Ему больше не надо было объяснять, он понял все; еще не видя этой высотки, только зная по карте, где она находится, представил, что это значит. Немцы наверняка заняли там прочную оборону, каждое движение по снегу будет ими замечено, а она хочет выволочить с нейтралки труп… Может быть, немцы уже сами к нему добрались.
— Ну что ж, — вздохнул Валдайский, — пошли, покажешь…
Они шли не очень долго — где по траншеям, где вылезали из них и ползли по-пластунски. Передний край жил обычной ночной жизнью: лениво постреливали, время от времени поднималась ракета, озаряя пространство блеклым светом. Петр Сергеевич про себя отмечал: все-таки они аккуратно провели замену батальона, немцы, видимо, ничего не уловили. Так добрались они до землянки комроты Германова. Капитан был невысок, кряжист, с пышными лихими усами, быстроглазый.
— Высотку просматриваешь? — спросил у него Валдайский.
— Плохо.
— Дашь ракеты. Откуда лучше? — спросил он у Веры.
Та указала на пулеметное гнездо, приподнятое над траншеей.
Ракета высветила склон высотки, до него было метров четыреста. Петр успел различить на снегу три трупа, попросил еще раз дать ракету, спросил Веру:
— Который?
— Самый верхний, у куста справа.
— Почему он там застрял?
— Нас прикрывал, — ответила она и чуть не скрипнула зубами. — Если бы эта сволочь старшой кинул нам хотя бы взвод, мы бы там зацепились.
— Ну а что нужно было твоему Селезню?
— За мной пришел.
— Не мог никого послать?
— Не мог.
Валдайский уловил в ее ответе вызов, понял: тут не так просто, на войне какие только отношения не завязываются, и еще он понял — надо этого Селезня вытаскивать с высотки да побыстрее, пока не начало светать. Он понимал, чем это грозило ему: только что новая дивизия заняла оборону, немцы об этом ничего не ведают, стоит попасть к ним хоть одному раненому бойцу, и он, Валдайский, загремит под трибунал, разрешения ему на вылазку никто не давал.
— Из твоего взвода кто-нибудь остался?
— Двое, — ответила Вера Степановна. — Один ранен, а второй… Не потянет второй.
— Ясно, — кивнул он.
Теперь Валдайский твердо знал, что придется ползти самому: Германов в случае чего прикроет, но одному все же тяжело, нужно хоть два человека в помощь.
Они зашли в землянку к Германову, Петр снял трубку, позвонил в соседнюю роту, сказал:
— Через полчаса по команде Германова постреляйте у себя. Пошумите покрепче. Можно и минометы. Мне нужно, чтобы вы их отвлекли, пока я тут ковыряюсь… Все понятно?
Он опустил трубку, капитан Германов деловито спросил:
— Кого из солдат дать?
— Двоих попроворней.
И тогда сказала Скворцова:
— Я вас поведу. Я там каждую ложбинку знаю. Ну, что ты на меня таращишься? — прикрикнула она. — Я ведь тут все исползала. Ясно?
Она говорила зло, будто Валдайский ей пытался возражать, но он не стал с ней спорить, кивнул: мол, согласен.
А через полчаса они вчетвером уже ползли к высотке: едва спустились в небольшой овраг, как слева застучал пулемет, потом второй, разорвались мины, сразу же с немецкой стороны взвились ракеты, но свет их не достигал высотки. Скворцова проворно ползла вдоль низких кустов, торчащих из-под снега, он двигался за ней и думал: если даже все сойдет хорошо, ему держать ответ перед начальством за эту вот стрельбу; наверное, уже сейчас в его землянке зуммерит телефон от командира полка или начальника штаба, и они орут телефонисту: «Валдайского!.. Что у вас происходит?!», — а телефонист ни черта не знает, как не знают и другие. Он едва успевал за Верой, она ползла, петляя, как ящерица, и Валдайский слышал тяжелое дыхание солдат, старавшихся не отстать от них. Он уже различал труп Селезня, как сверху ударила автоматная очередь, колючий снег, взбитый пулями, оцарапал лоб. Скворцова лежала неподвижно, он подумал — ее задело, быстро подполз к ней; она смотрела на него, приложив палец ко рту, и Валдайский понял: дальше ползти не надо. В это время на вершине высотки разорвалась мина, потом вторая. «Молодец Германов, — подумал он, — вовремя сообразил». Комья мерзлой земли посыпались вниз, снова просвистела мина; тогда он рванулся вперед, потянул труп убитого на себя, его подхватили двое солдат…
Они скатывались вниз стремительно, успели залечь в ложбинке, когда снова ударила автоматная очередь, теперь стрелял не один, а несколько человек, но опять заработали минометы…
Когда они занесли труп в землянку Германова, Валдайский прежде всего попросил водки, вылил из фляги на ладошку, обтер лицо, потом взглянул на убитого капитана и удивился: тот был рябой, с плоским скуластым лицом.
