Если бы кто-то взглянул с далекой звезды или какой-то планеты на землю, через некий увеличительный прибор, то увидел бы подобие приплюснутого колобка, окрашенного зеленым, бурым, серым. Леса казались бы травинками, дороги ниточками, города муравейниками. И было бы видно, что всюду там мечутся странные двуногие. У них круглые головки. Нечто вроде орешков, с жидковатым зерном и хрупкой скорлупкой.
Двуногие слизнячки эти спешат куда-то, слипаются друг с другом, тогда появляются у них крохотные новые слизнячочки.
Иногда некоторые особи вдруг замирают, перестают двигаться, и тогда другие слизнячки относят их в уединенное место, и прячут навсегда в серую поверхность.
Если на круглой голове слизняка имеется немного еле заметной из космоса шерстки, он её холит. И если на лице под малюсеньким выступом с двумя дырочками, имеются совершенно невидные из космоса, торчащие в стороны щетинки, слизняк страшно гордится этим, и щетинки эти подкрашивает, расправляет, поглаживает.
Странные существа постоянно уничтожают друг друга, но меньше их не делается, и они всё что-то жуют, жуют, сосут, жамкают. И всё это показалось бы из космоса смешным и жалким. Но смотрит ли кто-то? Или не смотрит, и не смотрел никогда? Мы этого не узнаем. Мы как раз и есть носители хрупких скорлупок, под которыми студнеобразная масса, похожая извивами на внутренность грецкого ореха, непонятно как хранит образы и мысли. Мы знаем много, и не знаем ничего. А это всё — и грандиозно, и мизерно одновременно.
Роман Станиславович Шершпинский удивил Томск своими необычайно пышными усами. Он имел французский прибор и турецкие мази для особенного ухода за ними.
Томичи рассказывали, как яростно усатый рядился с купчихой Вивеей Соколовой, снимая для губернатора в
аренду её дворец. Какую усач покупал мебель, какие картины, скульптуры для дворца, как командовал артелью, нанятой для реставрации помещений, как нанимал прислугу.
Рядом с дворцом губернатора стояла гостиница «Лондон», хозяин её Вилли Кроули, англичанин, немало позабавил город своим дворецким-негром, который был черен, как вакса. Сперва негр и на улицу не мог выйти без того, чтобы не волоклась за ним всё увеличивавшаяся толпа. Но постепенно привыкли, перестали обращать внимание, а мудреное имя негра, Махабма, переделали в свойское — Махоня.
Пышноусый поселил в гостинице Кроули двух абсолютно одинаковых красавиц, вроде бы обе они княжны — Ядвига и Гелена Понятовские. Усач нередко наведывался к ним в номера… Заметили, что часто встречается новый полицмейстер еще и с какой-то богатенькой горбуньей, также поселившейся в гостинице «Лондон». И это опять давало пищу разговорам, пересудам, но привыкли и к этому, как до того привыкли к негру.
И вдруг узнали, что усач назначен губернским полицмейстером! А Пфейлицеру Франку новый губернатор дал отставку. Ай-ай-ай! С полицмейстерами томичам не везло, прежний губернатор Александр Дмитриевич Озерский посадил полицмейстера Любимова в каталажку. И никто не знал за что, но все понимали, что при такой должности обязательно многое прилипает к рукам. Вместо Любимова стал Пфейлицер. Вот и Пфейлицера заменили. А кем?
Томск непростой город, тут на Ушайке золото моют, почитай, что у себя на огородах слитки находят, а зимой сюда съезжается золотоискательская орда со всех окрестных урманов. Не зря на Почтамтской столько ювелирных магазинов и мастерских. И всё — такие солидные евреи, с пейсами и в ермолках. Всё можно сменять, купить, продать. Вмиг стать богатым, и так же вмиг разориться.
Новый полицмейстер еще не подыскал квартиру, и жил прямо в полицейском управлении, оборудовав для этого пару комнат.
Усатый на рассвете выскакивал из здания управления и бежал трусцой к Ушайке, а за ним бежал трусцой нижний чин с мочалом, мылом и полотенцем. Роман Станиславович снимал полосатый купальный костюм, нырял с разбега в Ушайское озеро, плавал там саженками, радостно кряхтя и отфыркиваясь.
Накупавшись, он вылез на зеленый бережок, и нижний чин принялся растирать его жилистое тело махровым полотенцем.
