Глава пятая Сильнее обстоятельств

В этот вечер, когда он вернулся домой после поездки за город, он думать о Ханове не мог. Утром к дому подадут машину. Около трех часов езды — и он у Бориса. Сам он ему звонить не стал, попросил Лидочку, чтобы она предупредила директора о его приезде: пусть ждет.

Он ушел к себе и сел за письма Кондрашева… Вера говорила: они встречались до войны, может быть, и так, но Петр Сергеевич не помнил, что-то маячило в дальней дали смутное… Но он много раз слышал о Кондрашеве от Веры и легко представлял себе этого человека. О том, что Владимир Кондрашев стал знаменитым через двадцать лет после своей смерти, Петр Сергеевич узнал не от жены, а от Афанасия Захаровича Прасолова, работавшего когда-то в Засолье, именно о нем упоминал Кондрашев в первом своем письме. Уже в войну о Прасолове пошла слава, когда он предложил новый ускоренный способ прокатки броневого листа.

Подружился Петр Сергеевич с Прасоловым где-то в середине шестидесятых. Когда Петр Сергеевич стал заниматься прокатными станами, то, естественно, сначала засел за книги Прасолова. Он впервые увидел Афанасия Захаровича, когда тому было уже около семидесяти пяти; был тот худощав, подвижен, даже немного суетлив, хотя руки у него иногда дрожали, но зато глаза оставались острыми, он читал без очков и очень любил слушать, как излагал ему Валдайский идею непрерывности работы станов.

Однажды Петр Сергеевич застал Прасолова в необычном возбуждении; несмотря на свои годы, тот любил носить дома спортивный костюм, говорил — чувствует себя бодрее, да и тепло в нем; вот в таком синем костюме он и мотался по своему кабинету из стороны в сторону, и это напоминало разминку перед забегом; он сунул Петру Сергеевичу новенькую книгу и указал на портрет человека, шея у которого была закрыта трикотажным кашне, и Петр Сергеевич сразу вспомнил: видел такой же портрет у Веры.

— Ох, и умница он был, ох, и умница! — весело говорил Прасолов. — Он нам мост поставил, мы там с ним сварку применили. Кондрашев-то меня, между прочим, тоже заняться ракетами подбивал. А сварку сразу принял. Такой молодец, все ее преимущества угадал…

Петр Сергеевич понимал восторги Прасолова, ведь тот одним из первых разработал машину для стыковой сварки полос у прокатного стана, а потом усовершенствовал ее. Валдайский считал: труды профессора Прасолова и сейчас актуальны, в них многое предугадано и для будущих разработок.

В тот день говорить с Прасоловым о деле, ради которого пришел Петр Сергеевич, было бесполезно: профессор весь ушел в воспоминания и так говорил о Кондрашеве, словно тот был его любимый брат или сын, хотя знакомство их длилось недолго. Слушая его, Петр Сергеевич думал: ведь неважно, сколько времени пробыл с тобой человек, а важно, что осталось от него; иной рядом всю жизнь, а ты к нему безразличен, и он к тебе, нет у вас объединяющей цели, а, видать, у Прасолова с Кондрашевым такая цель была, коль они пеклись не только о дне текущем, а думали и о том, что будет впереди, думали и мучились.

Валдайский помнил, как много людей собралось на похороны Прасолова, были у него ученики, да и прожить сумел так, что никому не причинил зла, а одарить — одарил многих: и знаниями, и идеями, и добрыми советами.

Сейчас, читая письма Кондрашева, Петр Сергеевич подумал: ведь мост-то в Засолье стоит, тех деревянных домиков, что были там до войны, нет, а по мосту ходят; правда, поставили еще два, но те для транспорта, а старый — пешеходный. Вспомнив об этом, Петр Сергеевич улыбнулся: вот Алеша небось ходит по этому мосту, а не знает, что он и есть кондрашевский, ведь места, где он работал, Кондрашев не указал, только сообщил в письме — на Урале. Как же тонко переплетаются во времени события, связанные со многими людьми: порой и угадать невозможно, откуда долетят до тебя отголоски чужих судеб…

Кондрашев… Владимир Кондрашев.

Что он может сделать для Веры? Узнать правду об этом человеке? Но как?

И вдруг его осенило: Суржиков. Ну конечно же, Суржиков. У него тесная связь с теми, кто работает над ракетами. Суржиков — это сплавы… Могучий человек… Странно, судьба их свела давно… Если об этом вспоминать, то надо, пожалуй, вернуться в ту пору, когда он оказался в лагере.


Поначалу его скрутили по всем статьям, и в камере, и на пересылках спал у параши, оставляли иногда без пайки; он терпел, не воспринимал окружающего мира, начисто замкнулся в себе; а когда увезли далеко, на строительство дороги, ему отмерили делянку больше, чем другим, потому что эта шантрапа, считавшая себя в законе, грелась у костра, а бригадиру нужен был отчет; Петр Сергеевич и с этой повышенной нормой справлялся, свои кубометры давал; сначала, махая лопатой, набил на ладонях кровяные мозоли, потом руки огрубели; у него забрали один раз пайку, второй, и он понял: если дальше так пойдет — не хватит сил. И впервые как бы огляделся вокруг, увидел ухмыляющиеся наглые рожи, сказал: если еще раз кто тронет его пайку, он не потерпит; ему рассмеялись в лицо: это тебе, начальник, не на фронте, тут не покомандуешь, права не покачаешь. Тогда лишь до него дошло, с кем имеет дело: дешевое жулье, власовское отребье; ну, это мы еще поглядим, кто тут кого. На следующий день у каптерки встал первым, взял полностью пайку, никто ему не перечил, лишь усмехнулись вслед, он понял: никакой победы нет, наоборот, сейчас начнут его учить, но Петр Сергеевич был настороже, к нему вернулись та острота зрения и ясность мысли, позволяющие все подмечать: эта во много крат усиленная настороженность, чувство приближающейся опасности помогали ему не раз на фронте, и когда на другой день объявили банный день, он уловил какие-то переглядки, перешептывания, сообразил — они все уже решили.

Баня была походная, как в армии, — огромная палатка, в ней деревянные скамьи, шайки, которые выдавали и принимали охранники. Он подошел к крану, чтобы наполнить свою водой, из крана бил кипяток, вырывался с бульканьем, с паром; потом он уж понял; кто-то у них был из своих в кочегарке, нарочно так нагрели воду. Конечно, он сделал ошибку, что начал мыться, став к кранам спиной, но настороженность, укрепившаяся в нем, помогла уловить движение людей, он почувствовал, как некоторые отодвинулись от него.

Петр Сергеевич оглянулся, когда от крана с полной шайкой шел низенький веснушчатый Бульон, блестели наглые глаза, вроде бы и не смотрел на Валдайского, покрикивал: расступись, скамью обмою; но Петр Сергеевич чувствовал — идет на него, а деваться некуда — слева и справа стоят двое, сторожат; теперь Бульон взглянул с радостным злорадством, наклонил уже было шайку… Наверное, это были какие-то доли секунды, но ведь он сам когда-то требовал от бойцов стремительности маневра да и недаром чуть ли не каждый день тренировался, благо у него в батальоне был тренер по борьбе, кореец, он много знал и многому научил ребят; да, какие-то доли секунды все решали, и Петр Сергеевич успел прыгнуть, достал ногой шайку, она опрокинулась на Бульона, и дикий крик огласил палатку; сразу же ворвалась охрана.

Его продержали несколько суток в карцере, вызывали на допрос, он твердил свое: упал, поскользнувшись на обмылке, даже не видел, что Бульон идет с кипятком, но начальник, что допрашивал, видимо, все хорошо знал; Петр Сергеевич потом понял почему: метод этот, с кипяточком, давно уже был у шпаны отработан, они расправлялись так и с другими неугодными, и никто не был виноват: ну, споткнулся человек, упал, невольно обварил другого, да и другой — ведь сам подставился. Начальник все знал, поэтому предупредил:

— Смотри, гражданин Валдайский. Бульон в больничку попал. Он тебя не оставит. Учти.

