Большевики вынуждены были ждать до марта 1928 года, пока Сергей Эйзенштейн закончит снимать киновоплощение событий 1917 года — фильм «Октябрь»{333}. В отличие от своего коллеги и соперника, пунктуального Пудовкина, Эйзенштейн не только не успел завершить свой шедевр вовремя (возможно, из-за вмешательства цензуры), но и предложил трактовку революции, идущую вразрез со сказкой Пудовкина в духе модернистского марксизма. Если Пудовкин показал обычного «парня» с его «стихийными» чувствами, который постепенно развивает упорядоченное, рациональное социалистическое сознание, то фильм Эйзенштейна был пронизан революционным романтизмом. Он заявил, что его целью было:
«Вернуть науке ее чувственность, интеллектуальному процессу его пламенность и страстность. Окунуть абстрактный мыслительный процесс в кипучесть практической действенности»{334}.
Его фильм блестяще передал характер радикального марксиста. В его трактовке событий 1917 года противопоставляются инертность и упадок Временного правительства и живая энергия народа. Эйзенштейн дал понять, что нет индивидуального героизма — есть коллективный. В фильме не было ни традиционного голливудского «лидера масс», ни тем более «конца Санкт-Петербурга», роль Ленина показана очень незначительной. Сцену знаменитого штурма Зимнего дворца ставили, основываясь не на событиях революции, а на традиционных массовых постановках периода Гражданской войны, таких как «Взятие Зимнего дворца» 1920 года, в которой было задействовано 10 тысяч человек. В распоряжении Эйзенштейна имелось на 5 тысяч человек больше. У него было настоящее вооружение, а также чрезвычайная Расположенность к нему властей. Пудовкин рассказывал, как отличались их с Эйзенштейном канонические сцены штурма: «Я палил по Зимнему дворцу из “Авроры”, а Эйзенштейн — из Петропавловской крепости. В одну ночь я снес часть балюстрады крыши и боялся, что у меня будут неприятности, но, к счастью, я узнал, что в ту же ночь Сергей Михайлович [Эйзенштейн] разбил 200 окон в частных квартирах»{335}.
Помощник Эйзенштейна шутил, что во время киноштурма было ранено больше человек (в основном из-за неправильного обращения со штыками), чем десять лет назад во время настоящего нападения большевиков. В результате получился сильный пропагандистский фильм, создавший миф о событиях октября 1917 года{336}. Образность Эйзенштейна глубоко проникла в массовую народную культуру: недавно она была использована в рекламе водки одного из западных производителей.
Однако менее привлекательным сегодня является такой мотив радикального марксизма, как классовая борьба. В одной из самых сильных сцен фильма рабочий убегает от преследования после разгона июльских демонстраций. Офицер и девушка, катающиеся на лодке, обнаруживают его и призывают нескольких хорошо одетых случайных свидетелей остановить «большевика». В последовавшей стычке мускулистого пролетария убивает жестокая, разъяренная «толпа буржуев». Особенно агрессивны состоятельные дамы, которые с особой жестокостью закалывают его зонтиками. Как это часто прослеживается в фильмах Эйзенштейна, образность строится на мужской агрессии, даже женоненавистничестве. Эйзенштейн также настаивал на переносе центра конфликта в искусство кино как таковое: он утверждал, что кинопроизводство должно быть марксистским и «диалектическим». Его техника монтажа соединяла негармоничные парадоксальные образы и создавала новый «синтез», что сильно отличало ее от последовательного и более традиционного метода «сцепления» Пудовкина{337}.
Тем не менее в СССР фильм Эйзенштейна был воспринят значительно менее восторженно, чем картина Пудовкина. Многие считали, что он будет непонятен простым людям.
К тому же решение Эйзенштейна показать Ленина было расценено как оскорбление его величия. Несмотря на это, мотивы Эйзенштейна были более созвучны разворачивающейся политике Сталина, чем мотивы Пудовкина. Фильм, воспевающий энергию революции, был закончен как раз к тому времени, когда Сталин сконцентрировал власть в своих руках и начал «вторую революцию». «Октябрь» вышел на экраны в том же месяце, когда проходил так называемый показательный «Шахтинский процесс» над «буржуазными специалистами» Донбасских шахт. Этот процесс, как и фильм «Октябрь», был не чем иным, как политическим спектаклем, поставленным для того, чтобы настроить массы против якобы продолжающегося влияния буржуазии.
Происхождение и воспитание Эйзенштейна, сына еврейского архитектора из Риги, не имело ничего общего с биографией Сталина, сына грузинского сапожника. Однако они оба отошли от прагматичного марксизма, к которому Ленин «вернулся» в 1921 году и который, казалось, зашел в тупик к 1927-1928 годам. Оба пытались возродить революцию и классовую борьбу периода Гражданской войны на волне народной энергии, которую, как считали лидеры режима, народ растратил.
Как можно было предположить, Сталин вскоре отказался от радикальной классовой борьбы, посчитав, что она способствует расколу и разногласиям. Таким образом, идеи «Октября» потеряли актуальность. Однако использование им мобилизации масс и манипуляции общественными настроениями продолжалось, несмотря на перипетии меняющейся политики партии. Эйзенштейн также пытался следовать линии партии. Как ни парадоксально, учитывая сложные личные отношения между Сталиным и Эйзенштейном, только уловив все настроения его фильмов — от революционного радикализма «Октября» (1928) До всеобщего патриотизма «Александра Невского» (1938) и поисков чистоты на грани безумия в «Иване Грозном» (1944 и *94б), — можно проследить изменения в политической линии коммунистической партии и в идеях самого Сталина.
Разумеется, Сталин не в одиночку создал сталинский коммунизм. Нельзя преувеличивать роль его личности и образования. Зачатки сталинизма просматривались во многих событиях и явлениях, например в культуре большевиков, в Гражданской войне, в кризисных ситуациях, душивших Россию в конце 1920-х годов, в военной угрозе с Запада, в разочаровании ленинской политикой НЭПа. Сталину удалось извлечь из сложившейся ситуации больше преимуществ, чем всем остальным его соперникам. Чтобы понять, почему так случилось, необходимо разобраться в его подходе к политике, в атмосфере того региона, где он провел 26 лет жизни. В отличие от Ленина, отпрыска ассимилированного образованного многочисленного меньшинства Российской империи, Сталин был выходцем из Грузии, постоянного источника национализма и классовой мести для России.
В центре Гори, провинциального городка в 86 километрах от грузинской столицы Тифлиса (Тбилиси), на вершине холма стоит крепость. Горький назвал ее местом «живописной дикости». Во дворе крепости находится сферический камень, с которого Амиран, грузинский Прометей, по легенде швырнул свой меч перед тем, как принять наказание — быть навсегда прикованный к скале за вызов, брошенный богам (или, по одной легенде, Иисусу Христу). Каждый год в Чистый четверг все кузнецы Гори стучали молотами по наковальням, «выковывали» новые цепи, чтобы Амиран не смог обрушить на богов свою месть{338}.
В тени этой крепости в 1878 году родился Иосеб Джугашвили. Его отцом был Бесо (Виссарион), бедный кустарь-сапожник, матерью — дочь крепостного. В Грузии из поколения в поколение передавались легенды о восстании и мести Прометея, удивительно вписавшиеся в ее историю. Горная территория, раскинувшаяся между империями, долго находилась под гнетом инородцев. Последними инородцами, покорившими Грузию, стали русские, управлявшие тут уже 80 лет к моменту рождения Сталина. Периодически грузины пытались освободиться от чужеземного влияния. В Грузии сложилась длительная традиция борьбы, воспетая и идеализированная национальными писателями-романтиками в духе Вальтера Скотта.
Детство Иосеба пришлось на период особенно сложных отношений между колонизаторами и колонией. Царь Александр III стремился подчинить национальные меньшинства русской культуре. Когда Иосеб поступил в Горийское православное духовное училище, языком обучения был грузинский, однако за два года учителя-грузины были заменены русскими. Грузинский язык разрешалось преподавать только два раза в неделю{339}. Затем Иосеб поступил в Тифлисскую духовную семинарию (на тот момент лучшее учебное заведение Грузии), в которой русские священники-реакционеры установили жесткий порядок: цензура уничтожала любые прогрессивные идеи. К грузинским студентам относились с высокомерием. Сталин вспоминал, что методами руководства семинарии были «слежка, шпионаж, залезание в душу, издевательство»{340}. Такой режим подготовил благодатную почву для грузинских революционеров. Как вспоминал студент семинарии, сторонник большевиков, «ни одна светская школа, ни какая-либо другая школа не выпустила так много атеистов… как Тифлисская семинария»{341}. Порядок семинарии также способствовал становлению грузинских националистов, в том числе Джугашвили. В 16 лет он опубликовал несколько романтико-националистических стихов в националистическом журнале «Иверия». После того как власти закрыли этот журнал, Иосеб стал печататься в журнале с более сильным левым уклоном.
И все же Грузия была не только страной жаждущих мести националистов, выступающих против угнетателей-русских. Это был один из самых многонациональных регионов империи, где армянские и еврейские торговцы, грузинские аристократы, крестьяне и ремесленники, а также грузинские, русские, азербайджанские и турецкие рабочие жили бок о бок с русскими чиновниками и солдатами. Грузию сотрясали постоянные классовые и социальные конфликты. Освобождению крепостных яростно сопротивлялась обедневшая грузинская знать, никого не устраивал установившийся порядок{342}. Таким образом, волей судьбы Иосеб рос в напряженном классовом обществе, постоянно испытывая унижения. Например, в июне 1891 года его не приняли в училище, так как семья была не в состоянии оплатить его обучение. Только благодаря милости ненавистных ему священников он смог продолжить учебу. Он также прекрасно знал о бедствиях своего необразованного отца, о котором всегда отзывался с некоторым пренебрежением. Несмотря на то что Бесо был целеустремленным человеком и даже повысил статус своей семьи, переехав из деревни в город, он много пил, разорялся и был вынужден выполнять низкооплачиваемую работу на одном из заводов Тифлиса. Он погиб в пьяной драке, когда Иосебу было 11 лет{343}.
Неудивительно, что ранний национализм Иосеба смешивался с растущей ненавистью к правящей элите. Об этом говорит выбор в качестве идеала благородного разбойника из грузинской легенды по имени Коба. Как и многие грузинские националисты, он упивался чтением средневековых грузинских легенд о благородных витязях, а также романов, основанных на этих легендах. Особенно сильно повлиял на Иосеба роман писателя из знатного рода Александра Казбеги «Отцеубийца». Герой этого романа Коба, по воспоминаниям друга Сталина, стал «для Coco богом». Иосеб хотел «стать вторым Кобой, борцом и героем, знаменитым, как этот последний», позже имя Коба он взял в качестве революционного псевдонима{344}. У Казбеги было много общего с Бакуниным. Он был аристократом с романтическими представлениями о крестьянстве. Он оставил обеспеченную жизнь ради жизни горца. В романе «Отцеубийца» Коба присоединился к группе разбойников, которые мстили за бедных, но добродетельных крестьян-горцев русским правителям и их грузинским прихлебателям. Коба был героем для Иосеба по нескольким причинам. Во-первых, он не питал уважения к своему отцу, а полагался на силу и единство мужских «братств» — различных подпольных групп, сыгравших большую роль в истории и политической жизни Южного Кавказа{345}. Во-вторых, он был самоуверенным юношей с чертами лидера, способного возглавить любую группу, в том числе встать во главе новой братской семьи. Кроме того, разбой был не просто образом жизни героев старых романов — он являлся частью грузинской реальности. Поведение Сталина-политика не может не привести к выводу о том, что он был чрезвычайно мстительным, подозрительным и склонным к насилию. Однако не следует забывать, что он вырос в атмосфере насилия и непослушания.