Из окна своего особняка в подзорную трубу за купальщиком пристально наблюдала баронесса Мершрейдт фон Гильзен. Когда у человека нет своей личной жизни, он всегда готов наблюдать за жизнью других людей. Многие знатные томичи были баронессой уже изучены, и описаны в её дневнике. Неудивительно, что новый персонаж привлек её внимание. Тем более, что был он загадочен. И лицо изможденное, и пышные усы, и эти купания под охраной.
В городе еще не знали: женат ли? Есть ли у него дети? А он ни с кем не знакомился, скрытничал, и даже жил на месте своей службы. Что за странный аскет?
Вдовушка со вздохом отложила свою трубу, и стала перебирать книжки в шкафу. Что почитать? Вот хорошая книжка с длинным названием: "Нежные объятия в браке и потехи с любовницами, (с продажными), изображены и сравнены Правдолюбом". Книжка вышла в Петербурге еще в 1799 году, но очень современная! Но она её уже наизусть выучила. Надо будет спросить у знакомых что-нибудь этакое, а то скука заела.
А на берегу нижний чин держал перед начальником зеркало, а тот достав щеточки и гребешки, налаживал свои усы и шевелюру. В зеркале отражалось не только лицо полицмейстера, но и берега Ушайского озера, цветы, и окрестные домишки.
Роман Станиславович быстро взбежал по косогору, купание как бы омолодило его сразу лет на десять, он был в хорошем расположении духа, форма шла к его сухопарой фигуре, у ратуши уже суетились люди.
У входа в ратушу с двух сторон стояли двадцати пятипудовые чугунные бабы-Венеры. Томск был центром рудной империи, томские губернаторы были одновременно начальниками Колыванских горных заводов, потому в городе было много литья, ажурных решеток, затейливых чугунных лестниц и переходов.
Возле чугунных Венер могучие парни-челдоны, из Кухтеринских извозников, вчетвером приобняли одну из Венер и пытались приподнять, им не удавалось её даже пошатнуть:
— Вот такую посватать, можно будет спать цельный день, она, небось, телегу вместе с мешками подымет!..
— А уж обнимет, так кости затрещат…
Неподалеку от ратуши возвышался скелет мамонта. Драгу строили, сделали отводное русло, а из обнажившегося дна старого русла реки торчали кости. Откопали, вытащили, привезли в Томск. Тут кости помыли с мылом и вехотью, и ученый немец с помощниками-рабочими собрали скелет, стянули струбцинами, да проволоками. И стоит он, как живой — земляной зверь Мамуна.
Часы на ратуше показывали седьмой час. Шершпинский сверил с ними свои золотые, карманные. Он погрозил извозчикам пальцем, и прошел в управление, в свой кабинет. Глянул из окна — парней, как ветром сдуло.
Они сели на передки телег и тронули своих битюгов в сторону базара. На телегах лежали в три ряда мешки с мукой. Битюги тянули груз привычно и легко.
Шершпинский взял со стола донесения. Всё были — мелочи. Мужик бабу по пьяному делу порезал, да не убил. Во время крестного хода у мещанина срезали именные дареные часы…Пустяки, пустяки… Ювелира бы какого зацепить, золотопромышленника…
Вот жалоба крестьян на Философа Горохова. Взял деньги, дал расписки, обещал горы золота… Пустяк! Чего с шута горохового возьмешь? Вот и сам он в полицию обращается с просьбой защитить его от убийц. Грозят ему. Подстерегают его. А чего он хотел? Захапав столько чужих денежек?
И вдруг Шершпинский подумал о себе. Гвоздь-то тогда, раненный, сбежал, и Ахметка жив остался. Каторжанская ложа не простит. Могут ведь его и в Томске найти, хотя он постарался исчезнуть из столицы незаметно.
Найдут? Что ж! Теперь он сам для них страшен, Полицмейстер! К нему они теперь и лезть побоятся. Хотя… кто их знает? Где-нибудь ночью, из за угла. Ну, да вряд ли. Живет он прямо в управлении, тут всегда вооруженные люди дежурят. Сам вооружен. Он и купаться, и воздухом дышать, ходит с охраной.
Вот и нынче с ним один нижний чин в форме ходил, а двое переодетых неподалеку с удочками сидели. Он им велел заряженные пистолеты в карманах держать, да смотреть по сторонам.
