Глава шестая Деловые игры

Мать рассказала Алексею о Кондрашеве на другой день после его приезда из Засолья, и он сразу предложил:

— Давай запросим Липецк. Может быть, мы разыщем того солдата… Синькова. Я тогда к нему подъеду.

Вера Степановна согласилась, и они тут же написали письмо в адресный стол липецкой милиции.

Алексей тоже думал о Кондрашеве, знал о нем с детства и часто представлял, как этот человек в кашне на длинной шее бредет в разбитых ботинках по горной тропе к перевалу, где блестит на вершинах снег. Он шел, выбившись из сил, но знал, что дойдет до лагеря геологов, чтобы увидеть любимую женщину. Алексей представлял себе Кондрашева именно таким, но только сейчас задумался: может быть, я повторяю его путь, это странно, тут есть сходство, я еще не могу его определить, но оно есть… Так же ведь мотаюсь по всей стране, как он…

Перед отъездом в Засолье у него был разговор с отцом.

— Устали мы. Ребята, у кого семьи, волком воют.

— Конечно, устали. А что делать, Алеша?

— То, что в других главках делают. Директоров — на ковер, главных инженеров и специалистов вместе с ними. Если не тянут — снимают.

— Ну и толку? — усмехнулся отец. — Умный директор на ковре, как на зеленой травке, распластается. Его поймут. Ему план скорректируют. А он еще годик проваландается. А проката все равно не будет. Пока нет другого выхода, Алеша, пока нет…

Аня приезжала вечером, входила в его комнату, улыбалась, но он замечал усталость в тонких складках у рта, в едва приметных морщинках у глаз, и сразу возникала жалость. Алексей понимал, как нелегко дался ей день, насыщенный суетой, какая обычно бывает в лабораториях, а потом она мчалась домой к сыну, подхваченная людским потоком в метро, толкалась в автобусе, приезжала сюда — все это оставляло свои следы. Но когда Аня возвращалась из ванной, лицо ее было розовым, свежим, будто теплая вода смывала усталость, накопленную за день. Пока она принимала душ, Алексей обычно курил, но не в комнате, а на кухне, здесь можно было открыть форточку, и в холод вечера уходили сизые космы дыма, а он слушал плеск воды в ванной, порой заглушаемый грохотом грузовика или шумом проезжавшего троллейбуса. Выкурив свою сигарету, он возвращался в комнату; книги на полках, настольная лампа под желтым абажуром — все привычное словно бы замирало, не было слышно даже тиканья часов, пока не появлялась Аня. Она приходила молча, и Алексей сидел, затаясь, глядя, как она расчесывает темно-медные волосы, они послушно льются сквозь ее гибкие пальцы, да и вся рука с узким запястьем была легкая, невесомая.

Они были в эти минуты словно бы отторгнуты друг от друга, словно бы каждый находился наедине с собой, иногда Алексею становилось неловко, будто бы он сквозь стекло наблюдал ее непринужденные движения, а она об этом не знала, но неловкость держалась недолго, любой вздох Ани или стук опускаемой на стол расчески возвращал его к обыденности. Но они продолжали молчать. Чем дольше длилась эта отъединенность, тем сильнее Алексей потом ощущал близость, они говорили, говорили много и о самом разном, но позднее он не был способен вспомнить, о чем именно шла речь. А может быть, их разговор тоже был молчанием? Пусть наполненным звуками голосов, но все же молчанием, когда они наиболее полно ощущали свое единство, душевную слитность, не нуждающуюся ни в каких словах, и это было самым важным… Вот это и оставалось в памяти и требовало повторения, и когда они встречались вновь и все повторялось в таком же порядке, то все равно совершаемое удивляло полной новизной, как будто бы никогда с ними такого не бывало.

«Это может быть всегда, — думал Алексей, — это будет всегда, я так решил…»

С того мгновения, как спустя четыре года они снова были вместе, Аня перестала жить рядом с ним, а словно поселилась в нем, и он всегда мог мысленно провести рукой по ее мягким волосам, притронуться губами к ее лбу, услышать ее голос, мог думать о ней всегда: на работе и за рулем машины, она ни в чем не могла ему помешать — Аня стала частью его самого… Так он чувствовал, так он верил.

Утром, когда они просыпались, он видел ее глаза и пугался мгновения, когда она покинет его, и Аня словно чувствовала это, неторопливо обнимала его и медленно поднималась, соскальзывала с края тахты. А потом происходило странное: она исчезала, и это всегда случалось так стремительно, что Алексей никогда не видел, как она уходила из комнаты, — только чуть покачивалась на петлях незакрытая дверь. Она никогда при нем не одевалась, никогда не красила ни бровей, ни ресниц, все это таинство происходило в ванной. Алексей, обычно быстрый на подъем, только успевал надеть джинсы и рубашку, как она возвращалась, праздничная и деловая, и объявляла, что чайник на плите.

Алексей выходил из дому первым, чтобы разогреть мотор машины: несколько дней назад зима прочно вошла в город; Аня задерживалась, мыла посуду, убирала на кухне, чтобы этим не занималась Вера Степановна. Алексей уже сидел в машине, «дворники» с легким скрипом двигались по стеклу. Еще было сумеречно, но уже гасли уличные фонари, когда они выезжали из ворот на улицу, по тротуарам тек поток прохожих к остановкам городского транспорта, но легковых машин еще было мало, они появятся немного позднее, за это время Алексей выберется на широкую трассу, которая ведет к набережной, а там совсем близко до института; они едут молча, но это молчание не отчужденность, а близость, ему даже кажется — он чувствует дыхание Ани у себя на щеке…

Все было так же и в это утро: Алексей вел машину уверенно, останавливался на красный свет и тогда слегка поворачивался к Ане. Уже развеялись сумерки, утро начиналось пасмурным, лицо Ани казалось спокойным, и вся она была спокойна, и он, как человек, ясно ощущающий свое право на счастье, понимал и принимал ее спокойствие, и потому радость его усиливалась. Машина шла легко, ее движение скорее напоминало мягкий полет над асфальтом, местами укрытый снегом. Когда он остановился у подъезда института, Аня положила ладонь ему на руку, поцеловала в щеку, вышла из машины. Она шла к лестнице не оглядываясь, знакомые сотрудники проходили мимо, здоровались — кто кивком головы, кто поднимал руку, — но она не отвечала, и Алексей знал, почему: она все еще была с ним; она осталась с ним и тогда, когда исчезла за тяжелой дверью; а он развернул машину, чтобы припарковаться.

Алексей поднялся на лифте, прошел длинным кривым коридором к сектору. Когда он вошел в большую комнату — письменные столы здесь стояли тесно, прижатые торцами друг к другу, — все уже собрались, но еще никто не садился за отчет. Видно было, что ребята отоспались, привели себя в порядок, приобрели столичный вид, они старались забыть Засолье, тамошнюю свою напряженную жизнь и даже не вспоминали, как наконец размотали там этот жуткий клубок недоделок и пустили проклятый стан, дымили сигаретами, перебрасывались шуточками, и никто не спешил с отчетом. Алексей знал: их не надо торопить, каждый сделает свою работу и, чем быстрее сделает, тем скорее уйдет в отпуск, многие ведь и не отдыхали в этом году, а сейчас у них блаженные дни: надо оглядеться, надо понять, что к чему, получить в бухгалтерии деньги, наладить домашние дела; они явились нынче на работу больше для проформы. Алексей обошел всех, пожал руки; он сам отбирал в группу ребят, и далось это нелегко: кого нашел в институте, кого на заводе, а потом они долго притирались друг к другу, пока не возникло согласия; а они ведь такие разные, попробуй найди замену любому. Отец был прав, когда говорил: работников много, а специалистов мало, охотников же до такой скитальческой жизни и того меньше.

И все они жили ожиданием: скоро это кончится, понимали — они зачинатели нового дела, и стоит утвердить фирму, как все сделается иначе, работа их упорядочится и они будут не где-то сбоку припека при институте, а членами нового и очень престижного коллектива, и можно будет потом гордиться, что фирма эта начиналась с них. Но что-то долго, очень долго все это решалось в каких-то дебрях инстанций…

Алексей направился к своему столу, сел, закурил, и вот в это время к нему подошел Гоша Белозерский, сверкая новенькой, немыслимой красоты курткой — что-то бежевое с коричневым, — и, пригладив рассыпчатые светлые волосы, сказал:

— Слышал, шеф, про Ханова?

Он уже по ухмылке Гоши понял, что стряслось что-то нехорошее; мелькнуло: не слег ли? Ведь возраст уже. Но по тому, как лукаво смотрел Гоша и как примолкли в комнате, понял: тут другое, наверное, об этом и шла здесь речь до его прихода.

— Нет, не слышал. А что?

— Да, говорят, того… проворовался. Сынку дворец вроде бы под Москвой отгрохал из огнеупора.

Алексей чуть было не вскрикнул: «Не может быть!» Он знал, как любит отец Бориса Ивановича, да и сам относился к Ханову с уважением, приезжал вместе с группой к нему на завод, когда пускали новый стан, и именно там, у Ханова, им легче всего работалось без всяких срывов, все четко.

Да честней этого директора он и не знал, вдруг такие слухи!.. Гоша хоть и балаболка, но зря болтать не будет, тот же Белозерский сам, когда заводился с кем-нибудь из начальников, кричал: «Да вы бы у Ханова поучились!»

— Откуда сведения? — спросил Алексей.

— Да весь институт гудит, — ответил Гоша. — Тут с завода приезжали, я главного прокатчика видел. Говорю: «Что там у вас?» Отвечает: «Пока работает, но скоро уйдет. Может, и судить будут, кто знает». А мы-то думали у тебя узнать.

Вот оно что! Гоша намекал на отца, но тот как раз перед приездом из Засолья Алексея уехал; мать сказала — недели на две, а может, и больше, надо обследовать группу заводов. Алексей подумал: отец совсем измотался, вспомнил, каким видел его последний раз в Засолье, сказал об этом матери, та ответила с грустью:

— У него неприятности, Алеша.

— Какие?

Но она не объяснила, ушла на кухню. Алексей настаивать не стал, знал — она не скажет, потому что отец, видимо, запретил ей рассказывать сыну о своих делах. А сейчас… сейчас это все связалось…

— Это еще проверить надо, — хмуро сказал Алексей. — А так болтать…

— А ты и проверь! — чуть ли не с вызовом ответил Гоша.

Алексей оглядел настороженные лица ребят и сообразил: это важно для них, очень важно потому, что сейчас они все верили в честность и безупречность Ханова. Они многое знали, как мухлюют на других заводах, как приписывают; на многое нагляделись и становились злы, когда видели обман и хапужничество, потому что им хороший заработок доставался почти нечеловеческим трудом; всех честных директоров и других начальников они знали и прощали им многие неприятные черты характера, говорили: «Хоть и зазнайка, а честняга»; или: «Злюка, но в деле твердый, такому верить можно», и среди этих уважаемых ими людей как бы вершинное место занимал Ханов. И если он… Тогда что же, тогда кому верить? А они ведь знали: надрываются ради того, чтобы в цехах было чисто; будут прекрасно работать машины, давать отличный лист и вовремя, не станет приписок, ловкачества… К чему тогда они? Может быть, их вера была наивной, скорее всего что так, но все же это была вера в людей, в свою работу, в то, что она небесполезна.