Несмотря на жестокость, виденную им с детства, следует остерегаться преувеличенного образа Сталина, часто изображаемого безрассудным «королем бандитом»[308]. У Сталина имелась скрытая расчетливая сторона, к тому же он был далеко не самым радикальным студентом семинарии. Его также привлекала модернизация. Марксизм стал для него, как и для многих других грузинских марксистов, инструментом, который мог бы перенаправить энергию злостного возмущения несправедливостью на осуществление модернизации. Модернизация в контексте Грузии означала ориентацию на Россию. Несмотря на то что радикальная грузинская интеллигенция ненавидела русский империализм, ее представители видели в русской культуре, которую они считали выше грузинской, воплощение модернизации, к которой так страстно стремились местные радикалы. По их мнению, будущее Грузии состояло в том, чтобы отказаться от разобщенности и воинственности, присущей знати и обособленным кланам, и образовать единое государство с социалистической Россией. Для радикалов интернационалистический марксизм оказался предпочтительней националистического шовинизма, результатом которого могла бы стать гражданская война в Грузии и вторжение с Юга[309].{346} Сталин видел и понимал все последствия длительного колониального статуса Грузии. Как представитель «отсталого» классового общества, противостоящего более сильному обществу чужой империи, он всегда делал упор на национальный дух и единство, даже когда на смену преданности Грузии пришла преданность России.
Несмотря на блестящие успехи в учебе, особенно по логике и церковному пению, Иосеб оставался мятежником, но семинарию не оставлял[310].{347} Настоящим домом для него стало грузинское марксистское подполье. И все же своих коллег, большинство из которых поддерживали меньшевиков за их стремление преодолеть классовое неравенство, Сталин считал слишком беспечными. Вскоре он начал поиски нового политического пристанища{348}. Идеальным братством стали ленинские большевики. Их настроения были более воинственными и радикальными, чем настроения меньшевиков. Наибольшим радикализмом отличался Богданов и другие левые большевики, к которым Сталин примкнул в 1905 году[311].{349} Кроме того, среди них имелось больше русских, а большинство меньшевиков были грузинами или евреями. Сталин быстро ассимилировался и принял более «современную» культуру. С 1907 года он перестал писать по-грузински. За 19 лет целеустремленный мальчик из провинциального Гори совершил огромный культурный скачок — сначала в национальную столицу Тифлис, а затем в столицу империи — Петербург. Иосеб стал Иосифом.
После революции 1905 года Сталин уже входил в ближайшее окружение Ленина, зарекомендовав себя как очень полезного человека, влиятельного среди грузинских и азербайджанских рабочих, несмотря на то что многие революционеры недолюбливали его за нервозный эгоцентризм{350}. Он успешно работал для партии и вскоре стал экспертом по национальным меньшинствам. Он с готовностью откликался на все призывы Ленина. Даже когда он был больше похож на Кобу, а не на нового марксиста, когда он организовывал экспроприацию или руководил вооруженными грабежами в Грузии, чтобы пополнить фонды большевиков, он действовал по приказу Ленина. В 1912 году его наградили назначением в Центральный комитет. После продолжительной ссылки он вернулся в центр руководства партией в 1917 году. После захвата власти большевиками его назначили народным комиссаром по делам национальностей.
Разница между Лениным и Сталиным, «человеком из стали», стала темой многочисленных работ и обсуждений. Если некоторые отрицали наличие каких-либо значимых различий, то другие считали Ленина более либеральным политиком{351}. В одном из самых известных сравнений, проведенном Троцким, Ленин предстает революционером-интеллектуалом на фоне недалекого, но хитрого бюрократа Сталина. Взгляды обоих, разумеется, менялись со временем, однако некоторые различия в них все же очевидны, не столько в идеологии, сколько в более широком политическом и культурном контексте. Ленин и Сталин были революционерами, оба видели в партии тайную передовую организацию, оба были готовы использовать насилие для достижения целей (хотя наиболее жестким из них двоих был, безусловно, Сталин). Однако Сталин, приняв большевистское видение дисциплинированного индустриального общества, все же делал упор на силу идеологии и эмоциональной приверженности партии, а модернист Ленин центральное место отводил «организации»{352}.[312] Таким образом, Сталин чувствовал себя увереннее Ленина, используя методы левых радикалов, а в других случаях он с готовностью прибегал к национализму, силу которого он, как бывший грузинский националист, понимал лучше Других{353}. К концу 1920-х годов он стал более враждебно, чем когда-то Ленин, относиться к любому проявлению идеологической разобщенности.
Сталинское видение будущего общества также отличалось от Ленинского. Когда Ленин говорил о партии или о социалистическом будущем, он часто обращался к сравнению с организацией завода или структуры технической машины. Сталинская стандартная модель общества подразумевала больший милитаризм, его излюбленными политическими метафорами были военные, религиозные и органические[313]. Его видение партии было продуктом странного соединения «Манифеста коммунистической партии» и рыцарского романа. Еще в 1905 году он призывал партию возглавить «пролетарскую армию», каждый воин которой будет свято верить партийной программе. Она должна была стать «крепостью», «неусыпно» выслеживающей чуждые идеи. Ее ворота должны раскрываться только перед самыми преданными, перед теми, кто был «проверен». Принимать в партию людей, которым не хватало чувства ответственности, было равносильно «осквернению святая святых партии»{354}. Партия Сталина напоминала сообщество воинов-монахов. В 1921 году он сравнил партию с орденом меченосцев (Schwertbrüder), основанным епископом Ливонии в 1202 году с целью обращения в христианство славян{355}.
К началу Гражданской войны Сталин рассматривал партию с позиций геополитики{356}. Если партия была источником идеологической чистоты, святая святых, то весь остальной мир располагался вокруг нее на кругах Данте. Чем дальше от центра (в географическом, идеологическом или социальном плане), тем меньше добродетели. Россия находилась ближе всего к божественному центру — прогрессивная, целостная страна на правильном историческом пути. Периферия СССР — такие отсталые, националистические аграрные регионы, как Украина, Кавказ и Средняя Азия, — представляла собой чистилище. За чистилищем простирался ад — зарубежные страны, олицетворяющие зло. Главной целью партии (группы рыцарей-братьев) было самоочищение, усвоение духа воинственного трансформирующего марксизма, распространение его в СССР, а в будущем — и за его пределы. До тех пор приоритетной целью оставалась самозащита от пагубного иностранного буржуазного влияния, проникающего за все еще некрепкие бастионы партии.
У Сталина были собственные интересы в геополитике, касающиеся границ России, однако его видение мира в целом соответствовало партийной культуре, возникшей после Гражданской войны. Его вера в значимость идей и идеологической приверженности была близка большевикам-красноармейцам, понимавшим значение боевого духа во время войны. Любая трещина в идеологическом единстве могла привести к поражению.
Таким образом, неудивительно, что Сталин был рад наступлению войны: хотя его роль ограничивалась сбором продовольствия на юге России[314], он быстро превратился в настоящего военного комиссара, сменив костюм и галстук на гимнастерку, галифе и высокие сапоги — военную форму, с которой с тех пор он ассоциируется{357}. Он действовал жестоко. Иногда его милитаристский стиль напоминал стиль Троцкого{358}. Возможно, это стало одной из причин их взаимной ненависти, однако были и другие причины: он не мог смириться с тем, что Троцкий (как в принципе и Ленин) сотрудничал с офицерами царской армии, представителями знати[315].
Сталин принял НЭП, однако его современники не удивились, когда он же оказался в роли разрушителя новой политики[316].
Когда партия разочаровалась в НЭПе, Сталину хватило морального равновесия и сил, чтобы предложить партии альтернативный курс. Новый путь привел не к чему иному, как ко второй большевистской революции.
В классическом советском романе «Цемент», написанном между 1922 и 1924 годами, пролетарский автор Ф. Гладков повествует о Глебе Чумалове, герое Гражданской войны, который, вернувшись домой, обнаруживает, что его родной цементный завод находится в упадке. Местные жители используют территорию предприятия для разведения коз и продажи зажигалок (типичные мелкобуржуазные занятия в представлении большевиков). Глеб пытается восстановить завод, направляя весь свой радикальный героизм, приобретенный на войне, в экономическую деятельность. Одна из его соратниц-коммунисток, утопистка, противница НЭПа, говорит о войне так: «Если бы знали, как я люблю армию!.. Незабываемые дни!., как московские октябрьские дни… на всю жизнь… Вот где был героизм!», на что Глеб отвечает: «Все это так… Но тут, на рабочих позициях, тоже надо бить героизмом… Сдвинулась гора набекрень — поставь ее на место. Невозможно? А вот это и есть… героизм и есть то, что кажется невозможным…»{359}
Но Глеб должен бороться с сопротивлением «на всех фронтах». Нужно подавлять казацкий мятеж и отбивать атаки белых. Старый немец, инженер Клейст, сотрудничает с белыми и скептически относится к планам Глеба. В одной из сцен, напоминающей сцену из романа А. Белого «Петербург», Глеб, словно возрожденный к жизни медный всадник, встряхивает Клейста за плечи, вливая в него волю и стремление помочь достичь промышленного подъема. Однако вскоре становится ясно, что самые опасные враги — не иностранные специалисты, а доморощенные бюрократы. Шрамм, председатель Совета по народному хозяйству (Совнархоза), номинально является коммунистом, человек «с рыхлым лицом скопца», «с золотым пенсне на бабьем носу» и буржуазной манерностью. Он любит роскошь и со своими дружками ест только деликатесы, добытые взятками или за деньги. Он обвиняет Глеба в мечтательстве и «дезорганизации рабочих», однако сам является бесстрастным технократом, о чем говорит даже его монотонный механический голос{360}. Несмотря на это, Глеб незамедлительно начинает мобилизацию рабочих для возрождения завода. Он — и человеческий двигатель, и потомок средневекового русского богатыря, героя старинных русских былин. Шрамма тем временем уличают в саботаже и арестовывают. В финале романа описывается пуск завода. Под парапетом на пунцовом полотнище написано: «Мы победили на фронтах Гражданской войны — мы победим и на хозяйственном фронте»{361}.
Сегодня мало кто прочтет роман Гладкова «Цемент» ради удовольствия. Однако, в отличие от многих других произведений «пролетарской» литературы, это было не простое облечение содержания газеты «Правда» в форму романа. Несмотря на малообещающее название, он на многое претендовал в литературе. Написанный очень эмоционально, местами витиеватым стилем, роман пользовался чрезвычайной популярностью. Партийные лидеры восхваляли его, а Сталин был среди первых его почитателей. Несмотря на то что Глеб, герой Гладкова, формально поддерживает НЭП, в романе отражено разочарование многих партийцев в новой экономической политике. Как показывает лозунг, помещенный в конец романа, главная идея автора — описать новые проблемы, стоящие перед режимом, и предложить способ их решения. Советский режим, расправившийся с внутренними «буржуазными врагами», теперь противостоял (или несмотря на то что противостоял) врагам внешним; достигнув определенного уровня экономической стабильности после разрушительной Гражданской войны, режим должен был способствовать дальнейшему экономическому росту и участию в международной Конкуренции. Глеб решил вернуться к методам Гражданской войны, когда верные члены партии призывали «массы» к «классовой борьбе». К концу 1920-х годов многие коммунисты с этим согласились.
Роман «Цемент» также вскрыл глубокие противоречия НЭПа. Несмотря на то что Ленин и Бухарин, ярые сторонники НЭПа, призывали коммунистов «учиться у буржуазии», чтобы уметь эффективно с ней бороться, режим все еще называл себя «диктатурой пролетариата» и основывался на классовом фаворитизме. «Классовые враги» — аристократия и буржуазия — и «бывшие люди» — священники и сторонники старого режима — лишались избирательного права (к 1927-1928 годам они составляли 7,7% городского населения) и испытывали большие трудности при поступлении в университет. Если все соглашались с тем, что НЭП вводился временно, возникали серьезные разногласия по поводу того, сколько он должен длиться. Такие радикалы, как Глеб (и сам Гладков), формально соглашались с НЭПом, однако были далеки от того, чтобы поддерживать все его принципы. Тем временем такие коммунисты-технократы, как Шрамм, были уверены в необходимости рационального управления и классового примирения.
