Он ощутил усталость мгновенно, как только окружавшие его люди пришли в радостное возбуждение. Алексей видел — они кричат, хотя не слышал их слов; его толкали в плечо, пожимали руку, а он тупо смотрел, как вращались валки и величаво плыла меж ними полоса, свертываясь в рулон в конце стана, при свете прожекторов сталь синевато поблескивала. Алексей так устал, что хотелось тут же, прямо у пульта, лечь на пол, но он увидел, как бежит по пролету директор, живот у него, обтянутый свитером, колыхался. Директор чуть не сбил Алексея с ног, обнял, уколол щетиной: его, видимо, подняли с постели, и он не успел побриться, от него пахло мятной зубной пастой.
— Ну, Алексей Петрович, ну, дорогой! Ни тебя, ни твоих ребят не обижу! Орлы! Как есть орлы!
Мясистое лицо директора начало расползаться перед глазами, Алексей успел подумать — сейчас упаду, но, наверное, это поняли и другие: Гоша Белозерский подхватил под руку:
— Плохо, шеф?
У Алексея не было сил даже ответить.
Директор засуетился:
— Давайте в мою машину. Отоспитесь. А в четыре — торжественный пуск, потом пируем.
Во дворе ему сделалось легче. Светало. Алексей, прикрыв глаза, жадно вдохнул свежий воздух. Едва он с ребятами вышел из проходной, как увидел лес: снег лежал кое-где на ветвях темных елей, а за елями — знакомые изломы гор, но на них не было снега: темно-серые отвесные плиты, отполированные ветрами, и там, где они соприкасались с небом, пролегала зубчатая едва приметная линия — отблеск лучей встававшего за плотными облаками солнца. Ему показалось — световая линия издает звук, какой издают высоковольтные провода; эту музыку не каждый умел слушать. Алексей Скворцов умел, в звуках, идущих от гор, улавливал зов пространства и сейчас сразу почувствовал, как жаждет покинуть эти места. Ему вовсе не нужно торжество, пусть празднуют монтажники, заводские ребята, — они тут бились с новым станом целый год и так сумели напортачить, что Алексей со своими чуть не чокнулся, пока не докопались до сути… Конечно, он здесь, в Засолье, все равно чужой; заводские сегодня станут говорить речи, потом за длинным столом в местном ресторане «Лада» поднимут тост за Скворцова и его группу, а через неделю забудут, кому они обязаны. В газетах напишут: стан пустил завод, хотя директор не поскупится, отвалит группе столько, что монтажники заскрипят зубами от зависти, и объединение не поскупится — все ведь понимают, что значит уложиться в срок. А у них стан пошел на две недели раньше, хотя еще три месяца назад все казалось безнадежным. Но разве дело только в этих деньгах? Алексей приехал сюда, выручил, и делать ему здесь больше нечего.
Всю дорогу, пока ехали к гостинице — старому, обветшавшему зданию, где каждому из его группы отвели номер, а для него расщедрились на полулюкс с цветным телевизором, Алексей не мог оторвать глаз от световой полосы, окаймляющей горы.
Когда они выходили из машины, Гоша Белозерский участливо спросил:
— Тебе помочь?
— Не надо, отлежусь.
Алексей принял душ, забрался в постель и усмехнулся. Вот ведь какая странная вещь: ребята его работали почти сутки, не вылезая из цеха, потому что он твердо ощутил — сегодня они все закончат и нельзя останавливаться, он знал — этот яростный рабочий азарт передался всем ребятам, и если нужно было бы работать еще пять-шесть часов, никто бы не ушел со своего места, и у него бы хватило сил, но стоило ему увидеть — дело завершено, как тотчас и силы оставили. Он прикрыл глаза, и сразу в темноте замельтешили странные схемы, обрывы, горящие цветные провода, начал метаться от удушливого запаха гари, хотелось вырваться из этой темноты, но его давило к земле, и он покорился… Алексей проспал часов шесть; когда проснулся, пружинисто вскочил, сразу почувствовал, как напряглись мышцы: подошел к окну, отдернул бархатную штору и снова увидел за поселком горы. Он думал — полоса, окантовывающая их, исчезла, но она существовала, отделяя вершины от тяжелого, непроницаемого неба. И снова он услышал странный звук, идущий от этой полосы, и улыбнулся, может быть впервые за множество последних дней, потому что решил: сегодня же будет в Москве, вот соберется и сразу же двинет в аэропорт…
Ведь здесь он не жил, а весь растворился в работе, знал — только его группа может пустить этот проклятый стан. Алексей вспомнил печальные глаза Белозерского, в которых заледенело отчаяние, когда по прибытии в Засолье пришли они в новый цех и увидели, что там творится: из-за какого-то олуха прорвало трубу в маслоподвале, почти все системы вышли из строя, хорошо еще, что не было взрыва, а он вполне мог бы быть. Воду откачали, за дело принялась аварийная бригада, но стоило включить стан для холостой обкатки, как чуть не начался пожар.
— Они так тут напутали, — сказал Гоша, — что легче новый стан поставить, чем решать этот кроссворд.
Белозерский тут же сцепился с монтажниками и проектировщиками, которые начали поучать, как надо решать эту задачу, он зашелся в истерике, и когда, вальяжно переваливаясь, пришел директор, Гоша и на него накинулся, вопя, чтобы вся эта шатия-братия убиралась к чертовой матери, а то он немедленно улетит в Москву.
— Уймите его, — попросил директор.
Но Алексей знал: надо дать Гоше выкричаться, тогда он успокоиться; тут и не такой придет в отчаяние; теперь ковыряйся во всех системах, тресни, разбейся в лепешку, а через четыре месяца стан должен начать давать холоднокатаный лист, иначе всей группе — грош цена.
— Мы начнем завтра. Сегодня отдых. Все, — сказал Алексей директору, и тот понял, хотя сам был накален, только попросил:
— Но мы с вами, товарищ Скворцов, должны поговорить сегодня.
В гостинице Белозерский устроил еще больший тарарам, он теперь кидался на Алексея, упрекал — тот втравил его в эту проклятую жизнь, и вот мотайся по разным богом забытым местам, имей дело с кретинами, которые ничего не понимают ни в электротехнике, ни в автоматике, ни в прокатных станах, да ему на заводе почет, все с ним «пожалуйста да пожалуйста», а тут… Алексей знал, Гоша прав, у него золотые руки и ясный ум, ему везде цена высокая, а та жизнь, в которую Скворцов втащил этого стройного парня с соломенными волосами, сделала из Белозерского бродягу: он был, как и Алексей, холост, квартира в Москве запущена, на кухне стояли грязные банки, обои выгорели так, что не поймешь, какого они цвета: берлога, а не жилье. Белозерский орал на всю гостиницу, чтобы его немедленно везли на аэродром.
Алексей согласился:
— Ладно. Завтра уедешь.
С директором он встретился в тот же день у себя в номере, говорил с ним спокойно, но твердо:
— Мы приехали и сделаем все, что можем. Но пусть никто моих ребят не трогает. У них повышенное самолюбие, как у всех стоящих мастеров. Это надо понимать.
— Я понял, — ответил директор.
Он действительно понял, однако же другие не понимали, смотрели на них, как на заезжих гастролеров, а на самом деле люди его группы жертвовали многим. Кроме Алексея, еще Гаврилов и Сытин были кандидатами наук, они могли бы получить лаборатории в институте, могли корпеть над какой-нибудь ерундой и жить спокойно, но они выбрали скитальческую жизнь, полную неожиданности и риска, как выбрал ее Гоша Белозерский и другие ребята, у кого особый талант — ощущать любой механизм, как свое детище, в которое ты вдохнул жизнь. Людей в группу собирали долго и тяжело. Каждый стоит как работник иногда целого институтского подразделения… Да, конечно, не все понимают: тот, кто жертвует многим и знает цену своему мастерству, не может смириться с несвободой или зависимостью от других, не способных на самоотречение во имя дела. Ведь большинство живет не так, как они, большинство живет оседло, приноравливаясь к обстоятельствам…
Но Белозерский не уехал, он явился на следующий день в отличном настроении, сказал:
— Размотаем этот кроссворд, а то всякая сволочь будет думать, что мы трепачи.
