16. ВРЕМЯ СОБИРАТЬ

Лето прошумело дождями, грозами, ароматными ветрами. Было много трудов, в поле, в бору. Был медовый Спас, и Спас яблочный. Настал Иоанн Предтеча, когда креститель гонит птицу далече.

Новый губернатор отписал в Омск генерал-губернатору Панову, о том, что сумел раскрыть крупнейший в истории страны заговор бунтовщиков- сепаратистов. Можно сказать, спас Отечество. Лерхе был очень доволен началом своего губернаторства. Да, скажут в столице — не лыком шит!

Отметил Герман Густавович и роль в этом деле назначенного им нового замечательного полицмейстера.

В короткое время Герман Густавович обставил дворец свой, сменил половину людей в губернском управлении, что и неудивительно: новая метла всегда по-новому метёт.

К нему записывались на прием золотопромышленники, купцы, люди разного звания, каждый со своим неотложным делом, а он после победы над крамольниками, отбыл в вояж, с инспекцией горных заводов Алтая и для знакомства с обширной губернией своей.

Отъезжал с помпой. Это стоило посмотреть. Сорок экипажей. Челядь, повара, две польские красавицы, жительницы гостиницы Кроули, совершенно одинаковые, с одинаковыми родинками на щеках. Им-то что в экспедиции делать?

Ехал с губернатором князь Костров, ехал еще в качестве хроникера Олимпий Павлов. Вот кому повезло-то, губернатор не только не сократил его с должности в управлении, но и приблизил к себе.

За кортежем тянулись телеги и возы с продуктами, оружием, предметами быта. Скакали впереди и сзади кортежа до зубов вооруженные казаки. Возле Белого озера епископ Порфирий Соколовский прочел напутственную молитву, кортеж освятили.

Трубач протрубил в золотую трубу. Кони зацокали копытами. И губернатора след простыл.

Просители отправились со своими соплями и воплями к заместителю губернатора Фризелю, справедливо полагая, раз самого — нет, то решать дела должен заместитель. Не тут-то было! Петр Фризель отводил в сторону глаза и советовал со всеми просьбами обращаться к полицмейстеру, как же так! Почему именно к полицмейстеру?! Фризель пожимал плечами.

А Шершпинский к этому времени в своем полицейском управлении уже полностью заменил начальствующих лиц, да и не только их. Подобрал себе людей по вкусу, преданных до одурения. А и как не быть преданным, если тебя из грязи вытащили в князи?

Теперь Шершпинский жил уже не в полицейском управлении, а в собственном доме, купленным им за большие деньги, и находившемся неподалеку от гостиницы и губернаторского дворца. В многочисленных комнатках полуподвала разместилась его челядь.

Были там не только поломойки и стряпухи. Жил там безносый Пахом. В комнатах близких к парадному, сидели, меняясь, дюжие мужчины, и всё — не очень приметной наружности. Иногда Шершпинский отправлял то одного, то другого по каким-то делам.

Мужчины эти всегда молчали, да и разговаривать было не с кем, ибо две стряпухи да две поломойки и вовсе были глухонемыми. Всеми ими распоряжался агент, которого Шершпинский жаловал разными фамилиями, к остальным он обращался и без имени, и без фамилии, говоря лишь одно слово: "слушай!"

В верхнем этаже жил сам Шершпинский, да было две комнаты отведено перебравшейся из гостиницы горбунье. Кто считал её дальней родственницей Романа Станиславовича, а кто любовницей. Причем, плевались — получше-то найти не мог?

Жену и детей он не спешил перевозить в этот городишко из державного Петербурга.

В палисаднике при доме Шершпинского никто не бывал, даже дрозды, кажется, боялись клевать рябину, и она перезревала и валилась на землю

Роман Станиславович из окна верхнего этажа по утрам глядел на палисадник. Почти рядом с окном, между рябиной и черемухой, паучок сплел свою хитрую сеть, и Шершпинский с интересом смотрел, как мохнатенький деловито перебирает лапками свою сеть, в которую уже попалась очередная глупая мушка.

В городе дела вроде бы шли своим чередом, челдоны везли на базар, молоко, мясо, все дары земли сибирской, от картохи и огурцов, до грибов и ягод, кедровых орехов, рыбы, дичи.

Васька Логозин прибыл с несколькими мешками овса, жеребчик в телегу впряжен был добрый, Васька от Архимандритки до Томска докатил быстро. Он заехал к базару со стороны биржи, привязал жеребца к столбу, к которому всегда привязывал, когда не хватало места у коновязи.

Васька расчесал кудри, и стал ходить возле телеги, покрикивая, не слишком громко, но так, чтобы было слышно в базарном гомоне:

— А вот овса, кому овса?