— Учту, — кивнул он.

Теперь он знал: в бараке надо спать так, чтобы все слышать; он и этому был обучен на войне, когда еще служил в разведроте, командовал взводом. Он уловил нехорошее на пятую ночь, открыл глаза, сон слетел мгновенно. Через проход от нар, что стояли по другую сторону, быстро полз человек, при свете лампы на мгновение мелькнул в его руке металлический предмет; Петр Сергеевич знал: как ни шмоняли в бараке при входе в зону, все же у многих были ножи-самоделки, лезвия, а то и спицы; с чем-то таким полз и этот.

Необычная тишина стояла в бараке, люди словно не спали, а замерли в ожидании, только в дальнем углу кто-то бормотал во сне; никакой охраны не было… «Значит, решили со мной кончить», — подумал он. Главное, не шевельнуться, ничем не выдать себя, подпустить как можно ближе; человек, который дополз до него, легко приподнялся, почти бесшумно, не дыша, быстро протянул к Петру Сергеевичу руку, коснулся лба и вскинул вторую руку… Петр Сергеевич успел заметить, что в ней: тонкая спица, такая войдет в сердце, оставив маленькую дырку… Петр Сергеевич ударил ногой в лицо, ударил так, что тот перелетел через проход, стукнулся головой о стойку нар и кулем свалился на пол; какое-то время ничего не происходило, барак молчал, кто-то даже начал усиленно храпеть, потом двое сползли с верхних нар, приподняли голову лежавшего, и один из этих двоих не выдержал, истерично заорал:

— Наших кончил, падла!

Кинулся к Петру Сергеевичу, но тот уже был на ногах; теперь то страшное, неудержимое, за что мальчишки во дворе прозвали его Бешеным, охватило его; он знал: ничего не будет чувствовать в этой схватке, станет биться до конца, — и ударил набежавшего на него, ударил с такой силой, что тот сразу же грохнулся у его ног, тогда с нар спрыгнули еще несколько, но Петр Сергеевич нырял вниз, уходил от ударов, перебрасывал кого-то через себя, потом ощутил: рядом есть товарищ, тот крушил урок доской, оторванной от нар, и кричал: «А ну, подходи, гады, фашисты, подходи, котлеты буду делать!» Они стояли спиной друг к другу и отбивались, пока не ворвалась охрана; перед ней они замерли, покорно дали себя увести… Лишь в дежурке Петр Сергеевич узнал пришедшего ему на помощь — это был Семенов, молчаливый, угрюмый здоровяк; как-то они немножко поговорили у костра, Семенов все про Петра Сергеевича знал, а о себе сказал, что до войны шахтерил, а войну кончил лейтенантом, да влип в одну историю: пошел начальником склада, по неумению запутался…

В дежурке Семенов давал показания первым, говорил:

— Я эту сволочь ненавижу! Они в лагерях в своем вонючем законе отсиживались, когда мы под пулями… Они бы майора кончили сегодня. Вон, гляньте на того, что на полу лежит. Гляньте, что у него в руке…

Лицо у Семенова было разбито, да и у Петра Сергеевича руки были в ссадинах, кровь выступила под рубахой — кто-то чиркнул ножом, да задел лишь кожу, все равно нужна была перевязка.

— Я ведь тебя, гражданин Валдайский, предупреждал, — грустно сказал начальник.

— Вот я и послушался, — ответил Петр Сергеевич.

— Не так послушался.

— Иначе не умею.

— Ну ладно. Может, и переведем тебя куда, но поимей в виду, что у них повсюду свои.

— Боялся я их!

Начальник еще более печально поглядел на Валдайского, потом рассмеялся:

— А ведь вы пахану башку проломили. Надо же!

— Подержи нас денек, начальник, в караулке. Подумать надо, — попросил Валдайский.

Начальник согласился. Они сидели с Семеновым вдвоем, вспоминали: кто еще в бараке из воевавших, ведь по-разному у людей сложилось; были ведь и такие, как Валдайский и Семенов, не много, но были, а они свои, их надо было сбить в бригаду, тогда плевать они хотели на урок.

Посвятили в это начальника, тот сказал: добро. Семенов оказался расторопным, на другой день собрал в бригаду бывших фронтовиков; они вытолкали с верхних нар урок. Валдайского положили в середину; барак зловеще затаился…

Черт знает, как все бы кончилось, если бы Петра Сергеевича снова не вызвали к начальнику. У него в кабинете сидел полноватый розовощекий человек, курил толстые папиросы; одет был в добротный гражданский костюм; увидев синяки и ссадины на лице Петра Сергеевича, усмехнулся, пригласил сесть, потом сказал: познакомился внимательно с делом Валдайского и хочет забрать его с собой, ему нужны инженеры, причем не просто специалисты, а вот такие, как он, чтобы могли держать людей в руках. В трехстах километрах отсюда строится комбинат, стройка важная, нужная, а инженеров не хватает, вольнонаемные в глухомань не едут даже за длинным рублем; среди заключенных хоть и есть специалисты, но больше хлюпики, а Петр Сергеевич все же командовал полком да вот и тут перед уголовниками не склоняется. Человек в штатском усмехнулся.

— А вы кто? — спросил Петр Сергеевич.

— Суржиков Николай Евгеньевич. Главный инженер. Я бы мог забрать тебя отсюда без всяких хлопот. Направили бы по этапу — и все. Но мне нужны люди с творческим запасом вот тут. — Суржиков постучал себя по лбу. — А в этом случае насилие ничего не дает. Только полное согласие. Ну, я жду ответа.

— Но я ведь всего лишь прокатчик.

— Начальник прокатного цеха, — поправил Николай Евгеньевич. — Значит, кроме своего дела, знаешь электротехнику, знаешь подъемные механизмы, ну и многое другое. А чего не знаешь — тому научишься. Была бы охота. Да и пойдешь на строительство прокатного.

— Хорошо, — сказал Петр Сергеевич. — Берите. Только вместе с бригадой. Ребята лихие.

— Мне нужны специалисты.

— Эти будут хорошо работать, — настаивал Петр Сергеевич. — Им тут оставаться нельзя. Урки на них злы.

— Смотри-ка, — усмехнулся краешками губ Николай Евгеньевич. — Сам под плахой, другой бы бегом бежал, а ты еще условия ставишь. Но… — он помедлил, — возьму и твоих. Договорились.

Через час всю бригаду Валдайского увезли из зоны; ехали в крытой машине долго, ему показалось, часов восемь. Когда вывели на волю, увидел котлован, огромную стройплощадку, окруженную лесами, пронзительное синее небо и словно подпирающие его горы с ослепительно белыми вершинами. И снова был барак, но не такой, как в лагере, а более просторный, чистый, хорошо натопленный.

Суржикова он видел редко, когда тот вместе с начальником стройки, седым военным, проходил по цеху, где шли работы; несколько раз останавливался подле Петра Сергеевича, говорил, что доволен его делами, да Петр Сергеевич и сам знал, что все у него ладится. Они вели монтаж серьезных систем, ему никогда не приходилось прежде разбирать такие сложные чертежи, но выход он всегда находил; иногда его охватывал рабочий азарт, он и не замечал, как проходила смена, такое с ним бывало на воле, когда работал на заводе, он сам порой лез в подвалы, сам, если надо было, тянул кабель в тяжелых местах, он чувствовал работу, настоящую, забирающую его полностью, и этого было достаточно.