— Я узнаю, — твердо сказал Алексей. — Скоро вернется Петр Сергеевич. А если нет, сам позвоню Ханову… Я все четко узнаю. А пока это только слухи. И не нам их разносить. Я бы попросил…

Больше он им ничего не мог сказать, но почувствовал, как образовалась в душе какая-то мрачная пустота, и Алексей знал — душа будет ныть, пока он не узнает всего.


У Ани было много хлопот. В коридоре уже давно повесили плакат с поздравлением Ворваня, а торжество в лаборатории назначено на сегодня.

Она сразу принялась за организацию вечера: кого-то отправила за цветами, ребята решили устроить «капустник», лаборантки потребовали, чтобы были танцы, и надо было притащить магнитофон с усилителем. В общем, дел набралось множество, ей казалось, они не успеют, но к пяти все было готово. Кроме работников лаборатории, были и приглашенные: из дирекции, руководители других лабораторий, и, когда вошел в столовую Ворвань, его встретили шумными возгласами, аплодисментами, а из усилителей рванул могучий марш.

Потом все пошло так, как и было задумано: говорились тосты, пели под гитару шутливые куплеты, посвященные Ворваню, ребята умело, но беззлобно его пародировали, и по всему было видно: он доволен чествованием, сидел, как всегда, в черном костюме, улыбка, открывающая крепкий ряд зубов, не сходила с лица, на шутки отвечал шутками. Аня сидела рядом с Андреем Бодровым, вместе с которым она окончила институт. Он держался важно, наливал ей вина, но, несмотря на замедленность его движений, вздернутый кверху подбородок, Аня заметила, как у Бодрова бегают глаза, словно он боялся пропустить что-то важное, и она спросила его:

— Ты что нервничаешь?

Бодров поправил галстук и спросил:

— Говорят, ты ушла от Виталия. Это правда?

Теперь она вгляделась в него внимательно: щеки Бодрова округлились, на лбу наметились залысины, — и она вспомнила, какой он был веселый, подвижный, когда они вместе пришли в лабораторию. Бодров быстро стал чуть ли не первым человеком у Ворваня, ему прочили выдвижение, так и случилось: год назад Бодров перешел в лабораторию Суржикова-старшего, а под началом директора работать почетно, это всем известно. Аня знала: у Бодрова двое детей, с женой он ладит, да и вообще у него все хорошо складывается; знала она, почему Ворвань направил его к Суржикову-старшему. Дело было не только в диссертации: Бодров для Ворваня человек надежный, доказавший свою верность, и через него Ворвань мог получать точную информацию о том, что делается в институте Суржикова.

— Ну, и если ушла, то что?

— А ничего… Просто я хотел услышать это от тебя. А то болтают…

— Даже болтают? Разве это может быть интересным?

Бодров выпил вина, неторопливо промокнул губы бумажной салфеткой, сказал многозначительно:

— У нас сейчас все имеет значение.

— Почему «сейчас»?

— Ну, если грянут перемены. — Он быстро взглянул в сторону Ворваня. Тот в это время заливисто смеялся, слушая куплеты, которые пели двое младших сотрудников; Бодров, видимо, хотел еще что-то сказать, но снова быстро посмотрел по сторонам и потянулся к пирожкам. Аня поняла — сказанное им имеет какой-то тайный смысл; возможно даже, Бодров считал: она посвящена; но вовремя спохватился: а вдруг не посвящена, тогда он проболтается, этого ему могут не простить.

— Андрей, — сказала она строго, — ты сейчас занят своим делом или…

— Что ты имеешь в виду?

— Ты когда защищаешься?

— Через пять месяцев.

Аня увидела, как он внутренне насторожился, хотя по-прежнему старался выглядеть спокойным, вальяжным. «Он ведь в душе трус, — подумала она. — Если его припугнуть…»

— А ты ведь можешь не защититься, — сказала она сухо.

Вот этого Бодров не ожидал и теперь уже не мог скрыть тревоги.

— Как это?

— А вот так. Встанешь между двух огней, могут и провалить.

— Кто же будет проваливать?

— А это зависит от того, кто одолеет в той каше, в которую ты полез.

Она ляпнула это наобум, но сразу увидела, что попала в цель. Щеки у Бодрова дрогнули, взгляд стал мутным, он беспомощно пролепетал:

— Никуда я не полез…

Видя, как сразу сник Бодров, она поняла: Ворвань и в самом деле что-то затевает или уже затеял. Она сразу же сопоставила поведение Бодрова с тем, как вел себя Виталий, когда сообщил ей, что Ворваня избрали в академию, и ответ нашелся сам собой: Суржиков-старший не хотел этого избрания, хотя и делал вид, что всячески покровительствует Ворваню, делал вид, а проиграл, и скорее всего Ворвань прекрасно был об этом осведомлен, теперь ответный удар за ним. Не случайно Ворваня называют Похоронщиком: у него была крепкая хватка, да к тому же он еще не стар — сорок пять лет, еще много может перелопатить.

«Значит, сейчас начнется незримый бой», — подумала Аня. Она давно научилась распознавать сложные, невидимые для стороннего наблюдателя игры научных руководителей, обычно они велись в белых перчатках, при вежливом обмене любезностями, но по сути своей были беспощадны, иногда ранили людей не менее жестоко, чем удар ножом. Все это тщательно скрывалось, снаружи все было благопристойно, отполировано, покрыто лаком, блеск которого мешал различать истинные цели и неприглядные намерения; время полемик давно прошло, никто не вступал в этой среде в открытый бой с оппонентами или оппозицией, все делалось скрытно, но зато наверняка; предание же гласности методов борьбы считалось дурным тоном, такое не прощали никому. Внезапно у у Ани мелькнула догадка: Бодров ведь не случайно спросил ее об уходе от Виталия; видимо, полагал, что сделала она это намеренно, в угоду Ворваню, потому что знала давно в отличие от него, Бодрова, — ее заведующий неизбежно должен столкнуться с Суржиковым-старшим. Сам по себе такой мотив развода или даже предложение о нем могли показаться чудовищными, но Аня хорошо знала эту среду и понимала, что Бодров скорее всего имел в виду именно это. Она ведь помнила, что, когда осталась одна и никакой поддержки у нее не было, явился Виталий, явился как спаситель; сказал четко: «Выходи за меня замуж, у тебя будет все хорошо».

С того дня Аня поняла: все на свете возможно, и грош цена громким словам о неминуемом наказании порока. Ох, как часто он остается безнаказанным! И сама она безропотно согласилась со словами Виталия о том, что вовсе не человек изменяет обстоятельства, а обстоятельства приспосабливают к себе человека, и глупо бунтовать против них, надо принимать то, что тебе дается, не брезгуя при этом, если оно не так уж стерильно.

Все это Аня теперь понимала сама и не участвовала в подобных играх, просто старалась быть в стороне от них и хорошо делать свое дело; она считала себя работником, и этого ей вполне хватало. Аня не осуждала ни Виталия, ни Ворваня, ни Суржикова-старшего: они сами выбрали себе оружие для того, чтобы расширить сферы влияния, и творили это опять же не ради личной выгоды, — впрочем, она не обходила их стороной, — а во имя дела, именно дела, как они его понимали. А может быть, других средств для достижения этих целей и вообще не было? Стоило ей обо всем этом подумать, как Бодров сразу же сделался ей неприятным; он смотрел на нее, ожидая то ли совета, то ли каких-то ободряющих слов, но ей не хотелось больше с ним говорить; она почувствовала, что устала от торжества, и встала из-за стола…


Конечно же, Алексей не мог ждать, ему нужно было выяснить все о Ханове немедленно. Можно позвонить на завод… Нет, лучше Леониду, ведь Алексей не раз бывал у сына Ханова дома, правда, они давно, очень давно не виделись, оба так заняты, но вот как раз и есть повод поговорить.

— Леонид? Это Алексей.

— Я узнал тебя. Привет, старина.

— Я хотел о Борисе Ивановиче…

Но он не успел договорить, Леонид прервал его:

— А он у меня. Хочешь, я передам трубку?

Леонид и не стал дожидаться ответа Алексея; в трубку кашлянули, и раздался знакомый, чуть хрипловатый голос Ханова:

— Ты, Алеша?.. Что-нибудь спешное?

— Да, конечно, — заторопился Алексей. — Тут ходят слухи. Мне надо…

— Вот ты о чем… Погоди, — голос Бориса Ивановича сразу огрубел, — я перейду к другому телефону.

«Не хочет при Леониде… А может, там еще кто-нибудь».

— Ну, вот что, — твердо проговорил Борис Иванович. — Мне сейчас все равно ехать к себе. Давай встретимся. Я вот из окна вижу кафе, можем там кофейку выпить. Подъезжай. Полчаса тебе хватит? Ну, вот и хорошо.

Кафе было небольшим; гардеробщика не было, посетители сами вешали пальто на вешалки; вместо стульев у столиков стояли низкие диваны, на одном из них сидел Ханов, задумчиво наклонив лысую голову, пальто лежало рядом с ним. Он крутил шляпу, пальцы неторопливо перебирали поля, потом остановились, и вращение начиналось в другую сторону. Алексей постоял у входа, наблюдая за Борисом Ивановичем, тот явно никого и ничего не замечал, на столике стояли чашки с кофе, и столь непривычный вид Бориса Ивановича вызвал в Алексее жалость к этому человеку и в то же время насторожил: он знал Ханова энергичным, подвижным; у себя в кабинете, когда начинались жаркие споры, он, разгорячившись, просто бегал, несмотря на свой возраст. А сейчас в нем было что-то от по-мальчишески нашкодившего пожилого человека, которому и самому было стыдно и неловко от своего проступка. Нет, такого Ханова Алексей не знал…

Он подошел не спеша, сказал:

— Привет, Борис Иванович.

Ханов вздрогнул и сразу улыбнулся, эта улыбка мгновенно преобразила его лицо, сделав хитроватым, чуть насмешливым, уверенным в себе, — таким всегда он и был.

— Садись, Алеша, рад тебя видеть… Кофе, наверное, остыл. Взять еще?

— Не надо. — Алексей снял куртку, не стал ее вешать на вешалку, положил на диван, обитый искусственной коричневой кожей.

— Ну, что за слухи? — спросил Ханов, но тут же сам и ответил: — Впрочем, ясно. Так оно и бывает… Ну, хорошо, Алеша, я тебе все, как есть. Отец твой был у меня, ему поручил министр разобраться со мной. Ты ведь был в отъезде? А Петр уехал… Полагаю, из-за меня и уехал, решил проехать по заводам, чтобы и там все посмотреть, нет ли и у других такого. — Он отпил из чашки, сказал, как, бывало, говорил на оперативных совещаниях, подводя итоги, строго, четко: — Дом построил. Да, из огнеупора. Но купил его по той цене, что продает государство частным лицам. Выбракованные партии продают иногда. Короче, ничего незаконного сделано не было. А почему сыр-бор? Потому что делать этого я не должен был. Условия, при которых я строился, были недоступны тем рабочим или инженерам, которые хотели бы себе тоже дом поставить. Тут доля, и солидная, протекционизма есть. Никуда от этого не денешься. То, что сделает для меня директор Яковенко, он не сделает для других, потому что из директора превратится в снабженца частников. Вот здесь моя ошибка, за нее расплата.