Алексей решил: Гоша, как всегда, пошумел и отошел, но вечером узнал, в чем дело, и испытал огорчение.
В день приезда Алексей заприметил в гостиничном буфете невысокую черноглазую женщину, подсел к ней, легко заговорил, она сообщила ему, что работает на областном радио, здесь в командировке, готовит серию репортажей, будет жить при заводе долго, тогда Алексей без труда договорился о вечерней встрече. Он прождал ее полтора часа в холле на втором этаже, решил, этого ей не простит, время для него — богатство, даже больше, чем богатство. Она позвонила ему сама через два часа, но Алексей не стал с ней говорить, она позвонила еще, он опять положил трубку. Алексей решил ее выдержать как следует — женщина, которая связывается с таким типом, как он, должна быть приучена к точности. Но на следующий вечер Алексей увидел ее в «Ладе» вместе с Белозерским; они подошли к его столику, Гоша был в новенькой синей курточке — такую можно было купить только в валютке, приглаженный, с горячими от ликования глазами. Алексей пригласил их, но посидел немного, ушел, упрекая себя за то, что неправильно вел себя с женщиной: может быть, у нее была веская причина для опоздания. Однако же огорчения были недолги, так как вскоре открылось: девица — пустышка, любит выяснять отношения, и Гоша маялся, не зная, как от нее избавиться; в группе подначки над Белозерским и разговоры об этом стали хорошей разрядкой в минуты полной усталости…
Алексей внимательно оглядел номер, оглядел так, будто только сейчас вошел в него, а не прожил здесь три с лишним месяца, увидел его аляповатое убожество: бархатные портьеры, тяжелые стулья с затертой обивкой, видимо, прежде красной, а теперь имевшей темно-бурый цвет; трюмо, телевизор на тумбочке, старый китайский ковер фисташкового цвета; наверное, в этом номере поставили мебель в шестидесятые годы, да так и не меняли. Нельзя сказать, что он в гостинице жил, он приходил сюда изнуренный работой в цехе, принимал душ, ему едва хватало сил, чтобы добраться до постели, иногда приходил ночью, иногда на рассвете, как сегодня. Начинали они с неудач: когда возились в одном из отсеков маслоподвода, внезапно завалило троих, Суркову сломало ногу, Алексей разорвал свою рубаху, наложил ему тугой жгут; Гоша костерил на чем свет строителей, охрип от ругани; они пробыли в завале несколько часов, пока их не вытащили. Сурков почти месяц провалялся в больнице, его очень не хватало… После того, как Алексей сам отвез Суркова в больницу, пошел к директору, потребовал, чтобы составили акт о скрытых недоделках — пусть строители все проверят. Директор мялся, ему не хотелось заводиться с трестом, ведь он сам подписал приемку цеха, но Алексей пригрозил: сообщит в Москву, приедут контролеры. Директор насупился, после встречал Алексея и его ребят мрачно, но они уже влезли в работу, и наплевать было, кто к ним как относится… Ладно, теперь дело сделано, пройдет время, и уже в Москве, когда они начнут писать отчеты, им покажется, как это бывало не раз: никаких особых сложностей не испытали, все теперь встало на свои места, стан дает ту сталь, которую от него ждали; эта гигантская машина длиной почти в четыреста метров заработала нормально, как ей и полагалось работать…
Алексей взглянул на часы: всего лишь двенадцать. Если собраться, быстро взять такси, то можно успеть на самолет в тринадцать десять, два часа с небольшим лету — и он в Москве. Да и не надо будет слушать торжественных тостов, обниматься с заводскими, многие из них в душе люто завидуют им… Он снял телефонную трубку, набрал номер Гоши, тот ответил сонно:
— Да, шеф.
— Извини, старина, хочу в Москву. Надо лететь немедленно. Не сможешь добыть телегу?
И сразу же голос Белозерского просветлел:
— Постараюсь. Тут с телерадио на пуск приехали, у них две «Волги» и «газик». Через полчаса спускайся, шеф, телега будет, — уверенно пообещал Гоша.
Алексей позвонил дежурному по гостинице, сказал, чтобы немедленно приняли номер и выписали счет — он уезжает, после уложил вещи в чемодан.
«Волга» и в самом деле стояла подле подъезда, Гоша о чем-то разговаривал с шофером; увидев Алексея, выскочил из машины навстречу.
Когда самолет взлетел и накренился, делая разворот, Алексей увидел сверху Засолье: кривые улочки со старыми домиками, их обрамляли строгие кварталы новых домов; река, три моста через нее, пруды и завод, как огромный распластавшийся краб с черной полосатой спиной и двумя вытянутыми белыми клешнями, — так выглядели новые цехи, примыкающие к лесу, и дальше — горы. Теперь они были темными, насупившимися, местами лежал снег, но световая полоса все еще существовала, ее было видно сверху; вдали, где горы сливались с небом, укрытым серой наволочью, полоса искрилась тихим сиянием. Алексей оторвался от иллюминатора, прикрыл глаза; два с половиной часа покоя, можно было хотя бы привести в порядок мысли, мучавшие его…
За день до отъезда в Засолье он караулил Анну в вестибюле института. На улице шел дождь, Алексею пришлось жаться к колонне, чтобы его не снес поток сотрудников, текущий к выходу; в этом огромном доме на набережной разместились два исследовательских института, выход же был один, и в конце рабочего дня вестибюль напоминал станцию метро в часы пик; в этой толпе легко прозевать Анну. Когда людской поток начал редеть, Алексей уже решил, что проглядел ее, но тут уже увидел, как Анна спускается по лестнице, готовясь раскрыть японский зонтик. Он быстро шагнул, взял ее за локоть, заскрипела мягкая кожа синего пиджака, в глазах Анны сначала мелькнула настороженность, потом она рассмеялась — Алексею всегда нравилось, как она смеется: чуть запрокидывая назад голову, обычно строгие глаза мягко блестят, и в них сразу открывается беспечная глубина.
— Ты меня ждал?
— Конечно. Я послезавтра уезжаю.
— А мне кажется, ты совсем перестал жить в Москве.
— Я тебя подвезу. Тогда не нужен будет зонтик.
Алексей выскочил под дождь, домчался до стоянки — парковаться возле института было трудно, машины ставили даже на тротуар, но многие уже уехали, потому он легко развернулся, подрулил к подъезду. Анна сбежала вниз, походка у нее по-прежнему была легкая, словно она не касалась туфлями ступенек лестницы, а пролетала над ними, он это заметил — быстро села в машину. Над Москвой-рекой бушевал дождь, под ним неторопливо и гордо двигалась баржа со щебнем.
— Куда тебя везти? — спросил он.
— К маме.
— Ага, — кивнул он. — Значит, говорят правду: ты ушла от Суржикова?
— Значит, правду, — спокойно, даже, как показалось ему, с веселой ноткой ответила она.
Алексей ехал по набережной, он любил эту дорогу, здесь всегда было просторно, даже в такие послерабочие часы машины ездили редко.
— Что же ты не спрашиваешь, почему? — сказала Анна.
— Разве это важно?
— Во всяком случае, всех интересует именно это.
— Меня интересует другое.
— Лешка, Лешка! — снова рассмеялась она и внезапно поцеловала его в щеку. — Но ты же сам виноват. Ты меня бросил. Очень нагло бросил.
— Об этом мы уже говорили. Сына взяла с собой?
— Да, сына взяла с собой. Почему ты не захотел на мне жениться?
— Потому что был дурак.
— Ты и сейчас дурак: стал меня разыскивать после того, как до тебя докатились слухи. Когда они до тебя докатились?
— Сегодня.
— Вот видишь! А теперь ты уезжаешь. И я не смогу тебе рассказать, как я решилась уйти.