Эти взгляды сосуществовали в рядах коллективного партийного руководства, сложившегося в последние месяцы жизни Ленина. Большинство поддерживало НЭП, однако свято в него верил лишь одаренный интеллектуал, но при этом слабый политик Николай Бухарин[317]. Другие лидеры один за другим стали склоняться к радикальной левой оппозиции. Первым в оппозицию встал Троцкий в 1923 году, совершив неправдоподобный уход в «левизну», учитывая его защиту строгой дисциплины и сотрудничество с бывшими офицерами царской армии во время Гражданской войны[318]. Лев Каменев и Григорий Зиновьев сформировали собственную оппозиционную коалицию в 1925 году, а в 1926 году трое объединились в «объединенную оппозицию», упрекая Сталина и Бухарина, под руководством которых осуществлялся НЭП, в пренебрежении «классовой борьбой», равноправной «демократией» и мировой революцией[319].
Партийный раскол на технократов и радикалов усугублялся особой структурой новой советской системы, послужившей образцом для последующих коммунистических режимов. Хотя все основные решения принимал узкий круг лидеров партийного Политического бюро (Политбюро), под ними власть делилась между двумя иерархическими системами — партией и государством. Обязанность государства состояла в управлении страной, поэтому партия старалась придерживаться практичной управленческой линии. Ее осуществлением руководили сторонники модернизации, такие коммунисты, как Шрамм, а претворяли в жизнь беспартийные буржуазные специалисты. Партия должна была действовать как идеологический центр государства: предвидеть дальнейшую политику и следить за тем, чтобы режим сохранял свой идеологический дух{362}. На практике, разумеется, задачи партии и государства часто пересекались, и обе стороны, обладавшие различными ценностными системами и культурой, боролись за свое влияние, иногда беспощадно и жестоко.
Таким образом, НЭП не привел к стабильности. В то время как некоторые чиновники с рвением отдавали все свое время на то, чтобы «государственный капитализм» работал, другие не могли смириться с классовыми компромиссами. Они ненавидели толерантность режима по отношению к торговцам, рыночным спекулянтам и подпольной торговле. Один академик, комментируя эту ситуацию, писал: «Во время военного коммунизма мы замечали только одну социальную категорию в нашем лагере — “добро”. “Зло” ассоциировалось только с лагерем врага. Однако пришел НЭП, отравив добро злом… и все разрушив. Больше не ведя открытой борьбы друг против друга, добро и зло сегодня сосуществуют в одном и том же коллективе»{363}. «Зло», о котором он говорит, не является злом только политическим, это также моральное и культурное зло, и даже психологическое. Как показано в романе «Цемент», во многих партийцах моральные качества тесно связаны с классовым происхождением. Выходцы из буржуазии изображаются по-женски слабыми, эгоистичными, любящими роскошь; пролетарии же — это мужественные, самоотверженные люди с духом коллективизма. Многие большевики считали, что коммунистическое общество может построить только благородный «новый человек», готовый пожертвовать собой ради общего блага. Опасность состояла в том, что рынок и буржуазное влияние развратят рабочих, превратив их в эгоистов, самодовольных мещан и пустых гедонистов. Таким образом, несмотря на заявления Маркса и некоторых большевиков о том, что моральность является всецело буржуазной чертой и исчезнет с приходом социализма[320], большинство большевиков (и многие другие марксисты) придерживались высокоморалистических принципов. Мерки моральности и добродетели применялись прежде всего к женскому поведению. Один предполагаемый эксперт по этому вопросу высказал следующее мнение в газете «Комсомольская правда»: «Современная женская мода — это рефлекс, обусловленный подъемом чувственности. Вот почему необходимо бороться за искоренение “парижской моды” из нашей жизни и за введение гигиеничной, простой и удобной одежды».{364}
Итак, в то время как лидеры партии и управляющие экономикой чины отстаивали сотрудничество с буржуазией, партия как организация во время «отступления» от программы была озабочена сохранением идеологической чистоты[321]. Это напоминало ситуацию в Западной Европе. Как было показано выше, социал-демократические партии долго функционировали так, как функционирует закрытая религиозная секта. Обычным было понятие «обращение в марксизм», а также представление жизни партийца как путешествия от неорганизованной революционной «стихийности» к дисциплинированной «сознательности»{365}. Если партия приходила к власти, она стремилась убедиться, что все ее члены прошли такой же путь. Вступающие в партию должны были предоставить описание своей жизни, часто в форме письменной автобиографии. От них ожидалось, что они признают свои прошлые политические «грехи» и покажут, что по-настоящему пережили «обращение». Студент Шумилов описывал, как он читал нелегальную марксистскую литературу в немецком лагере для военнопленных. В результате он «пережил духовное перерождение»; он «пережил откровение сущности бытия», отказался от христианской веры и пришел к марксизму{366}.
Становясь членами партии, коммунисты были подвержены методам, специально введенным для того, чтобы поддерживать «чистоту» идеологии и выявлять признаки «чужеродного» влияния. Одним из самых действенных методов была чистка. До середины 1930-х годов чистка еще не ассоциировалась с последующим арестом и репрессиями: те, кто подвергался чистке, исключались из партии или переводились в более низкий статус (например, член партии становился «сочувствующим»). Чистки впервые были применены партией в 1921 году, потом распространились на другие институты и с тех пор проводились регулярно с целью проверить, были ли члены партии морально «чисты» и преданны. Разумеется, чистки использовались и для того, чтобы избавиться от оппонентов. Комиссия из трех человек расспрашивала партийца о его отношениях, о прошлом, проверяла его знание марксизма. Заполнялись вопросники, членов партии расспрашивали о прошлых мыслях и поведении. В 1922 и 1923 годах в Коммунистическом университете им. Я.М. Свердлова экзамены были заменены чистками, на которых академические достижения студентов оценивались наряду с их «партийной неполноценностью» и политическими или моральными «отклонениями»{367}. В 1924 году чистки проводились во всех университетах. Плохие достижения в учебе или политические ошибки могли привести к исключению из партии.
Другой способ определения степени преданности революции можно было встретить на академических заседаниях в коммунистических университетах. Преподавателей «прорабатывали», подвергали жесткому опросу (почти допросу) на общественных собраниях. Если обнаруживалось, что они находятся в заблуждении, они должны были сознаться в своих грехах. Это было началом кампаний «критики и самокритики» сталинского периода, повлиявших также на проведение «сессий борьбы» Коммунистической партией Китая, а также китайскими студентами Московского коммунистического университета трудящихся Востока{368}. Такие конфронтационные методы опроса имели много общего с «агитсудами» — театрализованной формой пропаганды, применявшейся в Красной армии. Массовые спектакли, в которых солдаты участвовали в «судебных процессах» над актерами, исполнявшими роли капиталистов и белых, стали образцом для сталинских показательных процессов{369}.
Наряду с детальным рассмотрением личности и ее взглядов, на чистках применялся и более строгий критерий — критерий классового происхождения. Предполагалось, что пролетарии более склонны к коллективизму и добродетели, чем буржуазия. Но определить класс было не так легко, как могло показаться на первый взгляд. Следовало ли отдавать предпочтение рабочим крупных заводов, потому что они были «чище», чем рабочие небольших мастерских? Окончательно ли решал вопрос класс родителей или человек мог преодолеть пагубность своего классового происхождения, работая на заводе или вступив в ряды Красной армии? Представители «эксплуатирующих» классов должны были отречься от своих родителей. Если, например, они хотели поступить в университет, им следовало опубликовать заявление в газете: «Я, такой-то, сим заявляю, что отрекаюсь от своих родителей, таких-то, как от чужеродных элементов. Я заявляю, что не имею с ними ничего общего». Однако такое заявление не гарантировало получение работы. Безусловно, кандидаты в члены партии и абитуриенты придумывали историю своего пролетарского происхождения, при этом учащались случаи, когда сокрытие классового происхождения разоблачалось{370}.
Несмотря на все сложности проведения «пролетаризации», партийные институты все одержимее боролись за классовую и идеологическую чистоту. Еще при Ленине выдвигалось требование абсолютного единства в партии, но к концу 1920-х годов любая оппозиция рассматривалась как настоящий враг, как опасность, которую необходимо искоренить{371}. Росло возмущение коммунистов из-за влияния буржуазных специалистов в государственной администрации. В результате «ленинского призыва» 1924 года — массового набора рабочих в партию — заводские партийные ячейки были в основном пролетарские по составу. Их члены враждебно относились к буржуазным специалистам и сотрудничавшим с ними управленцам. Но особенно радикально была настроена новая рабочая интеллигенция, недовольная продолжительным влиянием буржуазных интеллектуалов, или, как называл их Троцкий, «попутчиков». НЭП стал периодом относительного либерализма в культуре по сравнению с 1930-ми годами. «Попутчиками» объявлялись такие великие поэты, как Осип Мандельштам и Анна Ахматова, еще имевшие возможность публиковаться. Однако враждебность новых «пролетарских» партийных интеллектуалов По отношению к сложившейся ситуации нарастала.
Применение милитаристского принципа классовой борьбу» подпитывавшее Гражданскую войну, охватывавшую все общество, после 1921 года ограничилось рамками партии, как и в Западной Европе. Разница заключалась в том, что в СССР коммунисты были у власти. Разрыв между официальной идеологией и реальностью с ее торговлей, спекуляцией и безработицей был очевиден. НЭП только укрепил классовую ненависть и социалистический радикализм.
Сторонниками радикальной линии в руководстве партии были члены объединенной левой оппозиции. Они подвергли острой критике политику руководства. Однако в конце 1927 года Сталину и Бухарину удалось убрать их из партии: в октябре из ЦК были выведены Троцкий и Зиновьев, а с декабря по всей партии прокатилась волна чисток левых. Троцкий был сослан в Казахстан в 1928 году. В1929 году он был выслан в Турцию, уехал во Францию, Норвегию и в конце концов эмигрировал в Мексику.
Как ни парадоксально, поражение левой объединенной оппозиции совпало с победой большей части ее программы. Расправившись со своим главным врагом Троцким, Сталин украл идеи левых, придав им немного националистической окраски. Ухудшающаяся после 1926 года международная обстановка находилась в центре его размышлений. Политика НЭПа была действенной стратегией в середине 1920-х годов, во время относительного мира с Западом, так как сулила экономический рост благодаря торговле с зарубежными странами. Однако ухудшение дипломатических отношений только укрепило мнение тех, кто выступал за независимую экономическую политику. После 1926-1927 годов у многих большевистских лидеров появилась уверенность в том, что Британия и Франция планируют вторжение в СССР через Восточную Европу. Разумеется, это было не так. В ретроспективе эти опасения кажутся преувеличенными. Однако Сталин, всегда с подозрением относившийся к зарубежной буржуазии и смотревший на мир глазами грузина, земля которого была когда-то колонией империи, был, кажется, по-настоящему напуган[322]. Если СССР не хотел повторить «судьбу Индии» и стать колонией Запада, ему необходимо было создать тяжелую промышленность и увеличить военные расходы[323].{372}
В таких обстоятельствах Сталин принял многое из левой критики НЭПа и сделал вывод о том, что пятилетний План[324] не дает того индустриального развития, которое требуется СССР. Стратегия НЭПа изначально разворачивалась медленно и постепенно: сначала крестьянам позволили получать доход с продовольствия, которое они производят, затем они тратили эти доходы на покупку промышленных товаров (например, ткани, утвари). Предполагалось, что их растущее благополучие поднимет и промышленность. Однако, несмотря на то что урожаи зерна увеличились, а объем производства достиг довоенного уровня, такая стратегия не могла привести к быстрой индустриализации, особенно в период, когда международные цены на зерно упали.
Плохой урожай 1927 года и нехватка продовольствия вынудили власти принять решение: сохранять уровень цен[325], по которым оплачивалось крестьянам зерно, в ущерб индустриализации или, придерживаясь своих инвестиционных целей, применить силу и забрать зерно у крестьян, таким образом разрушив рынок зерна и свернув НЭП. Сталин выбрал второе[326]. Помня свой опыт руководства сбором продовольствия на юге России в Гражданскую войну, он начал широко пропагандируемый «поход в Сибирь за зерном»[327], хотя на деле давно понял, где брать зерно: в сундуках корыстных кулаков-укрывателей[328]. Он заявил, что партия должна вести классовую борьбу с кулачеством. Нужно было поднять крестьян-бедняков против богатых, чтобы первые забрали у вторых укрываемые запасы продовольствия, тем самым содействуя индустриализации и защите СССР.