Он говорил твердо, беспощадно к себе, жилы на шее его вздулись, шляпу он кинул на диван.

— Так что же вы… Борис Иванович?.. Что же вы, если знали, сами на себя петлю?..

Ханов хмыкнул, посмотрел исподлобья:

— А вот не знал… То есть, конечно, знал, но по отношению к другим. К себе как-то все это не относил. Нет, вовсе не думал: сойдет! Нет… А считал: столько лет я на такой работе, всего себя в нее вложил, скоро и уходить, так вот имею же я право кое-что сделать для себя. Просто даже убежден был, что имею право… Ведь все оформлял, за все платил свои деньги, ну, часть Леонида, но ведь нами заработанные и трудом нелегким. Да, так считал. И не боялся никаких попреков.

— Так в чем же дело?

— А дело в том, Алеша, что так считать, может, и есть самый большой грех. Живешь, живешь, столько лет командуешь многими людьми, стараешься вроде бы для них, для государства и сам не замечаешь, что потерял контроль над собой. Потерял, потому что поверил: заслуг у тебя много, а на мелкие грехи кто внимание обратит? Да ведь и не обращали. Слышал не раз не столько о себе, сколько о других: да ему можно, он директор или там еще кто. А почему можно? Вот в первую очередь-то директору-то и нельзя. А я это за собой недоглядел. Мне ведь, Алеша, перед тобой кривить нечего. С завода я ухожу. Больше мне на нем нельзя. Правда, вроде бы министр сказал: давайте оставим, коль Ханов сознает. Но я сам остаться не могу. Завтра кто-нибудь что-нибудь утащит или еще чего такого натворит, я его — на ковер, а он мне: да у тебя, дружок, у самого рыльце в пушку. Я был силен, Алеша, когда был чист. Тогда я и бояться никого не боялся. Уверен был: если пристанут, тут же носом ткну, ведь точно видел, где, кто и на чем мухлюет. Уйду на заслуженный… Что же, я, что мог, сделал. Горько, конечно, что так некрасиво уходить приходится. Но винить-то, кроме самого себя, некого.

Ханов еще отпил глоток из чашки, потом поставил ее на блюдце, задумчиво отодвинул от себя.

— Да, Алеша, — вздохнул он, — вседозволенность — вещь страшная. Отсюда многие беды наши. То, что меня этой ржавчиной зацепило, я себе простить не могу. Сколько сам против такого в драку лез! А драться с этим надо. Ведь далеко зашло… Вот с внучкой моей, Настенькой, что вышло? Ей четырнадцать. Вроде бы неплохо девчонка учится, а по литературе и русскому двойки да тройки. Маша, невестка моя, в школу ходит, говорит: учительница суровая. Тогда на нее Леня цыкнул: ты что, мол, не знаешь, как там порядок навести? Флакон французских духов, и все дела. Я посмеялся да уехал. А сегодня Маша мне рассказала. Купила она эти самые духи, понесла учительнице. А та, дура, руками всплеснула: «Это же надо, а я только что Настеньке двойку поставила!» Вот, если хочешь знать, откуда все беды начинаются. Дети же это видят, а если не видят, то знают от взрослых: такого-то и такого-то учителя умаслить надо. И умасливают. Так и в жизнь выходят с твердой убежденностью: за «так» ничего не бывает. Кого обманываем? Себя же и обманываем. А как на заводах крутятся, чтобы никого не обидеть, ты и сам знаешь. Привыкли кое-где по лужам топать и не замечаем, что грязь на штанинах налипла, да порой столько ее, что и шагать трудно… Но у меня к тебе дело, Алеша. Я ведь сам хотел тебе звонить, да ты опередил.

Ханов теперь поднял голову, откинулся на спинку дивана, спокойно смотрел на Алексея, видимо, высказал все, что думал, почувствовал облегчение и уверенность. Алексей понимал, как нелегко дался этот разговор Борису Ивановичу. Кто бы мог еще так себя судить? Отец? Да, отец бы мог, и мать тоже бы могла, но никто из них не сделал бы того, что сделал Борис Иванович, в этом Алексей был убежден. Что они добыли для себя за долгие годы? Да ничего. Живут в старой квартире, доброго ремонта сделать не могут — все некогда, да и передвигать шкафы матери — целая история; никакой дачи у них нет, мать, может быть, и не против была бы пожить на воздухе, но так, как живут отец и Алексей, — им просто некогда заниматься загородным хозяйством. Хорошо это или плохо? Да кто его знает; каждый строит свою жизнь как хочет и как умеет.

Алексей огляделся, можно ли курить, однако посетителей было мало, никто из них не дымил, но и запрещающих надписей не видно. Все же, соблюдая осторожность, достал сигареты, протянул Борису Ивановичу, но тот отмахнулся: не надо, мол.

— Так что за дело?

Борис Иванович почесал лысую голову, видимо, занервничал, сказал:

— Сам понимаешь, такой завод, в который столько вложено, в абы какие руки не отдашь. На директора пойдет Лубенцов, ты его знаешь. Ему сорок пять, он у меня прекрасным главным был. Да и директором будет — дай бог! Я в это верю. Петр со мной согласен. А вот то, что я тебе сейчас скажу, я еще никому не говорил. Речь о тебе… Когда-то я, Алеша, тебя звал к нам главным прокатчиком. Думаю, ты сделал ошибку, что не пошел. Но если сейчас не пойдешь к нам на главного, то сделаешь вторую ошибку. Нет, ты погоди, не перебивай… Ты столько помотался по командировкам, что знаешь и завод в целом, и его болячки, а то, чего не знаешь, наберешь. Да и Лубенцов поможет. Это я гарантирую. Предвижу, будешь артачиться, что, мол, отцовскую идею не довели до конца. Но я раньше и Петру говорил, и тебе скажу: никакая самая гениальная техническая идея полного порядка на заводах не установит. Да, он нашел точное звено: переоснастить заводы. И повел его хорошо. Очень все это нужно. Но мало. А почему мало, сам знаешь… Да и нельзя объять необъятное. А вот ты приди на завод, тебе дадут отличную возможность проявить себя. Твой-то отец именно на этом месте по-настоящему развернулся, раскрылся так, что и других удивил. Вот и двигайся по его следам… Ты мне сейчас не отказывай. Я вашу породу упрямую знаю. Потом спохватишься, поймешь разумность моего предложения, а менять своего слова не захочешь. Так что думай. А уж договориться в министерстве и с обкомом я смогу. Ну, вот и все… Ты извини, нам надо разбегаться…

Алексей возвращался в институт в некоторой растерянности… Да, конечно, он все расскажет ребятам о Ханове, все до конца, ничего не утаит. Иначе и быть не может. Но как быть с этим неожиданным предложением Бориса Ивановича? А почему неожиданным? Разве он сам не задумывался над тем, что устал от этой мотни по заводам, от этой странной, скитальческой жизни? Ведь можно жить и по-другому и тоже заниматься нужным делом; вот предложение Ханова — одна из таких возможностей, и не такая плохая… Но, конечно, Борис Иванович зря пытается представить дело так, что отец убежден, будто сможет своим корпусом или фирмой, которую неизбежно создадут, полностью изменить дела на заводах; он никогда не был технократом, никогда не считал: мол, можно все изменить, наведя четкий порядок в технике; просто он сейчас направил на это усилия, зная, что нужна коренная ломка в управлении, скорее всего это и есть главное, но такая ломка зависела не только от отца, и он выбрал реальное, конкретное дело, чтобы самому вариться в нем, а не заниматься обещаниями златых гор и другой болтовней… Все так, все так… Но что делать? Непростую, однако, задачу ему задал Ханов.


Прежде, слушая разговоры женщин, Аня не понимала, как можно чуть ли не главным в жизни считать те недолгие часы, когда находишься во власти другого? Ей думалось: так полагают люди пустые, не сумевшие наполнить годы свои радостью, удовлетворением от работы. Для Ани ничего не было важнее дела, в нем сосредоточивались азарт, напряжение ума и воли, отрада удачи, гнет поражения, неизбежно порождающий в конце концов новый всплеск энергии. Все свои силы, всю страсть Аня вкладывала в работу. Так прошли четыре года, и она совсем забыла, что раньше сходила с ума от любви к Алексею. Виталий же каких-то особых чувств у нее не вызывал, он был лишь спутником в ее движении, если и приходилось вести с ним борьбу или игру, это только давало передышку, вносило какое-то разнообразие, заполняло паузы, когда работа не шла.

Но с первых дней встреч с Алексеем многое для нее сместилось, как бы переиначилось, Аня увидела все по-другому, словно обрела иную точку обзора: Алексей существовал везде и во всем, Аня не могла ни на мгновение мысленно отрешиться от него. Когда была у матери, то, едва проснувшись, еще не успев взглянуть на Славика, тянулась к телефонной трубке, чтобы услышать его голос, пожелать доброго утра, — это было как глоток свежего воздуха, который тотчас взбадривал, давал возможность без усилий начать новый день.

Ни на мгновение ее не отпускало ощущение Алешиной близости; не некая абстрактная тень, а он сам во плоти все время был рядом, от него исходили нежность и забота, укрепляя в ней уверенность в себе: если он рядом — значит, она не беззащитна.

Даже когда они были далеко друг от друга, Аня чувствовала на себе его взгляд; он, как невидимый луч, пересекал пространство улиц, проникал сквозь стены домов и другие преграды; становилось уютно под этим взглядом, работалось легко и весело, потому что каждый раз, когда у нее что-то получалось в лаборатории, она мысленно повторяла: «Ну, вот видишь, как здорово! Ну, похвали меня… Я ведь у тебя молодец». И он хвалил, без слов, только одним этим взглядом, излучающим тепло.

Каждая встреча их была для нее праздником, и Аня долго жила им, носила в себе; ей это нравилось, она наслаждалась даже тоской по Алексею, потому что прежде никогда не испытывала ничего подобного.

Но было не только это. У нее словно бы обострился взгляд; мир стал выглядеть четче и ярче, будто до этого Аня находилась в помещении с туманными стеклами, и когда смотрела сквозь них, многое расплывалось, не имело ясных форм, а сейчас эти стекла тщательно протерли, они стали прозрачными, стало видно каждую снежинку, каждый кустик, торчащий из сугроба, а главное — лица людей, выражение их глаз; все, все стало более просветленным. Алексей сам обладал, как ей поначалу казалось, несколько наивным взглядом на окружающее, он долго жил не в Москве, находясь в командировках, и был отторгнут от множества суетливых дел, поэтому часто удивлялся тому, что было привычным для других. Ей думалось: это взгляд ребенка. Но постепенно поняла — совсем не так: Алексей многое пережил, прошел хорошую жизненную школу и поэтому более остро, чем она, ощущал реальность. Он оценивал ее по-своему; любил давать четкие определения, они были прямыми и откровенными, и Ане захотелось научиться тоже так видеть окружающую жизнь, пусть пока для себя, только для самой себя… Может быть, поэтому она раньше других уловила, как насытился воздух грозовыми разрядами.