— Я все равно не пойму. Я твоего Виталия плохо знаю.
— Он учился вместе со мной на одном курсе. Да и в институте…
— Ты же знаешь, сколько я бываю в институте, — резко сказал Алексей. — Директорский сынок. Пошел он…
— Зачем ты меня сегодня разыскивал? Только узнать: правда ли, что я решилась уйти навсегда?
— А ты решилась?
— Я ведь не люблю поворачивать обратно.
Алексей знал, как она упряма, сам убеждался в этом не раз.
— Ну, вот мы и приехали, — сказала она. — Когда ты вернешься, давай встретимся.
— Разве я не могу к тебе подняться?
— Нет, — сказала она, и глаза ее потемнели. — Я тебе еще ничего не простила, хотя много о тебе думала. Пока! — И снова поцеловала его в щеку.
Анна шла к подъезду под зонтом; волосы, падавшие на плечи, покачивались в такт шагам, он знал, какие они мягкие, легкие, текут сквозь пальцы, словно темно-золотистый поток, отдающий слабую прохладу; капли дождя попадали ей на джинсы, протертые до голубизны на сгибах; тоска возникла в нем. И в самом деле дурак, что упустил в свое время Анну, не маялся бы так нынче, но в ту пору Алексей мало о ней думал. Отец гонял его по заводам с такой беспощадностью, что он порой и себя-то не помнил от усталости… Да, это было четыре года назад; вернувшись из очередной поездки — почти год он со своими ребятами сидел на «Азовстали», — он ей позвонил:
— Здравствуй, Аня, я вернулся.
— Ты вернулся? А я вышла замуж.
— И за кого же?
— Его фамилия — Суржиков.
— Господи! Ему же за шестьдесят.
— Я вышла замуж за его сына.
— Решила стать родственницей директору?
— Я сейчас положу трубку.
— Я не хотел тебя обидеть, извини.
— Ты меня обидел. Но не сейчас…
Он долго, очень долго ее не видел после того телефонного звонка, старался вытравить все из памяти: она вышла замуж, и у нее своя жизнь, в которую нельзя вмешиваться. Конечно, он виноват перед ней, но гордость и обида не позволили ему признать это, он просто решил вычеркнуть ее из своей жизни — и все, потому что был молод и заносчив. Эта девочка со строгими глазами и мягкими волосами должна была доказать свою преданность, она могла подождать, даже обязана была, и потому в городе на Азовском море он был с другой, оказавшейся примитивной стервой, умеющей преданно смотреть в глаза.
Пожалуй, в нем тогда больше бушевала не молодость, а гордыня, потому что перед ним, мальчишкой, ломали шапку седые люди: спаси, выручи, а он и в самом деле был редким мастером, он умел то, чего не знали даже некоторые из опытнейших специалистов, прошел тяжкую школу у отца… Это было почище, чем институт, да и ни один институт не сумеет дать всего, что нужно специалисту и что приобретается только своим опытом. Ему подавали к гостинице машину, молились на него как на бога, а такому все дозволено, такого обязаны ждать. Но оказалось: ни черта не обязана, плевать Анна хотела, какой он специалист, она увидела в нем низкопробного обидчика, насулившего златые горы, а потом предавшего ее; она не только узнала об этой его стерве, но и поговорила с ней и только тогда решилась на замужество… Когда он с Анной познакомился, она казалась совсем девочкой, хотя училась на третьем курсе; Алексей в то время заканчивал дипломный проект; он встретился с ней в одной шумной компании, где пели какие-то барды под гитару, вытащил ее из душной, провонявшей табаком комнаты, и они всю майскую ночь бродили по улицам… Что толку вспоминать, как они встретились, ведь было самое главное — они уже решили пожениться, а Алексей исчез почти на год… Разве после этого Анна не имела права поступать так, как хотела? Он не знал, что может быть так больно, когда женщина отвечает: «Ты вернулся? А я замуж вышла». Чтобы заглушить эту боль, он твердо решил: никогда не встречаться с ней; наверное, так бы и было, но четыре года назад его группу прикрепили к институту, где работала Анна. Правда, их сектор был на особом положении, он и директора-то Суржикова видел всего несколько раз, он и его ребята, так же, как и другие научно-инженерные группы, жили в институте своей отъединенной, замкнутой жизнью, мало с кем общаясь. Но Аню встречал и был спокоен, а может быть, ему только казалось, что он спокоен… Во всяком случае, когда узнал — она ушла от Суржикова-младшего, — много думал о ней, несколько раз звонил из Засолья. Первый раз это случилось неделю спустя после того, как они начали возню со станом; Алексей позвонил в Москву и, услышав сонный голос Ани, только тогда вспомнил о разнице во времени — в Засолье утро наступало раньше на два часа, чем в Москве.
— Ты с ума сошел! — сказала она. — Ведь у меня мама и сын.
— Извини, у нас уже восемь. Я очень хочу тебя видеть.
— Почему ты мне раньше так не звонил?
— Не умел.
— Тогда прилетай.
— Но я прикован к стану, как раб к галере.
— Хорошо. Я буду ждать.
Потом он звонил ей снова и снова, каждый раз спрашивал: «Ждешь?», она смеялась в ответ. Этот толстопузый директор так и не понял, почему Алексей вкалывал иногда по шестнадцать часов, чтобы на две недели раньше пустить стан. Директор полагал: ребята решили хорошо заработать. Да плевать ему было на эти заработки, его ждали в Москве… ждали…
Он не шевельнулся, когда стюардесса принесла воду, услышал ее голос: «Пить будете?», но не ответил.
В Москве было солнечно; самолет пошел на посадку, и разорвались белые облака, открыв лесные массивы, зазолотились березы, и красными пожарами горели осины.
В аэропорту, пока ждал чемодан, подмывало позвонить Ане, но Алексей сдержал себя: лучше позднее, вечером, когда она будет дома, не стоит ее тревожить на работе. Подходя к такси, увидел свое отражение в стеклянной стене: высокий человек в синей нейлоновой куртке, глупо улыбающийся. «Чему?» — спросил он себя.
Он ехал в такси и жадно вглядывался в улицы, в прохожих, ему все было интересно: и как изменился тот или иной квартал за его отсутствие, — а перемены бывали так быстры, что порой и не узнаешь привычного места, — и как изменились прохожие, а они почему-то всегда менялись, особенно женщины, так казалось Алексею, когда он возвращался домой. Понимал — это обманчиво, просто, чем дальше его отбрасывало от Москвы, тем больше сужался и круг людей, кого он видел и наблюдал повседневно; множество лиц мелькало перед ним в Москве: на улицах, в метро, в магазинах, на работе. В командировке же чаще всего он находился на заводе и по вечерам в гостинице, там некогда было наблюдать за людьми; там, куда он приезжал, от него ждали быстрых результатов, время было спрессовано до предела, где уж тут разглядеть лицо…
Его восприятие окружающего никогда не ограничивалось малым пространством жилья, однообразностью маршрута от дома до школы или позднее до института. С тех пор, как он помнил себя, знал: границы человеческого обитания бесконечны, это внушила ему мать. Она иногда надолго оставляла его на попечение своей подруги Сони Шварц, а в замужестве — Волотковой, в семье которой росло трое мальчишек; и когда возвращалась из командировок, маленький Алексей с восторгом слушал ее рассказы о дальних странствиях. Позднее она стала брать его с собой, и он жил в палатке то под ослепительно синим небом неподалеку от белых вершин Саянских гор, то посреди ковыльных просторов степи, то у таежной речки; он научился хорошо рыбачить, быстро разводить костер, находил товарищей в поселках, расположенных поблизости от стоянки геологов, а иногда и в партии бывали дети, такие, как он. После возвращения в город к обыденной жизни Алексей в размышлениях своих и воспоминаниях населял увиденные летом места людьми, жившими с ним рядом в Москве, и понимал: далеко не все они способны к такой жизни: это взращивало в нем некую высокомерность: мол, я видел и умею то, чего не видели и не умеете вы.