Сталинская революция не ограничивалась сельским хозяйством. Это была широкая идеологическая кампания, возможность покончить с «отступлением» 1921 года и «совершить скачок» к социализму на всех фронтах, как и предлагала радикальная объединенная оппозиция. Рынок должен был быть ликвидирован, а вместе с ним все виды неравенства между интеллигенцией и рабочими, а также внутри самого рабочего класса[329]. В то же время СССР необходимо было превратить из «отсталой» страны в передовое социалистическое государство. Этот период считается одной из самых радикальных «культурных революций». Религию и крестьянские «предрассудки» также необходимо было преодолеть, а «отсталые» этнические культуры подтянуть к уровню русской. Партия должна была поддерживать мессианское рвение и вдохновить массы на достижение героических подвигов.
Сталин столкнулся с жестким сопротивлением Бухарина и его союзников. Он обвинил их в «правом уклоне» и натолкнулся на жесткую критику большинства членов Политбюро[330].
Он начал то, что впоследствии назвал «Великим переломом»[331]. Модернизатор и жестокий революционер, Прометей вновь освободился от своих оков.
В своих мемуарах «Я избрал свободу» (написаны в 1947 году после побега в США) Виктор Кравченко вспоминает 1929 год, когда он, 23-летний комсомольский активист, работал начальником цеха одного из украинских металлургических заводов: «Я был… одним из молодых энтузиастов, взбудораженных высокими идеями и планами того времени… Рабочий пыл целиком охватывал нас и иногда доводил до исступления… Самой благородной из достижимых целей для нас была индустриализация любой ценой, которая вывела бы нашу страну из отсталости. Вот почему я сопротивляюсь искушению судить о событиях тех лет в свете моих сегодняшних чувств… Ужасно раздражала ворчливость “старомодных либералов”, которые только и могли, что критиковать, а сами находились в стороне от борьбы и работы»{373}. Кравченко понимал, что он в меньшинстве. Он был типичным активистом при новом сталинском порядке. Происходивший из семьи рабочего (его отец принимал участие в революции 1905 года) и получивший образование при новом режиме, он стремился способствовать модернизации своего государства. Он был как раз из тех людей, из которых Сталин хотел создать авангард новой революции. Сталин предполагал, что социализм будет распространяться от «продвинутых элементов» к «отсталым» с помощью квазимилитаристской силы. Однако послевоенный социализм был тесно связан с индустриализацией. Под лозунгом «Нет в мире таких крепостей, которых не могли бы взять трудящиеся, большевики», он намеренно перенес радикальный коммунизм революции на фронт индустриализации{374}. Индустриализация была квазимилитаристской кампанией, призванной защитить СССР от агрессивных империалистов. В 1931 году Сталин с некоторым предвидением заявил: «Мы отстали от передовых стран на 50-100 лет. Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут»{375}.
Первый пятилетний план был принят в 1928 году[332]. Он обозначил начало конца рыночной экономики. Однако термин «план» вводит в заблуждение своими научными коннотациями. Хотя он изобиловал цифрами и целями, они зачастую брались «из воздуха» самим Сталиным и были недостижимы[333].{376} Их нужно расценивать как призыв к героическому подвигу. Амбиции Сталина подпитывали марксистские экономисты, применявшие к экономике двусмысленные понятия Энгельса. Они утверждали, что осуществление утопических планов реально, так как марксизм доказал, что революционные «скачки» вперед были естественным явлением, возможным в экономике[334].{377} Они настаивали на том, что старая «буржуазная» наука дискредитировала себя. Заменить ее была призвана новая «пролетарская» наука, учитывающая волю масс. Таким образом, это была милитаризованная «командная» экономика, основанная не на тщательно проработанном планировании, а только на теоретических измышлениях.
Первоочередной сталинской задачей являлось превращение партии и государства в действенные инструменты борьбы с врагами социализма. Чиновниками должны были быть только истинные приверженцы партии. Требовалось искоренять любой «правый» скептицизм. На практике это означало проведение чисток, в основном разбиравших классовое происхождение. «Шахтинский процесс» над инженерами-саботажниками в 1928 году был призван продемонстрировать, насколько опасны буржуазные специалисты. Многих уволили и арестовали.
Однако сталинисты надеялись на то, что их «революция» будет народной. Следующей стадией после чистки и реорганизации партии должна была стать мобилизация рабочего класса и бедного крестьянства под крылом партии. Принципы здравой буржуазной дисциплины, которые Ленин так стремился навязать во время НЭПа, были уничтожены. Произошло возвращение к народной воинственности времен Гражданской войны. На смену размеренному труду пришла штурмовщина — авральная работа по выполнению плана, часто достигаемого в самый последний момент. Партия образовывала ударные бригады, рабочие которых давали «революционные клятвы» достичь производственных рекордов. Деньги не являлись стимулом, отчасти потому, что их было мало, отчасти потому, что стимулирование деньгами противоречило идеологическим принципам. На многих предприятиях создаваясь производственные коммуны, напоминавшие былые артели, где деньги распределялись поровну. Достаточной наградой было самопожертвование и достижение социализма{378}.
Тем не менее у рабочих имелись стимулы, пусть и не материальные: более высокий статус, продвижение по карьерной Лестнице и возможность выражать недовольство начальством, открыто заявил, что проводимый им «Великий перелом» бует не только экономической революцией, но и социальной, партией инициировалось разоблачение буржуазных специалистов, а на заводах организовывались группы благонадежных рабочих, призванные искоренить буржуазные и бюрократические принципы в руководстве. Эти преданные и послушные рабочие (поскольку они были «рабочие») многое получили от чисток, так как режим стремился заменить буржуазию новой пролетарской «красной» интеллигенцией. В самом деле, это была эпоха социальной мобильности{379}. Многие коммунисты, пришедшие к власти в СССР в годы его дряхления, так называемое брежневское поколение, сохранили стойкую преданность режиму, давшему им образование и продвижение по службе с 1930-х годов.
Режим тем не менее не довольствовался разоблачениями буржуазных специалистов. Он направил свой взгляд на предполагаемых «бюрократов» в среде коммунистического руководства — заводских Шраммов, которые, как казалось лидерам режима, приблизились к специалистам. Сталин развернул общенародную кампанию «самокритики» и «демократии». Руководителей вызывали на собрания, где они подвергались народной критике. Отчасти кампания была призвана надавить на скептически настроенных специалистов и управленцев и заставить их работать ради достижения высоких государственных целей. Однако был еще один мотив: если рабочие станут «настоящими и полноправными хозяевами» страны, как говорил Сталин, они будут всецело преданы революционному режиму и, следовательно, своему труду{380}. Это был возврат к рабочему контролю 1917 года[335]. Однако при этом некоторые рабочие, организованные в местные партийные ячейки, оказывали большое влияние на производственный процесс, а руководители и специалисты были мишенями для критики: в любой момент они могли стать жертвами обвинения в саботаже. В. Кравченко, бывший в то время редактором заводской газеты, вспоминает, что «самокритика» была управляемым процессом, а не просто риторическим: «В рамках партийной линии мы имели полнейшую свободу слова в заводской газете… Ничего, что могло бы бросить тень на индустриализацию, на политику партии, не могло быть напечатано. Были разрешены нападки на администрацию завода, профсоюзных функционеров и партийных чиновников, на тех, кто совершал ошибки в производстве или управлении. Это создало иллюзию того, что газета является выразителем общественного мнения»{381}.
Эти мобилизационные стратегии имели смешанный успех. Некоторые рабочие, кажется, в самом деле были вдохновленными ударниками. Они одобряли революционную риторику партии, ненавидели старых управленцев и специалистов и могли ожидать привилегий и благ от режима. Джон Скотт, 20-летний американец, работавший на стройке огромного металлургического комплекса на Урале (Магнитогорск, 1931 год), вспоминал атмосферу надвигающейся войны и дух самопожертвования, вызываемый этой атмосферой: «В 1940 году Уинстон Черчилль заявил британскому народу, что они не должны ожидать ничего, кроме крови, пота и слез. Страна вела войну. Британскому народу это не нравилось, однако большинство принимало войну. СССР же вел войну примерно с 1931 года… В Магнитогорске я был брошен в битву… Десятки тысяч людей терпели самые тяжелые испытания, чтобы построить домны. Многие делали это Добровольно, с необузданным рвением, которым я заразился с первого дня пребывания там»{382}. Многие видели в таких кампаниях силу, которая способна заставить людей работать усерднее за Меньшую плату{383}. Сталин надеялся финансировать индустриализацию, забирая средства у крестьян. В действительности индустриализацию «оплатили» рабочие, а крестьян ждала полная катастрофа — вторая часть «Великого перелома», коллективизация. Рабочие же выполняли все более тяжелую работу за все меньшие деньги: с 1928 по 1933 год зарплата сократилась в два раза{384}.
Если большевики с переменным успехом смогли мобилизовать заводских рабочих, то их попытки перестроить сельское хозяйство вызвали почти всеобщее сопротивление. Это едва ли удивительно, поскольку коллективизация означала надругательство над крестьянскими ценностями и традиционным жизненным укладом. Разумеется, еще марксистская доктрина приравнивала мелких землевладельцев к «мелкой буржуазии», а управление хозяйством — к управлению социалистической фабрикой. Обычно считали: чем больше, тем лучше. Механизация помогла коллективным хозяйствам добиться высокой продуктивности[336]. Однако коллективизация была связана с партийной необходимостью решить проблему зерна. Колхозы, контролируемые партией, позволили режиму распространить свою силу и на сельское хозяйство и заставить несговорчивых крестьян не только производить зерно, но и отдавать его городам.
Во время коллективизации земля изымалась у «кулаков». Эта категория людей росла: кулаками считали всех, кто отказывался вступить в колхоз[337]. Кулаков постигла разная судьба: некоторые были заключены в тюрьму и сгинули в ГУЛАГе, другие получили плохую землю, третьих отправляли в город работать на заводе или строительстве. Многие умерли по пути к месту отбывания наказания. Неудивительно, что вскоре коллективизация приняла форму Гражданской войны между большевиками и крестьянами. Некоторые крестьяне — молодежь, бедняки, бывшие солдаты Красной армии — поддержали коллективизацию, однако подавляющее большинство противилось ей. Когда с конца 1929 года в деятельности местных партийных ячеек и комсомольских органах начались перебои, правительство вынуждено было разослать десятки тысяч городских рабочих-активистов по деревням с целью ускорить коллективизацию. Такой ход напоминает о том, как якобинцы отправляли в село отряды Революционной армии с целью экспроприации зерна[338]. Активисты-добровольцы считали, что история на их стороне, что они несут свет модернизации темным массам. Лев Копелев, один из таких добровольцев, вспоминает их ужасающую уверенность: «Я был убежден, что мы — бойцы невидимого фронта, воюем против кулацкого саботажа захлеб, который необходим для страны, для пятилетки. Прежде всего — за хлеб, но еще и за души тех крестьян, которые закоснели в несознательности, в невежестве, поддаются вражеской агитации, не понимают великой правды коммунизма…»{385}
В центре «войны» за «души» крестьян была борьба с религией. После жестокого преследования в период Гражданской войны режим с трудом установил временное перемирие с православной церковью к середине 1920-х годов. Однако с «Великим переломом» пришла новая волна атак. В 1929 году любая религиозная деятельность, кроме религиозной службы, была запрещена, включая благотворительную работу и религиозные процессии. Вскоре участились и более жестокие притеснения. Комсомольцы и активисты Союза воинствующих безбожников развернули работу по иконоборчеству и вандализму, церковные колокола переплавлялись, ценности конфисковывались{386}.
Такие кампании только укрепили уверенность большинства крестьян в том, что коллективизация была жестоким надругательством над нравственным христианским образом жизни. Слух, распространенный на Северном Кавказе в 1929 году, представлял собой предсказание близкого конца света с распространением колхозов: «При колхозах… закроют все церкви, запретят молитвы, мертвых будут сжигать, детей не позволят крестить, больных и стариков будут убивать, не будет больше ни мужей, ни жен, все будут спать под стометровым одеялом. Красивых мужчин и женщин соберут в одном месте, и они будут производить красивых детей… Колхоз — это все зверье в одном хлеве, весь народ в одном бараке»{387}.