Проходил международный симпозиум, они долго к нему готовились, на него съехались из европейских и азиатских стран; Ане предстояло сделать сообщение. Как всегда на таких сборищах, главное происходило не в зале, а в фойе, где участники симпозиума прогуливались по кругу или сидели на низеньких диванах и креслах, обитых искусственной желтой кожей, поставленных вдоль стен из толстого дымчатого стекла, или же толпились у стоек двух баров.

В день открытия симпозиума Аня увидела в фойе Ворваня и Суржикова-старшего; завлаб, как всегда, в черном костюме, с черными вздыбленными волосами, с яркой белозубой улыбкой и угольным блеском глаз, а отец Виталия в элегантной серой «тройке», с добродушной усмешечкой на круглом лице. Ворвань почтительно поддерживал под локоть Суржикова, они неторопливо шли, словно катились по кругу, им уступали дорогу, а они все о чем-то шептались, и казалось, беседа доставляет обоим несказанное удовольствие. Этот их проход повторился в перерыв и на следующий день; не заметить их ласкового согласия было нельзя. В докладе своем Суржиков отметил успехи Ворваня, а тот целиком посвятил речь заслугам Суржикова, да ему и не надо было говорить о себе, потому что из его лаборатории выступали трое, в том числе и Аня, они достаточно рассказали, как много эта лаборатория сделала.

Еще когда в первый день Аня увидела Суржикова и Ворваня вместе, в таком внимании друг к другу, то поняла: это неспроста. А потом она заметила, с какой тревогой наблюдал за ними Андрей Бодров в новеньком кожаном пиджачке, в беленькой рубашке; вид он имел ухоженный, приглаженный, но лицо его было навострено, казалось, каждый нервик его напряжен, и ушами поводил, как локаторами, хотя расслышать в гуле толпы, о чем разговаривали двое солидных людей, было невозможно, но ему, видно, очень нужно было поймать хоть словечко. Аня, наблюдая ненароком за ним, ощутила неприятный озноб, будто от Андрея к ней дошли токи напряжения. «Скверные у него дела», — подумала она.

Вскоре многое разъяснилось, прошелестел слушок: у Суржикова в институте комиссия, не простая, а наисерьезнейшая; постепенно слушок обрастал подробностями: копают глубоко, и дело пахнет дурно, чуть ли не уголовщиной. Тут же стали повторять фамилию Бодрова, называли и еще двух других, но закоперщиком считали Андрея — он-де по директору ударил, да так, что вряд ли тот устоит. Прежде бы Аня не придала большого значения этим разговорам: и у них не раз случались комиссии, всегда было принято бояться нашествия ревизоров, при этом зарождались самые нелепые слухи, но комиссии как приходили, так и уходили, предположения не сбывались, хотя непременно потом на собраниях говорили о неполадках, но и это забывалось, и все оставалось на своих прежних местах.

Тут было иное. Аня очень ясно уловила: на этот раз разговоры были серьезные, пустяками здесь не пахло, и прежде всего испугалась за Андрея: «Вот же дурачок, я ведь чувствовала: он сунется в огонь. Даже предупреждала. А он что наделал… Сам не понимает, что наделал!»

Вроде бы Андрей был для нее чужой, особых симпатий она к нему не питала, но все же они учились вместе, начали вместе работать, и Аня прониклась состраданием: «Надо же найти этого дурачка, поговорить».

Она кинулась на поиски, нашла Бодрова в зале, схватила за руку, чуть не насильно вытащила в фойе. Перевела дух, выпалила в лицо:

— Ну, рассказывай: что ты закрутил?

Бодров поежился, дернул шеей, будто ему мешал тесный воротник, сразу вспотел, проговорил:

— Да ничего я не крутил.

— Брось! — строго сказала она. — Все только и шепчутся: Бодров на Суржикова комиссию напустил. Ты что, не чувствуешь — тебя сторонятся? Ведь слепым, глухим надо быть, чтобы ничего не замечать… Так будешь говорить?

— Ничего особенного, — пожал плечами Бодров. — Нормальный долг гражданина.

— И в чем же ты его проявил?

Бодров подумал и стал совершенно спокоен, даже вскинул вверх подбородок, поправил узел галстука, словно взошел на трибуну и ему сейчас предстояло произнести нечто важное.

— Филиал, — сказал он и тут же зло усмехнулся. — Так называемый, — подчеркнул он, — фи-ли-ал! А на самом деле коттеджи для избранных. Или, как принято называть, зона отдыха. Деньги отпускали на постройку лабораторий, а возводили хоромы. Строителям, говорят, выгодно.

— Ну а тебе какое дело?

— Странный, вопрос… Мне в филиале была обещана большая лаборатория. Я с тем и перешел от Ворваня. А теперь это фикция. Жди-пожди, когда его построят. Годы уйдут… Суржиков добился филиала. Ему его утвердили. Прекрасное место. Речка, лес. И до Москвы рукой подать. Курорт для привилегированных.

— Ты сам это раскопал?

— Зачем? Помогли… Нашлись люди. Банк отпускал деньги на строительство. Ну, и строили. Только что? И что показывали в отчетах?

— Тебе выгодно, чтобы его сняли?

— Это не я решаю.

Он сидел как надутый индюк, а Ане было жаль его. Она все поняла: если снимут Суржикова, есть только один реальный кандидат на место директора — член-корреспондент Ворвань. Вот на это и ставил Андрей, да и не то, что ставил, а скорее всего Ворвань и подтолкнул его. Самому-то Ворваню руки марать негоже, он должен будет потом Суржикову сочувствовать, делать вид — первый его друг-приятель, а вот Андрей пусть идет в бой, потом с ним расплатятся… Только как?

— Значит, Ворвань тебе наобещал, — задумчиво произнесла Аня, и жалость к этому дурачку усилилась в ней. — Ну и ну! Ах ты, петушок неощипанный! Да Ворвань как придет в институт, он же в первую очередь тебя выпрет. Как ты этого не понимаешь? Суржиков ничего тебе сделать не может. Его обвинят: расправа за критику. А Ворвань… Ему зачем такой человек, как ты? Ему показать надо будет, как он за Суржикова бьется. И придумает, будь уверен, придумает, в какой угол тебя загнать.

— Ты что говоришь? — округлил глаза Андрей. — Ты понимаешь, что ты говоришь?

— Я понимаю, даже очень хорошо понимаю. А вот ты? Тебя же, Андрюша, на такой крючок поддели. Я ж говорила: не лезь ты в чужие игры. Работай. Становись мастером. Тогда ничего не страшно. А ты игроком заделался. Не умеешь карт метать, а взялся.

— Но это же ужасно, что ты говоришь!.. Ты подумай… И лексикон у тебя: «карты»! У нас что, наука или казино?

— У меня наука, а у тебя…

Аня не договорила, ей внезапно стал противен потный, красный Бодров, и жалость к нему мгновенно улетучилась, она подумала: да что я в конце концов, он не ребенок, знал, думал ведь, прикидывал, когда они вместе с Ворванем затевали игру, мог бы и сообразить, чем она для него может кончиться. Да и не только в этом дело! Она вот сама завоевала себе место под солнцем, и завоевала тяжким трудом; хоть в свое время ей и помог Виталий, но потом она гнула спину так, что все в лаборатории удивлялись ее самоотверженности, шла от результатов к результатам и может предъявить их, как вид на жительство в науке. А Бодров? Он всего лишь верный человек Ворваня. Он не прошел свой путь до старшего научного сотрудника, а прополз его в унижении и подобострастии, и то, что сейчас происходит с ним, — неизбежность; путь, избранный Бодровым, рано или поздно должен был привести в тупик, он вел к поражению, как ведет к нему любая ложь, какими бы самыми бескорыстными благими намерениями она ни прикрывалась. Вот и сейчас Бодров напыжился, заговорил резко:

— Ты что же, считаешь, всякое жульничество может сходить с рук? Сегодня он один закон нарушил, завтра другой… А такие, как ты, готовы все покрыть! Лишь бы тихо было. Так?

Ну вот, теперь он выглядел борцом за правду; наверное, и убедил себя, что это именно так.

— Значит, по-твоему, Суржиков жулик?

— Жулик, — убежденно ответил Бодров.

Но она-то понимала — все это чепуха, уж своего тестя Николая Евгеньевича Суржикова она знала хорошо. У него всегда было устойчивое настроение, когда нужно — был мягок, а если требовалось настоять на чем-нибудь, едва повышал голос, этого было достаточно; его беспрекословно слушались, и не только потому, что Суржиков был директором, в нем ощущалась сила, она исходила от его облика, ухоженного, холеного, даже барственного, вальяжного. Был он крупен, тяжеловат, но подвижен, ходил всегда легко. Аня иногда задумывалась: откуда эта легкость, даже артистизм в жестах, в движениях у Суржикова? Потом догадалась — это у него врожденное, хотя сам Николай Евгеньевич в молодости прожил жизнь несладкую, знал студенческую нищету, сам рассказывал, как пили «вприглядку» чай в общежитии — клали кусочек сахара на стол и внушали себе: чай сладок; как в столовке брали обед из трех блюд: «суп — овса, каша — овса, компот — овса». Он много работал, строил комбинат, а потом занялся сплавами; он был одержим в деле, Аня это знала.

Ворвань тоже был человек незаурядного ума, прекрасный ученый, его изыскания были очень глубоки. Он был величиной в физической химии, внес много оригинальных идей, отсюда и успехи лаборатории, подлинные успехи, не фикция. Нет, ни Суржиков, ни Ворвань не будут заниматься какими-то приписками, они были выше этого. А что касается этого самого филиала института, то Аня слышала о нем от самого Николая Евгеньевича еще два года назад, когда была вместе с Виталием у него в гостях.

После обеда Клавдия Никифоровна пригласила их в гостиную, принесла кофе, открыла коробку конфет. Николай Евгеньевич сидел за столом без пиджака, широкие голубые подтяжки стянули на груди его белую рубашку в складки, он медленно отхлебнул из чашки и, почмокав от удовольствия губами, стал говорить: вчера у него был удачный день, наконец-то утвердили строительство филиала, значит, институт расширится, они получат новые ставки. И тут же Суржиков объяснил: филиал — дело непростое, зарплату там согласно положению люди будут получать меньшую, чем в институте, поэтому не каждый хороший работник согласится туда ехать, хоть филиал и близко от Москвы. Надо стоящих специалистов чем-то заманить, вот строители и подсказали выход — построить коттеджи; часть для крупных ученых, а другие домики будут предназначены работникам института. Николай Евгеньевич на это согласие дал, он рассказал о каком-то знаменитом ученом из Новосибирска, который построил филиал в Ялте и даже купил хороший катер; туда, в Ялту, съезжались не только отдыхать, а и проводили симпозиумы, выходили в море на катере, и там ученые делали свои сообщения. Такая необычная обстановка привлекла многих серьезных ученых и не только с разных концов страны, но и из-за рубежа; симпозиумы эти оказывались чрезвычайно плодотворными, научные идеи, обсуждавшиеся там, окупали во много крат и катер, и весь этот южный, приморский, похожий на дом отдыха филиал. «На науку ничего не надо жалеть, — говорил Николай Евгеньевич, — она тогда отплатит… Звонкой монетой отплатит».

