Однажды солнечным июньский днем 1962 года добрый и заботливый Никита Хрущев выпустил золотую рыбку в недавно вырытый недалеко от главного здания Московского университета водоем. Сразу после этого одному из юных пионеров был вручен огромный ключ — «Ключ в страну романтики», как назвали его в прессе. Эти события были частью церемонии открытия нового Дворца пионеров — центра детской пионерской организации на Ленинских горах. Огромный парк в 56 гектаров и просторное здание стали детской страной чудес, «детской республикой», где «дети были хозяевами» и где взрослая дисциплина сводилась к минимуму. Создатели проекта утверждали, что здесь дети будут учить друг друга и поддерживать дисциплину личным примером{777}.
Все это было уже очень далеко от позднего сталинизма. Сталин любил публично демонстрировать любовь к детям, гладить их по голове, но выпускать золотую рыбку в пруд было бы ниже его достоинства. Само здание дворца вступало в резкий контраст со своим внушительным соседом сталинской эпохи. Построенное в модернистском «интернациональном стиле», который появился в 1920-е годы, здание было украшено современными скульптурами и рельефами, часть из которых была оформлена в примитивном, детском стиле, зато там не было фигур в стиле неоклассицизма, изображающих напряженных мускулистых рабочих. Оно было невысокое и подчеркнуто демократичное, с огромными окнами и дверями со всех сторон, открытое для радостных детей, резвящихся в прилегающем парке.
Дворец пионеров был бетонным воплощением идеологии. Он представлял собой ту форму коммунизма, которой Хрущев хотел заменить сталинизм, — современную и интернационалистскую, свободную от устаревшего национализма начала 1950-х годов{778}.
Она также должна была быть романтичной, полной возможностей для развития творческого потенциала человека. Как писали журналисты «Комсомольской правды», Дворец построили люди, «которые сами были романтиками, и этот романтичный образ жизни пионеров должен выйти за пределы дворца»{779}. Он был скорее воплощением благосостояния людей, нежели силы и мощи страны. И что самое важное, Дворец должен был стать зданием, где дети будут свободны от родительских ограничений. Он олицетворял такие ценности, как равенство и братство, и дети, населяющие его, сами должны были поддерживать дисциплину. Хрущев ненавидел старый «аристократический», одержимый высоким положением стиль сталинской эпохи. Он считал, что здание Московского университета похоже на церковь и является «уродливой, бесформенной массой»{780}.
Хрущев был единственным из коммунистических лидеров, кто стал искать альтернативу грубости и иерархии сталинизма[556]. Когда старый патриарх коммунизма умер, его преемники поняли, что старую систему нужно менять. Принуждение больше не действовало, растущие привилегии и неравенство вызывали гнев. В то же время массовое насилие и непрекращающиеся обещания бороться с «врагами» сужали круг сторонников режима. Система должна была стать более содержательной. Многие начали с яростью выступать против сталинского экономического детерминизма, согласно которому все, включая ценности, мораль и даже человеческие жизни, должно было быть принесено в жертву ради строительства современного, индустриального общества. Старый, жестокий догматизм требовалось заменить более «человечным» социализмом.
Что же это должно было означать на практике? Некоторые призывали к прагматическому коммунизму с признанием прав человека и ограниченного рынка. Это особенно привлекало просоветскую Восточную Европу, но большинство партийных лидеров не были готовы к подобному компромиссу. Это подорвало бы правящую партию и угрожало бы ее «руководящей роли» в политике, а также бросало вызов старой административно-командной экономике. Другие стремились к более технократической, современной модели. Альтернативным ответом на этот вопрос, наиболее подходящим коммунистическим лидерам, мог стать поиск возможностей укрепить режим, вернув ему революционный динамизм. Братья должны были снова собраться вместе и возродить дух коллективной воли. Великие идеологические новаторы 1950-х — Тито, Хрущев и Мао — совершили «огромный прыжок назад» к радикализму Ленина 1917 года или даже к романтизму Маркса 1840-х годов.
И все же фотографии, запечатлевшие церемонию открытия Дворца пионеров, отражали совершенно иную картину, нежели образ свободной дисциплины, созданный «Комсомольской правдой». На современный взгляд, атмосфера очень напоминала военный парад: стоящие в шеренгах дети в униформе держали флаги и барабаны. В этом и заключалась трудность, с которой столкнулись «сыновья» Сталина. С одной стороны, их идеалом мог бы стать народ, трудящийся в атмосфере творчества, сотрудничества, мира и гармонии. С другой стороны, они надеялись достичь идеала путем построения мощного государства и эффективной экономики. В отсутствие рыночных стимулов оставалось только прибегнуть к полувоенной мобилизации. Таково было решение Мао, и военный, партизанский коммунизм, дополненный «классовой борьбой», стал основой его стратегии. Хрущев был намерен избежать насилия, но даже он понял, что невозможно следовать курсу радикального коммунизма, не принимая в расчет устрашающую военную партийную культуру времен его юности. Только Тито смог оторваться от этого путем перехода к рынку» в сферу влияния Запада.
Итак, неудивительно, что смерть Сталина принесла вовсе не мир, а «оттепель», которая вскрыла «замороженную» напряженность внутри коммунистического мира, что привело к распаду его огромной империи. Действительно, первые пятнадцать лет после смерти Сталина стали самыми бурными в коммунистической истории и самым опасным периодом холодной войны. Мир оказался как никогда близок к началу ядерной войны. Однако первый вызов сталинской ортодоксальной доктрине был брошен еще при жизни вождя. Этим вызовом стал разрыв с Тито в 1948 году.
В своих мемуарах Милован Джилас вспоминает: «Однажды (должно быть, весной 1950 года) мне показалось, что мы, югославские коммунисты, уже готовы к созданию марксистской свободной ассоциации производителей. Фабрики будут отданы в руки производителей с единственным условием: они должны платить налог на военные нужды и другие потребности государства, которые «остаются насущными». Затем Джилас изложил свою новую мысль идеологу Эдварду Карделю и председателю Государственной плановой комиссии Борису Кидричу, когда «мы сидели в машине, припаркованной около виллы, в которой я жил тогда». Кидрич скептически отнесся к новой идее, но в конце концов они согласились представить ее Тито. «Тито расхаживал туда-сюда и, казалось, был целиком погружен в собственные мысли. Вдруг он остановился и воскликнул: «Фабрики, принадлежащие рабочим, — это то, что еще никогда не было достигнуто!» Этими словами теории, разработанные Карделем и мной, были избавлены от всяких трудностей и приобретали самые лучшие перспективы. Несколько месяцев спустя Тито представил закон о самоуправлении рабочих югославской Национальной Ассамблее»{781}.
Джилас описывал одно из многих «возвращений к Марксу», имевших место в 1950-е годы, когда коммунисты искали альтернативу сталинизму. Рассказы Джиласа о моментах просветления, лихорадочных спорах о марксизме на задних сиденьях машин и о неожиданных решениях, принимаемых на партийных виллах, дают нам полное представление о замкнутом характера руководства Тито. И все же его история о происхождении новой югославской модели коммунизма не совсем убедительна. Тито и другие руководители искали новые модели на протяжении некоторого времени перед разрывом с СССР. Важно отметить, что риторика «самоуправления» вводила их в заблуждение. Джилас и его товарищи были, несомненно, искренни в своем желании прийти к демократическому марксизму, и их идеи взволновали западных социалистов. Но на практике югославское самоуправление имело мало общего с романтическими идеями Маркса о демократическом участии в управлении и даже с управлением рабочих, описанным у Ленина в труде «Государство и революция». Эти реформы стали началом продвижения Тито к рынку. Югославская модель показала, как тяжело было снова насаждать марксизм в Европе после Сталина.
Корни югославского коммунизма, как и китайского, следует искать как в опыте партизанской войны, так и в Москве и Коминтерне. В Югославии с ее этническим и экономическим многообразием после окончания войны появились две модели управления. Первая в относительно мирной и процветающей Словении (где боевые действия в основном закончились одновременно с кризисом в Италии в 1943 году) являлась умеренной и прагматичной. Местные собрания были относительно демократичными, распределение земли — ограничено, и в качестве стимула государство использовало деньги. Вторая, в более бедных, истерзанных войной Боснии-Герцеговине и Македонии, была более радикальной и уравнительной. В результате дефицита и инфляции деньги обесценились. Коммунисты призывали к экономии и нормированию, идеологическому энтузиазму и мобилизации трудовых коллективов, чтобы экономика продолжала функционировать{782}.
В первые годы коммунистического режима цель Тито состояла в том, чтобы объединить прагматичную словенскую и радикальную боснийскую модели и применить их ко всей Югославии. Многие стратегии ранних послевоенных лет напоминали Лениной НЭП. Боясь потерять поддержку крестьян, Тито отказался от коллективизации[557]. Пятилетний план Кидрича 1947 года (огромный пакет документов весом полторы тонны) не походил на план Сталина. Это было сочетание сотен местных планов; центр использовал финансовые стимулы, а не политические команды, и предполагалось, что бюджеты будут сбалансированы. В то же время Тито мечтал о быстром развитии своей бедной и уязвимой страны: умеренная, подобная НЭПу политика не имела бы успеха. Поэтому коммунисты решили положиться на добровольный неоплачиваемый «ударный» труд, который продвинет экономику вперед. Особенно активно проявил себя Коммунистический союз молодежи Югославии, который мобилизовал на строительство железной дороги Брчко — Бановичи 62 тысячи человек. Некоторые идеалистически настроенные коммунисты со всего мира также вступали в эти трудовые отряды, как многие их предшественники, приезжавшие в Испанию в 1930-е годы. Среди добровольцев был будущий коммунистический лидер Камбоджи Пол Пот, который в то время учился во Франции. Югославы, однако, не всегда трудились в таких отрядах добровольно, при этом условия были ужасные. Несмотря ни на что, некоторый энтузиазм все-таки сохранялся; как заявлял один рабочий, «хотя мы устали, но вместе и с песней работать легче»{783}. Однако такой тип мобилизации имел для Тито некоторые недостатки. В своем стремлении к социальным преобразованиям союз молодежи часто поощрял несанкционированное преследование «классовых врагов», а этого руководство вовсе не хотело[558].
Это нездоровое, если не сказать — шизофреническое, сочетание двух очень разных подходов продолжало действовать до 1947 года, когда Тито наконец понял его уязвимость. Будучи хитрым руководителем, Тито после 1945 года обеспечил себе иностранную помощь с двух сторон — от американцев с одной стороны и от СССР — с другой. Однако с началом холодной войны помощь со стороны Запада прекратилась, а последовавший в 1948 году разрыв с Москвой оставил Югославию в одиночестве, с угрозой возможного сталинского переворота. Парадоксально, но Тито противостоял Сталину и при этом подражал ему, но его стратегия была более централизованной и милитаристской. Именно в эти годы произошли самые жестокие репрессии, в том числе чистки «коминтерновцев» и строительство политической тюрьмы на острове Голи-Оток (Голый остров). Идеализм прошлого испытывал сильное напряжение. Джилас со злостью высказал министру внутренних дел Югославии Александру Ранковичу: «Мы сейчас относимся к последователям Сталина так, как когда-то относились к его врагам», на что Ранкович в отчаянии отвечал: «Не говорите так! Не говорите об этом!»{784} Репрессиям, однако, сопутствовали кампании в поддержку рабочих, все это напоминало то, что делал Сталин в начале 1930-х годов[559]. Партия поощряла рабочих, когда они критиковали руководителей и экспертов, хотя это и приводило к потере контроля над рабочей силой.
Эти годы были грозными и мрачными для Тито и его окружения, поскольку руководители постоянно опасались покушений, советского вторжения и экономического кризиса. Но в 1950 году пришло спасение в виде помощи из Америки. Соединенные Штаты очень хотели иметь союзника в коммунистическом мире, поэтому они решили «поддерживать Тито на плаву». Международный валютный фонд и Всемирный банк предоставили все необходимые займы. Займы, естественно, нужно было возвращать, а это означало, что бюджеты должны быть сбалансированными, что, в свою очередь, означало отказ от более радикальных социалистических экспериментов[560]. Почти военная мобилизация должна была уступить место строгому учету и эффективности. Тем временем режим пошел на децентрализацию власти и официально передал всю собственность государства в руки так называемых советов рабочих[561]. Коммунистическую партию Югославии в угоду демократическим принципам переименовали в Союз коммунистов Югославии. И все-таки это была однопартийная страна, при которой «самоуправление рабочих» не означало того, что власть находится в руках трудящихся. Все руководители и управленцы находились под контролем, они должны были придерживаться плана, установленного центром. Такая демократизация, о которой трубили повсюду, в действительности являлась возвращением к словенской модели военного времени, а не к Марксу, это была власть руководителей и финансовых управленцев[562].
После 1950 года экономика Югославии представляла собой нечто среднее между командной и рыночной; государство управляло экономикой путем регулирования цен и выдачи кредитов, а не политическим диктатом. Иногда оно продолжало вести себя как типичное коммунистическое государство: режим вкладывал денежные средства в тяжелую промышленность и использовал перераспределение с целью смягчить неравенство, особенно между процветающими Хорватией и Словенией и более бедными Македонией и Черногорией. Но при этом в Югославии была свернута коллективизация, и страна стала частью западного экономического мира. Некоторое время такое сочетание рынка, социализма и американской помощи работало весьма успешно, и в 1950-е годы Югославия достигла самых высоких в Восточной Европе темпов роста. Страна была также самой открытой и свободной среди всех коммунистических стран. В Югославию приезжали туристы с Запада, и югославы работали за границей, распространяя дома западное влияние. В то же время напряженные отношения между республиками поддерживались памятью о кровопролитии времен войны и самим Тито лично. Тито, хорват по национальности и православный по вероисповеданию, воплощал «югославизм», и его почти монархический стиль правления многих привлекал, хотя и отчуждал остальных. Джилас, пуританин и интеллектуал, резко критиковал присущие Тито тщеславие и страсть к роскоши: его тридцать два дворца, его щедрые банкеты и приемы, его искусственный загар, крашеные волосы и сверкающие вставные зубы{785}. Но он допускал, что всему этому было разумное объяснение: «Живя во дворцах и управляя из них страной, он связывал себя с монархической традицией и с традиционными представлениями о власти… Он не мог обойтись без этого великолепия. Оно удовлетворяло его инстинкты нувориша; оно также компенсировало его идеологическую неполноценность, его несовершенное образование»{786}. Джил аса исключили из Центрального комитета за его демократические высказывания в 1954 году. Однако он признавал, что монархический стиль правления Тито больше устраивал сельское население, привыкшее к традиционным формам управления. Режим Тито, находящийся на стыке Востока и Запада, города и деревни, являл миру поразительное многообразие лиц. Для городской интеллигенции, партийных идеалистов и западных демократов он являлся воплощением подлинного демократического марксизма; для Соединенных Штатов и западного бизнеса он соединил социализм и рыночную экономику; для крестьян он был правительством древних героев. Народные поэты праздновали разрыв с советским блоком (и с венгерским коммунистическим лидером Ракоши) в псевдоэпических стихах:
Ох, Ракоши, где же ты был,
Когда Тито проливал свою кровь?
Ты отдыхал в прохладной Москве,
Пока Тито сражался на войне.
А теперь притворяешься демократом!
Если снова начнется война,
Старая история повторится:
Наш Тито будет вожаком,
А ты снова будешь прятаться{787}.
Далее будет видно, что, несмотря на процветание и бравурную самоуверенность Тито, все было не так замечательно, как казалось[563]. Однако к 1956 году Тито мог позволить себе спокойствие и удовлетворение. Миновали мрачные, полные опасностей 1948 и 1949 годы, и он привел Югославию к независимости и благосостоянию. Он даже снискал международное признание благодаря своей собственной особой форме марксизма. Он стал главной фигурой «Движения неприсоединения»[564], куда входили государства, не вошедшие ни в советский блок, ни в сферу влияния Запада. К 1955 году он наладил отношения с СССР. Отход от сталинской модели правления должен был быть более болезненным в других странах Восточной Европы.
Утром 1 марта 1953 года, после бурного вечера с едой, напитками и кино, продолжавшегося до 4 часов утра, Сталин был найден лежащим на полу своей спальни. У него случился тяжелый инсульт. Члены партийного ближнего круга — Георгий Маленков, Берия, Хрущев и руководитель военного ведомства Николай Булганин — оказались у постели больного за некоторое время до того, как вызвали врачей. Возможно, это было сделано умышленно. В последние годы жизни Сталина их все больше и больше беспокоили его непредсказуемость и мстительность. Хотя, вероятнее всего, они просто боялись действовать{788}. В ядовитой атмосфере советского руководства человек, проявляющий нескрываемые амбиции и напористость, мог понести суровое наказание. Похоже, что Сталина убило именно то крайнее сосредоточение власти в одних руках, на достижение которого он положил большую часть своей жизни.