Первым человеком, который всерьез подверг сомнению его ощущение своей исключительности, был отец, о котором он еще совсем маленьким не раз спрашивал у матери: где он и когда объявится? И вот отец появился. Как-то мать отвезла Алексея в город неподалеку от Москвы, они шесть часов ехали на поезде. От той встречи мало что сохранилось в памяти, кроме воспоминания о больших теплых отцовских руках, усах, коловших щеку, и его собственной настырности: ты почему с нами не живешь, все живут, а ты нет? Его привозили к отцу еще два раза, потом отец сам стал появляться у них, жил иногда по нескольку дней, а то и неделю.
Но настоящая встреча с отцом произошла у Алексея, когда он уже учился в девятом классе. До пятого класса мать уходила от разговоров об отце, постепенно он начал ощущать — от него скрывают нечто важное, он сам придумывал причины разрыва отца и матери, сомневался в них, терзался незнанием, потом это проходило. Его не смущало, что у него с отцом разные фамилии, он знал — многие женщины, вступая в брак, сохраняют свою фамилию, а потом передают ее детям, да и, кроме того, фамилия его матери как ученицы академика Ферсмана сделалась известной среди геологов и геохимиков. Когда она начала читать лекции в институте, то услышал: курс профессора Скворцовой вызывает особый интерес студентов.
Алексей узнал правду о родителях, когда учился в девятом классе, узнал от Яши Волоткова, старшего сына маминой подруги. В ту пору Яша еще не носил бороды, был силен, вызвался тренировать в дворовом клубе мальчиков, потому что был боксером-перворазрядником, выходил на настоящий ринг. Однажды в раздевалке Яша ляпнул:
— Да она тебе не мать вовсе, а сестра твоей матери!
— Вы что, с ума сошли? — взвился Алексей.
Яша смотрел на него спокойно, он вообще говорил мало, а сейчас озадаченно почесал тяжелый подбородок, протянул:
— М-м-да-а-а…
— Что это значит? Вы можете объяснить?
Яша обтер полотенцем мускулистые плечи, поднял с пола связку боксерских перчаток, сказал:
— Это значит, что я кретин. Но я не знал, что от тебя это держат в тайне. Пока, старина…
Вот с этого все началось. Алексей понимал: Яша не врет. Зачем это ему?
В тот день мать пришла из института вечером. Он сидел в ее комнате, не зажигая света; за окнами выла метель, она налетала порывами, трясла рамы, скребла колючим снегом стекла. Мать щелкнула выключателем, лицо ее было красно, она подула на пальцы и приложила руки к щекам, ее глаза пытливо уставились на Алексея.
— Что случилось? — Она спросила мягко, спокойно, как всегда спрашивала, когда у Алексея происходили неприятности в школе.
— Это правда, что ты только сестра моей матери?
Она не отняла пальцев от щек, ответила сразу, не меняя интонации:
— Правда.
— Почему ты молчала об этом? — злость выплеснулась из него, прорвалась в голосе, ведь Алексей настроил себя: мать будет запираться или попытается уйти от разговора, а она повела себя так, словно речь шла о чем-то обычном.
— Ты раньше не спрашивал.
— А теперь спросил, да?!
— Только голоса не повышай. Я тебе этого не позволю.
— Но я имею право…
— Имеешь! — жестко перебила она. — На правду все имеют право, но при этом не надо забывать о своих обязанностях.
— И о чем я забываю?
— Сейчас — о вежливости. Но это между прочим. Если же ты хочешь знать, как все было на самом деле много лет назад, то я тебе расскажу. Но только сначала я бы выпила чаю. Надеюсь, ты не забыл его поставить?
Конечно, Алексей забыл; он сидел в темноте, ждал ее, и злость мешалась в нем с обидой, но теперь от ее откровенности и от того, что видел ее, как всегда, собранной, деловитой и вместе с тем со странной печалью в глазах, которая вызывала в нем жалость, он успокоился, пошел на кухню, включил газовую плиту.
— Я переоденусь и приду! — крикнула она ему вслед.
Лишь позднее, когда прошел месяц, а может быть, и больше, Алексей вспомнил, что мать вышла на кухню в том же джерсовом костюме, в котором вернулась из института, и вот тогда он наконец сообразил, каких усилий стоило ей это спокойствие, как много стояло за ним, может быть, весь опыт ее тяжелой сорокатрехлетней жизни и еще вся ее воля. Она села за стол напротив него, обхватила пальцами горячий стакан, — наверное, все-таки у нее мерзли руки, — не отводила глаз, смотрела прямо, и под этим взглядом он чувствовал себя совсем мальчишкой, а не здоровым парнем, вымахавшим на две головы выше ее. Ему хотелось притулиться к плечу матери, чтобы избежать опасности, — так случалось с ним, когда он был маленьким, а она рассказывала ему о своих скитаниях или о страшной войне, но сейчас Алексей не мог не смотреть в глаза матери.
— Я расскажу тебе все, что случилось. Никто не собирался тебя обманывать. Но всему свое время.
Она рассказывала неторопливо, стараясь быть бесстрастной; говорила о своей сестре Нине, о том, как Петр Валдайский женился на ней, как ушел на войну, как вернулся и что случилось после; она никого не обеляла и не очерняла; она рассказывала, как отец, став начальником, цеха, еще чувствовал себя не производственником, а военным, таким, каким он был на войне, и это привело к чудовищной беде, как его судили и как умерла Нина. По мере того как длился рассказ матери, в Алексее все более и более укреплялся страх поверить, что женщина, сидящая напротив него, не мать, а только тетка, и он твердо ощущал: если поверит и примет это, то потеряет ее, а ему не по силам такая потеря…
Когда она закончила, Алексей увидел — она не отпила из своего стакана и глотка.
— Давай, я снова подогрею чай, — сказал он. — И почему ты ничего не ешь?
Теперь Алексей обнаружил удивление на ее лице и догадался: она не осознает, что он не хочет признать этой истории, ему легче ее отринуть, как давнюю и уже не нужную легенду.
— Ну, что же, — сказала она. — Мы сможем к этому вернуться в любое время, когда захочешь, а сейчас надо ложиться спать.
Он тогда еще не понимал, что неприятие факта — та же ложь во имя спасения самого себя. Укрыться ею можно лишь на время, но оттяжка ничего не дает, она лишь усугубляет факт. Стоило ему остаться одному, как изо всех щелей поползли на него вопросы, на которые не было ответов: почему?.. Может быть, вся жизнь сложилась бы иначе, не случись беды у отца?.. Хуже или лучше?.. На все эти вопросы и нельзя было получить ответов по той простой причине, что у истории, касается ли она целых стран или людей, не бывает этого проклятого «если бы», оно всего лишь плод сомнений, а истина лежит в самом факте; но к этому выводу он пришел позднее, а тогда…
— Ма, у тебя сохранилась фотография?
— Чья?
Он хотел сказать «матери», но не смог, потому что твердо верил — настоящая мать стоит перед ним.
— Твоей сестры.
— Ты так решил ее называть? Да, сохранилась, и не одна.
Алексей рассматривал старую довоенную фотографию, на которой две девушки в матросках сидели, прижавшись друг к другу; у той, что была помоложе, лицо озорное; он перебирал и другие фотографии, и везде женщина, умершая в пятидесятом году, выглядела веселой и беспечной, он угадывал — в ней не было никаких тяжких сомнений, внутренней борьбы, только одна радость жизни. Такая должна была выстоять, выдержать, ведь ждала она мужа с войны, значит, могла снова ждать… Что ее убило? Презрение соседей? Вина отца?
Он пытался представить на ее месте хоть одну из знакомых девочек, но не мог. Попробуй скажи какой-нибудь из них: моя мать умерла, не выдержав разлуки отцом, остро чувствуя его вину перед людьми, девочка только рассмеется, скажет — чушь, дешевка для сопляков, прошлый век. Но ведь это совершилось, это было! Пусть в другой жизни, но было… Из-за отца когда-то в цехе погиб человек; судом отец был наказан, отбыл заключение… Ну и что? Разве наказание снимает вину?