— Утром похороним в лесу, — сказал он Вере. — А сейчас ко мне.
Рассвет наползал медленно; Петр лежал на нарах, сделанных из еловых тонких стволов, курил, укрывшись шинелью, а она так и не легла, сидела подле печурки, долго молчала.
— Ты его любила?
— Нет.
— А он?
— Он хотел на мне жениться.
— У него не было семьи?
— Была. До войны, в деревне… Теперь никого.
— Если ты его не любила…
— Какое это имеет значение? — сказала она. — У меня был Кондрашев… Володя. Его убили… Вот и все.
Вера рассказывала медленно, скажет фразу и молчит; он понимал: ей нужно было все это рассказать хотя бы ему, чтобы самой осмыслить случившееся с ней в последнее время; это была странная исповедь, обнаженная, в подробностях, о которых обычно женщины умалчивают, но она говорила по-мужски резко и беспощадно по отношению к себе, но за этой беспощадностью было и нечто иное. Только по прошествии времени он сообразил: такое могла говорить женщина, которая гордится своей любовью, потому что всю себя отдала ей.
Шел снег, когда они за лесочком выдолбили в земле яму, уложили в нее Селезня, поставили столбик с надписью. Вера Степановна все время стояла молча.
— Ну вот и все, — только и сказала она, посмотрела на Валдайского. — Мы пойдем к своим…
Он обнял ее за плечи, поцеловал; ничего не изменилось в ее лице, губы были холодными.
Ее и двух бойцов усадили в грузовик, и они отправились в тыл, а Валдайский должен был вернуться к себе в батальон.
После, когда прошли годы и они повстречались после войны, то никогда не вспоминали о той ночи, о ней никто не знал; казалось, эта ночь навсегда погребена в их памяти.
Но в дни, когда шло следствие, Петр Сергеевич все это вспомнил и стал думать: Вера Степановна приехала сюда из Москвы, чтобы он не был одинок в такие страшные для него дни, это было словно бы ее ответом или даже, вернее, долгом за то, что он когда-то сделал для нее на фронте. Но позднее он узнал, что не только это… он был ей безмерно благодарен за то, что она жила у него, оставив Алешу у своей подруги.
Вера Степановна первая принесла ему весть, что дело прекращено за отсутствием состава преступления. Он вернулся с завода в четыре, а она прибежала через полчаса, красная, возбужденная, сияя синими глазами, кинулась ему на шею и повисла, целуя, плача от радости. «Все, все, — бормотала она. — Господи, какое же счастье, какое счастье…» И в ту ночь он сказал ей: «Давай поженимся. Будем растить Алешку». И она уткнулась ему в грудь и заплакала.
Потом он думал: это правильно, что они решили быть вместе, двое уже немолодых, много переживших людей. А кто еще может стать для него женой? Никто более, пожалуй, никто…
Ханов, узнав о его женитьбе, сказал:
— Все правильно. Только с завода я тебя не отпущу. Мы тебя делаем начальником цеха. Это не я придумал, это рабочие просят. Ну, и вообще у тебя здесь перспектива. Будешь наезжать в Москву. Не мальчик.
Так жили они в разных городах несколько лет, до тех пор, пока Валдайского не забрали в главк. Ханов же и рекомендовал его на эту должность. Ему предлагали хорошую, новую квартиру, но Вера сказала: не будем переезжать, она привыкла к старому дому, да ему и самому нравилась эта квартира, хорошо, что Вера в свое время сумела обменять свою и отцовскую двухкомнатную на эту трехкомнатную. Сейчас у каждого есть свой угол: у него, у Веры, у Алеши…
Ханов, Ханов… Петр Сергеевич еще раз оглядел реку, скользнул взглядом по мосту, темному лесу. «Надо ехать к нему, надо говорить открыто». Да, министр предупредил: никаких разглашений. Ну и что? С Хановым он может говорить прямо, потому что знает: тот не будет вилять, хитрить, прятать глаза, он не из тех, кто станет защищаться ложью, хотя бы перед ним, Валдайским. Ханов сам любил говорить: истина открывается бесстрашию, хочешь знать правду — победи свой и чужой страх, истина всегда требует победы над ложью… «Нам надо увидеться, чем скорее, тем лучше», — твердо решил Петр Сергеевич и встал со скамьи.