Смерть Сталина[565] стала сильным эмоциональным потрясением как для его друзей, так и для врагов. Ведь Сталин был не только политическим лидером; он был воплощением всей системы — идеологии, культуры, политики и экономики. Федор Бурлацкий, позднее один из главных советников Хрущева[566] и, между прочим, не поклонник Сталина, попытался выразить свои смешанные чувства: «Его смерть потрясла каждого в Советском Союзе до глубины души, при том что чувства, которые эта смерть вызвала, были разными. Ушло нечто, казавшееся нерушимым, вечным и бессмертным. Простая мысль о том, что умер человек и что его тело будет предано земле, вряд ли приходила кому-либо в голову. Институт власти, который лежал в основе нашего общества, рухнул. Какой будет теперь наша жизнь, что случится с нами и со страной?»{789} Мысли Бурлацкого наверняка разделяли как многие лидеры мирового коммунизма — Тольятти, Торез, Чжоу Эньлай, которые присутствовали на похоронах, — так и члены советского партийного круга. Все понимали: СССР находится в бедственном положении. Уровень жизни был низким, строилось мало нового жилья, и товаров народного потребления не хватало. Сельское хозяйство пребывало в катастрофическом положении: урожаи были ниже, чем перед Первой мировой войной, а большая часть продуктов питания в стране производилась колхозниками на крохотных участках земли, отданных в индивидуальное пользование. Система исправительных учреждений была огромна, и Берия, который должен был заставить ГУЛАГ приносить доход, пребывал в отчаянии, поскольку продуктивность труда в тюрьмах была низкой, но приходилось содержать 300 000 охранников{790}. Бунты и мятежи в лагерях были обычным явлением: в мае 1954 года заключенные Кенгирского лагеря в Казахстане захватили и удерживали лагерь на протяжении сорока дней. Кенгирское восстание подавили с применением военной силы, включая танки и авиацию. Отношения с Западом были натянутыми, что заставляло режим тратить и без того скудные средства на военные, а не на мирные цели. Продолжалась война в Корее, стабильность в Восточной Европе поддерживалась только репрессиями, а военно-воздушные силы и ядерный потенциал СССР значительно уступали американским. Все преемники Сталина считали, что его одержимость безопасностью вызывала лишь чувство страха и негодования в других странах, и это, в конечном счете, подорвало советскую безопасность.
Однако среди преемников не было согласия относительно того, что должно прийти на смену старому сталинскому порядку. Влиятельными лидерами, которые остались после Сталина, были Берия, Маленков и, в стороне от них, — плохо образованный партийный секретарь Никита Хрущев[567]. У Берии и Маленкова было много общего. Они представляли модернистскую группировку партии и полагали, что репрессии и преследование, особенно интеллектуалов и специалистов, нецелесообразны как экономически, так и политически. После смерти Сталина они планировали сделать Маленкова главой государственного аппарата.
В первые же дни после похорон Сталина именно Берия взял инициативу в свои руки и представил радикальную программу перемен[568]. На первый взгляд, он был мало похож на реформатора. Будучи преемником Ежова на посту главы НКВД, Берия принимал непосредственное участие в пытках. Однако он являлся талантливым руководителем, и успех советской ядерной программы был в большой степени его заслугой. Он также испытывал глубокое презрение к партийному аппарату, где, по его мнению, имелось много бесполезных «болтунов» и «тунеядцев»{791}. Сила, а не агитация и пропаганда, должна была сделать СССР великой страной.
Берия не испытывал никаких угрызений совести по поводу репрессий, но он понимал, насколько они были экономически невыгодными. После смерти Сталина он стал пересматривать сфабрикованные дела. Он сообщил своим товарищам по партии, что более двух с половиной миллионов человек, отбывающих наказание в лагерях ГУЛАГа, не представляют угрозы для государства, и предложил освободить более миллиона неполитических заключенных. Он утверждал, что принудительный труд менее эффективен, чем свободный; ГУЛАГ необходимо было существенно сократить{792}. В то же время он, грузин по национальности, бросал вызов русским шовинистам и империалистическим элементам позднего сталинизма, осуждая дискриминацию в пользу русского языка и русских кадров{793}.
Наиболее драматичными и противоречивыми являлись, однако, предложения Берии по проведению внешней политики. Он и Маленков были уверены в том, что стабильность экономики зависит от серьезных уступок Западу, и им удалось склонить на свою сторону коллег по партии. Вскоре после смерти Сталина СССР способствовал прекращению войны в Корее и восстановил отношения с Югославией[569]. Наиболее спорными в то же время были предложения Берии относительно будущего ГДР, где в ответ на жесткую политику Вальтера Ульбрихта часто случались беспорядки[570] и тысячи людей продолжали уезжать на Запад. Берия, кажется, предложил, чтобы Советы отступили и окончательно отказались от мысли построить социализм в этой стране: «Зачем вообще строить в ГДР социализм? Пусть она просто будет мирной страной. Для нас этого будет достаточно»{794}.
Маленков, вероятно, разделял идеи Берии, а вот убежденный сталинист Молотов, как и Хрущев, был категорически против этих предложений[571]. Берия стал очень уязвимым, частично по идеологическим причинам, но в основном потому, что его коллеги по партии не доверяли ему. И они были правы. Безусловно, он добивался ключевого поста и, если бы преуспел, наверняка расправился бы с ними. Когда Хрущев и Маленков поняли это, они устроили заговор против Берии. Они заручились поддержкой армии, и к ним присоединилась «старая гвардия» в лице Молотова и Кагановича. Против Берии сфабриковали дело, как эхо делалось при Сталине, обвинили его в том, что он был английским шпионом, и расстреляли как врага народа.
Триумвират превратился в дуумвират, куда вошли Маленков и Хрущев. Маленков происходил из семьи военных. Он получил прекрасное техническое образование и, как рассказывал его сын, сам считал себя просвещенным автократом, лидером советской «технократии»{795}. Утонченный и интеллигентный аристократ, британский посол сэр Вильям Хейтер отмечал, что хотя было «что-то отвратительное в его наружности, как у евнуха», однако он был «находчивым, умным и проницательным» и, кроме того, «очень приятным собеседником за столом»{796}.
Мировоззрение Маленкова было откровенно технократическим и модернистским. План оставался прежним, и режим стимулировал людей к работе, но использовал уже не репрессии, а перспективы более высокого уровня жизни и финансовые поощрения. Капиталовложения также перенаправлялись: все меньше средств вкладывалось в тяжелую и оборонную промышленность, все больше — в товары народного потребления. Промышленность необходимо было сделать более эффективной, что требовало снижения вмешательства партии в экономические вопросы и более либерального отношения к интеллигенции. Маленков позволил ученым высказывать свои недовольства и обиды, из-за чего хлынул поток нападок на Лысенко и на Испорченную сталинской идеологией науку.
Маленков также продолжал выступать за менее конфронтационную внешнюю политику и был серьезно настроен на разрядку в отношениях с Западом, хотя и не поддерживал противоречивые предложения Берии относительно Восточной Германии. Он использовал испытания советской ядерной бомбы в августе х953 года как аргумент в пользу того, что СССР теперь достаточно силен, чтобы стремиться к миру, и что былая конфронтация между Востоком и Западом должна быть прекращена. Любая война между США и СССР, заявил он в марте 1954 года, будет означать ядерный конфликт и «гибель мировой цивилизации». Делая такое заявление, Маленков косвенно ставил под сомнение традиции марксизма-ленинизма[572]: в этих новых условиях он призывал к новому прагматичному миру, в котором США и СССР вели бы «долгосрочное сосуществование и мирное соревнование» между двумя системами, что было предпочтительней сталинской «классовой борьбы» между двумя враждебными лагерями{797}.
Непродолжительное влияние Маленкова после смерти Сталина, таким образом, предоставило Западу реальную возможность снизить напряженность холодной войны[573], но, по признанию Чарльза Болена, в то время американского посла в Москве, эту возможность Запад упустил{798}. В 1952 году президентом Соединенных Штатов был избран Дуайт Эйзенхауэр, авторитетный генерал, участник Второй мировой войны. Выборы проходили в атмосфере взаимных упреков по поводу мнимой «потери» Трумэном Китая и испытания атомной бомбы в СССР в 1949 году. Эйзенхауэр пообещал вести еще более решительную и эффективную борьбу с коммунизмом. Убежденный христианин, он придавал большое идеологическое значение холодной войне. В своей инаугурационной речи он заявил, что это война, в которой «силы добра и зла сошлись в массовой вооруженной борьбе друг против друга, как никогда раньше в истории»{799}. Джон Фостер Даллес, государственный секретарь США, имел похожую точку зрения и был настроен на конфронтацию еще более решительно, поскольку опасался влияния коммунизма в странах третьего мира. В 1952 году он заявил, что политика сдерживания изжила себя и Соединенные Штаты должны отбросить коммунизм назад в прошлое.
Во-первых, Вашингтон был намерен использовать смерть Сталина и разногласия в Кремле для ослабления СССР. Эйзенхауэр выдвинул несколько предложений относительно снижения угрозы ядерной войны, однако серьезных усилий по достижению разрядки было предпринято очень мало. Вероятно, любое снижение напряженности оказывалось невозможно по той причине, что многие лидеры с обеих сторон рассматривали конфликт в идеологическом свете и с подозрением относились к мотивам, которыми руководствовался противник{800}. Даже Маленков испытывал глубокие подозрения относительно капиталистического Запада. Но если бы Эйзенхауэр воспользовался советом Черчилля в мае 1953 года и в том же году провел переговоры с Маленковым без всяких условий, возможно, даже наиболее бескомпромиссные кремлевские приверженцы холодной войны потеряли бы свое влияние.
Как бы то ни было, Маленков осознавал, что все чаще действует под давлением амбициозного Хрущева. В январе 1955 года он был снят с поста председателя Совета министров СССР. Ему приписывали «правые» взгляды и обвиняли в пренебрежении борьбой с мировой буржуазией[574]. Западу теперь пришлось иметь дело с менее покладистым лидером — Никитой Хрущевым, чей взгляд на «мирное соревнование» был ближе к идеологии конфронтации.
Первое впечатление сэра Вильяма Хейтера о Хрущеве сложилось у него во время приема в честь премьер-министра Великобритании Клемента Эттли, и оно было менее лестным, чем мнение о Маленкове. Он нашел его «шумным, порывистым, словоохотливым и независимым». Своему руководству в Лондон он отправил искусный и в некоторой степени покровительственный словесный портрет Хрущева. По его мнению, советский лидер сочетал в себе черты крестьянина из русского романа XIX века — проницательного и пренебрежительно относящегося к хозяину (барину) — и «британского профсоюзного лидера старой закалки», обиженного на весь свет. В результате получился лидер, «с недоверием относящийся к барину, у которого теперь были черты капиталистического Запада»{801}. Замечания Хейтера, несомненно, были полны снобизма, но как человек, сформированный британской классовой системой, он лучше других понимал всю важность иерархии и статуса Хрущева как в СССР, так и на международной арене.
Хрущев был одним из коммунистических лидеров низкого происхождения. Он родился в семье неграмотного крестьянина в Курской области в апреле 1894 года и большую часть своего детства и юности прожил в глубокой бедности. Его отец был сезонным рабочим на шахте, и в возрасте 14 лет, обучившись грамоте в церковно-приходской школе, Никита поехал с отцом на работу в промышленный город Юзовку, названный в честь его основателя, валлийского промышленника Джона Юза. Для Хрущева это было серьезное культурное потрясение, он стремился стать современным человеком. Он стал учеником слесаря. Как у многих рабочих в первом поколении, у него появился интерес к технике, который он пронес через всю жизнь. Он даже собрал мотоцикл из разных частей, которые ему удалось найти по всему городу{802}. Первую настоящую работу он получил на фабрике при шахте, где были сильны радикальные настроения среди рабочих. Хрущева вовлекли в незаконную деятельность профсоюзов. Он был как раз тем человеком, который мог бы стать коммунистическим лидером. Он многим напоминал Сталина и Тито — популярный, общительный, настоящий лидер, амбициозный и всегда готовы и к самосовершенствованию{803}.
Хрущев был политиком с ярко выраженным популистскими взглядами. Он вступил в партию большевиков в 1918 году (намного позже, чем можно было предположить), служил политкомиссаром в Красной армии, после окончания Гражданской войны вернулся в Юзовку на шахту и стал заместителем директора. У Хрущева был классический «демократический» стиль руководства, который особенно ценился в то время. Часто он оставлял свой кабинет и бумажную работу, чтобы, засучив рукава, помогать рабочим. Неудивительно, что в 1923 году он ненадолго присоединился к троцкистской оппозиции, но эту оплошность он сумел исправить. И хотя Хрущев окончательно занял свое место партийного активиста, он всегда мечтал восполнить недостаток образования и одно время мечтал стать инженером. Он дважды пытался получить образование: в начале 1920-х годов Хрущев учился на партийном рабочем факультете (рабфаке), чтобы подготовиться к поступлению в горный техникум, а в 1929 году он поступил в Промышленную академию в Москве. Учеба давалась Хрущеву с большим трудом, и он каждый раз возвращался на партийную работу. Будучи приверженцем радикальной марксистской политики конца 1920-х годов, популист Хрущев с огромным энтузиазмом поддержал «Великий перелом» Сталина. Он стремительно продвигался по служебной лестнице и в 1932 году стал вторым секретарем Московского городского комитета партии (заместителем Кагановича). Одним из самых заметных проектов, которые он курировал, было строительство первых двух линий Московского метрополитена, станции которых напоминали по стилю дворцы, украшенные огромными люстрами и скульптурами. Хрущев был образцом руководителя эпохи раннего сталинизма: увлеченный, деятельный, он днем и ночью находился в тоннелях строящегося метро и вдохновлял рабочих на удивительные подвиги, несмотря на большие трудности и многочисленные несчастные случаи. Он также с готовностью поддержал сталинские репрессии и даже извлек из них выгоду, заняв пост арестованного первого секретаря Центрального комитета компартии Украины в 1938 году. Однако, как и многие члены партии, он испытывал разочарование и злость, когда несправедливо обвиняли и расстреливали знакомых ему людей. Говорят, однажды он сказал одному старому другу: «Когда будет возможность, я полностью расквитаюсь с Мудакшвили», в чем соединил слова «мудак» и Джугашвили (настоящая фамилия Сталина){804}.
Таким образом, отношение Хрущева к наследию Сталина было более сложным и неоднозначным, чем у его коллег по партии. Берия и Маленков считали репрессии Сталина нерациональными, и им не составило труда освободиться от Хозяина. Реакция Хрущева, напротив, была очень эмоциональной. Бурлацкий вспоминал, что Хрущева всегда волновали судьбы людей, и он часто пускался в длинные рассуждения о жертвах террора, и в этих рассуждениях всегда сквозило сознание собственной вины{805}. Как и его коллеги, Хрущев хотел, чтобы на смену сталинскому догматизму и ксенофобии пришел новый мир науки и современных идей. Однако взгляды самого Хрущева сформировались под влиянием партии в 1920-е и 1930-е годы, и он свято верил в такие идеалы радикального коммунизма, как коллектив, социализм, великие свершения. Он намеревался отказаться от насилия[575], однако пытался возродить дух массовой мобилизации, который, по сути, и являлся предшественником насилия.
Очень скоро стали заметны различия между программами реформ Маленкова и Хрущева. В то время как Маленков хотел пожертвовать вооружением, чтобы накормить страну, Хрущев настаивал на том, чтобы сохранить и то, и другое[576]. Чтобы примирить непримиримое, он обратился к методам массовой мобилизации, которые применялись в Москве в 1930-е годы. Он предложил масштабное увеличение площадей посева зерновых и кукурузы, особенно в Западной Сибири и Казахстане. Так появилась так называемая Программа освоения целинных земель 1954 года. Это решение было целиком в духе Хрущева — чрезвычайно амбициозным и обещало одним махом решить продовольственную проблему. Решение этой проблемы зависело от ЗОО тысяч молодых самоотверженных комсомольцев, которые в специальных вагонах отправлялись осваивать отдаленные регионы. Некоторое время все шло успешно: например, урожай 1958 года на 70% превышал средний урожай 1949-1953 годов[577].
Идеи Хрущева могли бы показаться кому-то наивными и слишком оптимистичными, но на самом деле они больше соответствовали партийной культуре, чем предложения Маленкова, которые были в основном обращены к городскому населению, правящим кругам, образованным слоям населения. Популярность Хрущева легко объяснить. Он не хотел, чтобы СССР отступал перед лицом более сильного Запада, рискуя отклониться от коммунистического курса. Не ставил он под сомнение и важность дальнейшего развития военной и тяжелой промышленности. Кроме того, Хрущев признавал ведущую роль коммунистической партии и Центрального комитета. После 1945 года Сталин потерял интерес к грандиозным идеологическим кампаниям[578]. Это привело к уменьшению влияния партии на государственные административные органы, но Хрущев пообещал вернуть его. Неудивительно, что ему без труда удалось расположить к себе Центральный комитет партии и сместить с должности Маленкова[579].
