За деревянным мостом в устье реки Ушайки до самого ледостава у берега толпятся баржи и паузки. По всему берегу рядами расставлены "бочаны" — гигантские ушаты, заполненные рыбой, орехом, зерном, маслом, салом. Возле самой воды, стоят возы с сеном. Тоже — торговля. Возле воды безопасней от пожара.
На широкой прибрежной площади в беспорядке разместились лавки, лавчонки, торгующие мылом, топорами, серпами, ситцем и бархатом, всем, чего душа пожелает. Тут же харчевни: жарится на вертелах только что пойманная рыба, варятся в котлах пельмени.
Из дальней Енисейской и Ближней Мариинской тайги прибыли старатели, они при золоте, так зачем им скучать? И здесь не заскучают.
Старичок с картинами сидит в гостином ряду. В картине так много красок, что глаза разбегаются. Монах в коричневой рясе молится в задумчивости, над ним светлые ангелы развернули ленты с надписями: "пост", "молитва", " смирение". Мимо на демоническом вороном жеребце скажет обнаженная женщина, волосы распущены, в руке лук, и пускает она стрелы, на которых начертано: "блудные помыслы, " мирские страсти". Зря старается, стрелы эти не долетают до монаха!
И вот один из старателей купил эту картину за пригоршню золота. Свернул в рулон, тащит:
— Домой приеду, в избе повешу. Писано где-то в Украйне, в наших местах таких картин днём с фонарями не сыщешь.
А вот народ собрался на крик:
— Железная дева! Железная дева!
Девку молодую, красивую, нарумяненную, ставят в шкаф, а дверь его вся острыми пиками унизана. Дверь закрывают, и пики должны деву пронизать насквозь. В круглое отверстие в двери видно только её лицо, искаженное страшными муками. Из под двери ручьем течет нечто красное.
Народ вокруг кричит:
— Ой, зарезали! Хватит! Отвори! Ой, Душегубы!
Цыган дверь открывает, и дева, как ни в чем не бывало, выпархивает из шкафа, Она улыбается и кланяется. И шляпу свою подставляет, чтобы рубли кидали и золото сыпали.
Кто-то из старателей говорит:
— Обман!
Черный, похожий на цыгана, факир, обижается:
— Обман? А ну, вставай в шкаф, а я дверь за тобой закрою, на лапшу только и будешь годиться.
Старатель с опаской поглядывает на острые шипы:
— Да ну, тебя, с твоим ящиком! Лучше в кругораму пойду, там за двадцать копеек все картины мира увижу.
Мужичонка в рваных сапогах, и в допотопной кацавейке покрикивает:
— А вот кому продать зуб зверя мамуны? Величиной с человецкую башку! Всего за рупь! Другого такого во всём городе нет!
Охотников купить гигантский зуб не находится. Большинство устремляется к обжоркам, к пивным.
— Айда мужики пить! — кричит могучий мужик — Сашка Ноздря, — было бы болото, а черти найдутся!
Есть заведения с вывесками. Вот — "Парижский шик", приземистая изба с малыми оконцами.
Внутри играет на сверкающей гармошке местный талант Иван Тараканов. И играет, и поет, и на заказ, и по-своему усмотрению.
Ах, какая волнующая песня!
Душа моя-странница! К чему прилепляешься И чем очаруешься? Ты — птичка залетная, Пурхая по радостям, Пришла в дебри страшныя, Неведенья дикого.
Как тут не сглотнуть соленую слезу, не зарыдать о своей загубленной жизни? Она тяжелая, она неприютная, и только на одну песчинку радости целые горы горя даны нам на веку.
Пьяные золотоискатели подносят Ивану стакан вина, ставят сверху на гармошку. Он чуть отпивает, остальное передает половому. Тот сливает всё в кувшин, опять продает. За день-то Ивану поднесут сто стаканов, никак не меньше.
Золотоискатели гуляют здесь непростые. Дикая артель. На свой страх и риск забрались мужики в страшные дебри, на неведомых речушках намыли золотую крупицу, именуемую пшеничкой, теперь в Томск приехали пропивать.
В драных штанах с внутренней стороны нашиты потайные карманы, там тянет великой и приятной тяжестью золотая пшеничка. Горсть сыпанешь на весы, а тебе за это — и вино, и жаренное, и пареное.
Сашка Ноздря куражится пьяный, спрашивает:
— Как эта сладкая называется?
— Крем-брюле.
— Ага, хрен-бруле! Сорок штук подай!
И жует, и вином запивает, и самокруткой дымит.