Аня ему верила, да она и сама так считала… Не все так просто, как пытается представить Андрюша Бодров, легче легкого крикнуть: «Суржиков — жулик», а ведь если вдуматься всерьез, то никогда он для себя ничего не выгадывал. Может быть, в постройке коттеджей и было что-то незаконное, даже наверняка было, это хозяйственные вопросы, и директор института всегда может в них запутаться, потому что в первую очередь размышляет об исследованиях и о тех результатах, которые они должны дать, сразу на все у него и сил не хватит…

Но Ворвань знал, как и многие другие, что Николай Евгеньевич с коттеджами действует незаконно, и открыл все Андрею Бодрову. Наверное, посчитал: после выборов имеет право на ответный удар Суржикову. Но не только это, нет, не только это… Ворваню явно тесно стало в рамках лаборатории, ему нужен простор для осуществления своих замыслов, ему нужна была не лаборатория, а комплекс. Но никто же не пойдет на то, чтобы создавать сейчас новый институт; если даже и согласятся в Академии наук его создать, то дело это долгое, а время не ждет, время требует реального воплощения идей…

Не было у Ворваня иного выхода, как попытаться отнять институт у Суржикова… Ах, Андрюша, Андрюша, если бы все так было просто и однозначно, то и думать бы ни о чем не надо было!

— Я тебя предупредила, все тебе сказала, Андрюша. А как дальше быть, ты уж решай. На этом мы с тобой и кончим.

Она ушла, оставив Бодрова в недоумении и тревоге, и когда шла к залу, увидела, как деловито пересек фойе Виталий. Он мелькал все время среди участников симпозиума, но Ане удавалось избегать с ним встреч.

Как-то он ей позвонил и сразу обрушился на нее с бранью и угрозами:

— Ты кого-то завела. Я знаю! Мне наклепали… Тебя с ним видели… Слышишь, ты!..

— Ну а тебе какое дело, если и завела?

— А такое: мы с тобой еще не в разводе. И я имею право видеть своего ребенка.

— Ну и имей это право при себе. А слышать тебя я больше не желаю…

После этого на телефонные его звонки она перестала отвечать, услышав его голос, сразу вешала трубку.

Аня прошла в дежурную комнату и позвонила Алексею на работу. Ей нужно было его видеть после всего, что она нынче узнала. Должно же быть даровано ей время покоя и радости, которые и мог-то дать всего один человек на свете. Она попросила Алексея заехать за ней на Ленинский проспект в Центральный Дом туриста, где проходил симпозиум; Алексей тотчас согласился: конечно же, он через полчаса выезжает.

Напротив, через дорогу, по которой двигался плотный поток машин, виднелся лес; было уже сумрачно, но еще не зажгли уличных огней, и сосны, укрытые густыми снежными шапками, были загадочны; казалось, там, за дорогой, — непроходимая чаща, нечто таежное и жуткое, другой мир, в который ступишь — и тотчас затеряешься в нем, не найдешь обратного пути; в то же время этот мир манил, хотелось перебежать дорогу и, утопая в рыхлых сугробах, нырнуть в темную жуть.

Аня оглянулась на освещенный подъезд, вспомнила, как шли в фойе, дружелюбно улыбаясь друг другу, Ворвань и Суржиков, сопровождаемые любопытными взглядами, и так вдруг обрадовалась, что покинула это здание. «Ну их всех к черту!» — подумала она и тут же радостно вскрикнула, потому что увидела, как остановились, заскрипев тормозами, «Жигули» и Алексей приоткрыл дверцу.

Она кинулась к нему, торопливо обхватила за шею, прижалась к его шершавой щеке.

— Как я рада, как рада! — счастливо зашептала она, чувствуя, как все то скверное, терзающее душу, что принес этот суетный день, растворяется, исчезает куда-то. — Поедем быстрее отсюда.

Они сели в машину, Алексей развернулся и выехал на автостраду, и в это время зажглись высокие фонари, проливая на очищенный от снега асфальт синий свет; теперь они ехали мимо леса; при свете фонарей он вовсе не казался таинственным и дремучим, опушка его была истоптана, иссечена лыжней, а снег был ноздреват, грязен. Аня усмехнулась над собой — жалкий перелесок, а ей почудилась чуть ли не тайга. Однако же разочарование это не испортило ее настроение, она прижалась к плечу Алексея, он коротко взглянул на нее. «Как хорошо он улыбается!» — подумала Аня.

Они и не знали, что Виталий наблюдал их встречу через стеклянную стену фойе и, когда Аня садилась в «Жигули», не выдержал, выскочил без пальто и шапки на улицу, подбежал к своей машине, завел ее, двинулся вслед. Виталий ехал, не спуская глаз с зеленых «Жигулей», увидел, куда они свернули; увидел, как Аня вышла вместе с Алексеем. «Вот, оказывается, кто! — зло выдохнул Виталий. — Вот кто! Ну, посмотрим… посмотрим…» Злость яростно клокотала в нем.


Они чуть не поссорились в тот вечер, да Аня и забыла, что Алексей может становиться таким бешеным, думала — это у него прошло, ведь уже не мальчишка, научился владеть собой. А тут его понесло, не мог остановиться, когда Аня закончила рассказ об играх Суржикова и Ворваня.

— Вот! — вскрикнул Алексей и хлопнул своей здоровой лапищей по столу так, что подпрыгнула пепельница. — Из-за этого, понимаешь, из-за этого мы уродуемся. Им есть когда, этим ветродуям чертовым, разрабатывать технологию? Я тебя спрашиваю! Есть? Да плевать им на нас, на заводы, на все на свете. У них «игры»! У них битва за места. Пироги все делят, не могут поделить… Стоит соорудить машину по их рекомендациям, как она стоит, будто гроб. Вот и мутузимся, оживляем покойников… Вот во что нас превратили — в реаниматоров! Да я давно думаю: ну что это за чертовщина такая! У нас доктора наук, академики, а хорошую машину можно только там, за бугром, купить. А если и есть у нас что хорошее, то оно на заводе и родилось. Только на заводе.

Алексей и не заметил, как задел плечом полку, посыпались лежавшие на ней минералы; Аня кинулась их собирать… «Знала бы, что он так… Ни за что не стала бы говорить…» — мелькнуло у нее, но она тут же выпрямилась, сказала сердито:

— Что же, по-твоему, никаких фундаментальных исследований не нужно?

— Кто тебе это сказал? — фыркнул Алексей, схватил сигарету, торопливо закурил; ему сделалось жарко, стянул через голову свитер, швырнул его на тахту, оставшись в голубой майке, мышцы бугрились на плечах. — Нужны! Еще как нужны! Не будет их, вообще ничего не будет. Ни новых технологий, ни новых конструкций, да вообще ни черта… Только уж очень твои всякие ворвани любят прикрываться этой фразочкой. Мы, мол, наука, мы творчество, мы работаем не торопясь, не гоните нас. Их и не гонят. А за это время где-то там создается не только новая технология, но ее еще воплощают в машины. Да какие!.. А когда нашим заниматься, когда у них мозги поставлены только на это: «кто — кого»?

Она вдруг вспыхнула:

— Ты что же, считаешь, и я пустым делом занята?

— Ну, посмотрите на нее! — вскинул он обе руки и хлопнул себя по бокам. — Мы же не про тебя сейчас, мы про Суржикова и Ворваня. У них же черт знает какие лаборатории! Ну, вдумайся ты сама в то, что сейчас рассказала. Ведь там, кроме борьбы за свое личное, ничего нет, хотя все это и прикрывается делом… Я тебе вот что расскажу. Твой Виталий как-то давно через батю своего данные обследования запросил у меня. Я дал. Он из них потом такую статьищу соорудил — все кричали: ах, как здорово, как умно! А она, статья эта, никому, кроме него, и не нужна была! Потому как после моей записки еще до этой статьи решили: таких станов, против которых Виталий выступал, строить более не надо. И между делом замечу: он ведь технологию этого стана в свое время предлагал. Сам же предложил и сам же убедительно раскритиковал. Это наука? Это принципиальность? Мятый пар все это! Мятый пар — и не более того.

Аня рассердилась на его слова «твой Виталий», ему не надо было их произносить, отвернулась от него, стала собираться.

— Ну, вот это глупо, — сказал Алексей. — Когда тебе говорят правду о науке, обижаться по-женски…

Она сразу же поняла: и в самом деле глупо, но все равно внезапно всхлипнула:

— А почему ты на меня так кричишь?

— Если бы ты увидела, как мы мучаемся на заводах, ты бы и не так завопила, — примиряюще сказал Алексей.

— Да что я могу? — всхлипнула она. — Вся сила-то у них…

Он обнял ее, притянул к себе, заглянул в глаза:

— Может быть, и можешь. Ты ведь еще не думала об этом. А если задумаешься…

— Ты и дальше будешь на меня кричать? — беззащитно произнесла Аня.

Тогда он рассмеялся, поцеловал ее, сказал:

— Нет… Да я и не на тебя кричал. Выплеснулось. Понимаешь?

Она понимала.


Виталий сам испугался своей лютой злобы, она оглушила его, ослепила; такого сильного удара по самолюбию он еще не получал: поменять его черт знает на какого мужика со стороны, да он просто убьет и его и ее, дрянь она этакая… Он никогда не боялся драк, у него была стремительная реакция; еще когда учился в школе, знал — не препираться надо, а бить сразу и сильно, поэтому его и побаивались. Но тогда он был мальчишкой, а сейчас солидный человек, под руководством которого ведутся серьезные работы. И все же… Ну, не может он отказать себе в удовольствии сбить с ног этого гада Скворцова, пусть поцелуется с асфальтом, пусть поползает возле ботинок, а потом… Потом он просто заявится к Ане и при ее матери выложит все, что думает о ней, предупредит: затевает бракоразводный процесс с тем, чтобы Славика забрать к себе, такая мать должна быть лишена права воспитывать сына; он не поскупится, наймет лучших адвокатов, он должен будет выиграть этот процесс…

Все же Виталий не спешил встретиться с Алексеем, надо было хоть немного остудить себя, ведь можно и наломать таких дров — вовек не расплатишься, а неприятности и так преследуют в последнее время семью Суржиковых: на отца обрушилась комиссия, они трясли его за филиал со всех сторон. Поначалу Виталий был спокоен, потому что спокоен был отец, считал, ничего особенного он не сделал, да и знал — у отца достаточная поддержка в разных инстанциях, ну, пожурят, ну, дадут взыскание. А какой директор без взысканий? Комиссия закончила свою работу, в институте облегченно вздохнули: кажется, пронесло. Но отец сказал Виталию:

— Э-э, нет, сейчас только и начинается…

И в самом деле, отца начали вызывать в Комитет народного контроля; он приходил в просторный кабинет, где сидела строгая женщина. Николай Евгеньевич подробно живописал ее: английский костюм, белая кофточка с высоким воротником, чуть кривая улыбка и строгие синие глаза. Каждую их встречу она просила от отца письменного объяснения по тому или иному документу, касающемуся строительства филиала, потом читала эти объяснения, делала пометки и требовала уточнений, это отнимало ужасно много времени и сил, но отец терпеливо выполнял ее указания.