Теперь у Хрущева было достаточно власти, чтобы навязывать свое новое видение, что он и сделал, совершив акт «отцеубийства» — доклад о культе личности Сталина на XX съезде партии в феврале 1956 года[580]. Как справедливо заметил Мао, Хрущев не просто раскритиковал Сталина, он его «убил». Существовали различные причины для такого смелого, если не сказать — дерзкого, шага. Отчасти мотив Хрущева был довольно примитивным — хотя сам он принимал участие в терроре, его противники Молотов и Каганович были замешаны в репрессиях гораздо сильнее, и любые нападки на Сталина ударили бы по ним. Имелась еще и совершенно идеалистическая причина выступления Хрущева. Он был убежден, что своим процветанием партия обязана моральному кодексу, и единственным способом возродить моральные качества было признание ужасных трагических событий прошлого, позволяющее начать все сначала.
25 февраля, после десяти изнурительных дней работы съезда, делегатов попросили остаться на дополнительное собрание. Речь, которую произнес Хрущев на этом «секретном» заседании, была, пожалуй, самой необычной в истории Коммунистической партии Советского Союза. Он сурово критиковал и разоблачал вождя на протяжении четырех часов. В своем выступлении Хрущев возложил на Сталина ответственность за пытки и убийства «честных и невиновных коммунистов», за насильственное переселение целых народов, за тщеславную опрометчивость во время войны и за измену ленинским принципам. Речь Хрущева была крайне эмоциональной, в какой-то момент он даже обратился к старым соратникам Сталина. Он бросил Клименту Ворошилову: «Эй ты, Клим, прекрати лгать. Ты должен был сделать это давно. Теперь ты старый и дряхлый. Неужели ты не можешь найти в себе смелость рассказать о том, что ты видел своими собственными глазами?»{806}. И несмотря на такую манеру выступления, Хрущев заранее спланировал и хорошо контролировал открытое нападение. Только Сталин с его «культом личности» был в ответе за террор. Он сбился с истинного пути в середине 1930-х годов, после чего заложил основы сталинской системы. Партия стала его жертвой, и теперь, когда Сталина не стало, она возродится, чистая духом{807}. Было очевидно, что ни партия, ни план, ни колхозы не пострадают от разоблачений Хрущева.
Аудитория была ошеломлена. Привыкшие к очень скучным речам, полным идеологических клише, люди не верили своим ушам. Стареющие партийные лидеры, понимая взрывной эффект этой речи, потянулись за своими сердечными лекарствами. Однако речь Хрущева являлась совершенно неправдоподобной, поскольку было бы крайне трудно осудить деяния Сталина, не дискредитируя при этом всю систему, построенную Лениным и Сталиным. Более того, Хрущев прекрасно понимал, что его секретный доклад наверняка выйдет за пределы узких партийных кругов и станет известен широким массам. Речь повлекла за собой всплеск демагогических речей и акты вандализма в отношении памятников Сталину. В свою очередь это вызвало массовые демонстрации в Грузии в защиту ее опозоренного сына{808}. Но, как и следовало ожидать, самые большие последствия этого доклада наблюдались в том регионе, где влияние советского коммунизма было самым слабым, а именно в Восточной Европе.
В 1953 году русская театральная труппа ставила «Гамлета» в Будапеште. Несмотря на то что немногие могли понять спектакль на русском языке, это было очень важное культурное событие, с помощью которого великая держава смогла продемонстрировать элите венгерского общества свою щедрость и культурный престиж. По такому случаю в зале присутствовал министр просвещения, главный идеолог коммунизма Йожеф Реваи. Это событие, однако, отличалось от подобных событий прошлого. Хотя старые коммунистические лидеры все еще оставались у власти, Сталина уже не было в живых. Один из журналистов, освещавших этот спектакль, вспоминает: «Все знали, что никто ничего не поймет, однако в зале не было свободных мест. Я присутствовал на спектакле по поручению радиостанции, на которой работал. Мы находились позади ложи Реваи. В спектакле была сцена, когда привидение разговаривает с Гамлетом и актер просто повторяет: «Гамлет, Гамлет». Вдруг послышался приглушенный шум голосов: «Гамлет, Гамлет, иди сюда, давай часы!»… Создалось впечатление, что звук шел из зала и что зрители сами бормотали эти слова, а потом и актер на сцене произнес: «Гамлет, Гамлет, иди сюда, давай часы!» Эту фразу часто произносили русские в сорок пятом году: «Иди сюда, давай часы!» Я никогда не забуду лица Реваи в тот момент — оно вытянулось и побледнело. Потом вся аудитория шептала: «Гамлет, Гамлет, иди сюда, давай часы!»{809}
Это была маленькая, но все-таки революция. Венгерская интеллигенция высказывала Советам все, что она думала о них. На самом деле советские коммунисты не были благородными посланцами высшей цивилизации, как они это утверждали. Они являлись классовыми империалистами, ничем не отличающимися от советских оккупантов 1945 года, которые отнимали у венгров ценные вещи, в том числе наручные часы, в качестве военных трофеев.
В Венгрии такие антиимпериалистические высказывания среди среднего класса, последовавшие за смертью Сталина, были особенно предсказуемыми. Венгрия, как и Польша, представляла наиболее сплоченную оппозицию Москве. У каждого социального класса было сильное чувство национализма, в котором проявлялись антирусские настроения. В других странах разделение общества было более заметно. В Восточной Германии, где большая часть старой элиты была уничтожена или уехала на Запад, в Чехословакии, где коммунизм еще оказывал влияние, средний класс был настроен менее агрессивно. В этих странах восстали рабочие. Парадоксально, но эти восстания спровоцировали не убежденные приверженцы Сталина, а сторонники реформ Маленкова. Так случилось потому, что либеральные реформы Москвы чаще были направлены на средний класс и крестьян, а не на рабочих. Рабочие не имели никаких преимуществ в эпоху Сталина и ничего не получили от рыночных реформ после его смерти.
После смерти Сталина все «маленькие» вожди оказались в затруднительном положении. У Берии и Маленкова была разветвленная сеть разведки, и они понимали всю неустойчивость советского влияния в Восточной Европе. Чтобы предотвратить крушение империи, необходимы были реформы. Восточноевропейских лидеров заставили принять Новый курс, предусматривающий ряд технократических и децентрализующих реформ. Восточная Германия, которая представляла наибольшую проблему для Москвы, была первой в списке реформируемых стран. Непреклонного Ульбрихта, которого даже консервативный Молотов считал «довольно тупым и лишенным гибкости», вызвали в Москву и сообщили о «серьезной озабоченности Кремля ситуацией, сложившейся в ГДР»{810}. В июне 1953 года он неохотно начал реформы, которые должны были помочь мелким и средним предприятиям, ослабляли Дискриминацию буржуазии и контроль в сельской местности. Эти реформы, однако, не повышали зарплаты рабочих и не снижали плановые задания. 16 июня вспыхнуло выступление Рабочих, занятых на строительстве бульвара Сталин-Аллее, которое переросло в забастовки и восстания по всей Восточной Германии. Только вмешательство советских войск спасло режим. Ульбрихт отступил и быстро пошел на уступки рабочим, однако инцидент в большой степени провоцировало якобы рабочее государство.
В этом же месяце и практически по тем же причинам беспорядки произошли в Чехословакии. Вскоре после похорон Сталина скончался Клемент Готвальд (возможно, из-за проблем с алкоголем), и к власти пришел коллектив руководителей. Ветеран профсоюзного движения Антонин Запотоцкии, ставленник Маленкова, стал президентом, а Антонин Новотны, ставленник Хрущева, — партийным лидером. Запотоцкии угодил крестьянам, прекратив принудительную коллективизацию, но проведенная им денежная реформа тяжело сказалась на уровне жизни рабочих. В результате вспыхнуло восстание на Ленинском автомобилестроительном заводе (раньше завод назывался «Шкода», позднее ему снова вернули это название) в городе Пльзень — рабочие бастовали, жгли советские флаги и требовали проведения свободных выборов. Восстание было подавлено быстро и жестоко, но в результате рабочие добились своего: им повысили зарплату.
Все лидеры Восточного блока были вынуждены покоряться ветрам перемен, дующим из Москвы. Уменьшилось количество проблем в сельском хозяйстве, в некоторых местах коллективное управление пришло на смену «маленьким Сталиным», по крайней мере теоретически. И все-таки старые просталинские режимы сохраняли власть. В таких странах, как Румыния, Болгария, Албания и Польша, реформы были незначительными.
Так или иначе, к концу 1954 года большинство стран Восточной Европы преодолели беспорядки, вызванные кончиной Сталина. В ход пускались как уступки, так и репрессии. Единственным заметным исключением была Венгрия, по отношению к которой Москва проявляла нерешительность. Как и Ульбрихта, венгерского лидера Ракоши вызвали в Москву и заставили назначить на должность премьер-министра Имре Надя, союзника Маленкова. Надь имел добродушную мещанскую наружность, которую нарушали пышные, совсем как у Сталина, усы. Он был ветераном Коминтерна, и его, как и Белу Куна, обратили в большевизм после того, как он попал в русский плен во время Первой мировой войны. В 1930-е годы он жил в Москве. Однако, в отличие от Куна, он был более прагматичным марксистом и последователем прокрестьянских идей Бухарина[581].{811} В результате началась борьба между Надем, стремящимся продвигать Новый курс, и Ракоши, который его саботировал. Конфликт был исчерпан в 1955 году, когда Маленков, а следом за ним и Наги лишились власти[582]. Однако очевидная нестабильность в верхах быстро распространилась на все классы и породила многочисленные разногласия. Венгерская интеллигенция, которая всегда была довольно пассивной, теперь желала присоединиться к рабочим[583]. Молодой поэт Шандор Чоори в 1953 году писал о чувстве вины, вспоминая, как он жил «на самой вершине», не обращая внимания «на суровую реальность» простых людей, отдающих все свое время «перевыполнению чудесных плановых заданий»{812}.
Кажущийся прочным старый порядок, который установился в Восточной Европе после смерти Сталина, был на самом деле довольно хрупким. Но, несмотря на это, Хрущев все-таки пытался заменить отеческое покровительственное отношение СССР к странам-спутникам на более братские, партнерские взаимоотношения. Он решился на это как по моральным, так и по экономическим причинам. В апреле 1956 года Хрущев ликвидировал Коминформ — инструмент сталинского контроля, он также стремился восстановить отношения с Югославией. С 1955 года Хрущев упорно добивался расположения Тито, веря, что их общая ненависть к Сталину убедит Тито снова вступить в советский блок. Он искренне надеялся, что его секретный доклад подведет черту под прошлым, крепче сплотит советский блок и узаконит действия новой когорты восточноевропейских лидеров, преданных Новому курсу.
Однако залечить раны, нанесенные сталинским империализмом, оказалось трудно. Тито приветствовал восстановление дипломатических отношений, но не хотел отказываться от своей идеологической независимости и продолжал продвигать югославскую модель как альтернативу советской. Тем временем более либеральная политика Москвы угрожала дестабилизировать коммунизм и советский контроль в Восточной Европе.
Первый кризис разразился в Польше. Секретный доклад Хрущева уничтожил не только репутацию Сталина, но и польского лидера Берута. В то время он был болен и, находясь в больнице, читал текст выступления Хрущева. Берут был настолько шокирован прочитанным, что у него случился сердечный приступ, и он скончался[584]. Новый лидер Эдвард Охаб был сторонником реформ Маленкова и проводил в жизнь Новый курс в несколько смягченном виде, однако и это не смогло предотвратить народные выступления.
Как в Восточном Берлине и в Пльзене, в Познани начались акции протеста рабочих. Низкий уровень жизни вызывал недовольство, и, как это часто случалось в коммунистических странах, рабочие обвиняли коммунистов в эксплуатации. Один старый рабочий жаловался: «Я всю жизнь вкалывал, как каторжный. Мне говорили, что раньше, до войны, капиталисты наживались за мой счет. А кто наживается теперь?.. Хлеб с маслом по воскресеньям является лакомством для моих детей. До войны нам никогда не жилось так плохо, как сейчас»{813}. Многие верили, что именно русские, а не польские коммунисты наживаются на такой эксплуататорской системе. Масло и другие продукты, как утверждалось, отправлялись на восток. Поляки шутили: «Слава польским железнодорожникам! Если бы не они, нам пришлось бы на себе тащить наш уголь на восток»{814}.
В июне 1956 года в Познани были подавлены беспорядки, но внутри партии разразилась борьба между сталинистами и реформистами. Лидером сторонников реформ был Гомулка, только что вышедший из тюрьмы[585]. Под давлением общественного мнения польская коммунистическая партия[586] планировала назначить Гомулку первым секретарем и сместить с поста министра обороны маршала Рокоссовского, который был назначен Москвой. Советы были всерьез озабочены сложившейся ситуацией. Они считали, что Гомулка настроен против СССР, и Хрущев даже опасался, что «Польша может отколоться от нас в любой момент». Утром 19 октября, в день решающего заседания польского Центрального комитета делегация в составе Хрущева, Микояна, Молотова, Кагановича и маршала Конева (который был в то время Главнокомандующим Объединенными вооруженными силами стран Варшавского договора) вылетела в Варшаву, чтобы предотвратить переворот реформистов. В это же время советские войска подошли к границе[587]. Переговоры между советской делегацией и сторонниками Гомулки продолжались до глубокой ночи. Вспыльчивый Хрущев был очень раздражен резким сопротивлением со стороны поляков. Он был просто в ярости и, прилетев в Варшаву, кричал на Охаба и угрожал ему кулаком на виду у всего персонала аэропорта{815}. Однако, несмотря на кажущуюся слабость, Гомулка одержал победу. Возможно, у него не было военного превосходства, но его поддержали партия, секретные службы и большая часть нации. Более того, он настойчиво подчеркивал, что у него нет намерения ограничивать партийный контроль и выводить
Гомулка был освобожден еще в декабре 1954 года.
Польшу из советского блока. Преобразования будут ограничены отменой коллективизации, либерализаторскими экономическими реформами, свободой для влиятельной католической церкви и ограниченной «социалистической демократией». Непрошеные гости вернулись в Москву явно успокоенными, но уже на следующий день Хрущев приказал снова послать войска. Микоян понимал, что сам Хрущев позже пожалеет об этом. Он сумел отсрочить выполнение приказа и оказался прав — Хрущев снова передумал{816}. Вторжение было предотвращено, но только на время[588].
Венгрии повезло меньше, потому что в ее партии произошел более серьезный раскол. Приверженцы жесткого курса были более влиятельными. Неудачи 1919 года убедили их, что только жесткими сталинскими методами можно сломить реакционные классы. В отличие от своих польских товарищей, сторонники реформ не обладали достаточной властью, чтобы умерить растущее недовольство. В июле Хрущев заставил Ракоши уйти в отставку, но тут же навязал другого лидера Эрне Гере, который тоже придерживался жесткого курса. Волнения продолжались, и 23 октября восставшие рабочие захватили на предприятиях оружие, предназначенное для гражданской обороны[589]. Гере запаниковал и попросил ввести советские войска, но это только усилило волнения. Коммунистическая структура власти, сильно расколотая, окончательно распалась на части в течение нескольких дней. Образовавшуюся пустоту восполнили революционные комитеты и советы рабочих. Гере попытался исправить положение и назначил премьер-министром Надя[590], но было слишком поздно. Как и Гере, Надю не удалось успокоить народный гнев. Если он хотел удержаться на гребне революционной волны, его взгляды должны были стать еще более радикальными.
Делакруа наверняка отдал бы должное Будапешту октября 1956 года. Миклош Молнар, коммунист и участник венгерского восстания, писал, что «это была, пожалуй, последняя революция в духе XIX века. Европа, возможно, никогда больше не увидит такой знакомой и романтичной картины восстания, людей с оружием в руках, со срывающимися с губ криками о свободе, сражающихся за что-то»[591].{817} Венгерская революция была действительно стихийной, в ней пересеклись интересы разных классов, в нее были втянуты все политические течения: от крайне левых до крайне правых. Времени на то, чтобы выработать четкую, последовательную программу, не имелось. Изначально у восставших не было намерения разрушить однопартийное управление, они хотели только несколько изменить его. Они мечтали преобразить суровый, безжалостный, империалистический социализм и сделать его более человечным и народным. В своем первом манифесте от 23 октября восставшие[592] даже позаимствовали риторику ленинизма, чтобы осудить правящий режим. Бела Ковач, бывший глава Партии мелких сельских хозяйств, утверждал, что перемены, произошедшие в 1945-1948 годах, сохранятся: «Никто не мечтает о возвращении старого порядка. Тот, кто хочет жить так, словно на дворе 1939 или 1945 годы, не является настоящим членом нашей партии»{818}. Не вызывает сомнений тот факт, что если бы повстанцы сформировали правительство, очень скоро проявилась бы напряженность между демократическими социалистами и националистами.