Алексей начал этим мучиться всерьез, потому что в происшедшем была некая несовместимость минувшего и настоящего…
Но прошлое просто так не могло исчезнуть в небытие, его не сотрешь, как карандашный рисунок ластиком, оно так же материально, как окружающее.
И он решил за ответами ехать к отцу, решил ночью, неспособный уснуть: пропустит пару дней в школе — не беда, оставил матери записку и двинулся на вокзал.
Алексей звонил в квартиру отца без четверти семь утра. Отец сразу же открыл, он был в костюме, обнял Алексея, провел на кухню, сказал:
— Я тебя ждал. Звонила Вера. Ты глотай чай. У меня есть полчаса… Глотай и выкладывай: зачем приехал?
— Она тебе не сказала?
— Нет.
— Ну, тогда чай потом… Почему я должен узнавать о том, что настоящая моя мать умерла в пятидесятом, от чужих людей? И что тебя судили, потому что погиб в цехе человек?.. Ты не находишь, что это нечестно?
Отец задумался, пощипывая усы и морщась, как от боли; у него уже тогда в волосах была широкая, непокорно торчащая вверх седая прядь.
— Да, конечно, — кивнул он. — Тебе надо было давно об этом рассказать. Но Вера почему-то тревожилась: ты этого не примешь. Не знаю почему… Может быть, боялась — ты перестанешь называть ее матерью.
— Но это глупо.
— Конечно, но у любящих женщин свои заскоки. А я, честно, не придавал этому значения. Может быть, слишком закрутился на работе. Но все равно это нехорошо… А то, что случилось в сентябре сорок девятого в цехе, — это моя пожизненная вина. Я еще тогда жил военными представлениями: любой ценой, а выполни задание… Но завод — не фронт. Здесь не может быть «любой ценой». Здесь должен быть точный расчет, наука, понимание возможностей… Никакой план не может быть выше жизни человека. Никакой… Конечно, тогда были скверные станы. Даже ловушек не ставили. Проволока или полоса — все могло выйти в цех, на людей. Но все равно — это ничего не оправдывает. Инженер в любых ситуациях должен предвидеть последствия. Он отвечает за людей… Вот и все, что я могу тебе сказать.
Его твердый, уверенный голос как-то все сразу поставил на свои места.
— Ты только за этим приехал? — спросил отец.
— Да, конечно.
— Понимаю… Но все равно не тем занимаешься. Хотя упрек твой принимаю и никогда больше ничего таить от тебя не стану. И Вере накажу. Но пора думать и о себе.
— Это как понимать?
— Понимать надо так: кончаешь девятый класс, а профессию себе не определил.
— Как не определил? А геохимия?
— Это дело — Веры. А у тебя дед и прадед работали на металле. Дед, между прочим, одно время с Грум-Гржимайло трудился, специалистом был по калибровке прокатных станов. Прадед еще мальчишкой Аносова застал. Я хочу тебя видеть инженером. И плевать, если в вашей среде это сейчас непрестижно! — Он взглянул на часы. — Машина у подъезда. У меня сегодня обход трех цехов. Давай со мной. Потом поговорим серьезней.
Так он впервые попал на завод и впервые увидел, чем занимается его отец. Алексей шагал с ним рядом по пролетам цехов, останавливался у стана, где обжимался валками раскаленный слиток, а затем летел — от одной клети к другой, превращаясь в плоскую полосу, полет горячего металла, разлетающиеся искры завораживали. Сначала Алексей чуть не сжался в комок, чувствуя себя ничтожным среди этого грохота и яростного движения механизмов, но увидел, как спокоен и деловит отец, как легко он разговаривает с вальцовщиком и инженерами, а те чутко прислушиваются к каждому его слову, и, увидев это, ощутил в отце надежную защиту.
Его отправили домой в директорской машине: Борису Ивановичу Ханову нужно было прибыть на какое-то совещание в столицу, и он взял с собой Алексея.
— Ну что, парень, приедешь к нам летом? — спросил Ханов.
— Зачем?
— Ну, ясно, не отдыхать. Поставим тебя у печи, помахаешь у огня лопатой, узнаешь, как хлеб индустрии достается.
Алексею почудилась насмешка в директорских словах, эдакое пренебрежение к столичному мальчику, а Алексей был заносчив, не терпел насмешек, ответил сердито:
— Приеду и помахаю. Эка невидаль!
Ханов расхохотался, это еще больше разозлило Алексея.
На летние каникулы он приехал к отцу, пошел подручным сталевара на завод.
С тех пор минуло пятнадцать лет, была школа, была армия, институт, работа на заводе.
Нет, отец его не щадил, он еще, когда Алексей был студентом, заставлял, чтобы тот у него в прокатных цехах изучал все работы, всерьез занялся технологией. Потом Алексей не раз думал: а может быть, отец все знал наперед, что станет руководить объединением, насчитывающим двадцать заводов, и ему придется решать почти неразрешимые задачки, а в этом нелегком деле ему понадобится Алексей, но не такой, каким он был после окончания института, желторотым специалистом, а инженером, глубинно знающим технологию прокатки, так глубинно, как не знает ее опытный вальцовщик и ученый, пишущий пухлые труды. Отец заставлял Алексея мотаться по многим заводам, лезть во все мелочи, читать заграничные проспекты и журналы, писать подробные отчеты; он, как тренер, готовящий своего воспитанника в чемпионы, натаскивал его до изнеможения, буквально не давал дыхнуть, гонял до седьмого пота, и Алексею нравился этот дьявольский азарт. На работе мало кто знал, что Алексей Скворцов — сын начальника объединения Петра Сергеевича Валдайского, а те, кто знал, не придавали этому особого значения, потому что видели в Алексее крепкого работника, каких еще поискать.
И Алексей тоже знал себе цену, понимал, что кое-что он уже может. Как-то по просьбе отца он поехал к Борису Ивановичу Ханову. Там на заводе пустили новый стан с полубесконечным способом прокатки, по тем временам — новшество, и отец потребовал от Алексея, чтобы он дал об этом стане заключение. Алексею стан не показался, работал он с остановкой во время сварки полос, о нем писали, что стан повышает производительность и снижает количество некондиционного металла, но Алексей подсчитал: показатели эти вовсе не окупают затрат на строительство таких агрегатов, и надо искать пути к бесконечному процессу. Он написал об этом развернутую записку, показал отцу, тот похвалил, сказал: все точно и очень важно, определяет перспективу, а Ханов, узнав об этой записке, приехал в Москву, пригласил Алексея на квартиру сына. Ханову уже тогда было за пятьдесят, но выглядел он подтянутым, ступал мягко и легко, одет был в хороший серый костюм, ладно облегающий крепкую фигуру, голова лысая, но над ушами курчавились темные с проседью волосы; он весело щурился, разглядывая Алексея.
— А недооценил я тебя, Скворцов, думал: отцов сыночек. А ты вон как проектировщиков и нас — по загривку.
— Что, не согласны? — спросил Алексей.
Ханов рассмеялся:
— В том-то вся и штука, что согласен! Очень даже согласен! — и хлопнул Алексея по плечу.
Ханов уселся в кресло и стал говорить: попади ему такая толковая записка до того, как решили этот стан строить, он бы круговую оборону занял, не допустил бы, а то ведь, когда решали, и Валдайского в главке не было; работавший до него начальник в рот смотрел ученым, что те скажут, то и закон, все на веру принимал, вот они все вместе — главк, наука и проектировщики — на него насели, он поддался, а сейчас бы… Ну что же, правильно он, Скворцов, им врезал, правильно и смело, и Ханов его за это уважает. И тут же предложил:
— Переезжай, парень, ко мне. Сам видел, какой поселок поставили. Дома отличные, Дворец культуры — такой и в столице поискать. Женщины у нас красивые. Небось успел заметить. Должность главного прокатчика у меня свободна. Будут деньги — не твои сто восемьдесят, будет квартира, оженим. А главное, при твоей молодости — все впереди. Ты у нас такого опыта наберешься! Ведь станешь самым молодым главным специалистом во всей отрасли. А?