— А откуда она взяла эту ведомость? — недоумевал отец. — Явно кто-то даме подбрасывает хворосту в огонь. Эх, как мне не хотелось брать Бодрова, так Ворвань настоял… Уломал. — И при этом отец, хитро щурясь, спрашивал: — Ты не знаешь, Витя, для чего он меня уламывал?

Виталий знал, и отец знал, но даже между собой они не говорили об этом, — с Ворванем рвать было нельзя, мало ли как еще все обернется.

— Зачем эта возня идет? — недоумевал Виталий. — Ведь комиссия закончила работу.

— Работу-то она закончила, да выводов не сделала. А возня… Это к дурному, сын мой. Это значит, меня на такой ковер вызовут, где пощады не бывает. Так что, дорогой мой, ко всему готовым надо быть.

Говорил это отец спокойно, но теперь это спокойствие тревожило Виталия; он знал: когда у отца возникали мелкие неприятности, он сразу действовал, и очень решительно, а тут словно бы плыл по течению, покорно писал свои объяснения.

— Но это же глупость! — горячился Виталий. — Ты не для себя эти коттеджи строил. Неужели не понимают: филиалу нужны серьезные люди? Они в хижинах жить не будут.

— Понимают, — соглашался отец, — понимают даже больше: если хозяйственник будет придерживаться всех инструкций и установлений, он ничего толкового не сделает. Как это ни парадоксально, только откровенные жулики умеют делать так, что у них с законом не бывает осложнений. Сейчас, сын мой, стараются воровать, так сказать, узаконенно. Для этого существует множество обходных путей. Я ж, однако, не воровал и, как ты верно изволил заметить, не для себя старался. Тот путь, на который толкнули меня строители, давно проторен, и не мной. Другим это сходило, а мне, как видишь… Появился борец за правду — товарищ Бодров. Увидел в Суржикове нарушителя законности. У него факты. А против фактов не попрешь. Надо отвечать. Отсюда можно сделать один вывод: не ходи по путям, проторенным другими, ищи свои. Как ученый, я это для себя давно определил, а как хозяйственник… Вот видишь, поддался.

Отец говорил это, постукивая толстым пальцем по краю стола, в интонации его сквозила ирония, и Виталий никак не мог определить его истинного настроения; ведь он помнил, как счастлив был отец, получив институт, верил — многое сможет теперь сделать, да и работал четко, держал все нити в руках, ни одно институтское событие не проходило мимо него, не ускользало от его пристального внимания; при внешней неспешности, даже вальяжности он умел поспевать всюду. Может быть, отец уверен, что самого худшего не произойдет?.. А если произойдет?

Вот тут-то Виталию и в самом деле становилось страшно; он хорошо понимал, что быстро прошел свой путь наверх благодаря не только своей работоспособности — ох, сколько работоспособных людей ничего не добиваются! — а и при помощи отца, который подвигал его со ступеньки на ступеньку тонко, ненавязчиво; все дела с Виталием решались, когда Суржикова-старшего, как правило, не было в Москве, но Виталий знал — все готовил отец.

Если произойдет? Это будет сильный удар.

И наступил день, когда должно было быть вынесено окончательное решение; заседание назначили на три часа дня, и к этому времени Виталий приехал в родительский дом, чтобы вместе с матерью ждать отца.

Клавдия Никифоровна была молчалива, замкнута, занималась на кухне своими делами, потом села к телевизору, включила учебную программу, там шла передача об Островском; Виталий посидел рядом с матерью, но не смог сосредоточиться, плохо понимал, что, собственно, происходит на экране, да он и смотрел рассеянно. Его воображению представлялся зал, похожий на тот, что бывает в народном суде, люди за столом во главе с председательствующим, а перед ними отец в качестве ответчика; но ему никак не удавалось представить его робким, покорно отвечающим на строгие вопросы; сколько Виталий помнил — отец всегда был уверен в себе, даже когда что-либо просил, это скорее походило на приказ. Что они могут ему сделать? Что?

В школе Виталий однажды завелся с учительницей физики; может быть, он вел себя слишком высокомерно, потому что дома начитался книг из отцовской библиотеки, знал физику прекрасно и щеголял своими знаниями. Учительница была молоденькая и своенравная, Виталий подкинул ей пару вопросов, она не сумела ответить, у нее не хватило ума сказать: «Это я вам объясню завтра…» Тогда Виталий бросил презрительное: «Сами не знаете, а учите». И началось: как контрольная — двойка, как домашнее задание — двойка. Отец взял его тетрадь, перелистал, сказал: «Ну, пойдем в школу, я на нее посмотрю». Они двинулись в приемный для родителей день: к физичке была очередь, родители подходили, говорили с ней ласково и заискивающе: еще бы — отметка шла в аттестат. Отец и Виталий выстояли очередь; отец положил перед учительницей тетрадь, сказал спокойно:

— Вы сможете на педсовете объяснить эти двойки?

Она вспыхнула, покраснела; не привыкла к такому тону: кинула взгляд на Виталия:

— Может быть, мы поговорим без вашего сына?

— Почему же? — усмехнулся отец. — Он ведь учится, а не я. И учится не только физике, но и справедливости.

— У меня есть свои резоны.

— А вот этого я не желаю слушать. Есть один резон: знания. Мы договоримся так: если вы поставите сыну отметку, которая не будет соответствовать его знаниям, мы будем ее опротестовывать. В качестве доказательства я предъявлю на педсовете эту тетрадь. Она пока полежит у меня. А с сегодняшнего дня он заведет новую.

Учительница расплакалась. Но отец даже не взглянул на нее, подтолкнул Виталия к двери и только, когда они вышли, дал сыну такой подзатыльник, что тот едва не ткнулся носом в фонарный столб.

— И вот что, паскудник, запомни: никогда не высовывайся ради бахвальства!

С того дня физичка ни разу не называла Виталия по имени, не отвечала на его приветствия, но в аттестате у него красовалось «отлично».

Виталий сидел рядом с матерью, по телевизору передавали «Новости», и в это время раздалось от порога:

— Почему же без света?

Сразу вспыхнула люстра, отец стоял в сером костюме с желтой папочкой в руках; он повертел ее и небрежно швырнул на диван.

— Ну, как? — выдохнула мать.

Он не ответил, пошел в ванную, пустил воду, стал мыть руки и крикнул:

— Ужасно есть хочу! Накрой, Клава, на стол.

Мать побежала в кухню и быстро оттуда вернулась с подносом. Отец снял пиджак, аккуратно повесил на спинку стула, сел за стол, сказал спокойно:

— Отвесили строгача. Рекомендовали снять с должности директора. Формулировка такая: за беззаконное использование государственных средств и нарушение партийной этики.

Николай Евгеньевич поел, отодвинул тарелку, задумчиво посмотрел на мать и Виталия, заговорил негромко:

— Ничего страшного не случилось. Можно жить, можно работать. Лабораторию у меня никто не забирает, знания тоже. Не будет только директорских хлопот. Суржикова в науке знают, и он в ней не исчезнет. Поэтому я бы хотел, чтобы наша маленькая, но сплоченная семья все понимала правильно: никакой катастрофы нет. Есть борьба, есть движение, и есть старая философская истина: поражения укрепляют дух, победы ослабляют. Вот это мы будем помнить.

Мать неожиданно метнулась к нему, обняла за шею, поцеловала.

— Я люблю тебя, Николай, — горячо прошептала она. — Я тобой горжусь.

Она произнесла эти напыщенные слова так искренне, что Виталий понял: она и в самом деле гордится сейчас отцом, и тот тоже это почувствовал, глаза его едва заметно повлажнели, но он все же справился с собой, сказал серьезно:

— Я от тебя другого не ожидал, Клава.

После этих слов отец спустил с плеч подтяжки, расстегнул ворот рубахи; чувствовалось, что напряжение, в котором он был последние дни, отпускает его, и Николай Евгеньевич расслабился, постучал полным пальцем по краю стола, сказал теперь уже весело:

— А не поехать ли нам, Клава, в Кисловодск? В марте там прелесть. Если Виталий пожелает… Давайте обдумаем этот вояж.

Мать рассмеялась, обрадовалась, заговорила быстро:

— Ну, конечно, конечно, поедем! Если удастся, в «Красные камни». Помнишь, Коля, как нам было там весело? Я очень, очень люблю Кисловодск.

А Виталий сидел и не понимал, чему они оба радуются: ведь пришла беда, отец потерпел поражение из-за какого-то мозгляка, которого подсунул ему Ворвань. Что бы отец с матерью ни говорили, как бы ни показывали, что им сейчас хорошо, на самом деле все ужасно скверно. Потеря директорского поста — дело непростое, многие сейчас захотят свести с отцом счеты, ведь в институте у него не только друзья, да и Виталий потеряет немало, до сегодняшнего дня кое-кто косо поглядывал на него, понимая, что голыми руками его не возьмешь, а теперь вот неизвестно, как все это для него обернется… Неужто эта отцовская бодрость не наигранная? Что-то трудно в это поверить. А может быть, пока работала комиссия, он устал от ожидания наказания, устал давать всевозможные объяснения и сегодняшнее решение воспринял как освобождение от всех волнений, от мучительной неопределенности. Во всяком случае, Виталию было не до веселья, он был зол, хотя и старался скрыть это, улыбался, говорил отцу ободряющие слова, тоже делал вид, что ничего особенного не произошло.

Виталий не пошел на другой день на работу, зная, что весь институт гудит, смакует новость; пусть выйдут пары, пусть охладятся страсти, а о том, что они бушевали в лабораториях, он догадывался по бесконечным звонкам, но не снимал трубки, потом вообще выключил телефон. К вечеру, намаявшись дома, решил: ну, вот сегодня и надо поехать к Скворцову, поговорить с ним с глазу на глаз, пусть уж все вертится в одном клубке, пусть все неприятности пролетят разом.

Он прикинул, когда Скворцов возвращается с работы, поехал к его дому, загнал машину во двор и поставил ее у арки так, чтобы никто не мог подъехать к подъезду.

Стоял вечер, насыщенный запахами талых снегов; в город днем врывались теплые ветры, огромные сугробы на газонах оседали под их натиском, дороги стали мокрые и грязные, но к вечеру подмораживало и в воздухе держалось что-то пьянящее, тревожащее душу.

Ждать Виталию пришлось недолго. Он увидел, как вспыхнули фары зеленых «Жигулей», чтобы высветить гладкую наледь под аркой, и тотчас погасли: машина осторожно въехала во двор и остановилась. Тогда Виталий не спеша вышел навстречу, почувствовав боевой холодок под сердцем; это ощущение знакомо было ему с детства, оно возникало всегда, когда он решался на драку, и сейчас он внутренне усмехнулся, вспомнив об этом.

Скворцов опустил стекло, высунулся из машины.

— В чем дело? — негромко спросил он.

— Придется выйти, — ответил Виталий.

Он стоял, широко расставив ноги, наблюдая, как Скворцов вылезает из машины; во дворе было светло от фонарей, и Виталий хорошо видел растерянность на лице Скворцова.

— Что случилось? — спросил Скворцов.

— Разговор пойдет об Анне, — сказал Виталий. — Странно, не правда ли, что мы до сих пор об этом не поговорили?

— Действительно, странно. Но в мире много странностей.