Хрущев очень болезненно воспринял венгерские события. Он вспоминал: «Будапешт гвоздем сидел в голове и не давал уснуть»{819}. Стремясь преобразовать сталинскую империю в братство равных народов, он вынужден был сделать выбор между жестким империализмом и унизительным отступлением. Выбор этот был затруднительным, поскольку в это же время старые колониальные державы Великобритания и Франция поддерживали Израиль против Насера в Египте. Это была неудачная попытка восстановить неоимпериалистическое влияние на Ближнем Востоке, 30 октября Президиум ЦК принял исключительное решение — позволить Венгрии идти своим собственным путем. СССР отказывается от применения силы, выводит войска и начинает переговоры[593].{820} Однако такая идеалистическая позиция продержалась ровно один день. Пока собирался Президиум, в Венгрии нарастала ожесточенность с обеих сторон[594]. Надь больше не мог направлять народное негодование в русло реформистского коммунизма. Под давлением народа он призвал к выходу Венгрии из Варшавского договора и к созданию многопартийного правительства Народного фронта[595]. С точки зрения Москвы, возникла реальная угроза распространения революционной эпидемии. Беспорядки распространялись по всему резону, Румыния даже закрыла границу с Венгрией, потому что венгерские студенты устроили демонстрацию в Трансильвании. Хрущев боялся, что Запад вмешается в ситуацию. Вся его реформистская программа потерпит крах, и сторонники жесткой сталинской линии окажутся правы. Один из свидетелей тех событий утверждал, что Хрущев говорил Тито: «Когда у власти был Сталин, все ему подчинялись и не было никаких потрясений, но сейчас, когда они пришли к власти… Россия потерпела поражение и потеряла Венгрию»{821}.
31 октября Хрущев изменил свое решение[596]. В Москву вызвали Яноша Кадара, реформиста, который несколько лет находился в тюрьме, куда его посадили сторонники сталинизма[597]. Его убедили вернуться в Венгрию с советскими войсками, чтобы помочь подавить восстание и в то же время не допустить восстановления старого порядка. 4 ноября войска стран Варшавского договора вошли в Венгрию. Надь укрылся в посольстве Югославии[598]. Сопротивление было жестоким. За время восстания погибло 2000 человек. 7 ноября, в 39-ю годовщину Октябрьской революции, Кадар установил новый режим. Далее последовали суровые репрессии. 22 тысячи человек были осуждены, 13 тысяч посажены в тюрьму, 350 человек были казнены. В основном это были молодые рабочие[599]. 200 тысяч человек сумели сбежать на Запад{822}. Надю не повезло. Его обманом вынудили покинуть югославское посольство, арестовали, посадили в тюрьму[600] и в 1958 году казнили.
В 1956 году советский коммунизм потерял многих своих сторонников в Восточной Европе. Жестокие репрессии в отношении рабочих советов[601] и революционных комитетов скорее стали напоминать контрреволюцию, чем прогресс. Для многих жителей Восточной Европы Россия и ее государства-сателлиты выглядели воплощением реакционного Священного союза, который был основан после свержения Наполеона.
1956 год также дискредитировал коммунизм в Западной Европе. Хрущев выглядел стареющим империалистом, он ничем не отличался от французского премьер-министра Ги Молле, который возглавлял Социалистическую партию Франции, и его британского коллеги, консерватора Энтони Идена, который как раз в то время вторгся в Египет. Из всех партий начали уходить люди, а причиной этому явилось вторжение в Венгрию. Итальянская коммунистическая партия потеряла 10% своих членов. Эрик Хобсбаум, который все-таки остался коммунистом после событий 1956 года, вспоминал, как тяжело было смириться с жестокостью Советов, как в прошлом, так и в настоящем. Он и его товарищи по партии «жили на грани массового нервною срыва»: «Очень сложно восстановить в памяти атмосферу того тяжелого года… Даже по прошествии полувека в горле появляется комок при воспоминании о том невыносимом давлении, под вторым мы жили месяц за месяцем, о тех нескончаемых моментах, когда надо было принимать решения, от которых зависела наша будущая жизнь, о друзьях, оставшихся сплоченными или ставших врагами…»{823}.
французская коммунистическая партия, отличавшаяся приверженностью сталинизму, испытывала наибольшие трудности. Морис Торез сделал все возможное, чтобы смягчить эффект, вызванный секретным докладом Хрущева. Действительно, ему показали этот доклад еще до того, как он стал достоянием гласности, однако Торез держал его содержание в секрете. Когда же доклад опубликовали пять месяцев спустя, он даже отрицал его достоверность. В конечном итоге французскую компартию заставили признать, что Сталин совершил много ошибок. Они, однако, настаивали на том, что Сталин достиг очень многого. От термина «партия Мориса Тореза» пришлось отказаться, поскольку это напоминало культ личности Сталина. Лидеры компартии поддержали вторжение в Венгрию, тем самым ускорив уход из партии Сартра и других интеллектуалов. Французская компартия превратилась в относительно закрытую партию рабочих, сохранившую симпатии по отношению к СССР. Однако партии пришлось пойти на уступки и признать, что «мирный переход к социализму» все-таки возможен[602]. Торез даже пошел навстречу социалистам, а после его смерти в 1964 году компартию возглавил Вальдек Роше, стиль руководства которого был более консенсусным. Количество членов партии снова стало увеличиваться и к 1968 году достигло 350 тысяч человек.
Как и следовало ожидать, у лидера итальянских коммунистов Тольятти была совершенно иная реакция на процесс десталинизации. Он одобрил речь Хрущева и высказал еще более резкую критику Сталина (хотя он все еще поддерживал вторжение в Венгрию). Он заявил, что совсем не обязательно дальше придерживаться советской модели. Коммунистический мир должен стать «полицентрическим», где найдется место различным подходам к коммунизму. Разоблачение Сталина в 1956 году ослабило позиции сторонников жесткой линии. Тольятти должен был балансировать между реформистами во главе с Джорджио Амендолой, которые призывали к образованию союза с социалистами, и левым крылом во главе с Пьетро Инграо, выступавшим за более популистскую и радикальную политику. Обе стороны мечтали о неделимой, единой партии, но напряженные отношения между прагматичной парламентской ветвью и радикальным коллективистским марксизмом на некоторое время размежевали партию.
Партия была очень многочисленной, и ее культура оставалась яркой и многосторонней. В основе лежало понятие «праздника» (festa). Так называемые праздники «Унита» проводились с целью собрать деньги для газеты и распространять ее. Они были организованы по принципу церковных праздников и даже некоторым образом соперничали с ними. Об этом говорится в хвастливом коммунистическом памфлете из Болоньи:
Что раздражает священников!
— 276 местных праздников
— 1500 праздников в партийных ячейках
— беспрецедентный праздник в провинции
— 28 миллионов лир собранных пожертвований{824}.
На таких коммунистических праздниках собиралось все местное население. Они сочетали в себе развлечения и политику. Праздник начинался шествием, люди несли красные знамена вместо изображений Пресвятой Девы. Затем они приходили к месту проведения праздника, где заранее были подготовлены пропагандистские палатки и плакаты, призывающие к борьбе за справедливость в Италии и во всем мире. В центре стояли столы, заставленные едой и напитками. Все это готовили сами товарищи, причем как женщины, так и мужчины. Чтобы подчеркнуть атмосферу равноправия, руководители партии сидели за одним столом с простыми людьми{825}.
Такие праздники были призваны укреплять связи внутри местных сообществ. Итальянская компартия стала главной партией рабочих и крестьян. В некоторых областях, например в Эмилия-Романья в центральной Италии, значительная часть взрослого населения вступила в компартию. Она была совсем не похожа на ленинскую партию, которая являлась авангардом в идеологии и революции. Люди вступали в партию, чтобы показать свои социалистические ценности, которые определялись очень широко, или просто потому, что членами партии были друзья и соседи. Партия могла также помочь улучшить жилищные условия и оказать материальную помощь. У итальянской компартии было много общего с Социал-демократической партией Германии XIX века. Коммунисты, не допущенные к вершинам власти, однако представленные в органах местного самоуправления, отказались от революционных целей[603] и создали собственный культурный мир.
Тем не менее в 1950-е годы экономические перемены начали ослаблять поддержку, которую прежде партии оказывали обедневшие группы людей, такие, например, как издольщики в центральной Италии{826}. Коммунистическая культура также пострадала от новой идеологии потребления и не всегда могла правильно отреагировать на брошенный ей вызов. Тольятти сконцентрировал свои усилия на сохранении высокого культурного престижа партии и склонил на свою сторону интеллектуалов. Коммунисты были менее склонны к уступкам народной культуре в отличие от их противников — католиков. Хотя коммунисты и устраивали целые серии конкурсов красоты за титул «Мисс Новая Жизнь», эти конкурсы были менее популярны, чем проводимые церковью. Коммунисты-интеллектуалы не могли скрыть свои сомнения относительно идеологии потребления и популярной музыки. Их, например, приводила в ярость музыка Элвиса Пресли и «истерия и пароксизм», которые она якобы взывала{827}.
Несмотря на события 1956 года, как французская, так и итальянская коммунистические партии оставались очень мощными политическими силами. Казалось, большую часть французских коммунистов события в Венгрии вовсе не тронули, а количество членов итальянской компартии превышало 2 миллиона человек почти весь период холодной войны. У итальянской партии было также молодежное крыло, в которое входило 400 тысяч человек. Как бы то ни было, события этого года стабилизировали политическую ситуацию в странах Восточного блока и привели к более устойчивому временному соглашению между коммунистическими режимами и обществом на ближайшее десятилетие. Правительствам стран Восточной Европы удалось создать более либеральную и менее суровую форму коммунизма конца 1950-х. После периода репрессий Венгрия стала одной из самых спокойных стран в блоке. Со своей стороны потенциальные бунтари в Восточной Европе поняли, что могут использовать сложившуюся ситуацию в своих интересах. После 1956 года американские тайные операции дали некоторым надежду на вмешательство США, но их отказ в помощи в том же году показал, что у США не было реального плана «свергнуть» коммунизм. Озеро замерзло, трещин больше не было видно, и лед стал толстым, как никогда раньше.
Восточная Европа оказалась первым регионом, в котором ситуация стабилизировалась после периода революций, последовавших за смертью Сталина. Потребовалось еще некоторое время, чтобы преодолеть нестабильность в самом СССР. Силы, которым Хрущев развязал руки в Восточной Европе, были такими мощными, что ему пришлось применять насилие, чтобы справиться с ними. Но он находился в самом начале пути к реализации своего проекта по преобразованию Советскою Союза.
13 мая 1957 года Хрущев посетил заседание Союза писателей Его присутствие подчеркивало крайнюю серьезность, с которой партия относилась к литературе. Некоторые произведения советских писателей, включая роман Владимира Дудинцева «Не хлебом единым» (1956), подверглись яростным нападкам со стороны влиятельных приверженцев сталинизма. Писатели с тревогой ожидали выступления Хрущева, не зная, чью сторону примет советский лидер[604]. Но их постигло разочарование. Хрущев произнес типичную для него бессвязную двухчасовую речь, которая превратилась в фарс, когда пожилая армянская писательница перебила оратора, чтобы пожаловаться на нехватку мяса у нее на родине. Однако смысл речи был предельно ясен: Дудинцев и другие авторы слишком далеко зашли в своей критике Сталина[605]. Было очевидно, что сам Хрущев книгу Дудинцева не читал, однако его советники кратко ознакомили лидера с ее содержанием. Микоян попытался убедить Хрущева, что Дудинцев был на его стороне, но ему это не удалось. Хрущев
считал, что роман порочит советскую систему. Однако через два года его мнение изменилось[606]. Хотя он по-прежнему критически отзывался о книге, теперь он утверждал, что она была идеологически приемлема{828}.
Беспокойство Хрущева по поводу романа «Не хлебом единым» неудивительно. Книга пользовалась чрезвычайной популярностью: «Везде — в метро, в трамваях, в троллейбусах — молодые, взрослые, пожилые люди» читали этот роман. Конная милиция, во избежание беспорядков, патрулировала места, где читатели собирались для обсуждения романа[607]. Журналы были завалены письмами с требованием провести чистки среди бюрократов, которые были описаны в книге. Стиль и язык некоторых писем напоминали о терроре 1937 года. Например, каменщик из Ташкента писал, что роман отражал необходимость борьбы со «скрытыми врагами, с пережитками капитализма в умах людей и в наших собственных головах»{829}.
Неудивительно, что Хрущеву и его советникам трудно было отнести роман к какой-либо категории, поскольку он был жестким и идейным. Книга эта не только принимала и разделяла почти романтические идеи Хрущева, но и объясняла, почему они почти всегда заканчивались провалом. Главный герой романа — молодой учитель физики Лопаткин. Действие происходит в конце 1940-х годов. Лопаткин изобрел машину для центробежной отливки чугунных канализационных труб. Несмотря на прекрасное изобретение, ему на каждом шагу чинили препятствия сталинские бюрократы. Главным отрицательным героем был амбициозный карьерист Дроздов — типичный сталинист, описанный автором постсталинской эпохи. Он честолюбив, любит роскошь и не хочет иметь ничего общего с простыми людьми. Он мещанский технократ, который на ночь читает крайне антиидеалистическую главу о диалектическом материализме из книги Сталина «Краткий курс истории ВКП(б)». Дроздов так описывает свою философию: «Я принадлежу к числу производителей материальных ценностей. Главная духовная ценность в наше время — умение хорошо работать, создавать как можно больше нужных вещей… Чем лучше я его укрепляю, базис, тем прочнее наше государство»{830}. Для Лопаткина это была крайняя форма «вульгарного марксизма». Людям нужны идеалы, они не могут жить «хлебом единым». Лопаткин был в меньшинстве. Циничные бюрократы преследовали его, присвоили его идеи и в конечном итоге упекли в лагерь. Пока он находился в тюрьме, его друг профессор Галицкий собрал его машину и показал, что она работает Лопаткина выпустили из тюрьмы, реабилитировали и дали престижную работу. Но коррумпированный круг бюрократов, «скрытая империя», по словам Дудинцева, остается у власти, такой же корыстный и циничный, как всегда. Они обвиняют Лопаткина в том, что он эгоистичный индивидуалист. Теперь, когда к нему пришел успех, почему бы ему снова не вернуться в «советский коллектив» старых добрых товарищей и не купить себе машину и дачу?{831} Роман заканчивается тем, что Лопаткин уходит с производства в политику, обещая бороться с бюрократами.
Роман «Не хлебом единым» был характерным для своего времени. Он осуждал бездушную технократию, типичную для эпохи позднего сталинизма. Он призывал к новому, романтическому марксизму, пронизанному идеями творчества, чувственности и демократии. Такие же чувства несет в себе повесть Ильи Эренбурга «Оттепель» (1954)» которая дала название всему хрущевскому периоду. Идеи этих произведений созвучны мысли Хрущева, который считал, что в каждом человеке есть врожденные творческие способности, и если власти будут поощрять их развитие, произойдет не одно экономическое чудо. Это послание в духе романтизма во многом было похоже на сталинские кампании по борьбе с бюрократией конца 1920-х годов[608]. Но Дудинцев, как и Хрущев, не хотел возвращаться к старой риторике классовой борьбы 1930-х годов. Как и раньше, бюрократы были отрицательными персонажами, главным же положительным героем стал уже не рабочий с мозолистыми руками, а образованный человек. И все-таки основное послание романа глубоко тревожило Хрущева. Дудинцев давал понять, что реформы не коснулись элиты. Систему смогут спасти только творческие индивидуумы. Советский «коллектив» весь прогнил от жадности и эгоизма.
Оказалось, что пессимизм Дудинцева был более реалистичным, чем утопизм Хрущева. Хрущев надеялся возродить идеалистические кампании 1920-х и 1930-х годов, очистив их от классового конфликта, пролетарской исключительности и сталинской жестокости. Но Хрущев и его союзники столкнулись с бюрократами, стремившимися сохранить свою власть; с населением, которое больше интересовал хлеб насущный, чем марксистский энтузиазм; с недовольной интеллигенцией, все еще идеалистичной, но постепенно теряющей веру в силу коллективного духа.