А что до денег, то не везет ему всегда. Деньги в ценные бумаги вложил, но они обесценились. Дом для свиданий в Петербурге пришлось за бесценок при отъезде отдать. Да и на что такой дом, где тебя уже выследили. Зато они не знают другого дома его, где проживает супруга с детьми…
Тэк-с. Какие тут еще бумаги? Жалобы, кляузы. Это писарю отдать. Пусть отписывает…
Появился двухметровый безносый мужик, вытянув руки по швам, гундосо
сказал:
— К вам Евгений Аристархович пришедши, пущать?
— Пусть проходит.
Вошел человек в гороховом костюме. Среднего возраста, усредненной наружности. С небольшими, невыразительными усиками. Он сказал:
— Ну, и цербер у вас, дорогой Роман Станиславович, аж мне жутко стало, а я уж всяких страхов в жизни насмотрелся.
— Ага! Одобряете, значит. Это всё душа моя человеколюбивая, Евгений Аристархович. Доложили мне, что в пересылке одному мужику нос отрезали. Поехал, полюбытствовал. Мужик-то деревенский, случайно в каторгу попал. Барина стукнул слегка за невесту. Ну и заслали. Каторжники видят — смирен, и ну — издеваться. Связали, обезобразили. Я его к себе выхлопотал. Предан, как собака. А что страшен, так это для полиции даже хорошо…но я думаю, вы не на Пахома пришли полюбоваться.
— Ну, разумеется. Особенных новостей нет, но поляки, я извинясь, оживились.
— А вы не извиняйтесь, я-то к полякам мало имею отношения, несмотря на фамилию. Родился я в Петербурге, и польской крови в моих жилах — разве что капелька. К тому же мы с вами служим Государю, всё остальное не имеет значения.
— Именно так! В городской тюрьме сидят Шмакер и Левандовский, так мне под окнами постоянные посты переодетые приходится ставить.
Подкатывают и поляки и польки в шикарных ландо, цветы показывают и к стенам тюрьмы бросают, воздушные поцелуи изображают, а главное, сволочи, на пальцах что-то показывают. А, поди, пойми! Азбука какая-то, своеобразная, ключ неизвестен. Наши умельцы уж ломали-ломали головы…
— А чего зря головы ломать? Гнать всех от тюрьмы в шею!
— Нельзя, Роман Станиславович! Нам нужно узнать всех сочувствующих. И тут есть шанс- узнать какие-то тайные замыслы. Наши-то, переодетые, всё подслушивают.
— Ну, смотрите, нюхайте! А я бы их просто в тайгу куда-нибудь сплавил, небось, и передохли бы все.
— Закон, Роман Станиславович, выше нас. Что ж тут попишешь?
— Ладно, составьте списки всех поляков, кто, где проживает. Чуть- что обыщем всех. Это больше даст пользы. Сколько всех у нас сосланных поляков?
— За полторы тысячи перевалило! — Целый полк! А если всех разбойников здешних посчитать, то и больше дивизии преступников наберётся. Вот и управляйся с ними. Что еще? А что это за полек вы в "Лондоне" разместили? Они — что? Верно — Понятовские?
Шершпинский улыбнулся:
— Может быть и так. Главное, что Герман Густавович им симпатизирует. Вот и пришлось вывезти их из столицы. К политике они не имеют отношения, скорее — к политесу, как говаривали в старые времена. Вы не возражаете?
— Что вы! Помилуйте! Если сам Герман Густавович, то какой разговор? Кстати, шведец тут интересный попался. Говорит, при содействии самого Германа Густавовича в Сибирь отправился, ученый. Документов нет. Обобрали на пароходе. Ну, у нас в каталажке его немного помяли. Думаю, не будет он жаловаться. Неспроста он приехал. Придется последить. Послал его к Лундстрему, которой в шведско-американской компании был. Компания давно закрылась, а Лундстрем всё тут болтается, с чего бы?
— Ну, последите, последите. Еще что-то?
— Да нет, всё. Мезгин, донесли мне, часы создал неприличные.
— Неприличие в чем же?
— А, смешно, изображены мужчина и женщина, и занимаются грехом, сколько, значит, часов настало, столько раз и занимаются. И, докладывают, мол, всё маленькое, но вполне натурально…
— Любопытно. Всё?
— Всё.
— Что ж, благодарю, Евгений Аристархович, если мне, что станет известно полезное для вас, сообщу. Желаю здравствовать, мне надо с инспекцией ехать.
— Ну, до свиданьица! — совсем по-штатски откланялся Евгений Аристархович и пошел, надев на согнутую в локте руку изгиб своей тросточки.
Шершпинский подошел к зеркалу, поправил гребешком усы, крикнул безносому:
— Пахом! Запрягай!