Тогда Виталий увидел — этот парень спокоен, никакой растерянности на его лице уже нет, он собран, уверен в себе: видимо, понял, что может сейчас произойти. Виталий молчал, и Скворцов спросил:

— Вам что-нибудь от меня нужно?

— Да, — твердо сказал Виталий. — Аня ушла из дому, но она могла бы вернуться. И вернулась бы… Но тут влезли вы и все к чертовой матери разрушили. Вам нравится разрушать?

— Честно говоря, нет, — ответил Алексей. — Но в этой истории есть и созидание. Вот это меня и утешает… Однако, я думаю, вы не только ради такой беседы явились сюда. Наверняка у вас есть дело.

— Есть, — кивнул Виталий. — Я решил затеять бракоразводный процесс и забрать ребенка себе. Не привык играть втемную и хочу, чтобы вы передали это Ане.

— Вот это уж нет! Это уж вы, Суржиков, сами. Если не желаете устно — есть почта. Такие вещи передают не через третье лицо.

— Я это к тому, чтобы вы лучше понимали последствия ваших поступков, Скворцов.

Едва Виталий это проговорил, как почувствовал — он оправдывается, и весь этот разговор показался ему каким-то ненатуральным, глупым, а главное, ненужным; у него не было никакой злобы к этому высокому парню, спокойно, без всякой боязни и даже без любопытства смотревшему на него. Негодование, вспыхнувшее в Виталии, когда он узнал, к кому ушла Анна, угасло и не возрождалось. Снова возникла тоска.

— Я представляю, я все очень хорошо представляю, — сказал Скворцов.

И этот его ответ, прозвучавший с сочувствием, совсем уж угнетающе подействовал на Виталия. Он горестно вздохнул, повернулся, сел в машину и, едва не задев зеленые «Жигули», выехал со двора: в зеркальце заднего обзора заметил, как Скворцов, широко расставив ноги, стоит посреди двора и наблюдает за отъезжающей машиной.

«Глупость какая… Мальчишеская глупость», — думал Виталий, выезжая на улицу.

Он ехал домой и размышлял: все разладилось в его жизни, все ему не удается, идет не так, как хотел бы; прежде знал твердо: если что решил — добьется, у него не бывало осечек, он умел не только взвешивать поступки, но и предвидеть их последствия, как они могут обернуться для него — так ему, во всяком случае, казалось, а сейчас… Вот уж верно говорят: пришла беда — отворяй ворота. Аня ушла, с отцом случилась непонятная глупая история, в результате которой он скатился вниз; какой-то рок навис над ним… И тут ему вспомнилась та быстрая, ловкая девчонка, которую он затащил к себе. «Экстремистка» — вот как он ее назвал про себя, она кинула ему в лицо наглые слова: «Ты слабак! Только слабаки прибегают к силе… Ты сдохнешь в одиночестве, я тебе это обещаю». Черт бы ее побрал, эту провидицу! Но, может быть, и в самом деле люди видели в нем не силу, а слабость, хотя сам он считал себя человеком крепким, да и многие из его старых приятелей говорили: «Виталий — молоток, любую стенку прошибет…» А вот не любую. Стоило ему один раз крепко споткнуться, и все начало рушиться. «Нет, — думал он, — я еще докажу… Я так просто не сдамся. Они все у меня еще попляшут». Но он и сам не знал, кому были адресованы эти угрозы…

Виталий приехал домой, и ему захотелось напиться; он никогда не пил прежде в одиночестве, сейчас достал бутылку виски, налил полстакана, взял кусок колбасы; выпил легко, не чувствуя, как обожгло горло, сразу стало легче дышать, он плюхнулся на диван…

Проснулся утром, лежа одетый на диване, голова раскалывалась, мучила жестокая изжога, во рту было пакостно; он встал, прошел в ванную, принял душ, но это не помогло.

Двое суток Виталий не выходил из дома, валялся на диване, спал… Проснувшись на третьи, увидел возле постели мать. Она грозно и вместе с тем сочувственно смотрела на него, потом вздохнула, сказала:

— Живо поднимайся, прими душ! Я пойду проветрю комнату. У тебя воняет, как в общественном сортире.

Его пошатывало и мутило, пока добирался до ванной; холодная вода ожгла тело, Виталий стоял под душем долго. «Черт с ним, схвачу воспаление легких и сдохну всем назло».

— Ты выйдешь наконец оттуда? — раздался властный голос матери.

Он вылез из ванны, долго растирался полотенцем, посмотрел в зеркало, увидел заросшую щетиной физиономию, и ему стало противно.

Когда он вышел из ванной, закутавшись в халат, то уловил дурманящий запах кофе; ему хотелось пить, и он направился на кухню.

Кофе был крепкий и горячий, он отхлебывал его, ощущая наслаждение, а мать сидела напротив, смотрела бдительно.

— Ты решил стать алкоголиком? — зло спросила она.

Он не ответил. Да и что он мог ей ответить? Ему на все было сейчас наплевать. Мать помолчала, ему почудилась в ее молчании угроза, и он не ошибся: едва допил кофе и отставил чашку, как мать, внезапно размахнувшись, влепила ему пощечину. Виталий едва усидел на стуле.

— Паразит, — жестоко сказала она. — Кто дал тебе право разводить такую слякоть?

— Но, мама…

— Что «но, мама»?

Он ляпнул первое попавшееся, чтобы хоть как-то найти себе оправдание:

— Аня нашла себе другого.

— Было бы смешно, если бы она этого не сделала. Да ты что, на самом деле? Звонят с работы. Все его потеряли, а он тут… Приложи холодное к щеке! Впрочем, — она встала, вынула из холодильника кусочек льда, — растирай, а то распухнет.

— У тебя тяжелая рука.

— А другие говорят — легкая. Стыд ты мой, стыд! Я думала, ты мужчина. Посмотри на отца. Посмотри внимательно, черт возьми! Он получил удар… Настоящий удар. Его сбили с ног, когда он поднялся на ту вершину, к которой стремился всю жизнь. Он запаниковал? Он распустил слюни? Черта с два! Он боец. Работник. Все, что у него есть, он добыл своими руками и умом. И отец всегда знал: можно надеяться только на себя. А ты? Тебя всю жизнь кормят с ложечки, а ты не умеешь даже как следует прожевать. Разве такая женщина, как Анна, может тебя любить? Стоит только удивляться, что она вышла за тебя замуж. Только полоумные дешевки могут идти за тобой в постель… Это же позор, позор, что ты не оказался способным даже сохранить семью! — Она приподняла свою пухлую руку, на которой сверкнул фиолетовый камень. Виталий подумал: она опять его ударит, — и отшатнулся. — Что ты вздрагиваешь? Мне надо было бить, сечь, пороть тебя в детстве, а я нянькалась с тобой. Вот и расплачиваюсь. И слушай меня внимательно. Ты сейчас же пойдешь на работу! Никогда больше не будешь опускаться до подобного свинства, какое я застала в этом доме. Об Анне забудь. Ты потерял ее и должен с этим примириться. Ладно, ты приобрел опыт, теперь знаешь, что такие женщины не для тебя. Найди себе женщину более покладистую. Может быть, еще не поздно построить новую семью. Если же ты не сумеешь взять себя в руки, то мы с отцом… ты слышишь? Мы с отцом, — подчеркнула она, — откажем тебе в помощи. Нам нужен настоящий продолжатель рода, полноценный мужчина, а не такая лужа, которую ты сейчас являешь собой. Ты внимательно меня выслушал?

— Да, мама, — покорно ответил Виталий.


Ворваня назначили исполняющим обязанности директора института; исполнять обязанности он будет до выборов — таковы порядки в академии, потом станет полноправным хозяином; впрочем, это все условности, хозяином он уже стал. Аня думала, он просто переведет свою лабораторию в институт и там, в новом помещении, они продолжат исследования, но все стало поворачиваться иначе. Ворвань пригласил ее к себе, уже в директорский кабинет, просторный, хорошо обставленный, светлый и удобный; у Суржикова был вкус и, когда он подбирал мебель для кабинета, то, говорят, вникал в каждую мелочь. Аня прежде заглядывала сюда вместе с Виталием и сейчас заметила: Ворвань, как новый хозяин в кабинете, ничего не изменил.

Ворвань расхаживал по ковру, из рукавов черного пиджака высовывались белоснежные манжеты и волосатые запястья; широко улыбаясь, показывая крепкие ровные зубы, говорил:

— Вот что, Анна Васильевна, мы организуем новую лабораторию. Ставки есть. Основу ее составит ваша группа. Займетесь рентгеноструктурным анализом. Методики у вас отработаны, и я в вас верю. Дела сейчас заварятся круто. Ну, да вы легкой жизни никогда не искали. Приказ о назначении вас завлабом я отдам сегодня. Потом проведем через ученый совет.

Он остановился, передохнул и еще шире улыбнулся:

— Вот что еще… Под лабораторию я вам выделю две комнаты: тридцатую и тридцать первую. Хорошие комнаты. Будет тесновато, но при нашем общем дефиците площади, сами понимаете. Там сейчас расположилась бухгалтерия. Я нашел для них место. Правда, они бурно выражают недовольство. Перетерпят. Институт для научных работников, а не для чиновников. Они сейчас переселятся, но вы все-таки сходите, посмотрите. Только поопасайтесь их гнева.

Аня сама потом удивлялась, что восприняла все это спокойно, может быть, потому, что слишком много в последнее время у них в лаборатории говорили о переменах, и, когда они случились, никто не удивлялся, все к ним были готовы. Аня знала — лабораторию повести сумеет, ведь у нее была довольно большая группа, и она давно научилась четко распределять работу среди сотрудников. А что касается идеи, то в них недостатка не было; главное направление в свое время обосновал Ворвань, потом уже пошли подробные разработки.

— Ну, удачи вам, Анна Васильевна, — сказал Ворвань и протянул руку.

Однако, когда Аня уже шла к выходу, он, роясь в бумагах на столе, не поднимая головы, спросил:

— А что, Анна Васильевна, с Виталием вы так и не съехались?

Ее передернуло от этого вопроса, и она быстро ответила:

— Нет!

Наверное, она сказала слишком резко, потому что Ворвань удивленно посмотрел на нее и тут же мягко пробормотал:

— Ну, извините… извините. Это я так… любопытно.

Но Аня поняла: он отлично осведомлен, как обстоят у нее дела с Виталием, и спросил об этом, конечно, не зря. Скорее всего хотел посоветовать, чтобы она окончательно уладила свои дела с Суржиковым-младшим: Ворваню нужно, чтобы у нее была чистая характеристика, но, услышав ее резкий ответ, видимо, передумал давать советы…

А на следующий день она встала с головной болью, поехала в лабораторию. Там шел демонтаж оборудования, его должны были перевезти теперь в новое помещение; приборы хрупкие и дорогие, и Анне надо было следить самой, как их разбирают и упаковывают. Слесари у них скверные, за работу, которую они и так должны делать, выпрашивают спирт; сколько об этом шумели, говорили — ни черта не помогает; однажды Аня побежала жаловаться к главному инженеру, тот ее внимательно выслушал, посочувствовал и тут же дал совет:

— А вы им, Анна Васильевна, все же спирту дайте. А то ведь ничего не сделают. Это я вам точно говорю. Я тут бессилен. Хорошего слесаря для института днем с огнем не найдешь. Все хорошие на заводах. У нас же те, кого оттуда повыгоняли. Есть даже из жилуправления. Что делать? Вы им только сначала посулите, а дайте после того, как закончат. Иначе перепьются раньше времени.