Хрущев очертил свое новое понимание коммунизма в длинной речи на XXII съезде партии в 1961 году. Как и Тито, он призывал к радикальному марксизму с некоторыми элементами романтического утопизма. Примечательно, что именно в то время ранние произведения Маркса-романтика были впервые опубликованы на русском языке. По мнению Хрущева, Ленин и Сталин, в сущности, отложили наступление коммунизма на неопределенный срок[609]. «Социализм», с его неравными доходами, с использованием денег в качестве стимула для работы, всемогущим государством, просуществует еще какое-то время. Однако Хрущев был нетерпелив и считал, что советские люди уже достаточно долго ждали. В 1959 году он создал комиссию, которая должна была дать ответ на вопрос, как ускорить движение СССР на пути к коммунизму. В результате появилась новая программа партии[610], согласно которой основной этап строительства коммунизма завершится к 1980 году[611]. Хрущев надеялся, что эта программа воплотит все мечты Маркса, включая отмирание государства как института. Но разум возобладал, и разговоры об исчезновении государства прекратились. В 1961 году понятие «коммунизм» в СССР означало сочетание коллективизма (общества, в котором работа была «истинным творчеством») и потребления (довольно свободная трактовка слова «изобилие», которое встречалось у Маркса)[612]. Однако все это было слишком далеко от романтического мышления 1840-х годов. Общество будет дисциплинированным, но «эта дисциплина будет достигаться не только принудительными мерами, но и воспитанием чувства ответственности за взятые обязательства»{832}. Это должно было произойти в ближайшие двадцать лет, но Хрущев настаивал, что сейчас самое время покончить с репрессиями[613]. «Классовая борьба» формально завершилась. Был положен конец ленинской «диктатуре пролетариата». В СССР теперь признавалось равенство всех классов и всех народов[614]. Пролетариат и партия как его авангард больше не имели преимуществ[615].
Как же Хрущеву удалось совместить мечту о творческой работе и обещание превзойти западный уровень жизни? Маркс действительно обещал материальное изобилие при коммунизме: «От каждого по способностям, каждому по потребностям».
Но принципы западной идеологии потребления основывались больше на желаниях, нежели на необходимости. Кроме того, западная культура потребления, в центре которой находились дом, семья и индивидуум, была губительна для коммунистического коллективизма[616]. Чешский коммунист Зденек Млынарж понимал, насколько новые цели Хрущева, связанные с идеологией потребления, были опасными для всей коммунистической системы: «Сталин никогда не допускал сравнения социализма или коммунизма с капиталистической реальностью, потому что он утверждал, что здесь строится абсолютно новый мир, который нельзя сравнивать ни с одной предыдущей системой. Хрущев же с его лозунгом «Догнать и перегнать Америку» в корне изменил ситуацию для простых советских граждан… После этого… сравнение было допущено… Он хотел укрепить веру людей в советскую систему, на деле практическое сравнение с Западом имело обратный эффект и постоянно ослабляло эту веру»{833}.
Масштаб задач, стоящих перед Хрущевым, стал понятен в ходе импровизированных «кухонных дебатов» между Хрущевым и вице-президентом США Ричардом Никсоном. В рамках нового «мирного соревнования» идеологий была открыта Американская национальная выставка в парке «Сокольники» в Москве. На выставке была представлена модель дома из шести комнат с кухней, укомплектованной современной бытовой техникой. Лидеры, несдержанные и агрессивные, противостояли друг другу. Хрущев был ошеломлен, узнав, что простой американский рабочий может купить такой дом за 14 тысяч долларов. В ответе, который никого не убедил, Хрущев хвастливо заявил: «Вы думаете, русские удивлены этой выставкой. На самом деле почти все недавно построенные дома в нашей стране укомплектованы такой техники. В США вам необходимы доллары, чтобы купить такой дом. Здесь же нужно просто родиться гражданином»{834}.
Хрущев делал все, что мог, чтобы его хвастливые обещания исполнились. Наиболее заметным свидетельством перемен стало строительство в городах тысяч новых многоквартирных домов. Квартиры были маленькими, и строительство — дешевым. Вскоре эти дома получили прозвище «хрущобы», в котором сливались слова «Хрущев» и «трущобы». Однако это был огромный шаг вперед по сравнению со сталинской жилищной политикой. При Сталине строили престижные высотные дома, большинство же простых людей ютилось в коммунальных квартирах с общей кухней и ванной. Целью Хрущева было дать каждой семье (включающей несколько поколений) отдельную квартиру. При этом он настаивал на том, что растущее потребление не должно порождать мелкобуржуазный индивидуализм. Власти содействовали открытию общественных столовых, созданию жилищных товариществ. Поощрялся выпуск домовых стенгазет и проведение «дней открытых дверей», когда семьи приглашали к себе кого-нибудь из соседей пообщаться. Шитье и вязание считались индивидуалистическими видами деятельности и потому не приветствовались[617].{835}
Этими современными зданиями был брошен вызов былой эпохе «высокого сталинизма». СССР снова возвращался к модернизму образца 1920-х и 1930-х годов — периода расцвета международного коммунизма. Страна была вовлечена в идеологическое соревнование с Западом и должна была показать свой абсолютно новый, более современный и космополитический образ{836}. Вычурный, сложный стиль позднего сталинизма характеризовался как «мелкобуржуазный», мещанский кич. Такой тип искусства предпочитал невежественный Дроздов и его друзья-обыватели. Власти проводили кампании с целью заставить простых советских людей выбросить из своих домов наборы статуэток слонов, которые были символом счастья и удачи. Они были так же популярны среди советских домохозяек, как фарфоровые уточки, которые наводнили западные гостиные в 1960-х годах{837}. Однако главным символом современного коммунистического строительства были отнюдь не коробки многоквартирных домов, которыми обрастали крупные города Восточной Европы. Таким символом стал запущенный в открытый космос искусственный спутник Земли. Советская космическая программа брала свое начало в раннем научном утопизме, особенно в работах пионера космических исследований Константина Циолковского и основанном им в 1924 году Обществе по изучению межпланетных сообщений. В 1930-е годы маршал Тухачевский способствовал основанию ракетостроения в СССР. После его ареста в 1937 году многие из его научных соратников были арестованы, некоторых из них расстреляли. В начале 1940-х годов космическую программу стал курировать Маленков[618]. Все ученые, включая тех, кто был арестован как «враг народа», стали заниматься созданием ядерных ракет[619]. В 1950-е годы успешно использовавшая оборудование и разработки нацистов[620] программа перешла под контроль Хрущева. Он собирался преобразовать советские вооруженные силы и ликвидировать их зависимость от танков и солдат. Первый выдающийся успех советской космической программы был продемонстрирован всему миру 4 октября 1957 года, когда радиостанции передали в эфир сигналы с первого искусственного спутника Земли. Наступило время побед: сначала в космос было запущено животное (собака Лайка), немногим позже, в апреле 1961 года, произошло еще более невероятное событие — в космосе побывал первый человек Юрий Гагарин.
В честь полета Гагарина Хрущев устроил такие пышные торжества, каких не было со времен Дня Победы 1945 года. На церемонии он едва сдерживал слезы. Для Хрущева успех Гагарина и его космического корабля «Восток-i» служил доказательством того, что СССР стал современной страной. Эти события глубоко потрясли американцев. Сенатор-демократ Генри «Скуп» Джексон, воинственный сторонник холодной войны, заявил, что запуск спутника стал «сокрушительным ударом» по американской военной мощи, и призвал президента Эйзенхауэра объявить «неделю стыда и страха». Убежденный в том, что советские ученые ушли далеко вперед, Джексон и его сторонники убедили скупого президента принять Закон об образовании для нужд национальной обороны (National Defense Education Act). Расходы на образование удваивались, огромные средства выделялись на развитие науки и изучение коммунистического мира и развивающихся стран. Так закладывались основы будущего американского превосходства в высшем образовании и научных исследованиях.
Космическая программа заставила врагов СССР считать, что это страна, где живут просвещенные, рациональные граждане, однако воплотить этот образ в жизнь оказалось задачей гораздо более сложной. После относительной религиозной толерантности периода войны и позднего сталинизма Хрущев вернулся к атеизму 1920-х и 1930-х годов. Снова стали закрываться церкви, в вузах вводились новые курсы «научного атеизма». Партийные пропагандисты в своих настойчивых усилиях распространить атеизм называли полет Гагарина неопровержимым доказательством того, что Бога не существует.
Таким образом, СССР демонстративно вернул свой прежний статус передовой современной державы, преодолев период послевоенного обскурантизма. Однако где же было взять средства на модернизацию обороны и повышение уровня жизни? Хрущев видел решение этой проблемы в новой, всесторонней и ненасильственной форме мобилизации. Он был убежден, что таким способом сможет достичь большего, нежели Сталин — устрашением или капитализм — материальным стимулированием. Он несколько ослабил дисциплину на фабриках и заводах, рабочим дали больше свобод в надежде, что они станут лучше трудиться. Он также был намерен радикально реорганизовать бюрократический аппарат. Несмотря на всеобъемлющий характер перемен, Коммунистическая партия не лишалась своего привилегированного положения. Напротив, Хрущев надеялся, что партия встанет во главе мобилизации и поведет за собой массы. Одной из первых его инициатив было упразднение отраслевых министерств (по его мнению, «рассадников» самонадеянных дроздовых) и передача власти региональным партийными руководителями с помощью создания областных экономических советов[621]. Хрущев полагал, что у коммунистов как идеологических энтузиастов лучше получится вдохновить людей, чем у степенных государственных чиновников. Кампании в духе 1930-х годов снова вернулись. Партийные руководители, отчаянно нуждавшиеся в продвижении по службе, раздавали невыполнимые обещания достичь экономических чудес. Вернулся даже опальный Лысенко[622], поскольку Хрущев поверил в его обещания повысить урожайность пшеницы.
К сожалению, вера Хрущева в быстрые «скачки» оказалась совершенно неуместной. Его первая кампания — программа по освоению целинных и залежных земель — «села на мель» к 1963 году, потому что засеянные земли оказались засушливыми и плодородие почвы было ниже среднего. Обещанные огромные достижения оказались обманом. Партийный руководитель Рязанской области[623] обещал втрое увеличить производство мяса, за что ему сразу присвоили звание Героя Социалистического Труда. Как потом выяснилось, он просто закупал мясо в соседних областях, а затем сдавал как произведенное в своей области. Когда афера раскрылась, он покончил с собой.
Попытки Хрущева перестроить отношения между чиновниками и рабочими также не увенчались успехом. Он заменил существовавшие при Сталине меры наказания и индивидуальные сдельные ставки оплаты труда на новые коллективные средства поощрения (поставив зарплаты рабочих в зависимость от успехов всего предприятия). Эти перемены ничего не дали: у рабочих не возникало желания лучше работать, не имея возможности лично контролировать работу предприятия в целом{838}. Между тем, Хрущев понял, что партийные руководители так же не способны больше вдохновлять простых людей на героические поступки, как и государственные чиновники. Вскоре разочарованный Хрущев (как Сталин в 1930-е и Горбачев в 1980-е) перестал считать партийных лидеров своими союзниками в борьбе с упрямой государственной бюрократией. Напротив, он стал обвинять их в крушении своих грандиозных проектов. Он жаловался, что партийцы стали такими же консерваторами, как Дроздов Дудинцева, и утверждал, что необходим приток свежей крови. По его указанию определенная часть партийных руководителей должна была переизбираться во время очередных выборов. Кроме того, он разделил партийный аппарат на две ветви, отвечающие за промышленность и сельское хозяйство. Вполне понятно, что обе эти реформы не пришлись по душе партийным чиновникам, поскольку они видели в них угрозу своему положению и карьере.
Прежняя популярность пошла на спад по мере того, как проваливались экономические обещания Хрущева. Рост цен на продукты питания, осуществленный с целью повысить уровень жизни и доходы крестьян, ударил по рабочим. Это вызвало забастовки и беспорядки во многих советских городах в 1962 году[624].
Самой серьезной стала забастовка на Новочеркасском электровозостроительном заводе им. Буденного. Рабочие жаловались, что не могут позволить себе покупать мясо и колбасу из-за снижения заработной платы. Один из руководителей завода[625] (перефразировав известное высказывание Марии-Антуанетты «Если у них нет хлеба, пусть едят пирожные») посоветовал рабочим есть пирожки с ливером, если у них нет денег на мясо. На такой совет рабочие отреагировали лозунгом «Хрущева на мясо!»{839}. Как и в Кровавое воскресенье 1905 года, к центру города двинулась толпа рабочих, несущих портреты Маркса, Энгельса и Ленина. Навстречу им были посланы военные. Стрельба началась, когда толпа отказалась разойтись[626], и двадцать три человека были убиты. Хрущев беспокоился, что, если восстание не будет подавлено, оно может распространиться дальше{840}.
Новочеркасская трагедия показала, что поддержка рабочих была всего лишь мифом. Образованное городское население, которое прежде горячо поддерживало Хрущева, теперь разочаровалось в своем герое[627]. Людмила Алексеева, учительница, которая позже стала диссидентом, вспоминала своих друзей юности. Они видели себя потомками интеллигенции эры Чернышевского, однако в отличие от них «нас не обременяло чувство вины перед простыми людьми, потому что мы были такими же бедными и бесправными, как и наши соотечественники, не имеющие высшего образования». Алексеева указывала на увеличивающийся раскол между образованной городской интеллигенцией и партией. Она вспоминала, как ее друзья разделились на две группы: на «физиков» и «лириков». «Физики» были последователями модернистского марксизма, однако теперь скептически относились ко всякой идеологии: «весь этот вздор о социальной справедливости, демократии, равенстве, «народе», объединении пролетариев всех стран. Посмотрите, к чему это нас привело — нам нечего есть. Мы по уши в дерьме, а вы все болтаете»{841}. «Лирики», напротив, с презрением относились к этой одержимости атомами и нейтронами. Эти романтики хотели выяснить, в чем смысл жизни и «как надо жить». Среди лириков было несколько энтузиастов марксизма, но это был эклектический неофициальный марксизм — этакая мешанина из Карла Каутского, Розы Люксембург и Герберта Маркузе из Франкфуртской школы.
«Физики» и «лирики», описанные Алексеевой, поначалу восхищались десталинизацией, которую проводил Хрущев. Но их ожидало разочарование. Хрущев, как Берия и Маленков, признавал, что суровый догматизм эпохи Сталина был губительным и что режим должен с большим вниманием относиться к технической интеллигенции. Он даже позволил опубликовать книгу, которая раньше никогда бы не увидела свет. Это был «Один день Ивана Денисовича» Солженицына, мрачное описание жизни заключенного ГУЛАГа. Однако реабилитация Лысенко и критика Дудинцева разочаровали многих из тех, кто прежде поддерживал Хрущева. В своих мемуарах он сожалел о том, что не сумел сблизиться с интеллигенцией, с которой у Хрущева имелась большая возрастная и культурная разница: у плохо образованного партийного руководителя 1920-1930-х годов было мало общего с городскими эстетами 1960-х годов. Этот конфликт культур отразился в речи Хрущева на выставке современного искусства в Москве: «Вы же нормальные люди, как вы можете так писать? С вас надо снять штаны и хлестать крапивой до тех пор, пока вы не поймете свои ошибки. Вам должно быть стыдно. Вы что — мужики или пидорасы проклятые? Кто им разрешил так писать, всех на лесоповал — пусть отработают деньги, которые на них затратило государство. Народ и правительство столько для вас сделали, а вы платите им таким дерьмом»{842}.
Однако большую опасность для Хрущева представляла не относительно спокойная интеллигенция, а его коллеги — партийные лидеры. Они считали крайне опасными его смелые цели, идеологический энтузиазм и импульсивный характер. Его поведение за границей тревожило и ставило в неловкое положение его и его коллег. Хрущев обещал превратить военную конфронтацию между Востоком и Западом в мирное идеологическое соревнование, но ему пришлось руководить страной в самый напряженный и опасный период холодной войны. Его правление было отмечено несколькими кризисными ситуациями: восстание в Венгрии 1956 года, его попытки выдворить Запад из Берлина в 1958 году, возведение главного символа холодной войны — Берлинской стены в 1961 году; наконец, размещение ядерных ракет на Кубе во время Карибского кризиса 1962 года.
Было бы несправедливо возлагать вину за обострение отношений в холодной войне на одного Хрущева. В начале 1960-х годов мир был намного более напряженным в идеологическом плане, чем за десять лет до этого. Мао, свято веривший в идеалы коммунизма, наступал Хрущеву на пятки, и в то же время кубинская революция под руководством Фиделя Кастро в 1959 году возвестила о появлении нового поколения коммунистов в странах третьего мира. В 1960 году президентом США был избран Джон Ф. Кеннеди. И хотя его политика отличалась гибкостью, он был намерен вести переговоры с позиции силы. Он энергично включился в борьбу с коммунизмом в странах третьего мира, включая тайную подготовку военных акций. Хрущев, намереваясь сохранить идеологическое превосходство мирового коммунизма, отреагировал на брошенные вызовы крайне импульсивно, однако ему недоставало присущей Сталину осторожности.