Года через полтора его вызвали к начальнику, тот, хмурясь, сказал: Суржиков добился пересмотра его дела, ему дали поселение, хоть срок и сохранили, он может уйти из зоны, жить в поселке и деньги будет получать как вольнонаемный, но из поселка выезжать не должен. Так он оказался за пределами лагеря; поселок был странный, в нем жили кержаки, не пили, не курили, никого в свои избы, огражденные бревенчатыми заборами, не пускали, женщин охраняли строго, бородатые, с настороженными глазами. В другом конце поселка, поближе к строительству, поставили бараки, в одном из них выделили Петру Сергеевичу комнату, тут жили и другие инженеры. По вечерам, после работы, собирались в комнате отдыха, играли в шахматы, в преферанс — эта карточная игра была давней инженерской забавой. Петр Сергеевич играл в нее давно, еще со студенческих времен, и вскоре снискал славу хорошего игрока. Зарабатывал не так уж плохо, стал посылать Вере Степановне деньги, она поначалу написала ему сердитое письмо, он же твердо сообщил: деньги на воспитание сына, здесь они ему ни к чему; однако же кое-какие деньги у него оставались.

Однажды морозным вечером у барака остановилась машина, человек в военном прошел к Петру Сергеевичу, сказал: Суржиков просит к себе. Он быстро собрался, мороз стоял злой, но было безветренно, небо чистое, в мелких звездах. И в тишине отчетливо слышался вой волков.

Суржиков жил в хорошей избе, на полу — медвежьи шкуры, натоплено жарко, за круглым столом он да начальник.

— Садись, Валдайский, — сказал Суржиков, — раскинем пульку. Нам сегодня третьего не хватает. А ты, говорят, чемпион в бараке.

Играли по мелкой. Петр Сергеевич сразу понял: начальник — игрок слабый, а Суржиков в этом деле ас, с ним надо быть осторожным; Николай Евгеньевич сидел в расстегнутой рубахе, видна была его грудь, покрытая густыми пегими волосами, иногда он чесал их пятерней, толстые щеки его подрагивали от внутренней усмешки, и в темных, под нависшими бровями глазах тлел азарт. Просидели над пулькой часа два, потом начальник встал, хмуро сказал — ему пора, попрощался и ушел.

Петр Сергеевич проводил его настороженным взглядом. Николай Евгеньевич этот взгляд перехватил, сказал:

— Он неплохой мужик. Но у него язва.

В этот вечер Суржиков был добр, расположен к общению, неожиданно спросил:

— Слушай, Валдайский, я вот давно за тобой слежу. Исполнитель ты первоклассный. На заводе, да еще московском, быстро сделал карьеру. В войну тоже… Чем ты жив, Валдайский? А?

Петр Сергеевич не понял вопроса, пожал плечами.

— Значит, неясно, — усмехнулся Суржиков. — А меня интересует простая вещь: есть ли у тебя некая жизненная идея?.. Своя, личная идея? Вот этого я раскусить в тебе не могу.

Петр Сергеевич, осмелев, сказал:

— Ну а у вас-то она есть?

Суржиков почесал грудь, прищурил плутовато глаз, сказал:

— Есть, Валдайский, есть… Личная моя идея в том, что я должен значить, и я способен к этому. К философии склонности не имею и обрядить мысли в цветастые слова не могу, но суть… суть, пожалуй, изложу… Мы живем в такое время, когда принято считать: ход истории определяют массы, личность стерта, не имеет своего индивидуального, она подчинена общей задаче. Однако же в такое время все же можно значить, то есть подняться над массой, чтобы она выполняла именно твою задачу… То, что делаешь тут ты и сотни других, — это всего лишь воплощение в реальность моего замысла. Он родился во мне, и у меня хватило сил, чтобы здесь, в этой местности, начали строить комбинат. Я бы мог добиться, чтобы надзор за исполнением поручили другим, но я хочу сам ощущать, как воплощается творение моего ума в реальность… Как считаешь: этого достаточно?

Петр Сергеевич молчал, он впервые слышал нечто подобное; конечно же, с ним делились планами, он видел, как порой побуждаемые не столько необходимостью, сколько тщеславием люди лезли в самое пекло, потому что имели определенную цель — отличиться и становились отличимыми, он не принимал таких людей, и вовсе не потому, что сам был чужд тщеславия; получая похвалу или награду, радовался, даже, случалось, гордился собой, но не видел в этом главного смысла.

Что он мог ответить Суржикову, особенно сейчас, когда и в самом деле корпел над чужой идеей, но старался, как привык стараться, осуществить ее хорошо, потому что плохо работать не умел, не был к такому приучен, ведь и к плохой работе надо иметь свою склонность.

— А вот я считаю — недостаточно, — сказал Суржиков и прошел босиком по медвежьей шкуре. — Воплощение замысла в реальность — естественная цель для инженера, какого бы масштаба он ни был… Но должно быть еще нечто высшее. Должно быть нечто такое, на которое способен только ты один… без всяких аналогов… Ты полный властелин некоей тайны, и коль погибнешь, она будет погребена с тобой. Вот тогда ты вне опасности. Понимаешь, о чем я?

— Нет.

— Ну и дурак, — сказал Суржиков, облизал полноватые губы, закурил толстую папиросу. — Вот ты… Красиво шел по своей дороге… Красиво! И споткнулся. Ведь если разгрести твою историю, то в основе ее — бесшабашность. Неумение предвидеть. Ради каких-то показателей ты кинул жизнь на карту. Тебя мог прикончить какой-нибудь паршивый урка, не явись к тебе в образе ангела-хранителя тот же Суржиков. Ну а если бы ты обладал некоей силой… ну, скажем, знал бы, как расщепить атомное ядро, знал бы и умел, разве бы тебе дали погибнуть? Э-э, нет. Обладая своей, только своей идеей, которой никто более не способен владеть, ты становишься нужным. А когда без тебя не могут, то тебе и дозволяют. Цинично? Нисколько. Прежде всего практично, хотя, если не вдуматься в смысл, не обнажать его, может показаться абстрактным.

Петр Сергеевич внимательно следил за Суржиковым, как тот грузно шагает с одной медвежьей шкуры на другую, как почесывает волосатую грудь, на мгновение останавливается, взгляд его уходит в глубь себя, и Петру Сергеевичу начинало казаться: он понимает Суржикова, понимает его властолюбие, ведь от одной его фамилии на стройке вздрагивают, потому что знают — истинный хозяин на ней не начальник, а Николай Евгеньевич и его воля — закон. И не только властолюбие, но и желание покрасоваться перед ним, чтобы он, Петр Сергеевич, всерьез ощутил полное превосходство Суржикова над собой, — вот что двигало сейчас им.

— Я, Валдайский, твой ровесник. Ну, ты воевал, а я занимался металлом, — снова заговорил Суржиков, — занимался всерьез и как инженер и как ученый и учить тебя не собираюсь, каждый сам себе путь метит. Однако же скажу. Ты вот из среды исконной русской интеллигенции, отец твой бок о бок с Грум-Гржимайло работал, дед в профессорах ходил, инженеров для отечественной промышленности готовил, отец твой военный спец, опять же от папани своего кое-что перенял и статейки по металлургическим процессам пописывал.

— Вы осведомлены, — усмехнулся Петр Сергеевич.

Но Суржиков сделал вид, что не заметил его усмешки. — Однако же не знаешь, что дед твой, а поначалу и папаша на заводах моего батюшки кое-что мастерили. И батюшка не скупился, платил им крепко, видел в них серьезные умы, работающие на пользу российской индустрии, коей имел честь сам практически заниматься в облике директора, а отчасти и хозяина одного серьезного акционерного предприятия. А сынку его дороги бы не было… Да, видишь ли, кое-кто из серьезных людей не дал в обиду ни моего папашу, ни меня, потому что сообразил: нет более высокого богатства для отечества, чем ум, способный из праха возродить новое, для государства крайне необходимое. Только ничтожный человек полагает, будто злато да серебро или же счет в банке есть богатство! Чушь! Неразменный рубль, он вот здесь, — хлопнул себя по голове Суржиков. — А мне сюда многие светлые головы кое-что вложили. До остального я допер сам. И потому всегда оказывался нужен.

