28. МУЗЫКА БАХА

Господин губернатор Герман Густавович Лерхе инспектировал женскую гимназию. Воспитанницы стояли рядами в актовом зале имени Марии Магдалины. На стене висел огромный портрет императрицы Марии Федоровны. Написано было очень живо, французским мастером. Императрица выглядела величественно, и была обворожительно прекрасна.

В сопровождении директрисы, госпожи Фризель. Герман Густавович обходил ряды воспитанниц. Все они были в темных платьях с белыми кружевными воротничками, и нарукавниками. Герман Густавович им понравился, он был такой блистательный, молодой мужчина, в меру упитанный, подвижный, весь до последней складочки в одежде вылощенный. Этакий петербургский франт.

Директриса рассказывала о преуспеянии в учебе здешних гимназисток, о том, что их учат этикету, рукоделию, многим полезным вещам, кроме обычной гимназической программы. Девицы хорошо знают историю, географию, литературу, некоторые пишут даже стихи. Вот, например, Верочка Оленева.

Губернатор взглянул на указанную ему девушку, почти девочку еще. Она порозовела. Ах, как она была хороша в своей трогательной невинности, в своем смущении, сквозь которое всё же проглядывало и неосознанное женское кокетство!

— Да, да! — улыбнулся Герман Густавович директрисе, — всё это так замечательно! У вас действительно образцовая гимназия.

При этих словах он невольно окинул фигурку девочки быстрым взглядом. Взгляд чуть задержался на, выглядывающих из под длинного платья, стройных ножках. Ботинки с высокой шнуровкой так мило охватывали изящные щиколотки. У его превосходительства даже под сердцем засосало.

— Да-да! Полная подготовка к будущей жизни в обществе. Закон божий. Кружевное дело, переплетное, музыка, живопись. Иностранные языки. Хорошие манеры. Всё это достойно всяческого одобрения. Вы совершенно правы. Я желаю всем преподавателям, воспитателям, наставникам. Как это у Шекспира? Да…

Герман Густавович мимолетно перешел с французского языка на английский, процитировав Шекспира, вернулся к французскому и закончил речь несколькими русскими словами.

— Хорошо. Я очень доволен!

Герману Густавовичу передали в дар картонку с носовыми платками, расшитыми воспитанницами гимназии. От картонки густо несло духами. Он передал её чиновнику, галантно поцеловал директрисе ручку. Раскланялся с другими гимназическими дамами. Подумав при этом: " Черт возьми! А мне так не хотелось идти в эту гимназию! Вот уж поистине — не знаешь, где потеряешь, а где найдешь!.. "

Он велел чиновнику отвезти картонку не в свой семейный дом, а во дворец. И вечером того же дня долго перебирал платки, стараясь себе представить, который же из них вышивала Верочка Оленева? Может, вот этот? На нем вышиты гроздья белой душистой черемухи. Да! Именно гроздь белой молочно-розовой черемухи напомнила ему эта девчушка, щемящий аромат, божественная свежесть!

Но черт бы всё побрал! Этот Шершпинский подсовывает ему, губернатору, каких-то бочановских шлюх, словно какому бродяге, или каторжнику! Бочонок с коньяком! Древняя Греция! Простыни, венки! Всё это глупо, стыдно, и дешево. Орлы цыплят клюют. И колокол звонит. И какая-то стариковская рожа была, видение, что ли?

И голова после этой попойки на природе три дня трещала. Нет, надо сказать, полицмейстеру, чтобы он всё же старался. Тогда вот не уследил, так из-за этой купчихи, стыд сказать, выпороли! И по городу уже слушок прошел. Верят, не верят, а слух есть. Медвежьи услуги этот, возвышенный им, чертов каторжник оказывает! Ловкач тоже! Надо предупредить! Усы большие, а ума особого не заметно.

Когда желчь немного поулеглась, Герман Густавович велел пригласить Шершпинского. Тот не замедлил приехать. Да кто же станет медлить, если губернатор зовет? От него вся жизнь, всё наше земное существование зависит, почти, как от бога.

Шершпинский постучал и энергично вошел в губернаторский кабинет, бравый, с лихо подкрученными усами. Стоял в почтительном полупоклоне, чуть склонив голову на бок, являя готовность ринуться исполнять любое губернаторское приказание.

Лерхе отвернулся к окну, и это означало, что у него плохое расположение духа. Выдержав значительную паузу, он повернулся, но не ответил на приветствие полицмейстера, а заговорил резко:

— Что-то слишком много жалоб на вас поступает от горожан, почтеннейший!

Шершпинский с готовностью закивал:

— Господин губернатор! На какого же полицмейстера никогда не поступало жалоб? Одного из моих предшественников, как вы знаете, прежний губернатор вообще упрятал в кутузку. Вы, если хотите, можете сделать то же самое!

Сказал он так и испугался: а не перегнул ли палку? Да нет, пусть знает этот молодец, что они одной веревкой увязаны.

Лерхе пристально посмотрел в глаза Шершпинскому:

— С кутузкой успеется. Вы всё же объясните, ответьте на вопрос.