Васька уже представлял себе, как он продаст овес, купит своей Авдотье ситцу в горошек, гарусный платок и гребенку, а потом зайдет в пивную попроще, выпьет стопку, другую, запьет кружкой пива. И обратная дорога ему покажется легкой и приятной.

Подошли два господина, один отвязал Васькиного жеребца, другой сказал:

— Черт деревенский, али ты не знаешь, что есть коновязь?

— Чо столбу сделается?

— Вон как ты заговорил? Идём в полицию!

Один господин вел в поводу лошадь, другой цепко держал под руку Ваську. Так и пришли к воротам, возле которых стоял часовой. Господа кликнули еще одного солдата, тот отворил ворота. Ваську повели в дом с зарешеченными окнами.

— Лошадь, как же? — спросил Васька.

— Не беспокойся.

Ваську провели по замшелому коридору, отворили одну из железных дверей, он полетел вниз, в яму. Шлепнулся на пол, где на соломе лежали несколько оборванцев. Один оборванец сказал:

— Будешь моей жонкой…

Другой сказал:

— Ну-ка, давай твои сапоги, да поищи у меня в голове вошек, уж больно голова чешется.

Васька решил драться, силы ему было не занимать, крестьянская работа хорошо развивает мышцы. Но один оборванец стукнул его головой в нос, а другой так шлепнул ладонями по ушам, что Васька сразу оглох, и ослеп от слез…

И Васька потерял счет времени. Его раздели, заставляли стоять на одной ноге, а иногда приказывали встать на руки возле стены вверх ногами. Прежде времени падать было нельзя. Если же отказывался стоять на руках — били. Особенно болели ребра. Муки были адские.

Однажды железная дверь отворилась, Ваське велели вылезти из ямы. Он и вылез, нащупывая босыми ногами ступени лесенки, стеная и охая. Его, как был, нагого, провели в комнату, где сидел один из господ, приведших его сюда. Господин сказал:

— Пиши письмо на деревню, жене там, отцу, или кому знаешь, чтобы прислали за тебя выкупа сто рублей, иначе сгниешь тут…

— У нас таких денег не быват! — сказал упрямый Васька, и его тотчас отвели обратно. Несмотря на железную решимость, всё стерпеть, и ничего никому не платить, на четвертый день пребывания в секретной каморе каталажки, Васька запросил пардону.

Собрали нужную сумму и передали штраф только через неделю. Ваське дали надеть рехмоты, взамен отобранной у него жиганами одежды, и провели в конюшню:

— Вот твоя кобылка, а телега вон там стоит, видишь? Бери кобылку да запрягай.

— Ошибочка, господа хорошие, у меня жеребец был! — сказал Васька с ужасом, глядя на бельмастую, костлявую старую кобылу.

— Ты что? — нахмурился сопровождающий, — обратно в ямину захотел? Запрягай, давай быстрее, если хочешь сегодня домой попасть!

Васька подвел дохлятину к телеге, не удержался, спросил:

— Овес мой, где же?

Сопровождающий аж в лице изменился:

— Ты что же, черт деревенский, извести нас издевками решил? Полицию оскорбляешь? Мы, по-твоему, воры? Какой овес? Ну, было на телеге два мешка овса, так мы твоей кобыле за это время аж четыре скормили, жрет, как оглашенная, нам с тебя еще получить причитается…

Васька понял, что спорить бесполезно.

Подобные истории стали случаться со многими, кто приезжал на базар. Негласным налогом стали облагать китайцев-шпагоглотателей, да так, что каждый китаец отдавал половину дневного заработка. И как не отдать? Придерутся: нет пашпорта, а если — есть, скажут — поддельный. Если нищий сидел на выгодном месте и собирал много, и он платил дань.

Прибыль на базаре имели воры. И были среди них особенно удалые. Был там Санька-Бобер. Он крутился на пятачке, где торговали лошадьми, и выжидал момента. Как только покупатель протягивал деньги продавцу, Сашка стремительно вырывал эти деньги, рукой, густо смазанной клеем.

Бежал он к близкому берегу реки, к обрыву и нырял с размаха в Томь. Подбегали мужики, кто звал лодку, кто стягивал сапоги. А он нырнул и исчез. Утонул, стало быть. Пропали денежки! А у Сашки под берегом была вырыта нора, которая вела вверх, выше уровня воды, Там, под землей, келейка, со столиком и сиденьем, там даже печка маленькая была, и перед рабочим своим днем Сашка эту печурку протапливал… Сашка работал и ранней весной, когда шел по реке лед, и поздней осенью, когда шло по Томи осеннее ледяное крошево. И однажды не успел нырнуть, схватили его с деньгами, у самого берега, когда собирался совершить свой знаменитый нырок. Схватили и отвели к Шершпинскому. Тот заперся с Бобром в кабинете. И сказал:

— Жить хочешь? Будешь мне платить, И подскажи — с кого из вашей братии еще брать, чтобы тебе одному за всех не отдуваться. Писать умеешь?