Петр Сергеевич уловил за словами Суржикова то, что научился улавливать еще на войне, когда отбирал людей для самых рискованных дел, — твердую уверенность в себе. Он знал: такие люди могли рисковать и всерьез, но всегда все продумывали на много шагов вперед. Ради пустой болтовни подобный разговор не затевают… Что-то Суржиков хотел, что-то имел в виду.

Петр Сергеевич спросил без обиняков:

— Что же вы, Николай Евгеньевич, тут, в этой избе, торчите? А, скажем, не в столице?

— Да мне ныне здесь спокойней, — просто ответил Суржиков.

Но Петр Сергеевич понял его слова так: мне здесь безопаснее.

— Есть возможность в тиши многое обдумать, — объяснил запросто Суржиков и указал на соседнюю комнату, где стоял письменный стол, заваленный бумагами; глаза его словно бы вспыхнули, он заговорил энергичнее: — А тебе не приходило на ум, Валдайский, что мы на грани новой инженерной эры? Конечно же, не приходило, потому как ты только спец и выйти к обобщенным понятиям не способен, — махнул он пухлой рукой. — А меж тем еще немного… еще чуть-чуть, и двинутся снаряды в космический простор. Не ощущать этого — пребывать в невежестве. Идеи Циолковского велики. Спору нет. И мы на грани их реальных воплощений. Я смотрел, что делали немцы. Вернер фон Браун не дурак, его «фау» летали на Лондон, но не более… Еще одно усилие — и земное притяжение будет преодолено. По моим исчислениям, возможен тут один вид двигателя: жидкостный. Топливо, о котором тот же Браун размышлял, найти не так уж сложно. Дело в интенсивности сгорания… Кислород! Небывалой концентрации кислород. Бардин дал его в домны и получил мощный эффект. И для космоса такое, убежден, возможно. — Суржиков почти пробежал по шкурам, потом остановился, глядя на свои босые ноги: ногти у него были растрескавшиеся, желтые. — Вот где простор подлинной мысли! И можешь представить, как сдвинется мир, Валдайский, когда это все произойдет, когда мы кинемся в другие галактики… Тут уж не мечта, тут дело… Может быть, мы на самой границе того времени, может, нам еще шаг… даже полшага…

— Но вы же занимаетесь металлом.

— Вот именно! — воскликнул Суржиков. — Нужны будут сплавы… совершенно необычные сплавы. Высокопрочные, способные выдержать огромные температуры и давление. Кто их может дать? Кто к этому готов?.. Попросят у нас. Но, чтобы их создать, нужна наука. Только глупцы или невежды полагают: все можно добыть экспериментом. Без фундаментальных исследований ничего не дашь. Наука — почва, на которой может произрасти плод. Вот где идея. Небывалые сплавы. Это ясно?

Это и в самом деле было ясно.

Суржиков повернулся к Валдайскому, внимательным, изучающим взглядом посмотрел на него и сказал:

— Я в первую очередь ощущаю себя ученым, а потом инженером. Но мне вскоре нужны будут люди… Много людей. Тебе не вечно тут торчать. Может, настанет время — и мы поработаем в другом месте. А?

Что Петр Сергеевич мог тогда ему ответить?

— Возможно, — тихо сказал он.

Николай Евгеньевич вызвал по телефону машину, чтобы та отвезла Петра Сергеевича обратно в барак, и как бы мимоходом сказал:

— Ты там среди инженеров в авторитете. Слышал о тебе только уважительное. Особенно после того, как Кузнецову все свои сбережения отдал. Было?

— У него же ребенок заболел. Срочно на лечение в Анапу надо было направлять.

— Но ведь другие-то своих денег ему не дали.

— Другие сюда за ними и приехали.

— Ясно, — кивнул Суржиков и сказал твердо: — Если там кому что надо будет, пусть ко мне идут. Объясни им, Суржиков не зверь, не уссурийский тигр, за которого меня считают, и я сострадание проявить умею…

Вскоре Суржикова вызвали в Москву, и они увиделись только много лет спустя… Но тот ночной разговор остался в памяти Валдайского. Он хорошо запомнил главную мысль Николая Евгеньевича, много размышлял о ней. То она казалась ему важной и нужной, то представлялась циничной и даже наглой…

Петр Сергеевич подошел к окну, задумался, потом взглянул на часы: начало одиннадцатого, звонить Николаю Евгеньевичу еще можно. Как воспримет Суржиков его звонок?.. Они встречались изредка на различных совещаниях, перебрасывались незначительными словами, их отношения были ровными, взаимно доброжелательными. Вот ведь странно: столько лет прошло с их знакомства, но никогда они друг другу не напоминали, где и при каких обстоятельствах встретились; лишь однажды, когда Петр Сергеевич появился в Москве, только начал работу в министерстве, Суржиков сказал:

— А жаль, Петр Сергеевич, что мы не вместе. Я ведь приглашал тебя в науку.

Валдайский отшутился:

— Ну что поделаешь, я неисправимый практик.

Петр Сергеевич стоял у окна, размышлял: что сказать Суржикову о Кондрашеве? Во всех справочниках говорилось: Кондрашев погиб в сорок первом, да и Вера об этом рассказывала, она и подарила Петру Сергеевичу сборник со статьями Кондрашева; Петр Сергеевич прочел их. Конечно же, это был мудрый человек, и расчеты его были интересны, особенно убедительна была формула выхода ракеты из околоземного пространства. Странно, что его книжка не попала в руки тех, кто уже всерьез начал работать над реактивными двигателями. А может быть, Кондрашев не хотел этого? Он строил мосты, и это было главным делом его жизни, все же остальное — побочным.

Петр Сергеевич прикрыл глаза, чтобы припомнить много раз виденную им фотографию Кондрашева, и в памяти всплыло худое, нервное лицо. Петр Сергеевич подумал: я ведь встречал людей с такими лицами, они, как правило, бывали фанатично преданы делу, могли вкалывать и по «тридцать часов» в сутки, когда же остывали к своей работе, их ничем нельзя было заставить снова заниматься ею. Не из их ли числа Кондрашев?

Когда Петр Сергеевич спрашивал о нем Веру, она отвечала: «Что за человек? Наверное, такой, какими были все тогда. Мы ведь, Петя, странно жили, ты же знаешь, очень странно: были поглощены глобальными идеями и мало думали о себе. Иногда мне казалось, для него вообще не существует понятия времени и расстояния. Походный человек…» И еще она сказала: «Странно, но так часто бывает: юношеские бредни становятся серьезным открытием, а то, что было дальше… Может быть, это потому, что молодые ни на что не оглядываются, у них нет робости перед авторитетами, а сами авторитеты, как и все люди, часто приходят в тупик. Вот ведь что оказывается на поверку: утопии более реальны и актуальны, чем умеренно разумные планы».

Он тогда ответил ей: где-то читал или слышал восточную мудрость — мол, молодость мчится на коне, потому ей и не страшны препятствия, а старость плетется пешком и осторожно выбирает дорогу… Конные и пешие. Она смеялась, отвечала: может быть, и так.