Он так это вкусно говорил, так радостно, что Алексей невольно загордился, подумал: а может, и в самом деле рвануть? Ведь работа какая и возможности, да и Ханов прав: не все же время за отцовские штаны держаться.
Ханов, видимо, уловил его настрой, сделался серьезным, придвинулся поближе.
— Ты разве не чувствуешь, парень, как воздух гудит? Свежие идеи у тебя есть и еще будут, потому что они не в тесноте, какая тут у вас, рождаются, а на просторе. Ты сам прикинь: все крупные наши металлурги с завода начинали. Мысли плюс опыт — вот тебе и свое миропонимание. Свое! Тогда ты великий, тогда ты человек. Ну! Хватай удачу за хвост, пока сама в руки летит. Я ведь не каждому предложу.
— Я с отцом переговорить должен, — с достоинством ответил Алексей.
— Ну вот, а я-то думал, ты сам за себя решать можешь.
Отец сказал тогда: думай сам, но, я полагаю, ты еще для такой должности не готов, да и мне для других дел нужен. Это все и решило, Алексей не поехал, и бывали минуты, когда сожалел об этом…
Эта вроде бы незначительная история имела свои неожиданные последствия. Алексею позвонили от Суржикова, попросили его прибыть к директору института. В то время Алексей никакого отношения к институту не имел, он удивился, что такой крупный ученый желает его увидеть. И как назло в Москве не было отца, тот умчался на Урал, там были неотложные дела по пуску нового цеха.
Суржиков встретил его весело, пошел от массивного стола навстречу, протягивая к нему сразу обе руки, и Алексей заметил, какие они пухлые, да и сам Николай Евгеньевич был пухлым, толстощеким, из-под лохматых бровей остро смотрели темные глаза, в них ничего нельзя было прочесть.
— Ну, рад, рад видеть сына Петра Сергеевича! — Голос, у директора был приятный, густой, казалось, он заполнял собой все пространство кабинета.
Суржиков лукаво прищурился, оглядел с ног до головы Алексея:
— А похож… Вот, однако же, я почти таким Петра Сергеевича и повстречал. Да, пожалуй, он помужественней был, пожестче… Но помог я ему серьезно… — Суржиков не стал уточнять, в чем он помог в какие-то давние времена отцу. Алексей узнал об этом позднее.
Суржиков показал Алексею на парня, сидевшего в кресле в углу кабинета.
— А вот и мой малый. Знакомьтесь.
Вот тогда в первый раз Алексей увидел Виталия, и тот ему сразу понравился: был крепок, широк в плечах, держался свободно и без тени заносчивости.
— Такое дело, дорогой Алеша, — сказал Суржиков. — Нам Ханов направил твои записки по стану. Почему нам? А вот Виталий у себя в лаборатории разрабатывал технологию для этого стана. И вроде мы шли впереди, а твоя записка отбрасывает нас даже не во вчерашний день, а в позавчерашний…
Алексей насторожился и так же, как у Ханова, спросил:
— Вы не согласны со мной?
Суржиков рассмеялся, весело похлопал его по руке.
— Не моя область, дорогой. Я ведь специалист по плавке… А вот Виташа… У него как раз тема — непрерывность прокатки. И он тут многое накопал. Но твоя записка да плюс мнение практиков — и все его дела летят кверху тормашками.
Виталий сидел напротив Алексея, вольно раскинув руки, и с интересом наблюдал, как отец ведет разговор. Чуть заметная усмешка тронула его губы. По этой усмешке Алексей внезапно понял, о чем сейчас должна пойти речь, сказал:
— Но я ничего не хотел разрушать. Нужна была объективная оценка, вот и все…
— И прекрасно! — воскликнул Николай Евгеньевич. — У нас только один вопрос: ты собираешься публиковать свои данные?
Вот тут Алексей удивился, потому что он ожидал совсем другого: его будут уговаривать все перепроверить, но у Суржикова был иной расчет.
— Зачем же? — спросил Алексей. — Нужна была записка, я ее сделал.
— Понятно, — кивнул Суржиков, заложив руки за спину, прошелся по кабинету, потом опять весело посмотрел на Алексея: — Тогда пусть практика поможет науке. Я тебя очень прошу — передай свои данные… все до мелочей Виташе. Они и в самом деле ему помогут.
— Да пожалуйста! — беспечно ответил Алексей. — Только я приведу их в порядок.
— Ну, вот и прекрасно, вот и прекрасно, — уже механически проговорил Николай Евгеньевич, словно после слов Алексея потерял интерес к разговору, и пошел к столу, стал перебирать на нем бумаги…
На следующий день появился отец, Алексей рассказал о встрече с Суржиковым.
— Если обещал, то давай… Хотя… — Отец задумался. — И самому бы пригодились. А то, что меня Николай Евгеньевич однажды очень сильно выручил, — это правда.
Минуло какое-то время, и Алексей узнал — для Виталия его данные были спасением, он легко подогнал результаты своих исследований под эти данные и опубликовал довольно стоящую работу.
Алексею в ту пору все это казалось мелочью: какая разница, использовал ли Виталий его данные или взял бы их из другого источника, — этот здоровый парень делает свое дело, Алексей — свое, никто никому не мешает. Но, когда узнал, что Аня вышла за Виталия замуж, что-то нехорошее обожгло Алексея: этот чертов папин сынок, мурло с наглой ухмылкой, живет на готовеньком… Он знал, что не прав, потому что слышал: Виталий крепкий работник, его расчетами иногда пользуются прокатчики, и все же… Ревность оглушила его, и Алексей боялся: если встретит где ненароком Виталия, то столкновения не избежать; повод найдется, он бывает горяч, бывает, что не может с собой справиться… все бывает… Но он все же заставил себя забыть о сынке Суржикова. Да и время помогло, навалилось столько работы…
Они много спорили с отцом в те дни, как создавать эти самые группы, спорили дома, заходились в крике, бывало, отец вспылит, Алексей тоже заведется, и орут друг на друга. Мать приходила в ужас:
— Вы мне-то хоть популярно можете объяснить, в чем дело?
— Можем, — с готовностью отозвался Алексей. — Тут вот какая история. Ученые выдвигают технологическую идею, за нее принимаются проектанты, создают модель. Все модели работают прекрасно! Тогда делают огромную сложную машину и отправляют на завод. Монтажники монтируют, наладчики налаживают. А машина не хочет работать, как ее ни уговаривай. А если и начнет, то выдает совсем не то, чего от нее ждут. Все кричат: «Караул!» Горит план, горят премии, все кругом дымится. Что делать? Ну, уламывают руководство: отодвиньте сроки пуска, мы не уложимся. Приезжают на завод ученые, проектанты, машиностроители и еще много разных людей. Все тычут друг в друга пальцами: «Ты виноват! Ты виноват!» Виноватых нет, а машина стоит. Руководство же сроки отодвигать не хочет, оно тоже ушлое, тоже понимает: отодвинь раз, придется отодвигать второй, и… Вот отец и решил создать группы из крепких ребят, которые смогут пустить машину. Где чуть задымится — раз туда такую группу. Подсчитали: выйдет намного дешевле, чем собирать вокруг машины столько разных людей. Лучше объединить союзников, чем сталкивать лбами противников. Хорошая идея?
— Хорошая, — улыбнулась мать.