Сошел по лестнице. Кивнул в прихожей дежурному агенту.
Вышли во двор, уселись вдвоем в коляску. Пахом на облучке взмахнул хлыстиком. Каурый жеребец почал забирать ногами, оборачивался, кося шалым глазом. Редкие прохожие бросались в стороны. Знали, что эта коляска и сшибить может — начальство!
Шершпинский думал о том, что часы у Мезгина нужно будет изъять, припугнуть его ответственностью. Потом эти часы надо подарить Лерхе, авторитет нового полицмейстера еще более укрепится. Он не такой дурак, как его предшественники. Всем не угодишь. Главное всегда угождать губернатору. Такой полицмейстер — вечен!
Коляска свернула с Обруба на Акимовскую. На Обрубе поселились богатые люди, русские и евреи. Построены новые дома. Были бумаги-прошения в думу, в полицейское управление. Богачи хотят спокойствия. Убрать — злачные места!
В Томске, больше, чем в любом другом городе, нужны дома с вольными женщинами. Тут полно одиноких мужчин. Такой край. Зимой приезжает орда золотоискателей, надо из этого котла как-то спустить пар?
Долгие годы томские бардаки располагались на улице Солдатской. Там было сподручно прямо из казармы забежать в такой дом. Потом на Солдатской казарм не стало, и часть бардаков перекочевала на Обруб. Теперь вот жизнь потихоньку вытесняет их на Акимовскую. Нужно держателей публичных домов на Обрубе поприжать, а на Акимовской дать послабление. Дело-то и выправится.
Тек-с. Желтая вывеска:
КОРЕНЕВСКИЙ-ЛЕВИНСОН ЖЕНСКАЯ ВЕНЕРОЛОГИЯ
Шершпинский велел подъехать к дому. Вылезли с агентом из коляски. Дверь, на гвоздике — деревянный молоток.
Лестница. Золотозубый брюнет в пенсне.
— Кто таков?
— Кореневский-Левинсон.
— Я думал вас двое.
— Для солидности написано. По матери я — Кореневский.
— Ну и что же за логия такая?
— Прошу…
Прошли в кабинет, где в кресле на раскоряку сидела дама. Увидев полицмейстера, и еще одного мужчину, она ойкнула. Хотела вскочить, но доктор дал знак, она осталась сидеть, поспешно прикрыв наготу подолом. На столике возле кресла лежали инструменты, похожие на лопаточки с загнутыми краями, на ложки. Были тут и маленькие круглые зеркальца с изогнутыми тонкими ручками. На том же столе чуть поодаль была тарелка с котлетами, с надкушенным ломтем хлеба, и дымилось кофе в чашке.
— Ты что? Кормишь тут её? — изумился Шершпинский.
— Зачем же? Сам кушаю. Сегодня принимаю девиц из заведений, их день, позавтракать некогда, извините.
Брюнет показал в рамочке на стене — патент, разрешение практиковать.
А им билет даём на право… Только — чистота… Бывает, что содержатели укрывают больных…Взятки? Что вы, говорите, как вы могли такое подумать?
Шершпинский представил себе всякие болячки, с коими возится брюнет, выскобленных им студнеобразных младенчиков, тошнота подкатила к горлу. Котлета! Кофе! Я тебе покажу завтрак, я тебе пенснец протру!
— Мартынов! Пиши протокол, Закрываем лечебницу!
— Ваше превосходительство! За что!
— Я не превосходительство! Я тебе покажу котлету рядом с инструментами. Я тебя накормлю! Зараз и на всю жизнь! Дементьев! Пиши котлету в протокол.
— Слуш-с! — угодливо согнулся над бумагой Дементьев, который не был ни Дементьевым, ни Мартыновым. Шершпинский звал его, как хотел, потому что фамилию его лучше было скрывать.
— Тарасов! Пошли!
— Ваше высокоблагородие! Имею рекомендации от профессора Блюма!..
Ответа не было. Безносый взмахнул кнутиком, коляска покатила дальше.
— Не я буду, если пару сотен с него не выдою! Блюм! Я тебе дам Блюма!
До самого обеда колесили возле Ушайки. Содержательницы публичных
домов предлагали Шершпинскому и его спутнику самых смазливых девиц. И за это Шершпинский немедленно приговаривал их к штрафу, Как они посмели ему такое предложить? За кого принимают?