Петр Сергеевич пытался понять: мог ли такой человек, как Кондрашев, уйти к немцам и работать у них? Война огромна, вмещает в себя многое, на ней разные бывали превращения, да ведь и человек огромен, глубины его порой непознаваемы. Петр Сергеевич уже давно усвоил: все приносит свои плоды — и доброе и злое, но дело в том, что ты выбираешь для себя. Пройдя через фронт, лагерь, тяжкую работу, он знал, что существует как бы две орбиты человеческой жизни: одна — внешняя, движение по которой определяют события, независимые часто от человека, другая — внутренняя, где человек сам выбирает свои действия, и это составляет его главную суть. Порой эти орбиты не совпадают, внутренняя противостоит внешней, это и есть борьба человека за самого себя — одно из тяжелейших условий жизни, она бывает болезненна, предполагает сопротивление и несогласие со многими обстоятельствами; стоит покориться, безвольно отдаться на волю случая, то есть прекратить борьбу, как наступит облегчение, но оно лживо, потому что в нем теряется индивидуальное, растворяется личность. Вот на это-то и идут кто послабее и тогда теряют самих себя, превращаясь в исполнителей чужой воли, а он всю жизнь противился насилию, старался не только сохранить, но и утвердить свое «я»… А вот что могло случиться с Кондрашевым? Петр Сергеевич понимал, что с исчерпывающей ясностью он не может ответить на этот вопрос. Здесь могли быть одни догадки, но ведь не догадок и предположений ждет от него Вера. Да, надо просить Суржикова; у того есть знакомства с теми, кто работает на космос, и если Николай Евгеньевич захочет, то все выяснит…

Петр Сергеевич решительно снял трубку, набрал домашний телефон Суржикова, ответила жена, неприветливо, но, когда он назвался, обеспокоенно сказала:

— Минутку…

Густой, бархатный голос Суржикова зазвучал в трубке:

— Слушаю тебя, Петр Сергеевич. Сколько лет, сколько зим…

Петр Сергеевич изложил свою необычную просьбу.

— Кондрашев, — задумчиво произнес Суржиков, но тут же заговорил уверенно: — Да, да, конечно, читал… Но большой у меня веры в эдаких умельцев нет, тут у нас популяризаторы слишком им большое значение придают. Да ведь и сказки о разных кудесниках живучи. Впрочем, все бывает, все. Но я доверяю лишь специалистам, а не дилетантам.

— Сейчас не в этом дело…

— Да, да, я понял, — тут же отозвался Суржиков, — и, разумеется, чем смогу — помогу. Попрошу историков. У них наверняка что-то есть… В общем, Петр Сергеевич, считай, задачу принял. А не повидаться ли нам как-нибудь запросто, чайку попить? А? Жизнь-то уходит. Стареем.

— Конечно же, можно и повидаться, — согласился Петр Сергеевич. — А то ведь света белого не вижу.

— Да, я о твоих делах наслышан, — сказал Суржиков. — Ну, рад, что позвонил. А я, как выясню, сообщу…

Петр Сергеевич разделся, лег в приготовленную Верой постель, но заснуть не мог…

Вот ведь смешно, лет пять назад на одном из заводов — сейчас уже и не вспомнишь, на каком, — Петр Сергеевич наткнулся на Бульона и узнал его. Шел с директором по поселку, проходили мимо магазина. Поставив ящик на тротуар, не обращая внимания на прохожих, сидели трое; нарезали хлеб, колбасу, выпивали из граненых стаканов, а не из горлышка бутылки, как обычно распивают в подворотнях «на троих»; был какой-то вызов в их молчаливом и открытом для всеобщего обозрения пире. Директор поморщился, сказал:

— Это из строителей, сейчас шугану.

Один из них услышал, нагло усмехнулся, ответил:

— На свои, начальник, пьем. Тебе-то что?

И вот по этой ухмылке Петр Сергеевич узнал его, хотя тот постарел, облысел, под глазами набухли складчатые мешки.

— Все куролесишь, Бульон, — сказал Петр Сергеевич.

Тот вздрогнул, пристально посмотрел на Валдайского, сказал сипло:

— Кудюмов я…

Но Валдайский знал, что не ошибся, рассмеялся:

— Может, и Кудюмов, только прожил, как Бульон.

Тогда он сдался, торопливо стал вспоминать, глаза шарили по лицу Петра Сергеевича, но вспомнить так и не смог, только спросил:

— Отбывали, что ли, вместе?

— Было, — кивнул Петр Сергеевич. — Это я тебе шайку в бане выбил, когда ты меня обварить кипятком собрался.

Бульон икнул, отер ладонью губы, осклабился:

— Ишь! — И видно было, что вспомнил. — Это жаль, что отбыл ты тогда. Жаль. Я из больницы вышел, пошмонял вокруг. Хотел посчитаться. Может быть, что-нибудь тяжеленькое на тебя бы сверху и упало.

— Но вот не упало. Доживай, Бульон, — кивнул Петр Сергеевич и пошел дальше, чувствуя устремленный на него злой, сверлящий взгляд.

Хотел рассказать обо всем этом Алеше, да, видно, забыл и только сейчас вспомнил. Это все письма Кондрашева, они заставили оглянуться назад… Худощавый человек, когда-то мечтавший о ракетах, был одного с ним роду-племени. А сколько их таких на нашей грешной земле?

Петр Сергеевич уснул глубокой ночью, поднялся же в половине седьмого, как всегда привык подниматься; к семи подадут машину, надо ехать к Ханову…


За ночь выпал снег, а к утру подморозило; снег лежал на необлетевших желтых листьях берез, на сосновых ветвях густыми шапками, плотно укрыл поля, и они необычно ярко сверкали под солнцем, образуя слепящее золотое сияние; леса вдали казались приподнятыми над землей, зависшими в воздухе. Петр Сергеевич в дороге отдыхал; он знал: для многих поездка в машине — время размышлений, но сам никогда не мог сосредоточиться в пути на чем-то серьезном. Он хорошо помнил это шоссе, столько лет ездил по нему, когда работал на заводе, и сейчас ему приятно было угадывать, что возникнет за следующим поворотом, узнавать деревни и поселки. Ему не хотелось думать о предстоящей встрече с Хановым, мысленно готовиться к ней, пусть случится то, что должно случиться, здесь не может быть никаких заранее обдуманных планов, да и размышления о Борисе, догадки и предположения вряд ли что прояснят для него; все станет ясно только после разговора.

Город, как всегда, открылся внезапно, со взгорка, куда взлетало шоссе, он виден был почти весь с огромными корпусами завода, его трубами, многоцветными дымами, белыми квадратами домов; у самого въезда на небольшом холме в окружении берез теснилось несколько домов. Петр Сергеевич улыбнулся, вспомнив, как все здесь начиналось.

Это было в пятьдесят девятом, до того, как обвалился в цехе новый кран.

В ту пору часть рабочих еще жила в бараках, в тесноте, при клопах; о жилищном строительстве говорили много, для домов был выделен участок неподалеку от березовой рощи, завод начал получать фонды: и кирпич, и цемент, и лес, а строителей не хватало. Рабочие все шли да шли к Петру Сергеевичу с жалобами: там ребенок родился, там сын женился, а жить негде; кто-то его попрекнул: вот тебе директор вне очереди квартиру дал. Петр Сергеевич сначала растерялся, подумал: а не вернуть ли квартиру, чтобы не было попреков, но тут же понял — глупо. Вот тогда его и осенило: а почему бы самим дом не построить, для себя? Материалы есть, люди есть, плевать на строителей, да если каждый после смены по два-три часа… Ведь не так давно и больше работали.