Распространились бунты. Часто их инициировали женщины, понимая, что, возможно, не будут подвержены немедленным жестоким репрессиям, от которых страдает мужское население. Например, когда в январе 1930 года в селе Белоголовое одной из западных областей восемь коммунистов-активистов вторглись в церковь с целью снять колокол, они встретили отпор группы местных женщин, которые их избили и не дали осуществить запланированное{388}.
Большевики выиграли войну коллективизации, хотя и с применением насилия, однако мир они потеряли. Крестьяне испытывали глубокую ненависть по отношению к системе колхозов. Привыкшие сами организовывать свою работу и распределять землю через крестьянский совет[339], они не собирались подчиняться государственным чиновникам. Хотя в теории они должны были получать деньги за свой труд[340], на деле на вознаграждение за труд уходило лишь то, что осталось после выполнения обязательств перед государством. Не имея ни денег, ни независимости в качестве стимулов к труду, крестьяне мстили своим руководителям проволочками в поставках продовольствия. Виктор Кравченко, участвовавший в экспроприации зерна, был шокирован «ужасным состоянием разрухи и беспорядка» в одном из колхозов, который он посетил. Он распорядился, чтобы председатель колхоза немедленно организовал всеобщее собрание:
«Через полчаса мужчины и женщины, формально ответственные за коллективное хозяйство, собрались во дворе. Их лица не предвещали ничего хорошего. Казалось, они говорили “Вот еще один вмешиваться приехал… что ж делать, послушаем”.
— Как вы тут, колхозники? — начал я дружелюбно.
— Так себе… Все еще живы, как видите, — угрюмо проворчал один из них.
— Ни богатые, ни бедные, а попросту нищие, — добавил другой. Я сделал вид, что не понял его иронии»{389}.
Месть Сталина была жестокой[341]. Стремясь продолжать индустриализацию, которая требовала экспорта зерна и поставок продовольствия рабочим, Сталин распорядился повысить нормы сдачи зерна в 1931 и 1932 годах, несмотря на плохие урожаи. В 1932 и 1933 годах он развернул беспощадную кампанию против предполагаемых «вражеских» групп среди крестьян, которые «ведут молчаливую войну против советской власти». Несмотря на растущее возмущение, Сталин настаивал на том, чтобы у крестьян забирали все зерно, даже семена на будущий год[342]. Семьи, укрывавшие продовольствие, жестоко наказывались. В результате вспыхнул голод. В письме крестьянина из Поволжья властям, написанном в 1932 году, говорится об отчаянии и опустошении села: «Осенью 1930 года все земли был вспаханы, а следующей весной засеяны, и урожай был хороший. Пришло время убирать зерно, и колхозники собирали урожай без единой заминки… но затем пришло время рассчитываться с государством, и все зерно забрали… И теперь колхозники с маленькими детьми на руках умирают от голода. Они целыми днями ничего не едят, целыми днями не видят кусочка хлеба. Люди начали пухнуть с голода… Все мужчины ушли, хотя скоро наступит время весенних работ»{390}.
Сталин продолжал индустриализацию ценой великих страданий, которые привели к ужасному голоду. По некоторым оценкам, от голода погибли от 4 до 5 миллионов человек{391}. Это было одно из самых страшных событий в советской истории, одно из первых бедствий, причиненных догматической аграрной политикой коммунистических режимов.
Режим столкнулся с серьезным кризисом. В городах кончалось продовольствие, начались забастовки. Жестокая эксплуатация крестьян стала причиной дефицита, однако во многом причиной была также бесхозяйственность новой командной системы в целом.
В первые годы сталинской эпохи группа журналистов из «Крокодила», официально санкционированного сатирического журнала, устроила вдохновенный розыгрыш. После того как схлынула волна чисток, устроенных ОГПУ (преемники ЧК) и сталинским уполномоченным по решению экономических проблем Лазарем Кагановичем, они придумали фиктивную промышленную организацию, которую назвали «Всесоюзный трест по сбору упавших метеоритов». Организация начала обрастать необходимыми принадлежностями: они обманом заставили государственный трест по производству резиновых штампов выпустить для них печать и штамп. Этим штампом они заверяли многочисленные письма за подписью директора треста, фамилии которого постоянно менялись. В качестве фамилий директора и сотрудников треста брались фамилии комических персонажей русской литературы. В различные промышленные организации рассылались правильно оформленные письма со штампом, в которых превозносились перспективы использования нового источника особенного высококачественного металла — метеоритов. В письмах говорилось, что «Трест по сбору упавших метеоритов» научно установил: скоро метеориты упадут в различные районы Центральной Азии. Они утверждали, что знают точное время и место падения метеоритов и смогут поставлять их обломки своим партнерам в советской промышленности. По всему СССР промышленные чиновники попались на эту удочку. В ответ потекли письма заинтересованных организаций. Мебельный трест предлагал переоборудовать офис организации в обмен на ценный металл. Государственный фонографический трест предлагал фонографы, а также записи для увеселения членов экспедиций, когда они направятся покорять пустыни Центральной Азии в поисках упавших метеоритов. Вооруженные этими и еще более серьезными обещаниями, они получили большой кредит от Государственного банка. Но они зашли слишком далеко, когда обратились к наркому тяжелой промышленности с просьбой о содействии в строительстве завода по переработке новых металлов. Нарком, менее доверчивый, чем остальные, почуял неладное и запер их в кабинете. Вызвали ОГПУ, и они, в духе розыгрыша, инсценировали арест метеоритных предпринимателей. Однако, к большому разочарованию организаторов розыгрыша, чувство юмора Кагановича было не настолько остро, чтобы позволить им опубликовать эту историю — она слишком дискредитировала бы советских промышленников. Наказание небдительных чиновников ограничилось тем, что над ними долго потешались в коридорах власти{392}.
Эта история, рассказанная карикатуристом «Крокодила» Заре Виткину, американскому инженеру, работавшему в Москве, многое говорит об экономической системе, сложившейся в раннюю сталинскую эпоху. Командную экономику правильнее всего было бы назвать «голодным государством» — его неограниченный аппетит заставлял пожирать все: сырье, труд, промышленные товары{393}. Логика этой системы объясняет, почему промышленных чиновников было так легко обмануть. Обремененные невыполнимыми Планами по производству товаров тяжелой промышленности, они абсолютно не заботились ни о цене, ни о практичности, потому что Часто не могли разориться. Ни прибыль, ни потери особо не ощущались. Если только был хоть малейший шанс, что металл метеоритов так хорош, как обещают, значит, легкомыслием будет отказ от него. Прожорливая индустриальная экономика глотала все, что было в зоне досягаемости. Неудивительно, что от перспективы использования метеоритных металлов у нее потекли слюнки.
В первую пятилетку были созданы такие промышленные монстры советской экономики, как металлургические заводы Магнитогорска на Урале и Кузнецка в Сибири. Согласно официальной статистике, объемы производства в некоторых отраслях тяжелой промышленности выросли вдвое. Однако все это досталось дорогой ценой. Недостижимые цели, «ударные» методы и привлечение неквалифицированных рабочих и инженеров привели к дефициту, расточительству и хаосу. Возрастала разрушительная сила «самокритики» и «классовой борьбы», вскоре вышедших из-под контроля партии[343]. В Ленинграде (бывшем Санкт-Петербурге и Петрограде) 61% ударных бригад сами выбирали себе управляющих[344]. Руководители жаловались, что рабочие отказываются им подчиняться{394}. Было объявлено о том, что план выполнен за четыре года, однако в действительности 40% запланированных целей оказалось не достигнуто{395}.
Хаос и неэффективность экономики вынудили Сталина отступить, и в июне 1931 года он объявил о завершении его революции[345]. Он сообщил, что война с буржуазными специалистами окончена. Авторитет руководителей был восстановлен, горячность партийных активистов и тайных служб сдержана. Как заявил Каганович, с этого дня земля должна сотрясаться, когда советский руководитель приходит на завод. Сталин был вынужден в конце концов отказаться от экономического утопизма. План второй пятилетки, начинавшейся в 1933 году, хотя также амбициозный, был все же умереннее и практичнее первого.
Важно то, что это стало начало больших расхождений, обозначивших зрелый сталинизм. Сталин значительно умерил свое былое страстное стремление к достижениям «трудового героизма»[346]. Рабочим нужно было платить в соответствии с тем, насколько тяжел их труд. Он заявлял, что они еще не готовы к равным зарплатам и самопожертвованию. Теперь казалось, что это будет возможно только при коммунизме, а не на низшей его стадии — социализме, на которой временно находился СССР[347].{396} В конце 1920-х годов особые продовольственные пайки выдавались только высоким чиновникам, однако в начале 1930-х привилегии распространились также на других чиновников, инженеров и некоторых других представителей «социалистической интеллигенции». Заработки стали более дифференцированы, хотя инженеры и техники все же получали зарплату лишь в 1,8 раза больше средней зарплаты рабочего{397}.
Возможно, в промышленности и был объявлен великий классовый мир, однако понадобилось еще два года, чтобы он достиг села. Только ужасный голод и волнения в городе[348] заставили Сталина поменять курс в 1933 году. Партийным чиновникам было дано распоряжение уменьшить репрессии против крестьянства, а с 1935 года режим пошел на компромиссы[349]. Крестьянам разрешалось продавать на местном рынке часть из того, что они вырастили. Было введено денежное стимулирование колхозов{398}.
Хотя критики назвали этот период «неонэпом», он не означал возврата к рынку 1920-х годов. Распределение товаров находилось теперь в руках государственных бюрократов и оставалось в них до конца СССР; крестьяне продолжали ненавидеть режим, и, как следствие, сельское хозяйство по-прежнему серьезно тормозило советскую экономику. Так было везде, куда пришла коллективизация. Крестьяне работали усердно только на собственных огородах. Почти половина произведенного мяса приходилась на личные подсобные хозяйства, хотя они составляли очень малый процент от всей земли.
Идея объединения радикальной революции и быстрого экономического развития, предпринятая с целью «великого скачка» к коммунизму, провалилась. Действия воинственно настроенных партийцев, не способных объединить все население под крылом режима, привели к беспорядкам и разногласиям. Недовольство росло и в рядах высшей партийной элиты. Областные партийные начальники пытались убедить секретаря Ленинградского обкома Сергея Кирова начать борьбу за лидерство в партии в начале 1934 года. В некоторой степени опыт Сталина походил на опыт Ленина в 1921 году: как и Ленин, Сталин был вынужден на время отказаться от решительной политики классовой борьбы в пользу терпимого отношения к многочисленным слоям населения. Однако в отличие от Ленина Сталин не принял технократический социализм. Он продолжил манипулировать настроением масс, используя совсем другие методы.
В 1938 году, через 10 лет после «Октября», Эйзенштейн снял фильм «Александр Невский» о древнерусском новгородском князе Александре Ярославиче, который оказывал сопротивление шведам, а также остановил вторжение тевтонских и ливонских рыцарей в 1242 году[350]. Сюжет фильма прост: на русские земли нападают жестокие религиозные фанатики Тевтонского[351] ордена, новгородский люд на вече спорит о том, что делать дальше. Духовенство, купцы и бояре советуют сдаться, но боярин Домаш настаивает на сопротивлении. Город вверяет свою судьбу Александру и его дружине. Невский настаивает, что одни горожане не смогут защитить Новгород. Он решает вооружить крестьян, и Игнат, кольчужный мастер, охотно помогает князю, способствуя успеху военного дела. Вооруженные Игнатом пехотинцы наносят поражение тевтонским рыцарям на замерзшем Чудском озере, применяя маневр двойного охвата. В одной из самых впечатляющих сцен в истории кинематографа — в сцене Ледового побоища — русские загоняют рыцарей на озеро, где под весом доспехов лед ломается. Таким образом, отвага и хитрость (а также русский климат) способствуют победе простых славянских крестьян над профессиональными воинами — высокомерными тевтонами.
«Александр Невский», как и «Октябрь», представляет собой историческую драму, снятую по заказу партии. Фильм был призван укрепить советскую стойкость перед лицом растущей угрозы со стороны Германии. Во всех других отношениях эти два фильма сильно различались между собой. Стиль «Александра Невского» был более традиционен. В фильме использовалась голливудская манера повествования и минимум монтажа. Его героем была индивидуальная личность, а не массы. Декорации и образы отражали древность, а не современность, а темой стало патриотическое единство, а не классовая борьба. Первоначально фильм назывался «Русь» — древнее название русского народа.