— Хрен-брюле!
Вот уж и ночь на дворе. И базар затих. А в "Парижском шике" все гуляют, только окошечки ставенками прикрыли. Иван с гармошкой домой ушел. Две красотки вышли и перед пьяными "пшеничниками" танец египетский делают.
— Ебипет! — радостно смеется Ноздря. — Сам черт велит напоить баб до чертиков! Бабы, годи!
Женщины, показав голые ноги, скрываются в соседней комнатушке. Мужики кидаются туда. Тащат стаканы с вином. Прятушки какие-то! Были бабы, нет баб! Куда делись?
Вдруг пол под мужиками проваливается, и летят они в глубокий подпол, прямо на вкопанные в землю острые пики. Там в нише стоят двое с кистенями на палках, добивают упавших, затем зажигают фонарь, потрошат "пшеничку" из потайных карманов.
Славно погуляли покойнички! Некоторые еще не совсем покойнички, постанывают. Ничего! Сейчас их по подземному ходу отволокут к Ушайке, тут и тащить-то всего метров пять-шесть. Повернуть камень, прикрывающий вход, да скинуть мужиков в Ушайку, вот и концы в воду! А завтра еще придут гулять другие золотодобытчики.
В задней комнате заведения сидят двое: тот самый человек, что назвался Улафу Лошкаревым, и еще один? маленький, с короткими ручками и ножками, большой головой и пристальными рачьими глазами.
Маленького так и зовут Рак, а второй — Петька Гвоздь. Большой взвешивает золото золото и считает деньги. Маленький сосет сигару, не мигая, смотрит красными буркалами.
— Не проболтался бы кто из наших, — говорит Гвоздь, — я в этой избе каждый вечер, как карась на сковородке сижу!
Рак смотрит на него пристально:
— Притомился что ли, без дела сидючи? Такую работу любая баба сделает! Мало плачу?.. Тяжело золотишко, да вверх тянет! Вот и подымайся, пока дозволяют. При мне больше ныть не моги. Я иных на кол сажаю, а они еще спасибо мне говорят, понял?
Гвоздь чувствует этот тяжелый взгляд, как паутину на лице. Он уж и не рад тому, что сказал. И холодный пот его прошибает.
А Рак продолжает:
— Мы портные. У нас игла дубовая, а нить пеньковая, а портной — под мостом. А я закройщик. Как скроил, так и шей. Кто меня заложит, дня не проживет. Не просто умрет, а будет страшно жалеть, что вообще на свет появился…
— Что ты, Рак, я тебя вовек не продам!
— Ну, и крути рогами. Хотя я сам всё вижу, ты говори, если, кто сдать нас хочет, лахман* сделаем!
— Шершня опасаюсь.
— Чего опасаться? Ты его не тронь, он тебя не тронет, крючок, как крючок. Мы ему с кабака платим, остальное его не касается. Я ему столько плачу, что у него рот глиной замазан. Лишь бы чего лишнего не узнал, а то тогда вдвое больше платить придется. Если какая стерва проболтается, — загрызу!
Маленький Рак оскалил странные, совершенно коричневые, зубы в улыбке. Он закурил новую сигару и сказал:
— Помнишь, я тебе про магазин Ванштейна говорил? Сейчас брать пойдем. Только переоденемся.
Через полчаса в дом Ванштейна постучали двое. Оба с длинными рыжими волосами, но один горбатый среднего роста, а второй прямой, очень высокий. Магазин уже был закрыт. Исаак Ванштейн спустился со второго этажа, где была его квартира, на первый этаж, в магазин. Приоткрыл дверь, не снимая, цепочки, увидел двух господ в шикарных пальто и цилиндрах, и спросил:
— Что, господа, хотели?
— Желаем сдать бриллиантовое ожерелье! — сказал длинный, — поиздержались в пути, отдадим за полцены.
— Покажите.
Горбатый повесил ожерелье на палец, отблеск свечи, которую держал Исаак, упал на камни, и они заискрились.
— Оно, извиняюсь, не фальшивое? — спросил Исаак, хотя сразу же понял, что камни настоящие, но надо было поломаться, сбить цену
— У нас нынче в кассе и денег почти нет.
— Отдадим за полцены! — повторил длинный.
— Проходите! — снимая цепочку, пригласил Ванштейн.
Двое вошли в магазин, Исаак запер дверь на крючок, взял у горбатого ожерелье и стал рассматривать камни через лупу:
— Всё же мне кажется, камни поддельные!