Начальник цеха, конечно же, его не понял, начал шуметь: мол, хочешь, чтобы люди не в цехе выкладывались, а на себя трубили, на стройке. Петр Сергеевич собрал цеховых, объяснил, что и как, показал производственный график; получалось — почти весь световой день можно работать на стройке, на цехе это никак не отразится, если в апреле начнут, к осени стоквартирный дом закончат. Они и начали; Валдайский у них был за прораба. Его вызвал Ханов, расхаживал по кабинету, кругленький, ухоженный, а Петр Сергеевич пришел со стройки в грязном ватнике, в сапогах, брезентовые рукавицы заткнул за пояс. «Ты что творишь?! — бурчал Ханов. — Ложный авторитет завоевываешь? Ну, сумел людей на дело поднять. Ладно. А сам зачем кирпичи таскаешь? Ведь у тебя-то квартира есть». Он тогда удивился: «Ты что, Борис? Какой ложный авторитет? На кой ляд он мне сдался… Да я бы их в жизнь не поднял, если бы сам на кирпичную кладку не встал». Ханов его понял, стал помогать. А Валдайскому нравилось это дело. Он научился класть кирпичи еще на стройке комбината, там приходилось делать все, но тогда он ощутил себя подневольным, а сейчас работа приносила наслаждение. Хороший они построили дом. Потом уж второй заложили, подключились другие цеха. Так начался новый заводской поселок, и назвали его Березовой рощей. Помнит ли кто-нибудь об этом, кто ныне живет в этих домах? Может быть, кто-нибудь и помнит…

В приемной у Ханова, кроме помощника, никого не было. Значит, Борис в ожидании Валдайского отменил все встречи, да и не успел Петр Сергеевич сделать несколько шагов, как дверь кабинета распахнулась и улыбающийся Борис кинулся навстречу.

— А ну, белый медведь! — старался он прижаться к груди Валдайского. — Давай, давай… Милости просим, а то совсем забыл место, где рос…

Они прошли в кабинет, до мелочей знакомый Петру Сергеевичу, он бегло оглядел его, убедился — ничего не изменилось, скинул плащ, повесил его и кепку на старую вешалку, похожую на поставленное кверху корнями засохшее дерево. Еще до войны такие вешалки украшали прихожие в квартирах, где жили с достатком; она была неудобна, часто падала, Петр Сергеевич вспомнил, что не раз говорил: «Да выброси ты ее», — но Ханов это пропускал мимо ушей, что-то у него было связано с этой вешалкой, но что именно — теперь уж Петр Сергеевич забыл.

Валдайский знал, что, пока он раздевается, приглаживает волосы, Ханов наблюдает за ним; наверное, он наблюдал и из окна, когда Валдайский выходил из машины и шел к подъезду. У Ханова был проницательный взгляд, он подмечал каждую мелочь, чтобы мгновенно сообразить, как вести себя с человеком, который неожиданно приехал к нему. Конечно же, он раздумывал, с чем к нему едет Петр Сергеевич, прикидывал все возможные варианты, вот и на столе разложил несколько папочек, чтобы под рукой были самые разнообразные данные, если они потребуются для разговора. Ханов ждал, стоя, как всегда, одетый в серый с синей искоркой костюм; ждал, наклонив лысую голову, чуть почесывая редкие белые волосики за ушами.

— Чаю хочешь с дороги? — спросил он.

— Не надо.

Чуть приметная тень мелькнула в веселых глазах Ханова: точно, сообразил, не с таким уж добрым делом приехал Валдайский.

«Вот и хорошо, — подумал Петр Сергеевич. — Тогда и тянуть не надо… Тогда сразу». Он еще раз бросил быстрый взгляд на многочисленные папочки, и у него мелькнула мысль: «А вот к этому, наверное, он не готов…»

— Ну вот что, Борис, — сказал Петр Сергеевич, садясь на стул, — в кошки-мышки не играем… Ты сам знаешь, что может сделать для себя директор, а что для него под запретом. Дом…

Но Петр Сергеевич не успел договорить, Ханов склонился к столу, быстро взял зеленую папочку и протянул ее Петру Сергеевичу.

— Держи.

— Что это?

— Дом, — с простодушием озорного мальчишки улыбнулся Борис Иванович, глядя на Валдайского. — Тут, дорогой Петр Сергеевич, документы: где куплено, когда… Все, все до шпингалета, до гвоздя. Кому плачено, сколько. Смотри сам, легко убедишься — ничего незаконного.

Теперь Петр Сергеевич во все глаза смотрел на Ханова. «Значит, знал, зачем я приехал, ждал и не скрывает… Кто предупредил? Лидочка? Чепуха! Да она и не посвящена…» Но тут же все понял: Ханову позвонил сын, рассказал, что Валдайский был у них на даче, а дальше все просто. Ханов понимает все с полуслова. Понимает. Но почему же решился на такую глупость, как этот дом? Документы… Конечно, у него есть документы, не ребенок, все сделает так, что и комар носа не подточит.

— Та-ак, — кивнул Петр Сергеевич и отодвинул от себя папочку. — Эх, Борис, Борис, ну зачем ты так? Я ведь не из народного контроля и не следователь. Знаю, что с бумажками у тебя порядок. Верю, что на каждый гвоздь… Но… Ведь огнеупор-то, Борис, нигде не продают. А ты из него дом сложил.

— Ошибаешься, Петя, — спокойно ответил Ханов и обидчиво поджал губы. — Когда выбраковывают, то продают. Я его по розничным ценам у Яковенко купил и на свои средства. Опять же, заметь, по ценам трансагентства от Яковенко на площадку вывез. Ты все-таки загляни в папочку. Там вся картина… Или еще есть устные вопросы?

Теперь уже Ханов не скрывал обиды, он так и не сел, прошелся вдоль длинного стола, заложив руки за спину, видимо, чтобы и в самом деле дать возможность Петру Сергеевичу просмотреть бумажки в папке, но всем своим видом показывал: как ты мог, старый мой друг, так давно знающий меня, сомневаться в моей честности или не понимаешь, какую травму мне наносишь? Если даже тебя послало начальство, то ты должен был прежде всего сказать этому начальству: я Ханова знаю и готов поручиться за него, а ты поверил оговору, сразу сюда примчался и начал разговор про всякие «кошки-мышки»… Эх, тоже мне! После этого верь в дружбу! Все это так легко читалось в позе, в походке Бориса Ивановича, в том, как он наклонил вперед лысую голову, словно хотел от стыда за близкого человека спрятать глаза. Но вот эта-то обидчивость и насторожила Петра Сергеевича, слишком он хорошо знал этого человека, со студенческих лет, и в памяти навсегда остался эпизод, как Борис заставлял его ночью лезть по пожарной лестнице в женское общежитие. Уже здесь, когда Петр Сергеевич освоился на заводе и Ханов пригласил его домой, чтобы они посидели, поговорили о студенческих годах, Петр Сергеевич напомнил ему тот случай, спросил: «А зачем это нужно было? Разыгрывал?» Борис Иванович рассмеялся, потом сказал серьезно: «Не только. Я тогда характер вырабатывал… Ведь стеснительный рос. Понимаешь, для меня девчонку на танцах пригласить — целое событие. Решил с этим покончить. Вот и начал тренировать себя на отчаянность». Петр Сергеевич улыбнулся: «Может, скажешь, и сейчас стеснительный?.. Я о тебе наслушался, как ты круто людей в войну держал». И тут Борис Иванович воскликнул: «А тоже, тоже от стеснения! Не поверишь, да? — И сделался неожиданно серьезным. — Ты, Петя, не знаешь, а мне всегда было трудно. Почему? Одни расценивают власть как право, другие — как обязанность. Я, наверное, из последних. Всегда себя чувствовал обязанным… Обязанным проявить силу характера, видеть цель и идти к ней, обязанным заботиться о других. Иначе не получалось. Не надо ничего декларировать, надо только чувствовать: ты обязан. Когда я это понял, то сообразил: меня люди примут. Молодой еще совсем был. Ну скажи на милость, какой из меня тогда был директор? А вот приняли. Так вот, брат… А теперь, ну теперь я поднаторел». Петр Сергеевич тогда ему поверил и, пока они были вместе, все время верил, но знал: Ханов, если очень нужно, может сыграть и слабого, и обиженного, и угнетенного, и даже усталого… Вот и сейчас в его расхаживании и обиде было что-то театральное: ведь если бы Борис Иванович чувствовал себя абсолютно правым, то не стал бы размениваться на обиду.