Фильм Эйзенштейна стал киноотражением тех глобальных идеологических изменений, которые выработал Сталин и его окружение в середине 1930-х годов. Как и Александр Невский, Сталин был готов сопротивляться Германии. У него никогда не было иллюзий об истинных целях нацистов, а приход Гитлера к власти в 1933 году только укрепил его уверенность в том, что Раскола общества во время Великого перелома нельзя было повторить. Точно как Александр, настаивавший на том, что городку население не сможет в одиночку противостоять тевтонам, Сталин не полагался, как он это делал со времен Гражданской войны, только на группу передовых воинственных партийцев в деле распространения коммунизма. С середины 1930-х годов в коммунистической идеологии стали происходить постепенные преобразования, призванные привлечь на сторону партии более широкий круг сторонников, включая крестьян и специалистов-профессионалов (таких, как кольчужный мастер у Эйзенштейна). Все это, разумеется, повлекло за собой замену раскольной классовой стратегии более толерантной классовой политикой. Сталин положил конец дискриминации по признаку классового происхождения, заявив в 1935 году, что «сын не в ответе за своего отца». Он не препятствовал возвращению детей кулаков в колхозы[352]. В 1936 году в новой конституции говорилось, что СССР достиг социализма, что означало окончательную победу над старой буржуазией и предоставление политических прав «бывшим людям». Ученым и специалистам, ранее находившимся под подозрением, частично были возвращены их былой статус и сила. Хотя Сталин никогда формально не объявлял окончания «классовой борьбы»[353] (только после смерти Сталина советское руководство пришло к тому, чтобы объявить социальный мир) и партия оставалась «авангардом» общества, он, несомненно, подразумевал, что внутренний классовый враг в целом побежден и советский народ должен теперь объединиться, чтобы противостоять врагу внешнему.
Тем не менее Сталин не собирался пользоваться ленинскими рецептами достижения классового мира[354]. Он не стремился рассматривать общество как хорошо работающую машину, не пытался вернуться к рыночному неравенству времен НЭПа. Однако сохранялся План, и сталинский Советский Союз оставался скорее землей героев-революционеров, а не купцов-мещан{399}. Ответственность за будущее СССР лежала на людях, изображенных Эйзенштейном: гордых патриотах, защищающих свою страну от вражеского нашествия. Модель социализма снова изменялась, трансформируясь из братского союза верных соратников конца 1920-х годов в объединяющую всех традиционную армию.
Таким образом, СССР больше не был страной обозлившихся детей, ведущих постоянную борьбу со своими дворянскими и буржуазными отцами, каким он был показан в фильме «Октябрь». Теперь он представлял собой союз дружных братьев, старших и младших. Старшие вели за собой младших. Общество оставалось иерархичным, но при этом подвижным: чье-то место в нем зависело уже не от происхождения, а от политической «сознательности». Старшие братья руководили младшими и вели их в светлое будущее коммунизма. Более «сознательные» в политическом отношении (партийный «авангард» обычно не буржуазного происхождения) «поднимали» уровень менее сознательных. Новая советская «интеллигенция» (термин, теперь применявшийся к любому человеку с высшим образованием) организовывала работу трудящихся и крестьян. В рядах простых людей появлялся новый тип рабочих и крестьян: «стахановцы», последователи шахтера Алексея Стаханова, героя производства.
Итак, режим предложил более «меритократическую» (или «Добродетельную») версию старой аристократии при царизме, когда высокий статус и государственные привилегии предоставлялись тем, кто был носителем «добродетели» и служил ей. Представителям политической элиты и другим привилегированным слоям населения, например стахановцам, предоставляли Удобные квартиры и свободный доступ к потребительским товарам и продовольствию. В середине 1930-х годов появился новый символизм иерархического порядка, созвучный эпохе царизма.
До 1917 года гражданские служащие имели чины и собственную униформу, которые, как и старые воинские звания, были отменены как признаки старого режима. Однако в 1935 году чины и знаки отличия (погоны[355] и другие) были возвращены в Красную армию. Также ввели униформу для рабочих различных отраслей производства и гражданских служб (например, работников водного транспорта и железнодорожников). Появились многочисленные медали, звания и награды для людей на всех уровнях общественной иерархии: от Сталинской премии, наивысшей награды, эквивалентной Нобелевской премии, до звания «Героя Социалистического Труда», которое присваивалось стахановцам и другим рабочим{400}. Социалистическая система ценностей сливалась с аристократической[356]: «новый социалистический человек» теперь описывался как человек «чести», которой он достоин вследствие служения народу и героического самопожертвования{401}. Однако, в отличие от царской России, в СССР каждый человек мог достичь героического благородного идеала. В теории любой мог стать почитаемым, будь он членом партии или беспартийным приверженцев большевиков, несмотря на то что некоторых почитали больше, чем других.
Отношение партии к национализму демонстрировало все ту же комбинацию широкой толерантности и иерархичности. Сталин понимал, какой мощью обладал национализм, однако он должен был подобрать идеи и символы, приемлемые для всех, — непростая задача, учитывая тот факт, что СССР в сущности был больше похож на империю, а не на единое национальное государство. СССР объединял многочисленные этнические группы: от русских до украинцев, от таджиков до грузин. Сталин решил в определенной степени обратиться к прошлому — царизму и русскому национализму, отвергая при этом царский русский шовинизм. Он и его идеологи создали, таким образом, «советский патриотизм». В его центре находилось русское самосознание, очищенное от таких идеологически неприемлемых элементов, как православие и расовое превосходство. Таким образом, зрители фильма «Александр Невский» не должны были вспомнить о том, что Александр был святым Русской православной церкви. Действительно, главный персонаж из духовенства, монах Ананий, показан жалким предателем.
В соответствии с концепцией нового советского патриотизма Россия была «первой среди равных» в союзе, основанном на «дружбе народов». В 1920-е годы большевики неодобрительно относились к подчеркнутой «русскости» и стремились заручиться поддержкой других народностей, обещая развивать культуры и языки этнических меньшинств, иногда подвергая дискриминации русских в пользу нерусского населения. Однако с начала 1930-х годов Сталин начал поднимать статус русских, хотя предпринимаемые им действия и не дотягивали до громкого слова «русификация»{402}. Языки меньшинств по-прежнему преподавались в школах, а элементы нерусских традиций проникали в русскую культуру. Во время Второй мировой войны были сняты эпические фильмы о национальных героях основных меньшинств СССР: «Богдан Хмельницкий» для украинцев, «Георгий Саакадзе» для грузин и «Давид-Бек» для армян{403}. Создавалась новая «советская» история: великодушный старший брат — русский народ — вел соседних «младших братьев» к модернизации и величию. В отличие от национализма нацистов, подчеркивавшего расовое и культурное превосходство и уникальность, советский национализм, по крайней мере в теории, представлял историю в виде лестницы: все народы могли достичь вершины исторического развития, следуя примеру русских.
Избирательная социалистическая версия национализма была тщательно разработана партийными идеологами и вылилась в новый тип «национального большевизма»{404}. История предназначалась для героев. Эти герои могли вписать свои имена в историю стремительной русской модернизации и государственного строительства. Каким бы плохим историком ни был Сталин, он всегда искал лучший способ объединить массы. Осознавая, что пантеон признанных партией исторических героев должен признаваться широкими массами населения и сменить старую, сухую, разъединяющую народ классовую пропаганду, Сталин организовал съезд историков в марте 1934 года с целью обсудить школьное преподавание истории. Он обрушился с критикой на старые учебники и содержащийся в них сухой структурализм: «Эти учебники ни на что не годятся… Что… за “феодальная эпоха”, “эпоха индустриального капитализма”, “эпоха формаций” — все эпохи и никаких фактов, событий, людей, конкретной информации, ни имени, ни титула, ни даже какого-то вразумительного содержания… История должна быть историей»[357].{405}
Новый «национальный большевизм», кажется, обеспечил более широкую поддержку режима за пределами партии. Особым успехом он пользовался перед началом войны. «Александр Невский» Эйзенштейна, единственный его лидер проката, стал особенно популярен. Почти сразу после выхода на экраны фильм был изъят из проката в связи с заключением пакта о ненападении между СССР и нацистской Германией. Фильм вернулся на экраны после нападения Германии на СССР. Зрители приняли суровую антинемецкую пропаганду. Как рассказал корреспонденту местной газеты один московский инженер, «пусть же современные “рыцари-полукровки” помнят трагическую и позорную роль, которую сыграли их предки, жалкие крестоносцы»{406}. На представителей национальных меньшинств фильм произвел менее сильное впечатление. Тем не менее война против мощного внешнего врага объединила «советский народ».
Ценности режима стали менее эгалитарными, чем они были в начале 1930-х годов. Некоторых беспокоило, что новые образы вдохновителей народа выбирались из древнерусской знати. Однако в теории идеология оставалась современной и толерантной. В ценности «нового социалистического человека» входили «культура» и «просвещение», а также политическая надежность я коллективный менталитет. Концепция «культуры» была неразрывно связана с представлениями о том, что человечество идет по пути прогресса, обрывистому, поднимающемуся вверх пути от «отсталости» (бедности, безнравственности, невежества и грубости) к светлой современной жизни с комфортом, чистотой, образованностью и вежливостью (хотя вежливость не всегда считалась добродетелью в партийных кругах).
Новая идея «культурности» (скорее унифицирующей, чем просто отвергающей полубуржуазный образ жизни) особенно очевидна в период нового социалистического «потребительства». Маркс, разумеется, не был аскетом и обещал, что приход коммунизма будет сопровождаться изобилием и достатком. Однако были и другие причины, объясняющие то, почему руководство вдруг стало придавать особое значение потреблению. Городские волнения, вызванные дефицитом продовольствия в 1932—1933 годах, вынудили руководство признать, что оно должно обеспечить достойный уровень жизни. После ввода новой системы выплат в соответствии с объемом выполненных работ необходимо было учитывать, что в наличии должно быть то, на что рабочим захочется потратить с трудом заработанные деньги. Образцом новой «культурности» были стахановцы. Они были героями труда, борцами за социализм, их награждали «почетными» медалями и собраниями сочинения Ленина и Сталина. Они также получали зарплаты выше средних и могли себе позволить удобства. Партийный руководитель Стаханова Дюканов объяснял: «Теперь, когда мы получаем достойные зарплаты, мы хотим управлять культурной жизнью. Мы хотим иметь велосипеды, пианино граммофоны, грампластинки, радиоприемники и многие другие предметы культуры»{407}.
Новая эпоха потребления была признана официально в *935 году сталинским лозунгом, часто впоследствии повторяемым: «Жизнь стала лучше, товарищи, жизнь стала веселее»{408}. Однако экономика по-прежнему ориентировалась на тяжелую Промышленность, и многие потребительские товары были доступны только некоторым социалистическим руководителям и стахановской трудовой элите. Тем не менее предпринимались попытки позволить более широким слоям населения ощутить хотя бы вкус хорошей жизни. Эта «хорошая жизнь» была отчасти копией капиталистической культуры потребления, предлагавшей массовое производство и выбор. Однако партия вовсе не стремилась к «потребительскому» обществу в современном смысле слова — обществу, в котором люди измеряют свой статус потребительскими товарами, которые они имеют, и соревнуются между собой в том, кто может купить больше и лучше. Потребительские товары, как и образование, входили в ряд вещей, которые позволят советским людям прожить хорошую, «культурную» жизнь, достойную героев. Немногие могут себе их позволить сейчас, но когда-нибудь сможет каждый. Важно отметить то, что товары также отражали иерархию общественных статусов, основанную на политике и идеологии, а не на благополучии, как в капиталистических странах. Идеалом Сталина было общество, в котором у людей был бы стимул трудиться, а награждались бы они в соответствии с их героическим самопожертвованием, а не с заработанными деньгами. Он объяснял: «Советские люди усвоили, наконец, новую меру ценности людей, чтобы людей ценили не на рубли и не на доллары… [но] ценить людей по их подвигам, — и добавлял: — Что такое доллар? Чепуха!»{409}
СССР, однако, был государством, где о людях судили не только по их достижениям, но и по их наградам. Идеальное сталинское общество строилось на патерналистских принципах: государство-отец раздавало детям награды в зависимости от того, как они себя вели. Патернализм, безусловно, лежал в основе сталинской пропаганды. Наиболее яркое его проявление — культ личности Сталина. Советское «государство всеобщего благосостояния», школы, больницы, социальная защита — во всем этом многие видели заслугу лидеров нового режима. Люди считали эти достижения скорее дарами отца народов Сталина его благодарным детям, чем результатом тяжелейших усилий трудящихся. Как заявляла газета «Комсомольская правда»: «Советские люди знают, кому они обязаны этими великими достижениями, кто ведет их к счастливой, обеспеченной, полной и радостной жизни… Сегодня они шлют свой теплый привет любимому, дорогому другу, учителю и отцу». В это же время школьники всей страны распевали: «Спасибо, товарищ Сталин, за наше счастливое детство!» Многие уловили этот сигнал, и властям потекли петиции с просьбами и мольбами, как это было принято в эпоху царизма.