— Ну, раз Вера одобрила, значит, так и решим! — рассмеялся отец. — Вот что, Верочка, у нас не все понимают — идет глобальная всемирная перестройка технологии. Мир подошел в своем развитии к такому рубежу, что все прежние способы производства промышленных товаров оказались негодными. Не могут удовлетворить всех потребностей. Просто не успевают. И потому работать как прежде стало невозможно. Нельзя чуть ли не четверть суток варить сталь, когда это можно сделать в минуты. Нельзя, чтобы наши станы больше простаивали, чем прокатывали. Да и нельзя, чтоб давали такой скверный лист. Много этих «нельзя». Ведь во всем мире переоснащаются заводы. А у нас кто-то угрелся у стареньких очагов. Нового не знают, да и не хотят знать. А того не разумеют: нет ничего страшнее, чем отстать. А догонять будет тяжко, ой, как тяжко. На заводах столько рухляди! Надо прочистить, обновить цеха. Поставить новые станы, хотя бы те, которые уже есть. И надо торопиться, очень торопиться, а то отставание сделается роковым… Какое слабое место? Внедрение и освоение. Нужна фирма. Сильная, мощная, которая этим бы занималась. А то сотни организаций съезжаются, чтобы пустить одну машину. Год, а то и два дают на ее освоение. Ну, разве это дело? А фирма возьмет это на себя. Будет на хозрасчете. Но мы еще к созданию таких фирм не готовы. И пока я хочу сколотить мобильные группы из толковых ребят, а когда эти группы докажут свою целесообразность, тогда будет и фирма. Нет другого пути у нас, нет. Понимаешь, нет.
Вот они и начали это тяжкое дело, потому что отец и прежде доказывал: не надо строить новых предприятий, особенно в необжитых местах, надо усовершенствовать старые цеха, ставить современные станы. Но осваивали их медленно… И вот эти группы, созданные отцом, многое здесь сделали, их стали называть корпусом Валдайского.
А потом этот отцовский корпус специалистов приобрел внезапно такую славу, что на заводах решили: ребята, входящие в каждую из групп, чуть ли не боги, ну, если не боги, так факиры; на местах словно сговорились — вместо того, чтобы самим трубить на полную катушку, самим думать, как обкатать и пустить стан, — им же дается год на освоение! — стали надеяться: Валдайский направит людей, и они выручат, Петру Сергеевичу больше всех надо, он все сделает, и стан начнет давать прокат вовремя; так вот и развелись захребетники. Ребята из группы Скворцова забыли, как их дом родной выглядит, хуже моряков мотаются, живут вдалеке от Москвы по нескольку месяцев, работают сверх всяких норм, днем и ночью, а потом заводские вопят на весь белый свет: они сами с усами, они герои, им почет, а о скворцовских ребятах — ни слова, приехали, сделали — и отваливай, получив свое, они же чужие, они же из корпуса Валдайского, который и живет-то сбоку припека, при научном институте, другого места для них отец не нашел, да и этого-то с огромным трудом добился, пробил через коллегию решение об эксперименте…
Дней за десять до пуска стана в Засолье приехал отец, приехал в скверные дни, когда ребята порядком измотались и произошла паршивая история с Сытиным. Этот длинноволосый парень с круглой головой, плотно посаженной чуть ли не сразу на плечи, — во всяком случае, так казалось из-за его короткой шеи, — был редким специалистом по вычислительным машинам, он и кандидатскую защищал по управлению станом. Его с трудом вытащили из института, где он сидел на ставке старшего научного, но ему так нравилось все пробовать самому, вносить в машины свои изменения, что он быстро забыл размеренные институтские будни и не представлял себе иной жизни, кроме вот этой, скитальческой. Так вот, этого Сытина выволокли вечером из заводского клуба и посадили на пятнадцать суток. Алексей позвонил директору рано утром домой, сказал: Сытин в милиции, а без него работы могут остановиться; они вместе приехали в городское отделение.
Их встретил бледнолицый майор, веселый, усатенький, сапоги у него скрипели, и сам он чем-то поскрипывал.
— А дак чего, понимаешь, делать? А? Ну безобразил… Дружинники приволокли. Говорят: вот, мол, москвич, а позволяет. Как быть-то? А? — и весело поглядывал на директора.
Алексей знал: Сытин не пьет, более того, он человек в этом смысле странный, у него на спиртное аллергия, стоит ему сделать глоток, как по лицу пойдут красные пятна. Да и задирой он никогда не был, сквозь его толстые очки щурились наивные глаза; вроде бы он был некрасив, неуклюж, но женщины к нему липли; для Алексея было загадкой, что они находили в нем особенного, может быть, вот эту ласковость взгляда или застенчивость, да кто их знает.
— У него лицо красное? — спросил он усатенького майора.
— Ась? — весело переспросил майор. — Ну, по скуле ему, конечно, дали. Дак сопротивлялся. Как же? Дружинники, они тоже народ бойкий. А как?
Директор стал упрашивать: пусть Сытина немедленно отпустят, он ручается за него, нельзя дело большой государственной важности останавливать.
— А правопорядок, а? — поднял палец майор. — Я отпущу, мне шею намылят. Хулиганам поблажка. Как?..
Но торговался недолго, Сытина отпустили, Алексей повез его в гостиницу, чтобы тот переоделся, помылся и пошел в цех: скула у него в самом деле распухла. Всю дорогу Сытин молчал, а когда вышел из ванной, сел, завернувшись в простыню, на кровать, издал тихий и печальный звук.
— Ты что? — удивился Алексей, увидев, как из-под толстых очков медленно сползла по щеке Сытина слеза.
Вот уж этого никак нельзя было ожидать от такого серьезного парня.
— Они… изгалялись. За что?.. Я сидел, смотрел, как танцуют… Думал… Мне на людях лучше думается. А они затащили. Там барабан, трубы… какая-то комната… За что они меня, Алеша, а?
— Да кто они-то?
— Широков и еще… Но он же инженер. Он же тоже по автоматике… Били. Говорят: суки, за наш счет жиреете. Вам тысячи, а нам по сто шестьдесят… А потом уволокли в милицию. Держите, говорят, пьяного. Они же местные: им поверили… Я уеду, Алеша. Ты извини, я не могу, когда мне в лицо плюют… И ты же знаешь, я не из-за денег…
Он еще продолжал говорить, икал, поскуливал, Алексею нестерпимо было его жаль: такой парень, добрый, первоклассный работник, прекрасно знает английский, немецкий… Что они там в этой клубной комнате с ним делали? Он и прежде, в других местах, не только в Засолье, видел, как возникала к нему и к его ребятам завистливая ненависть тех, кто работал в цехе и до приезда группы ничего не сумел сделать. Правда, таких завистников было немного, но были; серьезные инженеры, те старались ладить со скворцовскими ребятами, приглядывались к тому, как они работали, старались понять то, что им прежде виделось недоступным. А вот такие, как Широков… Лощеный, с бородкой, в кожаном пальто, глаза колкие, он иногда подходил к ним, молча наблюдал, попыхивая сигаретой, но казался спокойным. Вот поди же ты, в нем что-то копилось, копилось и так вот выплеснулось. Зачем это нужно было Широкову? Напугать Сытина? Допустим, он этого добился. Но без Сытина они не осилят дискретную технику. Его некем заменить. Что делать? Пойти набить морду этому Широкову — возни много, толку чуть, а шум дойдет до Москвы. Жаловаться на него? Ну, влепит ему директор выговор или даже найдет повод и выгонит, но у него же тут дружки-товарищи, проходу ребятам не будет… И внезапно пришло решение. Сытин говорил: Широков — инженер по автоматике, знает вычислительные машины. Пусть Сытин отдохнет, покантуется дня два-три, побудет у себя в номере, почитает, а Алексей потребует от директора, чтобы тот направил в группу этого самого Широкова, пусть-ка он поуродуется вместо Сытина. Посмотрим: вытянет?