— Есть устные вопросы, Борис, — проговорил Петр Сергеевич. — Ты уж извини, но нужда заставляет. Ну скажи, если бы ты тут не был директором, а, допустим, трубил на простой работе, Яковенко бы тебе этот огнеупор продал? Пусть по розничным ценам, как разрешено, так сказать, в исключительных случаях… Да и почему частному лицу, а не колхозу-совхозу, они ведь вон как строятся?

Ханов остановился, словно наткнулся на препятствие, круто повернулся к Валдайскому, глаза его сразу ожесточились.

— А это ты не у меня, у него спроси, — резко сказал он и обеими руками почесал за ушами: так всегда он делал, когда начинал нервничать. — Он продавал, я покупал. Как мыло, зубную пасту, как все остальное, что продается. А то, что именно мне? Ну, ты не хуже меня знаешь, как мы друг друга выручаем. Наш завод — его заводу, его завод — нашему… Без этого никто жить не сможет. И вот здесь не наша вина. Давайте все, что заводам нужно, — никаких взаимных услуг не будет. Да вы их и сами поощряете. Вот молодцы, без нас выкрутились, Госплан не надо тревожить, другие министерства теребить тоже не надо. Ну и кого когда-нибудь вы за взаимопомощь к ответу притянули? Было такое? Я что-то не помню, дорогой Петр Сергеевич. И ты не помнишь. И сам расчудесно знаешь: не с заводов тут надо начинать.

То, что Ханов начал нервничать и терять над собой контроль, было плохо, и если Петр Сергеевич сам вспыхнет, это приведет только к ссоре, они наговорят друг другу бог весть чего, расстанутся со взаимной обидой, и тогда любые действия Валдайского против Ханова будут выглядеть мстительными, а этого уж никак нельзя допускать. А может быть, Борис Иванович и добивается, чтобы так все заострилось? Но зачем? Все же коль эта зеленая папочка с документами на застройку дачного дома лежала у него на столе, значит, до приезда Петра Сергеевича он продумал все варианты и, возможно, определил для себя план действий. Вот же сам Ханов уходит от прямого разговора, выводит его в некие обобщенные понятия, уже касающиеся не только его лично, а чуть ли не всей отрасли… Нет, нет, нельзя ему дать уйти в эдакое ораторство, хотя все, что он говорит, верно. Но дело сейчас в другом… совсем в другом.

— Борис, — как можно мягче сказал Петр Сергеевич, — все-таки я бы выпил чаю.

Ханов на какое-то время остановился, посмотрел на Валдайского, словно не доверяя слуху, потом подошел к селектору:

— Сережа, скажи, чтобы дали чаю.

Через несколько минут вошел помощник, принес на подносе стаканы с горячим чаем, тарелку с сыром и колбасой. Ханов пододвинул к себе стакан, медленно отпил несколько глотков, прищурился на Петра Сергеевича, сказал:

— Кто тебя заставил мною заниматься? Или сам, по собственной инициативе?

— Министр.

— Ясно.

Ханов выбросил на зеленое сукно руки, сцепил пальцы в замок.

— Дом не мой, — теперь уже с подчеркнутым спокойствием сказал Ханов. — Дом — сына. И огнеупор у Яковенко покупал тоже он. А Леня все-таки профессор и в медицинских кругах известный. Может себе и позволить за то, что в чужих задах ковыряется.

Да, все так. Сын у Бориса Ивановича и в самом деле известный проктолог, заведующий отделением в обычной городской клинике, но именно эта клиника стала местом паломничества больных людей. Все хотели оперироваться только у Леонида Ханова, другим врачам перестали доверять: говорили — у него стопроцентная надежность; может быть, это так и было, может быть, сын Бориса сумел отлично наладить рекламу, но в его клинику съезжались люди чуть ли не со всей страны, ждали очереди; а больной человек, чтобы избавиться от мучительного недуга, да еще быстро и с полной гарантией на выздоровление, пойдет на все. И, конечно же, среди пациентов Леонида Ханова наверняка могли оказаться лица, от которых зависела купля-продажа участка в этом подмосковном кооперативе ученых, да и другие, кто мог бы продать кирпич, оцинкованное железо, помочь нанять рабочих… Все так, все так, но Борис знал, должен был знать: даже если дом записан на сына, все же счет за него предъявят ему, потому что он крупный хозяйственник, он директор; он может хорошо обставить свою квартиру, вступить в садово-огородное товарищество и там построить себе скромный домик, купить машину, а больше он себе ничего позволить не может, даже если у него есть лишние деньги и сын у него человек редкостного таланта и умения. Директор не может себе позволить больше того, что любой хороший рабочий или инженер, а если он переступает эту границу, то открывает возможность переступить ее другим, и эти другие тоже не просты, они законы знают и найдут сотни возможностей заручиться бумажками на куплю самых разных материалов, на которые везде нехватка, но будут их не покупать — негде ведь купить-то! — а тащить со строек, с завода, отовсюду, где можно, а как тащить, они тоже умеют; что для прокатного цеха десяток листов кровельного железа, да ничто, мелочишка, а для того, кто взял, — добротная крыша. Директор связан этим по рукам и ногам; правильно это или нет, то другой вопрос, но директор связан только потому, что он глава могучего предприятия, и одно во всем этом непонятно, как такой мужик, как Ханов, решился переступить запретную черту. Разве не мог он предусмотреть самого простого: прогуляется кто-нибудь по аллее, где стоит новый дом, какой-нибудь человечек, связанный по профессии с огнеупором — а таких людей множество, — и сразу заметит, из чего сложен дом, а заметив, не удержится, наскребет письмо? Странно и непонятно, не похоже на Ханова… Ну почему?

Петр Сергеевич неторопливо отпивал горячий чай. Борис, Борис… Это ведь он совсем недавно под одобрительные возгласы и аплодисменты выступал на совещании и бил наотмашь, вопил, что директор давно перестал быть директором — его опутали столькими указаниями и директивами, что он и шаг сам сделать не может, и приводил примеры, страшные, убийственные примеры, когда начинало по чьей-то глупости или злой воле трясти огромное предприятие, трясти так, что явственно слышался хруст всех костей организма. Ханов вопил о том, что чуть ли не узаконили взятку: дело дошло до того, что директор никуда без так называемого «сувенира» приехать не может, и даже есть прейскурант: какому столоначальнику в какую цену этот самый сувенир положен, вот и идут директора заводов, спасаясь от этого, на скрытую ото всех взаимопомощь, чтобы хоть тут быть самостоятельными, не унижаться перед столоначальниками. Ханова чуть не на руках вынесли из зала, а докладчик лишь вскользь упомянул в заключительном слове о «выступлении товарища Ханова», и это многих обидело, потому что знали, как трудно было пойти на такое Борису, а он пошел, высказал то, что у многих наболело, и обходить эти углы больше нельзя, хочешь не хочешь, а нельзя… Сувениры, черт бы их побрал!

Да, конечно, и с Петром Сергеевичем такое случалось, особенно в первые дни, когда он вступил в должность начальника объединения. Как-то приехал на один завод, пятеро суток не вылезал из цехов, за это время подружился с директором, тот все время был рядом, болезненный, с одышкой, с синими кругами под глазами, но спокойный, все понимающий с полуслова. В день отъезда пообедали вместе, потом шофер повез Петра Сергеевича в главковскую квартиру, где он жил эти дни, директор же поехал на завод, у него были какие-то срочные дела, но обещал подскочить в аэропорт, проводить Валдайского. У Петра Сергеевича и был-то чемоданчик, шофер его подхватил, а вместе с ним большой картонный ящик. «А это что?» — спросил Петр Сергеевич. «Это ваше», — спокойно ответил шофер. «Моего, кроме чемоданчика, здесь ничего нет». Но шофер повторил упрямо: «Как же так? Ваше, оно и есть ваше». И тогда Петра Сергеевича осенило.