Хрущев пытался осуществлять амбициозную внешнюю политику без больших затрат, при этом он был вынужден ухудшить материальное благосостояние советских граждан. Он также надеялся уменьшить расходы на обычные виды оружия, наращивая при этом ядерное вооружение. Однако не все шло гладко в его планах. сокращение личного состава красной армии вызвало недовольство среди офицеров, а долгосрочная программа по созданию межконтинентальных баллистических ракет оказалась значительно дороже и сложнее, чем предполагалось. 1962 год стал годом неутешительных экономических показателей, роста цен и народных волнений. Хрущев искал недорогой и быстрый способ поправить стратегическое равновесие в то время, когда США устанавливали свои ракеты в Италии и Турции. Он принял решение запустить «ежа в штаны американцам», что он и сделал: на коммунистической Кубе были установлены ракеты малой и средней дальности{843}. Однако американское технологическое превосходство вмешалось в планы Хрущева. Самолет-разведчик обнаружил и сфотографировал советские ракеты. Американские и советские корабли подошли к берегам Кубы. Две великие державы стояли «лицом к лицу», как сказал Дин Раек, и мир как никогда был близок к ядерной катастрофе. Первым не выдержал Хрущев, советские корабли отошли от берегов острова. Но он все-таки добился от американцев некоторых уступок: они убрали свои ракеты из Турции и на словах обещали не предпринимать попыток вторжения на Кубу. Условием Кеннеди было не предавать гласности сделку относительно ракет в Турции, что лишило Хрущева возможности дать отпор тем, кто считал, что он унизил достоинство СССР. Он потерял престиж в глазах советского руководства, американцев, китайцев и столкнулся с гневом кубинцев.
Карибский ракетный кризис стал переломным моментом в холодной войне. Предупреждения об опасности ядерного оружия, сделанные Маленковым еще в середине 1950-х годов, нельзя было больше игнорировать. Между тем СССР как оплот мирового коммунизма и лично Хрущев были сильно дискредитированы. В следующие два года против него был организован заговор, Причиной которого были не только провалы Хрущева в области внешней политики, но и его конфликты с другими партийными Руководителями. Сам он верил, что корыстолюбивые чиновники чинят ему препятствия, поэтому все его политические меры не работают. Коллеги Хрущева подозревали, и, вероятно, не безосновательно, что он планировал провести чистки среди руководства партии путем проведения выборов, которым они будут вынуждены подчиниться[628].
13 октября 1964 года Хрущев вернулся с Кавказа на заседание Президиума ЦК, на котором коллеги обвинили его в ненадежности и волюнтаризме и проголосовали за его отставку. Хрущев не стал сопротивляться и даже признал критику со слезами на глазах[629]. Он мирно ушел на пенсию «по состоянию здоровья». Его преемники под руководством первого секретаря ЦК КПСС Леонида Брежнева, председателя Совета министров СССР Алексея Косыгина и Николая Подгорного изменили курс. Обещания приближающегося коммунизма были забыты. Популизм уступил место власти чиновников, которые отказались от лозунга «общенародного государства», предложенного Хрущевым[630]. Брежнев фактически ввел пожизненную гарантию работы для чиновников. Ненасильственная форма радикализма 1930-х годов, к которой был склонен Хрущев, ушла в прошлое; «скрытая империя», описанная Дудинцевым, вернулась[631].
Когда Дворец пионеров на Ленинских горах открывал свои двери в 1962 году, уже было понятно, что мирный вариант радикального марксизма, олицетворением которого он являлся, терпит неудачу. Коммунистическая партия не вызывала в людях энтузиазма и не могла заставить их трудиться лучше[632]. Она не была больше мессианской организацией 1920-х годов, и даже объявление классового мира в стране и за рубежом не гарантировало всплеска народного энтузиазма[633]. Перед лицом врага — внешнего или внутреннего — люди очень часто готовы идти на жертвы, но Хрущев не хотел насильственной классовой борьбы, а Запад не представлял собой сиюминутную угрозу. Хрущев был вынужден вести себя скорее как советский Дед Мороз, обещающий развлечение и изобилие, чем как марксистский Моисей, ведущий свой народ в страну справедливости и равенства. Начало 1960-х годов все еще было временем оптимизма и веры в социализм. Однако перчатка, брошенная Хрущевым Никсону во время кухонных дебатов, и его открытое стремление соревноваться с Западом в повышении материального благосостояния только заронили семена будущего идеологического упадка.
Хрущев всегда считал себя радикалом, и его недовольные коллеги по Центральному комитету были вынуждены с этим согласиться. Но коммунистам нового поколения, возглавившим революции в развивающихся странах, казалось, что Хрущев давно утратил свой революционный порыв. Он отступился от Кубы[634] и, отказавшись от классовой борьбы, лишил коммунизм его моральной и эмоциональной силы. Самым активным критиком хрущевского «ревизионизма» был Мао. Китайская компартия все еще верила, что строит социализм, используя при этом жесткие меры. Китаю пока не приходилось пережить ничего, что напоминало бы советский «Великий перелом» или террор 1930-х годов, и классовая борьба казалась китайским коммунистам благородной и необходимой. Хотя совсем скоро Китаю пришлось восполнить недостаток опыта. В следующие десять лет Китай ожидали катастрофы, беспрецедентные в коммунистическом мире.
В 1958-1959 годах в рамках китайской утопической программы «Большой скачок вперед» был завершен величайший архитектурный проект — строительство «Десяти великих зданий» в Пекине. Пять из них были музеями и выставочными залами, остальные пять — здание пекинского железнодорожного вокзала, правительственные отели и дома для гостей. Несмотря на то что прошло уже пять лет после смерти Сталина и с тех пор, как советский блок принял модернизм, стиль зданий в Пекине был откровенно сталинистским, хотя и с китайскими чертами, например крышами в виде пагод. Однако это не были сложные, похожие на свадебный торт здания 1950-х годов, они скорее напоминали строгую советскую архитектуру середины 1930-х. Парижский павильон 1937 года{844}. Как в архитектуре, так и в политике китайцы отрицали строгую иерархию позднего сталинизма, однако им был близок радикальный марксизм раннего Сталина.
Мао неоднозначно воспринял хрущевский акт отцеубийства. С одной стороны, ему так же, как Хрущеву, не нравилась отеческая культура позднего сталинизма. Взаимоотношения между Советским Союзом и Китаем, жаловался Мао, были сродни отношениям «отца и сына, кошки и мышки»{845}. Сталин вел себя как старый конфуцианский чиновник мандарин, а тайная речь Хрущева была как «освободительное движение». Мао сразу понравился прямолинейный Хрущев, который напоминал ему его энергичных товарищей из провинции[635]. Мао считал правильным, что товарищи из провинции заменяют товарищей из центра, потому что «на местном уровне классовая борьба более острая, ближе к естественной борьбе, ближе к массам»{846}. Очевидно, что Мао в корне неправильно понимал Хрущева. Хрущев, возможно, и был радикалом, но он отказался от классовой борьбы, чего Мао, безусловно, не сделал[636]. И хотя отношение Мао к Сталину было критическим, но все же не таким резким, как у советского руководства. В феврале 1957 года Мао сформулировал более благоприятную и удивительно четкую оценку Сталина — он был на 10% марксистом и на 30% не марксистом. Более того, Мао оказался недоволен тем, что Хрущев совершил акт отцеубийства самостоятельно, не посоветовавшись с братскими компартиями. По его мнению, Хрущев решил примерить на себя величественную имперскую мантию «отца народов».
В середине 1950-х годов у китайских коммунистов все складывалось хорошо. У партии были враги, но она также пользовалась большой поддержкой народа в борьбе за справедливость и экономическое развитие. Политическая ситуация была стабильной. СССР оказывал помощь своему «младшему брату». Советская помощь, которая при Сталине была совсем небольшой, возросла и в 1959 году составляла 7% советского национального дохода[637].{847}
Что-то все-таки необходимо было предпринять, чтобы смягчить принципы иерархии, которая была свойственна эпохе сталинизма.
Мао с беспокойством наблюдал за восстаниями, охватившими Восточную Европу между 1953 и 1956 годами, и был намерен предотвратить подобное в Китае. Мао и другим китайским коммунистическим радикалам были не по душе возникшие трудности. Особенно тяжелым оказался переход от партизанских формирований к профессиональной армии. Армейские офицеры вели себя как мелкие феодалы, используя солдат в качестве личных слуг, и даже пользовались «правом первой ночи» у местных женщин.
Мао решил максимально приблизить военных к местным крестьянским коммунам. Например, они должны были помогать крестьянам в борьбе с сельскохозяйственными вредителями, а их экскременты использовались в качестве удобрений. Естественно, что технически подготовленных, профессиональных офицеров сильно раздражало такое политическое вмешательство и отход от военных приоритетов.
Общий подход Мао был поначалу близок к подходу Хрущева и даже Маленкова. Он считал, что партия должна быть «очищенной», но это уже будет не прежняя классовая борьба, которая могла бы негативно сказаться на темпах экономического развития. Напротив, чистки должны быть «либеральными». Теперь право высказывать критические замечания было предоставлено скорее буржуазным интеллектуалам, чем «красным» классам — рабочим, крестьянам, партийным активистам. Классовые разногласия должны были исчезнуть не на «собраниях по борьбе с ошибками», а «спокойно, как бриз или короткий дождик».
Необходимо было уменьшить численность и власть чиновников и избежать возрождения коммунистического пуританизма и догматизма, как это случилось в Яньани в 1943 году. Мао выдвинул лозунг «Пусть расцветут сотни цветов, пусть соперничают тысячи школ разных мировоззрений»{848}.
Первое время интеллектуалы благоразумно молчали. Они не смели говорить открыто, опасаясь возмездия со стороны партийных чиновников. Мао со временем убедил их, что возмездия не последует. В течение пяти недель, начиная с 1 мая 1957 года, они следовали призыву Мао к честной и открытой критике[638]. Критика была едкой и полной сарказма. Как и ожидалось, под прицел попали коррупция, фальсификация результатов выборов и некомпетентность партийных чиновников. Досталось также коллективизации, партийной монополии на власть и раболепному подражанию СССР. В Пекинском университете «Стена демократии» была оклеена плакатами, посвященными критике партии. Вскоре Мао понял, что его либеральная революция вышла из-под контроля и стала подрывать законность самой партии. Он резко изменил свое мнение и начал жестокую атаку на «правых». Жертвами этой атаки стали более 300 тысяч интеллектуалов, их карьера завершилась.
Никогда больше Мао не последует за хрущевской стратегией контролируемой либерализации, такое повторится только после его смерти. С того времени Мао считал, что интеллектуалы — безнадежные антикоммунисты. Несмотря ни на что, Мао продолжал искать альтернативу сталинскому порядку, который укреплялся в Китае. Он нашел выход в возвращении к партизанскому социализму Яньани и в радикальной классовой борьбе.
Недостатки старой сталинской модели сильнее всего повлияли на экономику. Как же мог Китай преодолеть неравенство с Западом и с СССР? В 1957 году Мао во второй раз посетил СССР. Огромное впечатление произвело на него здание Московского университета. Вряд ли сталинские методы могли помочь Китаю достичь таких высот в культуре и материальном благосостоянии{849}. Стратегия Сталина предполагала получение максимальных доходов от сельского населения и рабочих и перенаправление всех средств на развитие тяжелой промышленности. Такой вариант был неприемлем для Китая. Китайское сельское хозяйство было более бедным и менее продуктивным, чем советское в 1928 году, когда Сталин начал экономические преобразования. В действительности в сельском хозяйстве имелось не так много излишков. Так чем же было стране оплачивать индустриализацию?
Мао видел выход в «Большом скачке вперед», который стартовал в 1958 году. Эта кампания была еще более утопической, чем сталинский «Великий перелом». Мао был намерен максимально использовать единственный ресурс, который имелся в Китае в изобилии, — крестьянский труд. Согласно теории «Большого скачка», крестьяне должны не только добиться огромной производительности сельскохозяйственной продукции путем сооружения систем орошения, но и производить промышленные товары. В отличие от большинства моделей развития, индустриализация должна была происходить не в городах, а в сельской местности. Крестьянам следовало добиваться таких впечатляющих результатов под руководством партийных активистов. Мао надеялся, что революционный дух самопожертвования снова разгорится. В то же время использование партизанских методов работы должно было ликвидировать политическое неравенство «феодализма» и сталинизма. Мао пояснял: «Наши революции следуют одна за другой… После победы мы сразу должны ставить новую задачу. Таким образом, наши кадры и массы всегда будут испытывать революционный пыл, а не тщеславие. Действительно, у них нет времени на тщеславие, даже если появляется соблазн его почувствовать»{850}. Такая риторика была пугающе знакомой. Она перекликалась со сталинской риторикой конца 1920-х годов: можно многого добиться силой воли, если правильно ее мобилизовать, нет таких крепостей, которые не могли бы взять большевики. Однако амбиции Мао шли гораздо дальше, чем даже Сталин мог себе представить. Предполагалось за 15 лет достичь объемов производства Великобритании, и по мере нарастания энтузиазма сроки все уменьшались. В сентябре 1958 года Мао заявил, что Китай догонит Великобританию уже в следующем году{851}. Более того, Мао утверждал, что Китай уже находится на пороге коммунизма.
В городах «Большой скачок» оказался очень похож на сталинский пятилетний план в более утопической и коллективной форме. Это было время «демократии»: поощрялась критика руководителей и специалистов партийными активистами. Профессиональная компетенция больше не являлась привилегией. Любой, начиная с самого бедного крестьянина и заканчивая академиком, занимающим высокое положение, мог быть специалистом, как было сказано в известном лозунге режима, «красным» и «опытным». В центре внимания «Большого скачка» находилось сельское хозяйство. «Народные коммуны», объединявшие несколько деревень, были призваны выполнять великие задачи, поставленные перед ними Мао. Более 100 миллионов человек мобилизовали на работы по орошению, лесопосадкам и борьбе с наводнениями. Часто люди трудились далеко от дома. Крестьяне должны были также производить промышленные товары. У себя во дворах они возводили маленькие Печи для выплавки стали. Бу Юлонг, сельский руководитель из Провинции Хэнань, который добровольно принимал участие в строительстве сталеплавильных печей к югу от своей деревни, вспоминал жесткую атмосферу того времени: «Нас разделили на группы по 180 человек, словно военные подразделения. Действительно, все было по-военному. Вскоре нам выдали зеленую военную форму, и весь распорядок дня был армейским. Каждое утро нас будили сигналом горна»{852}. Предполагалось, что все трудоспособное население будет занято строительством, однако было непонятно, кто тогда будет смотреть за детьми, готовить еду и вести домашнее хозяйство. Здесь снова в дело вступали коммуны. Детские сады и школы строились исходя из того, что обещанный подъем производительности приведет к их быстрой окупаемости. Еда была бесплатной, люди питались в общественных столовых. Расценки оплаты труда, очень низкие, не связывались с производительностью. Самопожертвование и энтузиазм, а не страсть к накопительству являлись движущей силой для героического китайского народа. «Большой скачок» должен был затронуть не только экономику, но и культуру. Появились местные оперные театры, руководство страны призывало миллионы людей писать стихи и таким образом искоренить господство старой элиты в культуре. Государственные переписчики ездили по стране и собирали новую народную литературу.
Следует отметить, что «Большой скачок вперед» пользовался некоторой поддержкой в сельской местности. Житель деревни Зенгбу в Гуаньдуне (провинция в Южном Китае) вспоминает альтруизм того времени: «Самосознание народа было таким высоким в самом начале «Большого скачка вперед», что нам хотелось все делать вместе, коллективно. Не было необходимости даже в продавцах в магазинах, так как можно было не сомневаться, что человек оставит именно ту сумму, которую должен заплатить за купленные товары»{853}. Бу Юлонг также вспоминал, как чувство коллективизма кружило голову: «Я никогда не забуду то волнение, которое я почувствовал, когда увидел свою первую плавильную печь… Результаты нашей работы не были очень высокими, но все же в Жутоу был устроен большой праздник с фейерверками и барабанами. Некоторые читали свои стихи:
Наш дух взлетает выше ракет;
Наша воля прочнее железа и стали;
Через считаные дни мы обгоним Британию и Америку{854}.
Но вскоре наступило разочарование. Поскольку огромное количество людей было занято в ирригационных проектах и в производстве стали, не хватало рабочих рук для уборки урожая. Тем временем бесплатное питание в общественных столовых привело к нехватке продуктов. Кроме того, сталь, которая выплавлялась в маленьких печах на задних дворах участников коммун, отличалась очень низким качеством. Чтобы выполнить план по производству стали, у людей отбирали на переплавку котлы и лопаты. Все это явилось результатом дикого оптимизма Мао. Партийные руководители, находясь под постоянным давлением, были вынуждены обещать золотые горы, преувеличивать достижения и скрывать провалы. Мао, казалось, поверил всем этим фиктивным результатам. Его личный доктор, Ли Чжисуй, вспоминает, как они отправились на поезде в провинцию Хэбэй и какое огромное впечатление произвели на них преобразования, которые они увидели. Крестьянки в нарядных разноцветных одеждах были заняты работой на полях, где колосился богатый урожай. Куда бы ни упал взгляд, сталеплавильные печи озаряли небеса своим пламенем. Однако вскоре доктор Ли понял, что это была огромная «потемкинская деревня», бутафорская деревня, построенная вдоль маршрута следования Мао. Печи были специально выстроены на виду, а рис привезли с отдаленных полей и пересадили, чтобы создать видимость обильного урожая. Рисовые плантации были так густо засажены, что пришлось привозить электрические вентиляторы, которые поддерживали Движение воздуха, чтобы рис не сгнил. Ли с горечью прокомментировал то, что увидел: «Весь Китай — это сцена, все люди — актеры в фантастической пьесе, поставленной для Мао»{855}.