— Для этого я должен знать, кто и на что жалуется.

— Да, у меня сил не хватает все эти бумаги прочесть! — Лерхе повернулся к столу и подал полицмейстеру целую пачку бумаг. — Почитайте-ка, золотой обоз ограблен, какие-то зеленые кошевки зимой ездили. Какие-то банды на Акимовской золотопромышленников грабят, какую-то еланскую мещанку крокодил загрыз! Крокодил-то откуда? Что, у нас, Африка что ли? Может, это негр Махамба для компании с собой его захватил?

— За Махамбой ничего плохого не замечено. Золотишко они с Кроули скупают, это верно. Евграф Кухтерин самолично сопровождал караван с золотом в Кашмир и привез оттуда фунты стерлингов. Так мной отписано в Петербург, за Кроули следят. Пока что арестовывать не за что. Обоз? Так это когда было? Зеленые кошевки? Ну, какая краска есть, такой свои кошевы и красят. Бандитов ловим. Фонарей в центре добавили, в безлунные ночи до рассвета керосин жжем… Евреи жалуются? Ах, черти! Левинсоны пархатые! А скупка золота? А контрабанда? Фелиация! Американские дядюшки! Еще и жалобы строчат? Со света сживу!

Лерхе встал, ухватил Шершпинского за отворот мундира:

— Из двухсот пятидесяти арестантов полста гуляет на вольных хлебах. Думается, они и проказят на тракту, и платят вам неплохо. В то же время, поручику Наумову в арестантские роты на них довольствие идёт. Кажется, жандармы уже что-то пронюхали. А вы из себя невинную девицу изображаете?

— Что вы, господин губернатор! Не нами это придумано, И до нас отпускали арестантов на вольные хлеба подкормиться. Помочь населению по хозяйству. Среди них есть и печники, и шорники, мастера.

— Ага! Мастера! Голову отвинтят в два счета!

Шершпинский вытащил из внутреннего кармана сюртука увесистый пакет и положил на губернаторский стол:

— Господин губернатор, это собрали купцы, благодарные вам за всегдашнюю помощь и расположение.

— Кто именно?

— Я не стал составлять списки. Все местные купцы премного довольны вашим превосходительством.

Шершпинский лукавил. Пакет у него лежал на случай плохого господина губернатора настроения. Он мог бы его и не отдавать, но увидел, что Герман Густавович сердится. Деньги были собраны с тех же кошевников, с факиров, прорицателей, воров и мошенников всех мастей. С ювелиров и часовщиков. С содержателей борделей. Заречные цыгане и те платили Шершпинскому дань, сколько, это один бог знал. Сколько бы таких пакетов Шершпинский не передавал губернатору, ему самому всё равно больше оставалось.

Губернатор, как бы нехотя, смахнул конверт в ящик стола, потер переносицу, сказал:

— Впредь всё же составляйте списки жертвователей, тогда деньги можно будет направлять на какие-то богоугодные дела, а потом печатно благодарить жертвователей.

Да! Вот что, любезный! Насчет последней поездки на отдых. Вульгарные всё же были девицы. Просто оскомина какая-то осталась. Ведь так мы и до подзаборниц с вами докатимся, а? Не думаете? Зря не думаете. Думать полезно.

А вот был я сегодня с инспекцией в женской гимназии, так там была одна особа, гимназисточка, этакий персонаж! Стишки пишет! И вообще. Устаешь от всего, и не на чем взгляд остановить хотя бы для того, чтобы глаза отдохнули.

— Только назовите имя.

— А что же, мой друг, вы могли бы сделать? Это же не Акулиха. А ведь и с этой Акулихой вы меня под такой монастырь подвели, что ни в сказке сказать, ни пером описать.

— Ваше превосходительство, виноват, раз на раз не приходится. Больше никаких конфузий не допустим, всякий риск исключим. Назовите имя, я всё расследую, потом доложу, что можно будет предпринять. Всё, до последней мелочи рассчитаем, постараемся изо всех сил.

— Главное, чтобы всё было секретно. Вы же понимаете, что значит мой авторитет.

— Ваше превосходительство!..

— Не надо пустословия…

Через день после этого разговора к Верочке Оленевой на улице подошел человек с этюдником и кистями. Он был черняв, длинноволос, в широкополой шляпе, и в блузе с бантом:

— Милая барышня! Тысячу извинений! Мы незнакомы, я вынужден сам представиться. Я художник Зигмунд Големба. Вы, видимо, понимаете, как много означает для художника типаж? У вас совершенно изумительное лицо. Такое встретишь раз в тысячу лет!

— Но я право, не понимаю. Нам запрещено беседовать с незнакомыми мужчинами! — заговорила Верочка, смущаясь и робея, хотя внимание художника было ей приятно.

— Барышня не должна беспокоиться, — быстро заговорил художник, — вам совсем не обязательно разговаривать со мной. Я вас умоляю только об одной милости: постойте хотя бы одну минутку вот здесь, где стоите, на фоне этой оградки, этой сирени, я сделаю маленький этюдик.