Высокий стоял, покачиваясь, словно был пьян, его длинные руки в черных перчатках болтались, как у паяца. Что-то было в гостях странное, Ванштейн еще не понял — что именно, но в сердце ощутил нехорошее.
Горбатый сказал:
— Ну, хватит, дурочку корчить, открывай витрину, и складывай всё, что там есть, вот в этот мешок!
— Роза! Абрам! Помогите! — завопил Ванштейн.
По лестнице, в одной нижней сорочке, сбежала Роза, увидев, что горбатый наставил на её мужа пистолет, она стала оседать, схватившись за сердце.
Длинный сказал горбатому:
— Немедленно дай дамочке валерьяновой настойки!
— Ну, её! — огрызнулся горбач.
— Кому сказано?
Горбатый сунул пистолет в один карман, из другого кармана вынул пузырек, вытащил пробку, подскочил к Розе, и влил ей в рот с полпузырька.
— Остальное пусть выпьет господин ювелир! — скомандовал длинный. — Пусть господа евреи не волнуются. Пусть им будет хорошо. Пусть они поймут, что не в деньгах счастье. Деньги, ценности закабаляют человека. Он плохо спит, он всё время думает, что его могут ограбить. В сущности, денег человеку надо совсем немного, только, чтобы иметь одежду, и скромную здоровую еду, всё остальное только мешает ему жить…
В этот момент приказчик Абрам Хаймович попытался незаметно выйти через черный ход, чтобы вызвать полицию. Длинный обернулся. Раздался выстрел и Абрам упал. Ванштейн видел, что руки у длинного болтались, как и прежде, а выстрелил он как бы грудью. Это так поразило Ванштейна, что он вообще перестал, что-либо соображать.
Длинный и горбатый быстро забрали всё драгоценности из витрины, вскрыли сейф и его опустошили тоже. Потом длинный сказал Исааку и Розе:
— У вас на стене очень хорошие часы. Смотрите на стрелки. Полчаса не двигайтесь, иначе будет плохо. Через полчаса выпейте еще валерьянки, мы оставим еще один пузырек. Валерьянка первосортная. Я сам настаивал корень на спирте. Выпьете и ляжете спать. Теперь уже вам не о чем будет беспокоиться. А утром обратитесь в бюро Гельмана, он позаботится о бедном Абраме. Не надо было Абраму спешить в полицию, Спешить вообще вредно. Адью!
На улице длинный и горбатый подошли к ожидавшей их карете. Тут длинный вдруг скинул пальто, к рукавам которого были пришиты набитые ватой черные перчатки. Горбатый помог длинному слезть слез с ходулей. И тот стал коротким.
— В карету! — крикнул он.
Карета помчала. Теперь и горбатый снял пальто и вынул из него искусно сделанный из подушки горб. Оба сняли парики. Рак рассмеялся:
— Вот уж помечется господин Шершпинский, разыскивая двух рыжих, одного длинного, а другого горбатого! У него и ума не хватит, чтобы понять что-нибудь. Это ему не полячишек гробить, не в карты играть.
А в эту самую минуту, человек, о котором толковал Рак, стоял на малиновом ковре, сияя пробором набриолиненных волос.
Ковер этот был постлан в зале для приемов в губернаторском доме, в нём тонул звук шагов.
Герман Густавович прибыл из экспедиции с Алтая, загорелый, обвеянный ветрами гор и пустынь.
Комнаты дома были украшены дарами заводских начальников, ойротских старшин. Вместе с экспедицией в Томск приехал буддийский священник Цадрабан Гатмада, был он в желтых бурятских одеждах. Зачем он был нужен губернатору, — не знали.
По случаю возвращения, во дворце был дан обед, на котором присутствовали члены экспедиции, приближенные к начальству лица.
Гости с любопытством входили в дворец высшего лица губернии. Шершпинский постарался украсить это жилище божества. У лестницы, ведущей на второй этаж, стояли два железных рыцаря, их руки в железных перчатках опирались на мечи. На площадке между этажами, в нише, скалился бронзовый лев. Из его клыкастой пасти вырывались струи воды, и падали в янтарную чашу. Выше, в позолоченной бароккальной раме, было овальное зеркало, и струи фонтана множились в нём. Еще выше была надпись: "Carpe diem!"*
Гости могли ознакомиться с экспонатами дворца, среди которых находились и потешные часы Ивана Мезгина. Были китайские болванчики, кивающие без устали, были бронзовые статуи Будды, который взирал на гостей с загадочной улыбкой.