Большинство коллег Мао поддерживали «Большой скачок». Их впечатляли огромные успехи, о которых рапортовали местные власти. Но к началу 1959 года появились сомнения относительно реальности этих достижений, и даже Мао забеспокоился. Когда он посетил свою родную деревню Шаошан, его глубоко опечалил тот факт, что местный буддийский храм, который часто посещала его мать, был разрушен. Как оказалось, кирпичи пошли на строительство сталеплавильных печей, а дерево использовали в качестве топлива{856}. В мае Мао внес некоторые поправки в политику. Например, общественные столовые не были больше обязательными для всех. Несмотря ни на что, «Большой скачок» продолжался, и, когда министр обороны маршал Пэн Дэхуай призвал отказаться от политики «коммунизации» деревни, Мао, недовольный критикой, настоял на том, чтобы сделать «Скачок» еще более радикальным. Пэна обвинили в правом уклоне, а местные власти снова были вынуждены открыть общественные столовые. Убытки все возрастали, в то же время крестьян заставили платить налоги, чтобы достичь завышенных результатов производства[639]. Огромные ресурсы выжимались теперь из сельского хозяйства: промышленные капиталовложения взлетели с 38% в 1956 году до 56% в 1958-м, в основном за счет крестьян. Результатом стал катастрофический голод — по разным оценкам, в период с 1958 по 1961 год его жертвами оказались от 20 до 30 миллионов человек. Это был один из самых ужасных периодов голода в современной истории[640].
К 1960 году партийное руководство, включая Мао, признало, что «Большой скачок» закончился катастрофическим провалом. Разрыв отношений с СССР в 1959 году нанес еще один удар по репутации Мао. С подачи Хрущева СССР перестал оказывать Китаю финансовую и техническую поддержку. Мао со своим партизанским радикализмом считал Хрущева главным реакционером, особенно во внешней политике. Он осуждал советского лидера за его доктрину «мирного соревнования» с Западом и за его стремление сотрудничать с некоммунистическими лидерами стран третьего мира, например с индийским руководителем Неру. Китайские вооруженные силы обстреливали остров Кемой, захваченный националистами во главе с Чан Кайши, и Мао даже заявлял, что полномасштабная ядерная война не будет катастрофой: социализм возродится из пепла. Американская ядерная бомба была, по мнению Мао, «бумажным тигром». Напуганный безрассудством Мао, Хрущев отказался помогать ему в его ядерной программе. К 1961 году коммунистический блок был окончательно расколот[641].
Позиция Мао после завершения программы «Большого скачка» в 1960-1961 годах напоминала позицию Сталина после «Великого перелома» в 1931-1933 годах. Он осознавал, что его амбиции и популизм стали причиной хаоса в стране. Он также признавал, что необходим отход от радикализма к более технократической форме коммунизма. Было решено отказаться от «Большого скачка». Большинство сталеплавильных печей в деревнях было демонтировано. Крестьянам отдали 6% земли в личное пользование для сельскохозяйственных нужд. Лю Шаоци, Дэн Сяопин и Чжоу Эньлай — приверженцы современного марксизма — взяли власть в свои руки. Мао потерял репутацию и влияние[642]. Главной целью нового коллективного руководства было восстановление порядка в стране, охваченной хаосом после «Большого скачка». Были отвергнуты демократические кампании, вернулись ставки сдельной оплаты труда. Снова стал цениться профессионализм, прежняя власть восстановилась в сельской местности. Неравенство, против которого так рьяно выступал Мао, вернулось.
Местные руководители возвращали себе власть точно так же, как это делали их советские предшественники в середине 1930-х годов, — с помощью полиции и документов. Паспорта, Удостоверения личности, канцелярские дела содержали подробную информацию о каждом человеке, включая такие важные сведения, как классовая и политическая принадлежность. После революции все люди были разделены на «пять красных типов» (рабочие, бедные и средние крестьяне, революционные кадры, революционные солдаты и члены семей тех, кто пострадал за революцию) и на «пять черных элементов» (землевладельцы, богатые крестьяне, контрреволюционеры, преступники и «правые», в том числе интеллектуалы). С середины 1960-х годов, когда местные власти стали строже контролировать экономику, это деление стало иметь огромное значение. Университетское образование, хорошая работа на промышленных предприятиях, угроза высылки из города в сельскую местность на полевые работы — все это зависело от того, к какой категории принадлежал человек. Китайское руководство непроизвольно создавало новый коммунистический «старый режим», при котором каждый имел свой неизменный статус — начиная с «пролетариата» наверху и заканчивая «черными элементами» внизу. Такие порядки сохранялись в основном в городах.
Классовая дискриминация в различных проявлениях имела место практически во всем коммунистическом мире на ранних стадиях, однако в Китае она была более планомерной, чем в советском блоке. Это происходило потому, что и коммунисты, и общество сильно отличались в каждом регионе. Происхождение, принадлежность к клану и протекция имели гораздо большее значение в Китае, чем в СССР. Партийные лидеры, многие из которых являлись бывшими членами антиимпериалистического движения 4 мая, верили, что эти традиции были причиной отсталости Китая. Таким образом, они неукоснительно следовали навязанному классовому делению в надежде разрушить старый порядок. Однако когда они сами пришли к власти, появились «красные» кланы и стали использовать классовую систему, чтобы упрочить свою власть.
При всех «старых режимах» люди, унаследовавшие высокое положение в иерархии, вызывали возмущение. Все те, кто не входил в «красные» классы, — люди с плохим классовым происхождением или переезжающие с места на место рабочие, лишенные хорошей работы и материальных благ, которыми обладали постоянные работники, — имели основания быть недовольными той жесткой системой, которую они были не в силах изменить. Китайская коммунистическая партия парадоксальным образом создавала новый альянс революционных групп, у которого имелись причины осуществить революцию против нового коммунистического «класса». А лидером этой революции должен был стать не кто иной, как лично Мао.
В середине 1960-х годов Мао оказался крайне недоволен политикой, проводимой Лю Шаоци, Дэн Сяопином и Чжоу Эньлаем. Он считал, что эти лидеры способствуют усилению неравенства введением наследования классов, дифференциации заработной платы и повышением ценности образования. Мао, напротив, никогда не отказывался от своего партизанского социализма и полагал, что Китай сможет возродиться только благодаря народному альтруизму и самопожертвованию. Мао считал своей главной миссией установление всеобщего равенства в Китае, и с годами его взгляды становились все более радикальными. Что же, беспокоился он, произойдет после его смерти? Будет ли тот коммунизм, который он создал, искоренен «правыми ревизионистами», как это случилось в Германии в 1890-е годы и в СССР после смерти Сталина? Он сказал Хо Ши Мину в 1966 году: «Нам обоим уже за семьдесят, и скоро Маркс призовет нас к себе. На кого будут похожи наши преемники — на Бернштейна, Каутского или Хрущева, — мы знать не можем. Но у нас есть время подготовиться»{857}.
Напряженное положение за рубежом, а именно война во Вьетнаме, угрожавшая переметнуться в Китай, также убедило Мао в необходимости возвращения к партизанскому коммунизму. Он решил, что ему нужно искоренить «правые» силы, частично путем чисток среди высоких чиновников, но в основном изменив отношение к ним всего общества. Патриархальная иерархия, правление кланов, технократия и накопительство должны были уступить дорогу господству морали, когда люди будут Работать из альтруистических побуждений, ради всеобщего блага. Таковы были цели самой страшной и разрушительной кампании Мао — «Великой пролетарской культурной революции». Как сказано в документе «Шестнадцать пунктов», с которого в 1966 году стартовала кампания: «Хотя буржуазия уже свергнута, она тем не менее пытается с помощью эксплуататорской старой идеологии, старой культуры, старых нравов и старых обычаев разложить массы, завоевать сердца людей, усиленно стремится к своей цели — осуществлению реставрации. Пролетариат должен… изменять духовный облик всего общества»{858}. Таким образом, Мао, возможно, даже неосознанно шел по дороге, проторенной Сталиным в 1930-е годы. Проведя катастрофические экономические «скачки», оба были вынуждены восстанавливать порядок, что, в свою очередь, укрепило позиции других лидеров. И Сталин, и Мао пытались усилить свою власть над партией, избавляясь от любых потенциальных соперников в руководстве. В то же время они оба проводили идеологические кампании, вычищая сомневающихся и «правых» из рядов бюрократии: Сталин во времена террора, Мао с помощью Культурной революции. Обе эти кампании очень быстро вышли из-под контроля. Однако Мао был гораздо более радикальным как в своих взглядах, так и в целях. Сталин сохранял иерархию и полагался на секретную службу; Мао вернулся к партизанскому социализм) Яньани и мобилизовал массы в надежде создать новый образец социалистического человека. Мао не просто навязывал партии свою волю. Он считал, что совершил коммунистическую революцию в коммунистической стране — революцию, которая в результате вылилась в гражданскую войну внутри коммунистической партии и во всей стране.
Вполне в характерной для Китая манере эта революция началась довольно изощренно и скрыто ю ноября 1965 года. Пьеса У Ханя «Разжалование Хай Жуя», в которой рассказывается о смещении с должности добродетельного чиновника из династии Мин императором-тираном, подверглась уничижительной критике в прессе. Руководили развернутой кампанией лично Мао и его жена Цзян Цин. Они усматривали в пьесе иносказательную критику Мао и считали, что образ Хай Жуя списан с Пэн Дахуая, разжалованного за критику Председателя. Они воспользовались случаем и обвинили в «правом» ревизионизме группу руководителей, включая Пэн Чжэня, мэра Пекина, партийного руководителя и союзника Лю Шаоци, и Лу Диньи, заведующего отделом пропаганды ЦК КПК. Выступая в марте 1966 года, Мао также использовал образный язык древних мифов: «Отдел пропаганды Центрального комитета партии представляет собой дворец Князя Тьмы. Необходимо разрушить дворец Князя Тьмы и освободить Маленького Дьявола… Из других земель придут еще несколько [обезьяньих королей], чтобы нарушить покой во дворце Князя Света»{859}. Вскоре Мао начал использовать более радикальный язык и направил свою критику на «ревизионистов» внутри партии. 16 мая появился первый циркуляр Культурной революции, в котором их назвали «представителями буржуазии» и «людьми с клеймом идей Хрущева, все еще гнездящихся среди нас». Он призывал к массовым кампаниям против ревизионистов.
Естественно, что местные партийные руководители забеспокоились и попытались при поддержке Лю Шаоци затормозить эту кампанию. Однако такая реакция заставила Мао и радикалов поднять ставки. Теперь Мао выступил за создание так называемых отрядов красных охранников[643], состоящих в основном из студентов. Эти отряды были предназначены для борьбы с ревизионизмом в партии, а также с «четырьмя пережитками» внутри общества — «со старыми идеями, старой культурой, старыми традициями и старыми привычками эксплуатировать классы». В августе Мао сам лично надел повязку хунвейбина и выступил на многомиллионном митинге в Пекине, где собрались «красные охранники» со всех уголков страны. Они приветствовали лидера, размахивая «Красными книжечками» — «Цитатниками» Мао.
Отряды хунвейбинов, состоящие из студентов, а иногда и из Школьников, неистовствовали по всей стране. Они насаждали пуританскую мораль, заставляя женщин обрезать волосы и снимать украшения; они меняли вывески на магазинах и названия улиц (британское посольство теперь находилось на Антиимпериалистической улице, а советское посольство — на Антиревизионистской); они врывались в «буржуазные» дома и крушили или забирали личное имущество. Гао Юань, школьник, сын одного из провинциальных чиновников, вспоминал: «Мы шли к центру города колоннами, во главе которых несли красные флаги с надписью «Красные охранники». Большинство из нас несли в руках маленькие красные книжечки. На фото в газетах мы видели, как это делали «красные охранники» в Пекине… Мы маршировали и орали новую «Песню красных охранников»:
Мы «красные охранники» Председателя Мао,
Закаленные ветрами и волнами;
Вооруженные идеей Мао Цзэдуна,
Мы уничтожим всех вредителей и преступников.
…мы добрались до трех искусно вырезанных мраморных арок (времен династии Цин), расположенных по обе стороны улицы. Тройной арочный проход стоит здесь уже два столетия… И, несмотря на счастливые воспоминания о том, как я играл в тени этих арок в детстве, я не испытывал угрызений совести, разрушая их. Из всех двадцати четырех китайских династий мне больше всего не нравилась династия Цин… именно во время их правления западные силы стали покорять Китай с помощью опиума и артиллерийских катеров… Под крики «Сокрушим четыре пережитка» великолепное сооружение рухнуло и превратилось в груду камней»{860}. В Культурной революции Мао заметны удивительные совпадения с советской «культурной революцией» конца 1920-х годов. Но Мао объединил популистское наступление на «капиталистических» отступников в партии и внезапный «скачок» к современности. С точки зрения культура влияние «революции» было ужасающим, так же как закрытие и разрушение церквей в СССР в конце 1920-х. Однако вдохновители Культурной революции, особенно жена Мао Цзян Цин, также прилагали усилия для создания новой китайской культуре Самым первым объектом культурной модернизации стала традиционная опера. Цзян сетовала на то, что опера, одна из самых популярных форм искусства, была полна «отвратительных привидений, змеиных духов» и неправильных ценностей, как, например, «подчинение» власть имущим «феодалам». Она призывала коммунистических писателей создавать новые произведения, в которых «императоров, министров, ученых и девиц» заменят героические рабочие, крестьяне и солдаты{861}. Но, несмотря на то что такие революционные оперы были созданы под влиянием советского революционного романтизма, музыкальное сопровождение в них было традиционным. В 1966 году Кан Шэн заявил, что пять «модернизированных» опер вместе с двумя балетными драмами и симфонией являют собой «восемь образцовых китайских представлений». Эту «великолепную восьмерку» бесконечно показывали китайской аудитории на сцене и в кино. Поначалу оперы имели успех. Однако их было немного, и вскоре публике наскучило постоянно смотреть одно и то же. Появилась шутка, в которой говорилось, что китайская Культурная революция сводится к тому, что «восемьсот миллионов человек смотрят восемь представлений»{862}.
Хотя и претендующая на современность, созданная Культурной революцией «новая» культура вновь возвращалась к партизанскому социализму Яньани. Семь из восьми образцовых произведений рассказывали о китайской революции, и главными героями в них были солдаты, одетые в революционную униформу. Действительно, военная униформа скоро вошла в моду, особенно среди молодежи. Как вспоминал один из современников: «Настоящей военной формы было мало. В 10 лет я просил у мамы форму. Она смогла купить отрез оберточной ткани (грубая ткань, в которую заворачивали посылки на почте), покрасила в зеленый цвет и сшила форму для меня и моих братьев»{863}.
Партизанский социализм Культурной революции стал резким отходом от сталинизма. Общество было полностью реорганизовано. Власть оказалась в руках сильных людей, не имеющих образования и связей[644]. Успехи в образовании давно уже не являлись престижными. Теперь уже не только «феодальная» иерархия, но и «меритократия» должны были уступить место «виртократии» (власти добродетели){864}. Идеалом считался крайний альтруизм. Даже литературный персонаж Павел Корчагин, который был очень популярен в Китае, теперь подвергся критике за романтизм, потакание своим желаниям и жалобы на болезнь.
Новый порядок коснулся школ и университетов. Мао считал, что различные результаты, показанные во время экзаменов, только усилят классовое разделение внутри общества. Поэтому политическая активность имела большее значение, чем успехи в образовании. Студенты встретили в штыки новое положение о вознаграждениях, согласно которому больше ценилась не интеллектуальная, а политическая деятельность. Главным поощрением были престижные рабочие места в городе.