Верочка застыла возле сирени со своим летним зонтиком, тоненькая, в белых нитяных перчатках, в шляпке, украшенной искусственными цветами по последней парижской моде. Её губы пунцовели, брови были словно нарисованы, ресницы черны. Это было так, хотя никогда этих губ, бровей и ресниц не касалась краска.

Верочка невольно была зачарована чудом проявления её лица на маленьком холсте. Художник изредка взглядывал на нее, она тогда вздрагивала, словно взгляд этот толкал её, но взглянув на холст, она обмирала от восторга, и не хотелось уходить от этой оградки, от этой сирени.

Наконец, художник снял холст со складного мольберта, закрыл этюдник. Поклонился, сказал:

— Вы представить себе не можете, как я вам благодарен. Я напишу портрет незнакомки на фоне сирени. Еще раз благодарю.

Он уже хотел идти, когда Верочка, неожиданно для самой себя, вдруг спросила:

— А я смогу увидеть этот портрет, когда он будет готов?

Художник задумался, потом сказал:

— Право, не знаю. Я заканчиваю этюды в этом городе через неделю, и уезжаю. У меня в планах поездка в Италию и в Париж. Конечно, мне легче будет дописать портрет, если вы мне будете позировать еще раз. Тогда я вам смогу подарить этот этюд. Я работаю в гостинице "Европейской", в номере пятом, на втором этаже, оттуда открывается вид на костел, я уже сделал пять пейзажей. Думаю, в Европе они вызовут интерес. Вы придете?

— Может быть с подружкой?

— Милая барышня! Это невозможно, подружка будет меня отвлекать, даже если будет сидеть молча. Скажите, когда вы придете, я буду вас ждать там, у входа в гостиницу.

Верочка была томима сомнениями. Идти в гостиницу, ей, гимназистке? Но этюд! Портрет! Да ведь в гостиницах иногда живут и очень даже приличные люди, аристократы, крупные золотопромышленники. Почему бы не пойти к этому вежливому художнику? Он так озабочен своим творчеством.

Словно бросаясь в воду, она решительно сказала:

— Завтра утром, в десять часов. Ведь в это время бывает хорошее освещение, верно, да? Я где-то читала об этом.

— Вы всё очень хорошо понимаете. Освещение, это очень важно для художника. Я очень рад! Жду! — сказал художник и откланялся.

Вечером Верочка перебирала свои альбомы, где между страниц были расплющены и засушены ни в чем не повинные цветки. К каждому цветку было приписано стихотворное посвящение. Цветок шиповника вдохновил Верочку на такие строки:

Ах, если б розы были без шипов!

На другой день ярко светило солнце, и художник в своей артистической блузе, встретил её у входа, почтительно шел рядом, сопровождая.

В номере были распахнуты окна, и были видны в них часовенка при костеле и золотой крест над ним. Проглядывали сквозь сирень и замшелая старинная лестница, ведшая к костелу, и мостовая, сквозь камни которой проросли пучки травы.

Верочку поразил портрет, стоявший среди номера на подрамнике. Художник так ловко схватил весь тот переулок, всё настроение вчерашнего дня и саму Верочку, воплощенную юность, светлую, беспечную, верящую в счастье.

— Схожу, прикажу, чтобы подали чаю! — сказал художник, а Верочка вся погрузилась в свой портрет, во вчерашнюю улочку и сирень.

В это время наверху в костеле патер-доминиканец Иероним Гринчен, уселся на стул возле органа и взял первые мощные аккорды. В костеле тоже были открыта окна, и музыка Баха вырвалась на улицу. Вдруг Верочка почувствовала, что сзади её обхватили чьи-то руки. Она вся задрожала от ужаса.

— Не бойтесь, дитя мое, — сказал Герман Густавович, — это я заказал ваш портрет, — вы есть совершенство, вы есть божество! И вы достойны доброй участи! Я знаю, что вы бедны, но я дам вам приличное содержание, вы будете иметь собственный прекрасный дом, и выйдете замуж за кого хотите…

Верочка хотела кричать, но спазм сковал её голос. И не только потому, что она узнала губернатора, было еще нечто, мешавшее ей сопротивляться протестовать.

— Вы ангел, ваша душа чиста, как и ваше тело! — продолжал говорить Лерхе, — развязывая шнурки, отстегивая кнопки.

— Что он делает? — проносилось в отуманенном сознании, — он же губернатор? Как стыдно! Как ужасно!

— Не бойся, дитя, я потихонечку, будет совсем не больно, но очень приятно, — бормотал Лерхе.

О чем он? Почему? — ужасалась Верочка Оленева. — Что это? Этого не может быть! Почему он срывает с меня одежду?

Старый гостиничный диван зазвенел всеми своими пружинами.

Музыка Баха заглушила Верочкин сдавленный вскрик.

Патер Гринчен играл в это утро с особым воодушевлением. Он думал о могуществе музыки и Бога, Бог видит всё плохое и хорошее на земле. Но не вмешивается, он рассудит потом.

Загрузка...