Бронзовый тигр держал во рту нефритовый шар, готовый упасть при первых неощутимых еще признаках землетрясения. Эту восточную хитроумную штуку уже проверили, ударяя в подвальном помещении бревном в стену. Тигр немедленно "выплюнул" свой шар, хотя в верхней зале дворца никто ударов бревна не слышал и не ощущал.
Вильям Кроули со своим верным негром Махоней преподнес губернатору картину какого-то аглицкого мазилы, на коей был изображен Тауэр.
Красавицы Понятовские украшали прием и, как ни странно, к одной из них просто неприлично прилип буддийский проповедник. Может, он склонял пани Анельку в свою веру. Но он позволил ей покрутить свой маленький походный молитвенный барабанчик, а она пощелкала тоненьким пальчиком Цадрабана Гатмаду по его круглой, как шар, бритой голове.
Жандармский полковник, Герман Иванович, толстый, одулотоватый, задержался в вестибюле перед портретом государя императора. Он стоял навытяжку перед портретом, словно докладывал о своих успехах в борьбе с врагами Отечества. Лицо полковника было красным и потным, словно он поднял непомерную тяжесть. На самом деле он в жизни своей не поднимал ничего тяжелее бокала с вином. И теперь он с трудом удерживал равновесие, так-как горячительные напитки начал принимать с раннего утра.
Германа Ивановича приглашали в залу, но он сделал пальцем лакею:
— Пгинеси, бгатец, подносик с гъафинчиком, и этакую маленькую гюмочку!
Ни на какие уговоры Герман Иванович не реагировал, и остался в
вестибюле перед портретом, опрокидывая в рот одну рюмку за другой и честно глядя в глаза императору.
А в зале было интересно. Там, специальной подставке, стояли два первоклассных рояля, один — белый, другой — черный. Герман Густавович загорелый, цветущий, пикантно сияющий ямочками на щеках, подошел к одному роялю, за другой уселась пани Ядвига, и залу заполнила музыка Вагнера.
Золото Рейна, кольцо Нибелунгов. Зигфрид убит. Но Брунгильда въехала в погребальный костер на коне, дающее власть над миром кольцо брошено в Рейн. Сумерки богов. Русалки.
Майн гот! Что за образы! Черт возьми! Или не бери нас, черт! Но народ создает легенды не зря, не зря, не зря!
Герман Густавович взял последний аккорд, залпом выпил поднесенный ему бокал шампанского и разбил его одним ударом о стену!
Красавец, обаятельный, из высшего света. Как бы солнце, по какой-то прихоти опустившееся в таежном Томске.
Фрачные гости радостно зааплодировали. Были еще в этой зале танцы, играл пожарный духовой оркестр.
Потом пьяный буддийский монах уехал в гостиницу " Европейская" провожать не менее пьяную Понятовскую, якобы княжну.
Герман Густавович закружил в вальсе юную жену купца Федора Акулова. О, как рдеют её красивые губы! Куда ярче вишневого ковра! А венок из пшеничных волос! А гибкая талия! А стройные, но полные и упругие ножки! Брунгильда! Она самая и есть! Но не пьет вина. Это уже плохо, а на что Шершпинский? Разве он не должен платить губернатору вечной благодарностью за свое сказочное возвышение?
Герман Густавович улучил момент, чтобы пошептаться со своим полицмейстером. Тот отошел от губернатора взволнованный. Да! Деньги, подарки, всё это всесильный человек от него принимает, и дарит его своей великолепной благосклонностью, но еще большую признательность губернатора он заслужит, потакая его маленьким прихотям.
И будет он, Шершпинский, за губернатором, как за каменной стеной! Губернатор молод, служить ему долго. На жизнь Шершпинского этого хватит! Надо угодить, надо угодить! Уломать Акулиху!
Тут же послал он человека со многими фамилиями за монтевисткой:
— Таскаев! Тащи её сюда, одна нога здесь, другая — там! Понял, Глупыхин?
Минут через пятнадцать Роман Станиславович встречал Полину у
лестницы черного хода. Он взял её за руку и провел в укромную комнату, уставленную расписными китайскими ширмами и китайскими же фарфоровыми вазами в рост человека.
Стоял тут и фарфоровый диван, внутрь которого слуги наливали подогретую воду. Диван как бы повторял изгибы человеческого тела, сидеть на нем было тепло и удобно.
— Полина, ты должна сделать так, чтобы жена купца Акулова отдалась Герману Густавовичу. Когда? Сегодня, сейчас, здесь, на этом диване! Ты можешь сделать это?