Первые признаки культа личности Сталина появились еще в 1929 году, когда ему удалось отстранить от власти Бухарина и «правых». Культ начал набирать силу в 1933 году, когда Сталин, ослабленный и уязвимый после краха «Великого перелома», использовал культ своей личности, чтобы удержать и укрепить централизованный контроль. Воздействие через культ было направлено прежде всего на рабочих и крестьян, в меньшей степени — на «белых воротничков» (они имели образование и могли просто не поддаться). Немного смущенный несовместимостью культа личности и социалистического общества, Сталин понимал, что культ будет иметь огромный резонанс. В широко растиражированном интервью «путешествующему другу», немцу еврейского происхождения Лиону Фейхтвангеру Сталин признавал, что культ был «безвкусным», и шутил по поводу его многочисленных портретов. Но, как он объяснял, нужно было с этим смириться, так как рабочие и крестьяне еще не достигли зрелости, необходимой для «культурного вкуса». Партия пыталась бороться с чрезмерными проявлениями патернализма, в которых слышались отголоски старого режима. Если простые люди в письмах называли Сталина «дядей» или «батюшкой» (обращение к царю), то в официальный язык эти обращения никогда не проникали. Официальный культ изображал Сталина как интеллектуала-марксиста и харизматичного мага — «великого Двигателя локомотива истории» или «гения коммунизма», однако эти образы не имели такого значения, как общенародный образ Сталина как «отца нации».
Тем не менее не существовало противоречий между патерналистской идеей о том, что Сталин-отец заботится о нации, и верой в социальную мобильность. Паша Ангелина, первая женщина-тракторист, бригадир тракторной бригады, известная стахановка, соединила эти идеи в одной частушке, продекламированной на областной конференции в 1936 году:
Ай, спасибо тебе, Ленин,
Ай, спасибо тебе раз,
А еще раз тебе спасибо
За советскую, за власть.
Сшей мне платьице, маманя,
Ситцевое красное.
Со стахановцем гуляю,
С отстающим — не желаю{410}.
В соответствии с официальной линией партии Паша благодарила Сталина за помощь молодым целеустремленным людям, таким, как она, которые, в свою очередь, помогали народу. Как и при идеализированном служении аристократии царю и царизму, государство давало привилегии и награждало за верную службу. Однако от мира, в котором один отец стоит во главе гибкой иерархии, основанной на добродетели, к незыблемой пирамиде власти, в которой вышестоящие отцы подчиняют себе детей, был один короткий шаг.
Такие перемены стали наиболее очевидны в этнической политике: русские все чаще представлялись высшей нацией, стоящей во главе иерархии подчиненных этнических меньшинств. И хотя СССР ни в коем случае нельзя считать преемником Российской империи, некоторые черты старого режима, пусть не в явной форме, все же сохранились. После 1932 года в паспорта всех людей[358] вписывалась информация об их классовой и этнической принадлежности, что говорит об отношении государства к разным классам и народностям. Теоретически крестьяне не могли покинуть деревню без разрешения (ограничения, схожие с теми, что были у крепостных). Классовое происхождение все еще обусловливало возможности получения образования и достижения карьерных успехов. Партийные работники превратились наряду с пролетариями в привилегированный класс. Номенклатура (как их называли) имела доступ к комфортному жилью, магазинам, продовольствию. Она превращалась в привилегированную группу, напоминавшую высшее сословие при царизме{411}.
В культуре сталинизма образ «советской семьи» сильнее стал напоминать отцов и детей, чем союз братьев. Официальный дискурс строился на образах советских героев, однако они сильно отличались от героев 1920-х годов. В отличие от Глеба, персонажа Ф. Гладкова, они никогда не могли достичь полной политической зрелости, присущей советским лидерам. Это были импульсивные, спонтанно действующие люди, нуждавшиеся в отеческой опеке партийных учителей. Самым известным героем этого типа был Павел Корчагин, персонаж полуавтобиографического романа Николая Островского «Как закалялась сталь» (1934)[359]. Действие романа разворачивается на Украине времен Гражданской войны[360]. Роман рассказывает о необычайной силе воли Корчагина: он борется за социализм наперекор всем трудностям, иногда едва избегая смерти, и продолжает бороться за общее дело, даже когда его парализовало. Несмотря на то что его характер, как сталь, «закален», он остается незрелым на протяжении жизни: он плохо учится и ведет себя в школе, он ставит классовое происхождение выше любви и рвет отношения с Тоней из мелкобуржуазной семьи, претерпев при этом глубокие страдания, он остается верен коммунизму, преодолев, однако, продолжительную депрессию, едва не приведшую к самоубийству. Его героизмом управляют наставники-партийцы, но сам он так и не становится партийным лидером, идеологом марксизма-ленинизма{412}. Корчагин был одним из наиболее выдающихся сыновей-героев сталинской культуры, как в сфере литературы, так и вне ее. Пилоты, исследователи Арктики (сталинские «птенцы») и рабочие-стахановцы изображались как уважаемые, но все же младшие члены советской семьи. Предками новой «советской семьи» были отцы-герои. Историческая роль Александра Невского, Петра Великого и других исторических личностей была переоценена, однако все же это была скромная роль предшественников, великого Сталина.
Сталин, однако, не был единственным отцом партии. СССР превратилось в общество матрешек: в бесконечной иерархии появились «младшие» отцы. Многие местные руководители, заслужившие свое положение службой во время Гражданской войны[361], вели себя словно «маленькие Сталины» с собственной сложившейся группой подчиненных — так называемым хвостом, который они тащили за собой, продвигаясь по карьерной лестнице. Они создавали культы собственной личности, подражая культу великого вождя{413}. Как и вождь, они своей заслугой считали любое достижение, имевшее место в их области. Иногда в сознании народа эти культы разрастались до размеров, превышающих культ Сталина. В 1937 году один колхозник на вопрос «Кто теперь главный в России?» ответил «Ильин» — глава местного сельсовета. Казалось, колхозник никогда ничего не слышал о великом вожде{414}.
Попытки Сталина распространить влияние аристократического военного героизма привели к высокому авторитету такого героизма в патерналистской политической культуре. Благородные воины Александра Невского стали мощными образцами для подражания. Тем не менее было бы преувеличением утверждать, что Россия при Сталине просто вернулась к старому режиму. От партийцев ожидалось, что они примут не только героические военные ценности, но и ленинскую (почти протестантскую) идею здравого аскетизма. От них ожидалось, что они будут следовать строгому моральному кодексу. От них, в отличие от бояр при Петре, ожидалось, что они будут управлять научно (скорее в традиционном «буржуазном» понимании, чем в утопическом марксистском представлении). Руководство прилагало большие усилия к тому, чтобы создать новые кадры — «красных специалистов», которые знакомились бы с глубинными смыслами идеологии под строгим контролем партии.
Новый союз квазиаристократических отцов-руководителей и квазибуржуазных ученых нашел свое яркое воплощение в рядах областной и районной партийной элиты. После хаоса в экономике начала 1930-х годов Сталин подчеркнул особое значение строгого экономического контроля и подчинения. Инженеры и руководители вновь получили высокий статус, а партийные работники, развившие подозрительное и настороженное к ним отношение, теперь должны были оказывать им помощь и поддержку. Произошла частичная «демобилизация» партии, в то время как ее чиновники и руководители превратились в связанную, единую административную элиту. Виктор Кравченко, ставший в 1934 году инженером нового металлургического завода в Никополе на Украине, прекрасно описывает свое «вхождение» в элиту и его напряженные отношения с рабочими: «Меня поселили в просторном пятикомнатном доме примерно в километре от завода. Это был один из восьми домов, предназначенных для высокопоставленных чиновников… в гараже стояла машина, а еще в моем распоряжении находилась пара прекрасных лошадей — разумеется, собственность завода, однако я мог ими пользоваться как полноправный хозяин, пока занимал должность на заводе. Кроме дома,, в моем распоряжении был шофер, конюх и рослая крестьянка, которая готовила еду и убирала дом… Я честно хотел установить дружественные, открытые отношения с рабочими… Однако общение обычных рабочих с таким высокопоставленным инженером, как я, могло задеть их гордость — оно напоминало снисходительный патронаж. Кроме того, такое “братство”, нарушающее дисциплину, не понравилось бы официальному руководству. На словах мы тоже представляли “рабочую силу”, на деле же были отдельным классом»{415}.
Наблюдение Кравченко о том, что в СССР появился «новый класс» — класс аппаратчиков с новыми буржуазными вкусами, — разделяли многие критики сталинизма, в том числе Троцкий (хотя Троцкий в своей критике никогда не заходил настолько далеко, чтобы утверждать, что коммунисты превратились в новую буржуазию). Несомненно, в 1930-е годы в обществе возникла новая влиятельная группа. В ответе за это во многом был Сталин: чтобы контролировать кризис и хаос начала 1930-х годов, он намеренно укрепил новую иерархию во главе с партийными начальниками и специалистами-коммунистами обычно русского, пролетарского или крестьянского, происхождения. Бессознательное копирование царского патернализма также сыграло свою роль. Однако важнейшее значение имело отсутствие авторитета, независимого от разрастающегося единого партийного аппарата, будь то автономная судебная система или имущий класс. Ликвидировав рыночную экономику, режим отдал безграничную власть в руки партийных начальников и государственных чиновников на всех уровнях системы. Они обладали огромным влиянием как в политической, так и в экономической жизни. Москва пыталась контролировать растущую силу бюрократов, создавая многочисленные комиссии по расследованию коррупции. Кроме того, подразумевалось, что существует взаимный контроль: партийные лидеры следят за государственными чиновниками, тайная спецслужба (переименованная в НКВД — Народный комиссариат внутренних дел — в 1934 году[362]) — за партийные работниками, а партийные работники — сами за собой с помощью различных чисток, самокритик и выборов. На самом же деле контролировать официальный режим было практически невозможно. Местные группы управленцев могли защитить себя, только подвергая преследованию и гонениям своих критиков.
«Отступление» от воинственного братства начала 1930-х годов привело к созданию весьма противоречивой системы: в ней все еще присутствовала риторика равенства, однако в то же время действовал принцип вознаграждения в соответствии с достижениями, и на практике возникал прочный иерархический порядок, присущий старому режиму. Система, возможно, стала стабильнее, чем в период напряженного противостояния времен НЭПа или жестокого радикального энтузиазма конца 1920-х годов. Система создала своих «белых воротничков» — образованных чиновников, преданных ценностям и целям режима. При этом она сформировала новые проблемы: враждебность верховного лидера и простых людей по отношению к новой бюрократии возрастала.