Студенты являлись самыми восторженными сторонниками культурной революции. Однако к концу года внимание руководства переключилось на рабочих, которых призывали начинать активные кампании против своих начальников. Лю Гуокай, участник группы бунтарей[645] на фабрике в Гуанчжоу, описывал, с каким воодушевлением рабочие-контрактники, у которых были низкие зарплаты и никаких преимуществ, встретили призыв Мао восстать против группы рабочих, имевших постоянную работу, различные льготы и поощрения. 25 декабря 1966 года Протестующие заблокировали Министерство труда в Пекине. На следующий день их поддержала Цзян Цин, упрекнув вице-министра в том, что он относится к рабочим как к Золушкам. Она говорила: «Министерство труда просто превратилось в министерство господ. И хотя наша страна является свободной уже много лет, рабочие все еще сильно страдают. Это невероятно. Ваше Министерство труда знает об этом или нет? Вы хотите сказать, что рабочие-контрактники у вас как сироты при мачехе? Вы тоже должны работать по контракту». Сказав это, Цзян даже разрыдалась»{865}. Услышав, что теперь их поддерживает вдохновительница Культурной революции, рабочие-контрактники по всей стране потребовали покончить с их низким статусом. Они также хотели, чтобы руководители изменили свое покровительственное отношение к ним{866}.
Позже всего Культурная революция достигла сельской местности, хотя жители некоторых деревень почувствовали на себе некоторые изменения в политике еще в середине 1965 года. Тогда деревню Чэнь в провинции Гуандун посетили партийные «рабочие команды» из города с целью распространить радикальное послание Мао. Они заменили индивидуальные ставки оплаты труда на коллективные с целью поощрения совместного труда. Они также встряхнули местные политические структуры, построенные на родственных связях и семейственности. Одну такую группу возглавлял Чэнь Цинфа, получивший прозвище «Горячий соус» за свой горячий нрав и применение силы в спорах. В действительности сельские властные структуры не претерпели серьезных изменений вплоть до 1967 года, когда началась самая радикальная фаза Культурной революции. В деревне Чэнь при поддержке радикально настроенных городских студентов к власти пришел соперник Чэнь Цинфа Чэнь Лоньонь. Лоньонь, имевший прозвище «Старая оспина», был более скромного происхождения, чем Цинфа, и пользовался поддержкой бедных крестьян. Его образ жизни и мораль также были более пуританскими. Он открыто порицал клановость. Он рьяно организовывал коллективный труд и пользовался большим уважением, nefvi любитель роскоши Цинфа. Культурная революция позволила ему осуществлять моралистический террор против «плохие» людей, включая Цинфа и даже некоторых радикально настроенных студентов. Вскоре многие местные жители отвернулись от Лоньоня. Хотя они и считали правление Цинфа коррумпированным, похожим на совет старейшин, они все же находили его более «человечным» по сравнению с жестоким и мстительным Лоньонем{867}.
Однако Мао и его союзникам оказалось не так легко заменить всех Цинфа на Лоньоней. Местные руководители благополучно защитили себя, обратив кампании Культурной революции против своих «классовых врагов». Так поступали их советские предшественники в 1937 году. Они умышленно исказили смысл и причины нападок Мао на «буржуазию» и превратили их в кампанию против «черных» буржуазных классов (очень долго подвергавшихся дискриминации, которая не должна была затронуть ни их самих, ни новые буржуазные «красные» группы). Кроме того, обеспокоенные местные начальники создали собственные группы «красных охранников» из числа «красных» студентов, имеющих «хорошее» классовое происхождение (таких, как Гао Юань), для преследования «черной» буржуазии и членов их семей. Кампании классовой дискриминации проводились с фанатичной последовательностью. Посетители ресторанов должны были отвечать на вопросы о своем классовом происхождении, а буржуазные хирурги боялись оперировать пролетариев, чтобы в случае неудачного исхода не быть обвиненными в «классовой мести»{868}.
Партийные чиновники оправдывали эти корыстные искажения кампании Мао. Они переиначили его предупреждения о революционном упадке и выдвинули «теорию кровного наследования». Согласно этой теории, добродетель была не только чертой, характерной для класса, но и наследуемой по крови. Представители «красных» классов и их дети считались хорошими от рождения, а на всех поколениях «черных» классов всегда лежало проклятье. Класс теперь трактовался как каста и раса, основной смысл теории даже выразили в стихах:
Если старый человек — герой, его сын — хороший малый,
Если старик — реакционер, его сын — негодяй{869}.
Разумеется, эта теория была полной противоположностью идей Мао. Он и его радикальные сторонники осудили эту теорию как «феодальную» и заявили, что понятие «класс» подразумевает взгляды человека, а не его кровь. Мао утверждал, что представители «черных» классов могли стать более добродетельными и «пролетарскими», чем некоторые люди из правящих «красных» групп. Он подчеркивал, что именно «красные» создают себе более привилегированное положение, уподобляясь старой буржуазии. Однако Мао (подобно Троцкому) никогда категорично не утверждал, что партийная элита превратилась в новый буржуазный класс. Такое утверждение было бы равносильно призыву к полномасштабной революции против коммунистической партии, что угрожало бы режиму в целом{870}. Таким образом, высказывания Мао всегда были намеренно двусмысленными. Хотя он и поощрял совершенствование представителей «черных» классов, он никогда окончательно не отрекался от «красных».
Такая двусмысленность привела к беспорядочной гражданской войне. Обе стороны настаивали, что именно они являются единственными выразителями воли Председателя. Бывшая буржуазия в союзе с лишенными привилегий рабочими и другими заклейменными «черными» выдвинула свои требования и создала собственные отряды «красных охранников», так называемых цзаофаней («бунтарей»)[646]. Ань Вэньцзянь, сын простого Моряка, учился в то время в Фуданьском университете в Шанхае. Он решил вступить в отряд «красных охранников», основанный мятежниками, чтобы противостоять насилию и жестокости государственных «красных охранников», известных как «Алая гвардия». Он вспоминал: «До начала восстания я был спокойным, послушным и даже робким, но только потому, что моя свободная и отчаянная натура испытывала постоянное давление. Когда мне дали возможность проявить себя, я превратился в радикала, смелого энтузиаста… Я не отрицаю, что это было проявлением эгоизма с моей стороны, стремлением показать себя с лучшей стороны, доказать, что сын рабочего человека может стать лидером мятежников и принимать участие в революции»{871}. 24 августа 1966 года «красные охранники» Аня были возбуждены появлением в их лагере плаката с изображением Мао и призывом открыть «Огонь по штабам» (коммунистической партии). Ань говорил: «Мы воспринимали это как победу наших мятежных отрядов», потому что это был призыв нападать на элиту, и «около полуночи наш отряд в количестве 1400 человек в приподнятом настроении двинулся в Шанхай, чтобы захватить театральную академию по просьбе студентов, примкнувших к восставшим». Два дня спустя правительственные «алые охранники» устроили грандиозный митинг, в котором приняло участие 40 тысяч человек. Они призвали Мао поддержать их. Ань решил поехать в Пекин поездом, чтобы «увидеть Председателя Мао и самому разобраться в ситуации». «Красные охранники» из Пекинского университета убедили его, что Мао действительно на стороне мятежников, и Ань вернулся в Шанхай, полный радикального рвения.{872}
Очень скоро движение хунвейбинов распространилось по всему Китаю и приобрело всеобщий характер. Все учебные заведения, учреждения и предприятия имели собственные отряды «красных охранников». Как позднее вспоминал Мао, «везде люди сражались, разделившись на два лагеря; два лагеря были на каждой фабрике, в каждой школе, в каждой провинции, в каждом округе… сильные волнения охватили всю страну».{873}
Молодежь активно проявляла себя в рядах «красных охранников», большая часть городского населения была втянута в революционные беспорядки. К концу 1966 года «черные» все еще господствовали, а «красные» продолжали защищаться.
Мао прекрасно понимал, что Культурная революция породила волну насилия, и видел, что Пекин и партия теряют контроль над страной. Несмотря ни на что, он не отступился от своего намерения разжечь настоящую революцию «снизу» против партийной бюрократии, а не чистку «сверху». 26 декабря 1966 года на праздновании своего дня рождения он предложил совершенно недвусмысленный тост: «За развертывание гражданской войны по всей стране!»{874}. Жестокое безразличие также проявлялось в том, как Мао оправдывал хаос и насилие, охватившие всю страну: «Конечно, это ошибка, когда хорошие люди дерутся с хорошими людьми, но это только поможет им устранить недопонимание, поскольку они не могли понять друг друга с первого взгляда»{875}. Для Мао беспорядок в стране был менее опасен, чем старая элита, оставшаяся у власти.
«Январский шторм» в Шанхае стал самым убедительным сигналом того, что революционная волна повернулась против «красных» в пользу радикалов и «черных». В Шанхае, в отличие от остального Китая, основную массу мятежников составляли не студенты, а не имеющие привилегий рабочие. У шанхайской парторганизации были огромные отряды для противостояния мятежникам. Как утверждалось, в них было 800 тысяч человек, но они не смогли одолеть восставших, 30 декабря 1966 года 100 тысяч мятежников напали на отряд правительственных «красных охранников» из 20 тысяч человек. Через четыре часа бой завершился победой восставших. 5 февраля Мао объявил о том, что власть переходит от партии к новой организации — Шанхайской народной коммуне, созданной по примеру Парижской коммуны 1871 года.
«Январский шторм» потряс всю страну. Молодой Гао Юань, сын партийного чиновника, стал жертвой насилия, которое сам применял к людям. Однажды утром он проснулся и пошел в магазин за продуктами. Его шокировали развешанные по всему городу плакаты, призывающие «отобрать власть у контрреволюционных партийных комитетов и правительства», то есть у элиты, в которую входил и его отец. Отряд восставших «черных» хунвейбинов ворвался в его дом. Они несколько часов продержали его отца в болезненном положении «самолет» (на коленях с распростертыми руками). Один из «охранников» поставил ногу ему на спину. Затем они «короновали» его, надев ему на голову такую же кепку, какую носили старые феодальные чиновники и актеры в традиционных операх. Она символизировала его увольнение со службы{876}. По всей стране политические группировки подвергали своих врагов подобным публичным унижениям, пыткам и даже приговаривали к смерти. Тем временем в Пекине по инициативе Мао была создана организация, которая должна была выполнять функции тайной полиции. Она называлась «Центральная группа по рассмотрению дел», которая выявляла так называемых врагов Культурной революции. Лю Шаоци и Дэн Сяопина объявили «китайскими Хрущевыми»[647].
Радикализм Мао достиг своего пика летом 1967 года, когда, понимая, что консерваторы берут верх[648], Мао отдал приказ военным властям «вооружить левых». Результаты были вполне предсказуемыми: количество пострадавших в местных схватках между консерваторами и радикалами достигло нескольких тысяч человек. В конце августа Мао начал понимать, что «великий хаос» Лал слишком опасным, и он объявил новую кампанию с целью «поддержать военных и позаботиться о людях». Армия, которая прежде давала радикалам свободу действий, должна была восстановить контроль центра. Мао ездил по стране, создавая повсюду новые революционные комитеты, восстанавливая таким образом разрушенную партийную организацию, однако это был очень длительный процесс. Противоборствующие политические фракции должны были объединиться, а движение радикально настроенных «красных охранников» было подавлено[649]. Теперь уже сама армия осуществляла чистки и убийства гораздо более методично, чем это делали до нее «красные охранники». В этот период Культурная революция стала наиболее жестокой и кровавой. В сентябре 1968 года был создан последний революционный комитет.
Одновременно с политической централизацией происходило и восстановление культурного порядка — особенно когда дело коснулось культа личности Мао. Как это часто случалось при коммунистических режимах, культ личности Мао усиливался в те опасные периоды, когда руководство должно было консолидировать свою власть, — в Яньани в начале 1940-х годов, во время кризиса руководства, который сопутствовал «Большому скачку вперед». Однако во время Культурной революции руководство страны стало терять контроль над культом личности, который превзошел культ личности Сталина{877}. По мере того как разваливалась политическая власть, бунтующие «красные охранники» пытались наперегонки показывать свою преданность Председателю, и от такого низкопоклонства культ личности взлетел до небывалых высот. В некоторых местах демонстрация преданности Председателю доходила до абсурда — проводилась так называемая гимнастика цитирования, во время которой участники состязались в знании цитат Председателя Мао, а многие собрания и митинги начинались с «танца верности». В сельской местности некоторые выражения преданности носили явно ритуальный и религиозный оттенок. Например, строились специальные пагоды, где находились таблички с цитатами и инструкциями Председателя. Слова Мао воспринимались теперь как буддийские сутры. Руководство Культурной революцией в Пекине не одобряло неконтролируемое использование культа личности, считая, что это только укрепляет позиции местных руководителей и в конечном итоге ослабляет влияние Мао. Кан Шэн пояснял: «В настоящее время «танец верности» танцуют повсеместно. Утверждают, что это — выражение преданности Председателю Мао, но на самом деле это оборачивается против Председателя Мао… Национальное богатство тратится понапрасну, якобы чтобы продемонстрировать свою верность… Когда ты тратишь политический капитал на себя, это является выражением преданности самому себе»{878}. Скоро армия стала прилагать серьезные усилия, чтобы контролировать культ личности. Были введены жесткие принципы и инструкции по его применению, чтобы избежать стихийных проявлений любви к Председателю. Было основано движение под названием «Три проявления верности и четыре проявления безграничной любви», которое призывало революционные комитеты к созданию четких ритуалов, в которых граждане будут демонстрировать свою преданность Мао. Дальше всех пошли власти города Шицзячжуан в провинции Хэбэй, которые описали подробный ритуал для персонала магазинов. Утром, до открытия магазинов, они должны были штудировать работы Мао в «поисках инструкций» для себя, а вечером докладывать об итогах рабочего дня перед портретом Мао. У них даже имелся специальный набор цитат Мао, подходящий для начала разговора продавца с покупателем. Например, продавец, приветствуя покупателя-рабочего, мог сказать: «Крепче держите революцию», в ответ покупатель должен был закончить высказывание: «Энергичнее увеличивайте производство». Пожилого человека могли поприветствовать репликой: «Пожелаем Председателю Мао долгих лет!», на что следовало отвечать: «Да здравствует Председатель Мао! Да здравствует! Да здравствует!» Такие строгие ритуалы вызывали беспокойство у людей, поскольку любая ошибка могла повлечь жестокое наказание. Один учитель из округа Фучэнг провинции Хэбэй был приговорен к девяти годам тюрьмы только за то, что сначала написал в своем дневнике, что высказывания Мао дают ему «безграничную энергию», а затем исправил эту фразу на «очень много энергии».
В больших городах движение «Три проявления верности и четыре проявления безграничной любви» завершилось в июне 1969 года, к этому же времени схлынула основная волна насилия[650]. Несмотря на это, многие оставались в тюрьмах или были высланы в отдаленные сельские районы до официального конца Культурной революции, последовавшего за смертью Мао в 1976 году. По приблизительным подсчетам, по меньшей мере около миллиона человек погибло и гораздо больше пострадало от пыток и публичных унижений за время Культурной революции. Были сломаны жизни и судьбы миллионов людей, целое поколение молодых людей не получило образования. Фэн Цзицай, сын бывшего банкира, подчеркивал серьезный психологический ущерб, нанесенный публичными наказаниями: «Величайшая трагедия Культурной революции заключалась в том, что пыткам подвергались души людей… Мой отец сильно пострадал… В семидесятые годы, после бесконечных наказаний, у него появилась странная проблема. Он просыпался ночью от кошмаров и начинал кричать. Мы жили в небольшом местечке. Когда он кричал, никто не мог спать. Так он промучился до 1989 года»{879}.
Культурная революция не принесла желаемых результатов. Мао, как и Сталин, надеялся мобилизовать страну и построить новое общество, но в результате вызвал хаос и насилие. Политическое руководство в Пекине оставалось слабым, в упадок пришла экономика страны. Официально Культурная революция продолжалась до 1976 года, но уже в 1968 году стало понятно, что классовая борьба, развязанная старыми радикалами против коммунистической бюрократии, стала настоящим бедствием для Китая и его народа.
С запуском спутника в октябре 1957 года международная репутация и самоуверенность коммунистических режимов достигли своего зенита. Как писал Фрезер в книге «Золотая ветвь», принесение в жертву Сталина, мифического короля, способствовало оздоровлению системы. Использование ракетных технологий для покорения космоса во благо человечества означало, что коммунисты действительно направили все свои силы на обеспечение мира и человечности, а не на войну и разобщение людей. Однако к концу 1960-х годов стало очевидно, что усилия Югославии, СССР и Китая расширить коммунистическую идею за жесткие рамки сталинизма, найти новые формы радикальной мобилизации ради экономических успехов оказались напрасными. Тито фактически отказался от мобилизации и начал движение в сторону рынка и Запада. Хрущеву было сложно избежать грубых военных методов 1930-х годов. Экстремизм Мао показал всему миру, каким ужасающим и разрушительным может быть радикальный, эгалитарный коммунизм. В то же время, когда этим трем коммунистическим режимам оказалось трудно изменить общества в своих странах, у них появились новые возможности за границей, в Латинской Америке и в Африке, испытывающих муки деколонизации. Их всех объединил новый участник коммунистического соревнования за сердца и умы третьего мира — Куба.