Полина наморщила лоб:
— Для этого ты и вывез меня в Томск? Ты меня совсем не замечаешь, вспоминаешь только, когда тебе надо обделать очередное грязное дельце.
— Ты не права. Я тебе щедро плачу. Не время теперь разбираться. Скажи, что надо сделать, чтобы Акулиха подчинилась ему?
Полина прикрыла глаза своими длинными ресницами:
— Ты, Ромчик, скот. Но так и быть. Помогу… Если ты сперва побудешь со мной, вот здесь, на этом теплом диване, он такой гладкий, такой солнечный… — Полина погладила фарфоровое ложе длинными музыкальными пальцами.
— Ты с ума сошла!
— Думай, как хочешь!
Шершпинский решился:
— Задержкин! Стань у двери и никого не впускай!
Роман Станиславович думал о том, что глупо и нелепо заниматься с горбуньей в чужом доме любовью, да не любовью, какая любовь может быть к двум горбам? И что подумает стоящий на часах Дьяконов? А! Всё равно!
А Полина, чтобы время не терять, поспешно разделась, и Шершпинский успел заметить, что ниже горбов у неё всё вполне прилично и даже больше того, там в Петербурге он этого не заметил, но бледно-розовый фарфоровый диван так ловко подчеркивал все линии и изгибы.
Одним ухом Шершпинский прислушивался к тому, что делалось в зале. Оркестр умолк.
Сейчас самое время…
— Ну! — обратился он к Полине, что нужно тебе, чтобы охмурить Акулиху?
— Пусть попадут блюдо с пирожными и лимонад, я их заряжу.
— Чем? Шпанскими мушками?*
— Ты глуп, хотя и полицмейстер. Пусть несут пирожные.
— Бубликов! Скажи на кухне, подали бы пирожные и лимонад!
Когда принесли пирожные, Полина быстро сделала над ними несколько пассов. Сказала:
— Пусть он приведет её сюда, угостит пирожными и лимонадом, я же спрячусь за ширмой.
— Как? Вдруг они тебя обнаружат?
— Не обнаружат, я найду способ сделать так, чтобы никому не хотелось заглядывать за ширму. Если меня здесь не будет, он вряд ли, что с нею сделает. Всё! Иди!
Роман Станиславович пошел в залу, поговорил с одним гостем, с другим, как бы невзначай оказался возле господина губернатора, сказал с улыбкой:
— Одну секунду, Герман Густавович, сообщение есть.
Они отошли в сторонку, Шершпинский шепнул:
— Пригласите её поглядеть фарфоровую комнату, обязательно угостите лимонадом и пирожными, всё там, на столе…
И стол, и диван, и стулья — всё из фарфора? И вазы в рост человека? Розы? Из Китая?
Ну почему не посмотреть эту китайскую комнату? Веселая Брунгильда впорхнула в заветную комнату. Почему чуточку не пококетничать с молодым господином губернатором?
Пирожные? Да, очень вкусно. Запивать? Только не вино, не привыкла, от вина кружится голова. Лимонад можно, конечно, чудесный лимонад!
Акулиха не понимала, что с ней происходит. Низ живота наполнился сладкой истомой. Диван звал прилечь, гладкий и теплый. И то, что раздевал её чужой мужчина, было вовсе не страшно и не стыдно. Откуда-то наплывали волны желания и музыка, непонятная, небесная, нездешняя.
А Герман Густавович думал, что эта удлиненность живота дана им для расположения внутри некоторой пустоты, прекрасной, зовущей пустоты. Заполнить! О, они похожи на нас и одновременно — не похожи. И это прекрасно! Это изумительно!
И он тоже слушал музыку, это был не рояль, не духовой оркестр, черт его знает, что это было. И звучало не из соседних комнат, не с потолка, ниоткуда, и отовсюду.
А жандармский полковник, тезка губернатора, всё беседовал с портретом императора. И самодержец погрозил ему пальцем и сказал:
— А ты свинья, Герман Иванович! Ты уже и на ногах стоять не можешь!
— Не могу! — ответствовал Герман Иванович, — присаживаясь на диван возле маленького столика.? Стоять не могу, но донос написать могу. Хотите, ваше величество, я сам на себя донос напишу? Челоэк! Перо и бумагу!
Когда лакей принес требуемое, Герман Иванович криво начертал на листе: "Настоящим доношу, что жандармский полковник был пьян, как свинья, на балу…"
Тут силы полковника оставили и он свалился под стол.