«А ну, откройте! — решительно приказал он. — Коль мое, то открывайте…» Шофер обеспокоенно затоптался на месте, но Петр Сергеевич прикрикнул на него, и тот быстро стал развязывать веревки, и, когда открыли ящик, там обнаружился хорошо упакованный дорогой сервиз, бутылки коньяка и еще какие-то пакеты. Он быстро снял телефонную трубку, позвонил директору. Петр Сергеевич понял, почему директор улизнул, не приехал сюда вместе с ним. «Ты придумал этот ящик?» — зло спросил Петр Сергеевич. Директор ответил без заминки, удивленно: «Какой ящик?» — «Подъезжай сюда, на квартиру, посмотришь. Я не уеду, пока ты тут не появишься». Директор приехал через десять минут. Держась за сердце, отдуваясь и потея, он переступил порог квартиры, быстро взглянул на ящик, повернулся к шоферу, спросил сурово: «Кто?» Тот спокойно пожал плечами: «А мне почем знать? Тут, кроме вещей товарища Валдайского, нет ничего». — «Ну что же, — сказал Петр Сергеевич директору, — выяснишь кто, сообщишь в Москву. Буду ждать». Но уже когда ехали с молчаливым директором в аэропорт, он знал, что перед ним просто разыграли комедию. И на другом заводе повторилось нечто подобное, только там вместо сервиза в коробке лежала необыкновенной красоты кухонная посуда, банки с икрой. И на этом заводе тоже никто не знал, кто подсунул в гостиничный номер эти вещи.

Петр Сергеевич рассказал все Вере Степановне, она рассмеялась: «Значит, решили, что ты взяточник…» Он сказал тогда: «Но ведь я сам недавно работал на заводе. Ничего подобного Борис не делал. Да и никто у нас не делал». Она ответила: «Но ведь должен кто-то ходить в святых. Может быть, на вас и пал выбор… Но ты не беспокойся. Теперь тебя оставят в покое и ничего больше подсовывать не будут». Так оно и случилось, видимо, среди директоров прошел слух: у них ведь тоже есть своя скрытая связь, они легко узнают все слабости и достоинства начальника объединения… Да, Борис Ханов ничего подобного не делал.

— Кроме дома, там есть что-то еще? — тихо спросил Ханов.

— Есть, — вздохнул Петр Сергеевич. — Лист… Немного, кажется, около вагона.

— Кровельное?

— Да.

Ханов усмехнулся, и в этой усмешке была горечь.

— Что же ты не знаешь, куда он пошел?.. В деревню он пошел, в деревню. Колхозам помогаем. Отправляем им кровельное железо для домов, коровников. Шефская помощь называется. Не мы придумали, нам указали… Мы им от чистого сердца выделили. Давайте, ребята, ставьте хорошие помещения, живите, как люди, если нас хлебушком кормите. А лист — шефский, стало быть, дармовой. А потом узнаю: один себе взял, из тех, что тут, в городе, в конторе сидят, другой. Я сам туда народный контроль направил, но утонуло все. А сейчас, видишь, ко мне всплыло. Почему? Мы завод. Значит, богатые. Мы и мост в городе построили. И театру помогли. А почему бы и не помочь? По мосту наши рабочие ездят, в театр тоже наши люди ходят. Завод всегда помогает и городу и деревне. Разве, Петя, это не так?

— Так.

— Ну, ну, — вяло сказал Ханов, покивав головой, из него словно бы ушла энергия, он сидел расслабившись, глядя на зеленое сукно стола.

«Ну зачем, зачем поставил он этот дом?» — жалея Ханова, думал Петр Сергеевич. И ему вспомнилось, как два года назад он приезжал сюда с Верой: было воскресенье, и Борис уговорил их отправиться на рыбалку. Вера любила рыбалку, была азартна в ней, умела ловить рыбу, научилась рыбачить, еще когда ходила геологом. Наловили много, варили уху. Кашеварил Леня, он стоял в трусах, помешивая в котелке длинной ложкой, он был выше Ханова, с холеным белым телом, сладко щурился от запаха ухи. Борис наблюдал за ним с гордостью, подмигнул Петру Сергеевичу: «Ничего сынка вырастили? А? На всю страну гремит». Леня услышал, обернулся, счастливо и сыто рассмеялся…

«Вот почему он пошел на это — поставил этот дом, — устало подумал Петр Сергеевич. — Ради сына. Наследник… Ну и ради себя, конечно, чтобы не доживать свои пенсионные дни в квартире, а чувствовать себя хоть в этом дачном доме хозяином. Все это так понятно, так ясно…» И ему сделалось пронзительно жаль Бориса, жизнь которого была вся отдана делу, делу очень сложному, тяжкому, и он не мог себе позволить ничего, кроме того, что определено особыми правилами… Но что поделаешь, если огромным осклизлым чудовищем со множеством щупалец выползла на свет божий беда вседозволенности, и только ныне спохватились, как опутала она множество людей, и зашумели, заговорили о тех, кто греб себе чужое, прячась за закон, и уж не по мелочам, а по-крупному, в валюте, в бриллиантах, и все им было мало, потому что, перешагнув в безнаказанности один рубеж, они все легче и легче шли к другому, ускоряя свой бег, и тогда уж им становилось наплевать, что на заводах устаревало оборудование, что выпускались скверные машины, дефектные товары, на все это было наплевать, потому что жизнь их получила другую направленность, и они знали — смогут заслониться, защититься, их спасут, им помогут такие же, как они, не желающие слушать о бедствии, у которого ветвились и ветвились щупальца. И то, что Петру Сергеевичу пришлось создавать свой корпус, который только тем и занимается, что устраняет чужие недостатки, исправляет то, что напортачили другие, тесно сплеталось с этим бедствием. Дом, который построил Борис, выглядел хоть маленькой, может, незаметной даже глазу клеточкой этого осклизлого щупальца, но все же был его частью… Вот где беда, большая беда, и ничем, ничем ее не закроешь…

— Тебе когда надо доложить? — спросил Ханов.

— Сегодня.

— И что же? — Глаза его насторожились.

— Пиши заявление, — тихо сказал Петр Сергеевич, — по собственному…

Ему трудно было это сказать, но это было все, что он мог сделать для своего друга, для человека, которого любил, ничего больше он сделать не мог. И Ханов это понял, он встал, обогнул письменный стол с торца, медленно взял лист бумаги и, склонив лысую крупную голову, стал писать. Петр Сергеевич поспешно допил чай, вынул платок, чтобы обтереть усы… Ах, какая это потеря — уход Ханова; да, он уже далеко не молод, но еще крепок, и он лучший директор в объединении, это огромная потеря, и хоть у Ханова сейчас прекрасный молодой главный инженер, которого Борис сам же учил, и он, наверное, сможет потянуть директорскую ношу, все же замена эта не будет равноценной. Хотя кто знает?

Ханов дописал, протянул бумагу Петру Сергеевичу, рука его, уже осыпанная старческой «гречкой», дрожала; Петр Сергеевич взял заявление, посмотрел в глаза Бориса, и этот прямой его взгляд что-то сразу же разрушил в Ханове, он дрогнул, закусил губу, глаза его повлажнели, и Ханов всхлипнул неожиданно громко, совсем по-мальчишески, и все обмякло в Петре Сергеевиче. Он вскочил, обнял Бориса, тот доверчиво прижался к нему; Петру Сергеевичу и самому сделалось плохо. Ханов всхлипнул несколько раз и отвернулся, чтобы утереть слезы.

— Ну ничего… ничего, — тихо проговорил он, словно сам себя пытался утешить. Потом вздохнул и по-деловому спросил: — Когда сдавать?

— Месяца два побыть мы тебя попросим.

— Хорошо, — кивнул Ханов. — Я все сделаю… Хорошо… А ты поезжай… сейчас… Я прошу…

Надо было еще что-то сказать, но Петр Сергеевич не знал, что же именно, и направился к двери.

Загрузка...