Аня вошла в комнату, когда работа шла вовсю, трудилось довольно много народу, сначала она удивилась — откуда столько набралось, потом вспомнила: вчера один из новых аспирантов, высокий, широкоплечий парень из Грузии, пообещал привести своих товарищей, заверил: «У меня тут, в институте, земляки есть. Все будет сделано, Анна Васильевна!»

Аня направилась в дирекцию: нужно было подписать целую кипу бумаг. Но до дирекции не дошла, ее окликнули. Андрей Бодров приближался к ней, торопливо семеня ногами, ей даже показалось, они у него заплетаются. Вид у Бодрова был нездоровый, на лбу и на щеках выступили пятна.

— Я к тебе! — крикнул он еще издали, а когда подошел, дернул себя за галстук, да, видимо, очень сильно, потому что сразу же вытянул шею, тут же пригладил лацканы кожаного пиджака.

«Ну вот, — подумала Аня, — конечно же, у него что-то случилось. Сразу я и понадобилась».

— Здравствуй, — сказала она. — Вид у тебя далеко не победительный.

— Не надо издеваться, хорошо? — тихо сказал он. Ане сразу стало его жалко, все-таки у него двое детей, он из кожи лезет, чтобы как-то упрочиться в жизни.

— Хорошо, — согласилась она. — Тебе нужен совет или помощь?

— Не знаю, — сказал Бодров и вздохнул. — У тебя есть пять минут?

— Если они тебе так нужны, то есть.

Они неторопливо пошли рядом по коридору.

— Ну, рассказывай, — приободрила она.

— Боюсь, ты оказалась права, — сказал он, и чувствовалось, ему нелегко дались эти слова. — Ворвань откомандировывает меня на полгода в Тулу. Говорит, нам нужен их опыт. Но тут что-то не то… Я помню твои слова. Помню, как ты говорила: он от меня избавится. Может быть, он тебе сам об этом сказал?

— Ты с ума сошел! — воскликнула она. — Разве Ворвань будет этим со мной делиться? Просто об этом мог бы догадаться любой, кроме тебя.

— Неправда! — Он остановился, и лицо его зло перекосилось. — Он к тебе особо расположен… Особо! воскликнул Бодров. — Ты получаешь лабораторию. Ты! А не я! Хотя мне было обещано… Ты хочешь сказать: все это просто так? Да?

Аня даже не рассердилась, таким он показался ей жалким, она только усмехнулась:

— Прежде я думала, ты просто глуповат, а теперь вижу — ты еще и испорченный мальчишка.

— Ладно, — сказала Бодров, стиснув зубы, пытаясь сдержаться. — Ладно, — повторил он уже спокойнее, — я шел к тебе не ругаться.

— Тогда выкладывай, с чем шел.

— Ты имеешь на него влияние. Я не могу в Тулу… У меня семья. Это мотаться между двумя городами, жить на два дома. И потом… потом. Я ведь теперь понимаю: командировка — только повод. Потом он придумает что-нибудь другое… Ну, поговори с ним, очень тебя прошу, поговори. Он послушает тебя…

Но Аня твердо знала: начни она этот разговор, Ворвань ее просто-напросто оборвет и скажет — это не ее дело. Он нашел один из вариантов избавиться хоть на время от Бодрова, причем никто придраться не сможет. Научная командировка — это благородно. Тут возможна и совместная работа. Во всяком случае, Андрей Бодров не будет крутиться перед глазами, а сторонники Суржикова воспримут это хорошо, их не так уж мало в институте, когда-то именно Суржиков комплектовал ученый совет, и многие из его членов обязаны бывшему директору. Ворваню надо продолжать вести свою игру, показывать, как он ратует за Суржикова, ведь он отдал ему не лабораторию, а целый отдел. Но как это объяснить Бодрову?

— Знаешь, Андрей, — тихо сказала она, — ничего из этого не выйдет. Ему нужно, чтобы ты хоть на какое-то время исчез из института… Я ведь тебя действительно об этом предупреждала. Ты не поверил. Поверь хоть сейчас… А если не хочешь в Тулу, попытайся найти место. Но я не очень уверена, что тебя допустят к конкурсу где-нибудь в другом институте. Никому не нужны склочники, все хотят жить спокойно…

— Но разве я склочник? Правота-то на моей стороне. Суржикова ведь сняли.

— Ну и что? Его сняли, но он остался. Попроси Ворваня сам: пусть он позаботится, чтобы тебя вернули в лабораторию Суржикова. Но я сомневаюсь, что он за это возьмется.

— А ты говорить с ним отказываешься?

— Бесполезно.

Тогда Бодров шагнул вперед, преградил ей дорогу; щеки его задрожали, глаза стали маленькими, словно мгновенно опухли веки, он так сжал кулаки, что она подумала: он может ее сейчас ударить.

— Ты, — не проговорил, а прошипел он. — Ты! Я когда-то… Я думал. Только ты поймешь… только… А ты, как и он, как все они… Ты выскочила замуж за этого подонка Виталия, потому что у него папа. А когда этот самый папа задымился… Ведь я его поджег! Я по-честному, в открытую! Он задымился, и ты этого Виталия бросила. Ты его турнула! Ну, теперь скажи мне еще раз: ты — светлый огонек, а я — мутная дрянь, которая лезет не в свои дела. Ну, скажи! Ты посмотри на себя! Посмотри! — вскрикнул он, губы его скривились. — Все вы… — выдохнул он, махнул рукой и пошел от нее, все убыстряя шаг.

Она понимала — это был приступ отчаяния, понимала — все сказанное им несправедливо, хотя ее поступки можно истолковать и так; ей хотелось окликнуть его, остановить, сказать, что, если уж он дошел до такого состояния, она и в самом деле пойдет к Ворваню, будет его упрашивать, умолять, но не могла произнести и слова, голова кружилась, она сделала нетвердый шаг, чтобы прижаться к стене.

Сколько Аня так простояла, не помнила, ее окликнула секретарь директора:

— Анна Васильевна! Что с вами? На вас лица нет!

— Голова, — прошептала она. — Боль… ужасная боль…

— Идемте!

Секретарь была крепкая женщина, закинула Анину руку себе за шею, обхватила ее за талию и так доволокла до приемной, усадила на диван, кинулась к столу, достала таблетки, налила воды в стакан.

— Выпейте! Может, «скорую» вызвать?

— Нет, нет, не надо.

Аня взяла сразу две таблетки, разжевала их, прикрыла глаза, откинулась на спинку стула.

— Сейчас пройдет, — прошептала она.

Перед глазами все еще стояло перекошенное от бессильной злобы лицо Андрея Бодрова, и звучали слова, летящие плевками ей в лицо. «Как же так можно? — думала она. — Так беспощадно, так зло…»

Аня почувствовала себя беспредельно усталой, совсем разбитой, угнетенной; уж очень много сразу на нее навалилось, будто гигантская глыба обрушилась на плечи и придавила к земле, а она дергалась под ней, пытаясь выползти; ей было больно и тоскливо, и она едва сдерживалась, чтоб не расплакаться.

«Алешенька, — мысленно прошептала она. — Да я брошу все к чертям! Всех этих суржиковых, ворваней, бодровых, всех, всех. Брошу и буду только с тобой… Только с тобой!» От этой мысли ей стало легче, она прижала пальцы к вискам, открыла глаза. Секретарь печатала на машинке и поглядывала на нее. Аня встала, надо было идти…

Когда она возвращалась в свою лабораторию, ей навстречу выполз из холла Сенька Верста — так звали одного из институтских слесарей. Он был и в самом деле высок, широкоплеч, носил большие очки, его легко было принять за научного сотрудника, даже халат на нем был новый, синего цвета. Сенька дыхнул на нее перегаром, сказал ласково:

— Перетаскиваться сегодня будем, Анна Васильевна? К вашим услугам. Три пузырька этанольчика, в смысле ректификата. Это уж по знакомству.

Ее вдруг взорвала его кривая наглая ухмылка. Аня сделала шаг в сторону, чтобы обойти его, бросила резко: — Обойдетесь!

— Уж никак, Анна Васильевна, — снова ухмыльнулся Сенька. — Приказ, конечно, есть. Но ведь мои ребята и уронить что-нибудь могут. Это подороже станет, чем три пузырька.

— А ваши ребята, — зло сказала она, — перетаскивать не будут. Не допущу! Советую: загляните к нам в лабораторию, посмотрите, какие люди там у меня трудятся. Еще одно слово — и я кликну их. Сведут к дружинникам. За счастье будете считать, если только пятнадцатью сутками отделаетесь. Вот так-то!

В это время она услышала покашливание за спиной, обернулась и увидела Ворваня. Он подошел к ней, сказал сурово:

— Это не ваши заботы, Анна Васильевна. Всего на себе не утащишь. Я отдам распоряжения. А вы садитесь-ка за обзор. Пока слесари переносят приборы, чтобы я вас тут не видел…

И произошло нечто необычное: будто рядом ударила беззвучная молния и магниевой вспышкой высветила неподвижные глаза Ворваня, его лицо, черные волосы и черный костюм, и при этой вспышке Аня словно бы заново увидела этого человека; все как-то объединилось вместе: и недавние выкрики Бодрова, и гнев Алеши, когда он с яростью говорил, что из-за таких вот, как Ворвань, они уродуются на заводах, что-то еще, давно в ней копившееся, и она вдруг вскрикнула:

— К черту!

Ворвань отшатнулся от нее.

— К черту! — еще раз в гневе повторила она. — Я немедленно уйду из института… Немедленно! Если вы еще раз позволите себе командовать… Если вы… — Она чуть не задохнулась, увидев, как почему-то вприпрыжку, словно спасаясь, бежит от них по коридору Сенька Верста. — Почему вы бросили под колеса Бодрова?.. У него двое детей, у него семья… Это ведь вы, вы заставили его писать на Суржикова. А теперь он вам не нужен? Если вы его вытурите в Тулу, я и часу не останусь здесь…

Она отчетливо увидела испуг в его черных, непроницаемых глазах; наверное, Ворвань не только не ждал от нее такого, но никогда не слышал подобного, привык — все ему сходило с рук.

— Успокойтесь, — проговорил он.

Но она уже поняла, почему так разбушевалась, она помнила, каким Алеша был в гневе, и почувствовала: а ведь он ей не простит, если она не кинется на защиту Бодрова… она это хорошо почувствовала.

— Я не успокоюсь, пока не услышу от вас, что Бодров остается в институте!

Она прекрасно понимала, какими неожиданными для Ворваня были ее слова, в них были непримиримость и отчетливая угроза публичного скандала, а этого такие, как Ворвань, боятся, их битвы всегда скрыты внешней добропорядочностью. Аня сразу ощутила — попала в цель.

Ворвань тяжело сглотнул, сказал:

— Хорошо. Он останется в институте.

«Вот так-то!» — подумала она и отвернулась от Ворваня.

Загрузка...