Пару заведений на Обрубе было решено закрыть. На Акимовской почти всех оштрафовали, кого за грязь, кого за беспаспортность. Велено было каждому содержателю возле своего дома сделать хорошее освещение, всё чисто прибрать, а осенью высадить саженцы деревьев и кустарников.
— К ратуше, по Солдатской и Нечаевской, и Почтамтской! — скомандовал Пахому Шершпинский. Полицмейстер должен как можно больше видеть, знать в городе и внедрять на пути своем должный порядок. Путь лежал мимо солдатской синагоги и дома Разумовского- Это что за хреновина? — изумился Шершпинский, когда поравнялись с
домом Разумовского. — Останови-ка, Пахом.
Роман Станиславович стал, заложив руки за спину, и, покачиваясь на носках, рассматривал странную хоромину. Из разных обрезков, бочек, сломанных ящиков, сломанных кирпичей, решеток было тут устроено двухэтажное здание. Окна в нем были размещены без всякой системы, произвольно, причем каждое было — иного размера и формы. По верху шли гипсовые лепные завитушки, по фронтону стояли гипсовые же фигуры химер, или черт его знает чего. Иные фигуры были похожи на гигантских жаб, иные напоминали крокодилов, а иные горбатых голых женщин.
— М-да-а-а! — протянул изумленный Шершпинский. — Васильев, ты не знаешь, чья эта. халупа?
Васильев, который был не Васильев, не успел ничего ответить, ибо из кособоких ворот усадьбы вышел её владелец. Был он одет в шитый золотом мундир, через плечо была повязана лента с орденом Андрея Первозванного. Несколько портили вид сапоги, просившие каши, но незнакомец держался гордо и тотчас закричал на Романа Романовича, как на мальчишку:
— Как стоишь перед фаворитом государыни императрицы Елизаветы Петровны! Как стоишь, я тебя спрашиваю? Во фрунт!
Побагровев, Шершпинский сам заорал громче пароходного гудка:
— Ах ты, кикимора болотная, старый хрен! Ты что же государственные знаки отличия подделал, Орден Первозванного напялил! Да знаешь ли ты, кому дается эта награда? Как посмел?! Да за такое я тебя в каторгу упеку! До конца дней твоих! И как смеешь ты на этой своей фантасмагории государственный флаг вывешивать? Да тебя повесить за это мало!
— Сам ты висельник и есть. В каторгу… Сидела курица в курятнике, сидела, хозяин отвернулся, выскочила, и теперь раздулась от важности, павлином себя воображает. Но мокрая курица — не павлин. А флаг Росский вывесить имею полное право. Белый цвет — самодержавие, которое я укреплял! Желтый — православие наше золотое, которое я исповедаю. Черный — черная сотня, коя разбила презренных польских захватчиков, выродком которых ты являешься.
И не ори тут, не кобенься, не то я ссеку твою дурную башку своей славной саблей, коя многих врагов уже порубала! — с этими словами Разумовский положил пальцы, унизанные фальшивыми перстнями на рукоять якобы сабли, тогда как в ножнах был лишь обломок клинка.
Ты должен величать меня светлостью! Я граф Алексей Григорьевич Разумовский. Я не простолюдин, как ты, не бродяга.
Шершпинский стоял, широко открыв рот. В словах неведомого старика послышался ему намек на прошлое. Кто он, что он может знать о Романе Станиславовиче? Да, нет, никогда и нигде не могли они встречаться. Явно — сумасшедший, но необычный какой-то.
— Вавилов! Что это такое? Что это за паяц картонный? Отвечай, Калистратов, жду!
— Его прозывают графом Разумовским, а уж кто он на самом деле, никто не знает. Живет тут давно, так, вроде юродивого, но как бы не совсем.
Заметив собравшуюся вокруг толпу, которая с одобрением встречала всё слова Разумовского, Роман Станиславович решил не связываться с дураком, не унижать себя. После он с ним так разделается, что этот старый дурень все оставшиеся дни будет жалеть, что нагрубил такому человеку, как Шершпинский.
— Поликарпов, — в коляску! — приказал Шершпинский, — надо к обеду успеть, дел у нас много. Поняй! — последние слова относились к Пахому.
— Порок посрамлен и бежит! — воздев руку вверх, провозгласил Разумовский, — есть бог, есть ангелы, а дьяволам тут делать нечего…
"Ну, и сволочь"! — ругался про себя Шершпинский. Старик этот ему весь аппетит испортил. Самого полицмейстера не боится. Пусть даже дурак, но понимать должен. И будет понимать, обязательно!