Он оставил Сытина в номере, приказал ему выспаться, отлежаться, а через три часа к стану в сопровождении главного инженера подошел Широков. Алексей и словом не обмолвился о Сытине, дал Широкову чертежи, сказал, что нужно сделать, объяснил: если закончит работу за три дня, не такую уж и большую работу, то получит хорошие премиальные, группа выделит из своих, Ничто не дрогнуло в лице Широкова, он слушал, пощипывая длинными пальцами бородку, сказал:
— Ну что ж, приказ есть приказ…
Четырнадцать часов они не выходили из цеха, потом поехали в гостиницу отдохнуть, принять душ, а через шесть часов снова были в цехе. Теперь уже с Широковым трудилась целая артель — кроме него, еще четверо… Дело вроде было простое, УВМ работала в роли советчика, подавала на пульт данные об оптимальных режимах обжатия полос, но Сытин нашел, что три машины, обслуживающие стан, неточно отлажены, работают не синхронно, а отсюда множество всяких бед… Алексей плохо в этом разбирался, но знал — Сытин наткнулся на загадку, но, как ее разгадать, знал только Сытин, он сам придумал, как найти надежный выход, но не довел дело до конца. Надо отдать должное и ребятам Широкова: работали они уверенно, выдюжили еще двенадцать часов, не раз гоняли стан на холостом ходу. На третьи сутки черный от работы и недосыпания Широков подошел к Алексею, пощипал длинными пальцами бородку, усмешливо сказал:
— Пробуем, начальник. Задавай.
Собралась у стана вся группа Алексея, другие рабочие цеха; ведь пошли слухи: мол, заводские заспорили с приезжими, что дадут им сто очков вперед, это чем-то напоминало давние сказы о местных умельцах и пришлых высокомерных мастерах, которым умельцы наверняка собьют спесь, хотя на самом деле все было иначе… Кран подал полосу, стальной лист задали, пустили стан сначала на малых оборотах, полоса пошла, ребята Широкова победно поглядывали на Алексея, но сам Широков стоял в нервном напряжении; кивнул вальцовщику: давай, мол, на полную катушку… Сразу же завыла аварийная система, полоса забурилась, затрещала, металл покорежило, осколок его упал к ногам Алексея, а из-под стана вырвался клуб дыма.
Кто-то крикнул в отчаянии:
— Да вы что, гады? Кабельная галерея загорится!
Мгновенно все вырубили, огонь загасили.
Алексей даже не взглянул на Широкова, сказал:
— Ладно, отдых… Через шесть часов собираемся, будем все сначала разматывать…
Он шел неторопливо из цеха со своими ребятами и слышал, как местные, стоявшие у стана, костерили Широкова на чем свет стоит, орали: теперь вот из-за него и премии не будет, и, глядишь, из зарплаты вычтут…
Сытин и впрямь в эти дни отоспался, отдохнул, опухоль на щеке спала: Алексей все рассказал ему, предложил:
— Ты все-таки возьми Широкова к себе. Ему тут жить. Пусть он рядом с тобой повозится.
Сытин побледнел, сказал:
— Алеша, я все сделаю… все сам… Только чтобы его рядом не было. Он же фашист. Я не могу с такими…
Вот в этот день и приехал отец. Алексей застал его у себя в полулюксе. Петр Сергеевич лежал на диване, читал газету, увидев Алексея, рассмеялся:
— Ну, хорош, ну, хорош! Состязание устраиваешь. Тут у меня директор час торчал, выл, как от зубной боли.
— Да все будет нормально, отец. Только я сейчас сполоснусь, мы и поговорим.
Отец ждал его, сидя за столом, уставленным тарелками с домашней едой: мать напекла пирожков, прислала колбасы, московского хлеба, красивых яблок. Отец сидел, расстегнув ворот белой рубахи, открывалась жилистая, в морщинах, но розовая шея, усы были аккуратно подстрижены, волосы причесаны, но, как всегда, топорщилась седая прядь.
— Да знаю я, все знаю, — говорил Петр Сергеевич. — Злоба человеческая обретает разные формы. Может рядиться и в зависть, или сама зависть может становиться причиной злобы. Но зачем было устраивать этот театр? Ведь цена-то спектаклю дорогая.
— А как их еще можно было убедить, что мы тут не зря хлеб едим?
— Они это знают, Алеша.
— Как видишь, не все.
— Я ведь справки-то об этом Широкове навел. Он в лидерах среди инженерной братии давно ходит. Есть такие мальчики нынче, чтобы у них все под каблуком были. Впрочем, и раньше они встречались. Я вот слышал недавно от одного такого: мол, порядка у нас нет, вся телега расшаталась, все трещит. А почему? Страха не стало. А порядок можно навести одним путем: чтоб народ боялся. Всего боялся. Работу потерять, зарплату, а то и свободу. Страх, мол, такая сила, что она любые горы свернет. Убежденно так говорил. А я ведь, Алеша, испуганных навидался. Нет ничего отвратительнее страха. Человека начинает заботить только одно: чтобы не усилились страдания, чтобы не было больше потерь, — и взгляд его обращен только на себя, только на себя…
Пока отец говорил, Алексей сообразил: отец хоть и журит его, но где-то в глубине души считает — найден верный ход с этим Широковым, этот местный лидер проиграл. Прошло несколько дней. Алексей узнал: Широков увольняется с завода. Но не это было главным в тот приезд отца, нет, совсем не это. Они легли рано, в номере было две кровати, отец рассказал, что директор звал его в главковскую квартиру, но он решительно заявил, что переночует с сыном. Завтра надо было чуть свет вставать, и на сон-то оставалось всего ничего; Алексей забыл задернуть шторы, лунный свет обильно тек в комнату, освещал отца. Тот лежал, запрокинув руки за голову.
— Трудно тебе, Алеша? — тихо спросил отец.
И что-то сразу оборвалось в душе у Алексея, рухнула какая-то опора, словно бы обвалилось то прочное, устоявшееся, что держало его все эти дни в уверенном напряжении, и от этих наполненных тревогой и лаской отцовских слов захотелось совсем по-мальчишески пожаловаться, хотя Алексей вроде бы и забыл, как это делается.
— А ты как думаешь? Лопатим и лопатим, конца-краю не видно… Да не в том дело… Одному трудно, отец. Одному…
— Ты о чем?
— Семьи нет. В мои годы у всех дети… ну, и еще. Всякие случайные бабы надоели. Нормальной жизни хочется.
Отец помолчал, вздохнул:
— Думаю, скоро нам все же фирму дадут. Создадим фирму, хорошую фирму по внедрению новой техники. Тогда не будет такой мотни, тогда все встанет на свои места.
Алексею захотелось рассказать отцу об Анне, просто чтобы он знал, что у его сына есть женщина, по которой он тоскует, но вместо этого Алексей проговорил с горечью:
— Звал ведь Ханов когда-то к себе. Надо было бы… Все же нормальная жизнь.
Отец ничего не ответил, только приглушенно вздохнул, и по этому вздоху Алексей понял: отец чувствует себя перед ним виноватым — и ему стало неловко.
Они простились на рассвете, отцу надо было срочно куда-то лететь дальше, а Алексею — бежать в цех, простились наспех, и в Алексее неожиданно возникло раздражение: да что же и в самом-то деле, неужели отец не видит, как они надрывно живут и работают, всего лишены, даже почитать некогда! А бывало, Алексей пропадал в библиотеках, ходил на вечера поэзии, долго стоял в длинных очередях, чтобы купить билет на спектакль, все это куда-то ушло, только возня возле этого проклятого стана… Да, да, есть высокие цели, да, задуманное важно, и, кроме них, его, может быть, никто не сделает, но цели где-то маячат в отдалении, а нынешнее тяжко, порой невыносимо, и самое удивительное — они сами придумали себе такую жизнь…
Вот что было главным в этом приезде отца в Засолье.
Алексей подъехал на такси к старому светло-зеленому зданию, поднялся на лифте, отворил своим ключом дверь с цифрой «19», крикнул от порога:
— Мама! Ау! Я здесь.
Никто не отозвался, тогда он скинул куртку, пронес чемодан в свою комнату; дверь в отцовский кабинет была закрыта, Алексей прошел к матери; бумаги были разбросаны на письменном столе, значит, она в Москве, он еще раз оглядел комнату и по привычке подмигнул висевшему на стене портрету академика Ферсмана: мол, здорово, друг, давно не виделись. Эта фамильярность стала привычной с детства.
Он сел к телефону и набрал номер Ани.