Санька взял перо и тут же написал список, который Шершпинский бережно спрятал в особливый ларец и запер ключиком.

Неприметные господа в сером стали появляться не только на базаре. Они заходили в лавки, пивные, мастерские ремесленников. Везде находили к чему придраться. Кто-то платил сразу, кто-то, как Васька, попадал, в каталажку, или в часть, хрен редьки не слаще. Иные не сразу понимали, — откуда сей ветер дует, им показывали бляху.

Ювелир Анцелевич отказался платить и подал в полицейскую управу заявление, в коем грозил пожаловаться на незаконные поборы самому губернатору.

Никто с ним не спорил. В воскресенье Хаим Анцелевич пил чай в кругу семьи в своем доме на Нечаевской. Осень выдала последний жаркий денек, окна были распахнуты, стол ломился от кушаний, вазочек с различными вареньями, пастилой и конфетами. Многочисленное семейство чинно прихлебывало золотой китайский чай с расписных фарфоровых блюдечек.

Мимо дома промчалась тройка, и кто-то из седоков швырнул в окно большую коробку шоколадных конфет. Она шлепнулась прямо на обеденный стол, среди вазочек. И Хаим удивленно соображал, кто же из родственников сделал ему такой презент-сюрприз, как вдруг коробка разорвалась со страшным грохотом, выжигая глаза, раскидывая по полу мозги и варенья.

После этого случая все евреи Томска, как, впрочем, и ювелиры других национальностей, стали платить господам в сером, без звука, столько, сколько просят.

Кроме взрыва в доме Анцелевича, событием этой осени стал и пожар на Нечаевской, когда сгорел дворец графа Разумовского. Странный был это пожар. Дом загорелся ночью и сразу со всех сторон. Причем обнаружилось, что пожарники почти всех частей города стоят рядышком и поливают из своих кишок синагогу и другие соседние дома и вовсе не стремятся спасать дом Разумовского.

Сам граф спросонья выскочил из дома голый, даже без подштанников, схватив из всего имущества лишь увесистую стопу любимых им книг. Стоял, смотрел на огонь, говоря:

— Господи! Ты видишь, как горят брильянты разума и смарагды поэзии! Аспиды явились из тьмы кромешной, но в ней же и сгинут. Зло сильно, но добро, по твоей воле, господи, во сто крат сильнее!

Сбежавшиеся ночные зрители ничего не поняли из его речи, решили, что граф рехнулся от горя.

На другой день епископ Соколовский побывал дома у Шершпинского.

— Блаженны нищие духом, ибо…

Шершпинский перебил старика:

— Я в церковные дела не лезу, а вас прошу не лезть в дела мирские. Вам известно, что этот мазурик носит ордена, которые могут носить лишь особы царской фамилии? Он самозванец, каторжник и вор.

— Не трогали бы блаженных! Вы ведь и Домнушку преследуете, кому она помешала со своими кошками?

— Эта дура ходит с оравой, прикормленных ею кошек, по центру города. Я в этом святости никакой не вижу, а вот заразу она разносит, и сама месяцами не моется. А если она будет еще вам жаловаться, я её вместе с кошками в тюрьму упеку.

Епископ не выдержал, ноги и руки у него дрожали от нервного напряжения, но он встал и простер персты в сторону Романа Станиславовича:

— Прокляну с амвона! Губернатору пожалуюсь!

— Пошел вон, старый козел! Пахом, выпроводи его!

Безносый и гундосый великан, пошел сзади епископа, легонько

подталкивая его теплой широкой ладонью ниже спины:

— Ты уж иди, батюшко, не спорь, не серди, барина!

Это было особенно обидно. Да что они, сдурели все, не понимают, что такое — епископ? Ужо, вернется Герман Густавович!..

На другой день, после обеда в трапезной монастыря, епископ отправился в Благовещениский собор, где он намеревался участвовать в службе. До собора — рукой подать, но ноги вдруг стали ватными, стало муторно. Едва дошел. Он чувствовал слабость, дрожание во всех членах, сердце частило, не хватало воздуха. Ему вдруг пришло в голову, что если он влезет на колокольню, ему станет легче. Там воздух, простор.

Полез, считая ступени. Только бы суметь, выдержать, Ведь как легко взбегал он по ступеням в юные годы!

Вылез наверх. Глянул на город: башни, кресты, сады и крыши. Ленты рек и ручьев, озера. Сердце вдруг сжалось, дикая боль пронзила грудь и руку. Епископ закричал, и упал на площадку колокольни бездыханный.

Через день после похорон епископа Соколовского, повар монастырской трапезной, пошел набрать воды и утонул в колодце.

Загрузка...