Летом 1935 года целеустремленный 22-летний студент Свердловского горного института Леонид Потемкин попытался проявить себя в качестве студенческого лидера и организовать массовые каникулы на черноморском побережье. Однако после консультации с институтскими представителями Всесоюзного добровольного общества пролетарского туризма и экскурсий он понял, что большинству студентов такой отдых не по карману. Тогда он выдвинул директору института предложение: институт должен организовать «социалистическое соревнование» и частично оплачивать каникулы тем студентам, которые лучше всех себя проявят во время занятий по военной подготовке. Идея была хорошая: она являлась идеологическим прикрытием помощи института своим студентам. Директор охотно принял предложение. Как записал Потемкин в своем дневнике, он с Рвением бросился выполнять задания: «Мне так нравится этот курс! Вот я, командир среднего чина, во главе революционной пролетарской армии. Мое сердце сжимается от счастья. Я с рвением и нетерпением стремлюсь работать со своим взводом… Мое настроение передается другим… Ни криков, ни ругани. Только строгость, неотделимая от взаимного уважения, но в то же время подчиненная ему… Однако, если я что-то делаю не так, я все еще расстраиваюсь и теряю уверенность в себе. Мне нужно развивать свою роль, свою миссию, возвысить их в свете сознания»{416}.
Потемкин был идеальным сталинским гражданином «среднего ранга». Ему была близка новая мораль и положительный смысл конкуренции. Он также впитал сталинские идеи лидерства — сочетание строгости с мобилизующим энтузиазмом. У него была «миссия» — принести пользу обществу. Он стремился стать новым советским человеком, частично потому, что видел в этом преимущества для себя (как показал его опыт организации студенческих каникул). Еще он стремился к преобразованию себя и общества. Он происходил из бедной семьи: его отец, формально не пролетарий, служил на почте. Потемкин был вынужден бросить школу, чтобы зарабатывать на жизнь. Он вспоминал время, когда он был «слабовольным, болезненным, уродливым, грязным… Я чувствовал себя самым низким, самым незначительным человеком на земле»{417}. Новая система позволила ему поступить в вуз, несмотря на неполное школьное образование, и он твердо решил совершенствовать себя и общество. Ведение дневника стало важным инструментом его самотрансформации — так он мог проанализировать свои ошибки и удачи и пообещать себе в следующий раз поступать лучше.
Трудно сказать, сколько было таких Потемкиных. Он был необычайно успешным произведением новой системы. Он стал геологом, исследователем металлов, завершив карьеру в должности заместителя министра геологии, которую занимал с 1965 по 1975 год. Его взгляды не сильно отличались от новой «интеллигенции» белых воротничков. Эта группа населения пользовалась большими преимуществами: с начала 1930~х годов многие люди с низким происхождением получили шанс на определенное положение в связи с массовым расширением рабочих мест для служащих. Чистки конца 1930-х также были им на руку. Они получили новый статус: как новому «командному составу» режима им доверили трансформацию советского общества. В то же время на их плечи легла тяжелая «миссия» вместе с поиском путей превращения в «сознательных», «передовых» людей, творящих историю, у одних, как потом будет видно, были большие сомнения, которые приходилось скрывать. Другие прилагали огромные усилия, чтобы подавить сомнения, прикрываясь новой мощной системой ценностей. Многие придерживались большевистской идеи о том, что любое проявление критического мышления является признаком влияния врагов или классово чуждых элементов. Таких убирали с должностей, несмотря на внутреннюю самокритику, часто отраженную в дневниках{418}. Таким образом, отношение этих людей к режиму было сложным, его трудно определить такими простыми понятиями, как «поддержка» или «оппозиция».
Опрос советских граждан, уехавших из СССР во время и после войны, проведенный в Гарварде в 1950-1951 годах, показал, что отношение Потемкина к режиму не казалось необычным человеку его общественного положения{419}. Несмотря на многочисленные жалобы, касающиеся политики и низкого уровня жизни, многие люди, представители различных классов, одобрили индустриализацию и значительную роль государства в достижении более высокого уровня промышленности и благосостояния в целом. Разумеется, они поддержали смешанный тип экономики НЭПа, а не тотальный государственный контроль, введенный Сталиным. Однако более молодые и лучше образованные среди опрошенных проявили более сильный дух коллективизма, чем рабочие и крестьяне. Режиму явно удалось интегрировать эту влиятельную группу населения в новую систему{420}.
Гарвардский опрос показал, что режим менее успешно пытался навязать новый порядок рабочему классу. Возможно (и неудивительно), это связано с уровнем заработной платы, которая, хоть и повысилась в 1932-1933 годах, в 1937 году все же не превышала 60% от уровня 1928 года. Ситуация, однако, была более сложной. Несмотря на то что в середине 1930-х годов классовой дискриминации положили конец, режим по-прежнему делал акцент на высоком статусе рабочего класса. Этот статус рабочих был частью идеализма того времени. Рабочим постоянно говорили, что это «их» режим. Джон Скотт был свидетелем тому, что, несмотря на постоянные жалобы на нехватку продовольствия и других товаров, рабочие Магнитогорска продолжали верить, что они строят новую систему намного выше капитализма, который переживает кризис{421}. Для того чтобы стать преданными «советскими рабочими», играть по правилам и научиться использовать официальный большевистский язык в целях самосовершенствования, имелись веские причины{422}. Особо привлекательной наградой был статус стахановца, по крайней мере, в первые годы хороших зарплат и льгот.
У рабочих появились новые возможности получить образование. Скотт отмечал, что 24 человека (и мужчины, и женщины), жившие с ним в бараке, посещали различные курсы: шоферские, акушерок, планирования. Самые целеустремленные и политически сознательные поступали в Коммунистическое высшее учебное заведение (комвуз) и готовились к карьере чиновника, хотя качество такого образования было сомнительным. Скотт, учившийся в Магнитогорском комвузе, вспоминал, что едва грамотные студенты изучали чрезвычайно догматичную версию марксизма-ленинизма: «Я помню одну размолвку, возникшую по поводу закона Маркса об обеднении трудящихся в капиталистических странах. В соответствии с этим законом (как он трактовался студентам Магнитогорского комвуза), рабочие Германии, Великобритании и США… постепенно и неотвратимо беднели с начала индустриальной революции XVIII века. После занятия я подошел к преподавателю и сказал, что мне приходилось бывать в Великобритании, например, и что мне показалось, что условия жизни и труда рабочих были, без сомнения, лучше, чем во времена Чарльза Диккенса… Преподаватель и слышать об этом не хотел. “Загляните в книгу, товарищ, — сказал он. — В книге все это написано”. Партия никогда не ошибалась»{423}.
Тем не менее причин для недовольства также было немало. Наиболее веской из них являлась нехватка продовольствия.
Некоторые рабочие отвергали новые системы иерархий, где продвижение рабочего зависело от мастеров и руководителей, которые часто действовали необдуманно. Стахановское движение усложнило отношения рабочих и руководителей, а также среди самих рабочих. Статус стахановца рабочему присваивали представители заводской администрации, и часто их необъективность вызывала недовольство и зависть. Злость могла быть направлена на руководителей или на самих стахановцев, которые иногда оказывались жертвами угроз[363].
К концу эгалитаризма в 1930-е годы у рабочих сложились более общие цели. Сохраняя недовольство привилегиями партийцев, многие еще больше негодовали от того, что новые чиновники признавали это неравенство, что шло вразрез с социалистической моралью. Один ленинградский рабочий заявил в 1934 году: «Как же мы можем уничтожить классы, если развиваются новые, с той разницей, что они не называются классами? И сейчас есть такие же паразиты, живущие за счет других. Рабочий трудится на производство и одновременно на многих людей, которые за счет него живут… Это те административные работники, что разъезжают в машинах и зарабатывают в 3-4 раза больше, чем рабочий»{424}.
Самая сильная критика режима рабочим классом исходила от «левых». Возможно, сильнейшее беспокойство у партийцев вызывал тот факт, что в критике проскальзывали слова, поразительно напоминавшие революционный язык 1917 года. Чувствовалось сильное отчуждение тех, кто находился наверху (верхи), от тех, кто находился внизу (низы). Возражения верхам носили как нравственный и культурный, так и экономический характер: верхи были «аристократами», оскорблявшими рабочих и относившиеся к ним как к «собакам». Как и во время русской революции, социальное разделение реже воспринималось как марксистские «классовые» разногласия по поводу разницы в благосостоянии.
Оно чаще рассматривалось как культурный конфликт, существовавший между сословиями при царском режиме.
Несмотря на все это, ситуация была далека от революционной. В начале 1930-х годов прошли серьезные забастовки (особенно во время голода 1932-1933 года). Рабочие также выражали свое недовольство пассивно, «замедляя темпы работы». Тем не менее многие принимали систему и старались сделать для ее успеха все возможное. Тотальное слежение и репрессии эффективно пресекали возникновение оппозиции.
Система иерархий середины 1930-х годов по-разному затронула женщин. Государство, заинтересованное в повышении рождаемости и увеличении численности населения, отказалось от былого осуждения «буржуазной патриархальности» и вернулось к модели традиционной семьи. Разводы теперь осуждались. Как и в Западной Европе того времени, использовались материальные стимулы, побуждающие семью иметь несколько детей. Культ Павлика Морозова, ребенка, сдавшего властям своих родителей-кулаков, ушел в небытие[364]. Казалось, возвращение к идеалу семьи имело успех у многих женщин. Гораздо меньшую поддержку получил запрет абортов{425}. Несмотря на повышение статуса семейных ценностей, сталинское государство решительно настаивало на том, что женщины должны работать. Женщины, таким образом, взяли на себя «двойную ношу»: ожидалось, что они будут выполнять традиционную роль хозяйки в семье, при этом часами трудясь на заводе или в колхозе.
Наименее интегрированными в советское общество и наименее удовлетворенными существующим порядком оставались крестьяне. Несмотря на значительное улучшение жизни со времен фактически гражданской войны начала 1930-х годов[365], объединение личных хозяйств в коллективные, появление школ и больниц, многие крестьяне были настроены против режима. Они, возможно, смирились с тем, что колхозы будут всегда, однако при этом они ощущали себя второсортными людьми. Уровень жизни крестьян был намного ниже городского уровня, и многие привилегии и льготы, доступные рабочим, были им недоступны. Арво Туоминен, финский коммунист, сопровождавший в 1934 году хлебозаготовительный отряд, убедился, что крестьяне враждебно относятся к режиму: «По первому моему впечатлению, оказавшемуся прочным, все были настроены контрреволюционно, и вся деревня восставала против Москвы и Сталина»{426}.
Андрей Аржиловский, бывший крестьянин-середняк, помнивший дореволюционную Россию, был среди разочаровавшихся — неудивительно, так как он семь лет провел в лагере якобы за агитацию против коллективизации. После освобождения он начал вести дневник, где описал свое отчуждение от системы и окружающих людей: «Вчера город праздновал принятие сталинской Конституции… Разумеется, всеобщий энтузиазм больше напоминает идиотизм и стадное поведение. Новые песни распеваются с бешеным восторгом… «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек»[366]. Но возникал другой вопрос: неужели при другом режиме люди не поют песен и не могут дышать? Я думаю, что в Варшаве или в Берлине они даже счастливее. Но, может быть, это все только злоба с моей стороны. В любом случае, люди хотя бы перестали показывать пальцем и травить кулаков»{427}.
Крестьяне часто жаловались на превышение полномочий со стороны руководителей колхозов. Например, расследование НКВД в 1936 году выявило «похабные, дерзкие, преступно-хулиганские выходки» председателя колхоза одной из южных областей Вещунова по отношению к колхозницам. Когда одна из них вышла замуж за некого Мрыхина, нужно было разрешение предстателя, чтобы вступить в колхоз, так как Мрыхин был осужден. Вещунов согласился принять его в колхоз при условии, что жена Мрыхина с ним переспит. Она спросила мужа: «Что же делать, ложиться под Вещунова и откупать тебя или тебя снова отправят на Урал?» Мрыхин понимал, что это единственное, что можно сделать. Последовали жалобы в НКВД, и Вещунова судили, однако на суде его оправдали. Решение было обжаловано, обвинения снова выдвинуты, однако он сохранил свой пост. Руководители оставались очень влиятельными. Сместить их было очень трудно{428}.
И все же самой отчужденной от режима категорией населения, несомненно, были заключенные ГУЛАГа, широкой системы лагерей, созданных якобы с целью «перевоспитания» непокорных с помощью труда. В 1929 году партийное руководство заменило тюрьмы для осужденных на длительный срок трудовыми лагерями. В основном это были лагеря, построенные на разработках полезных ископаемых в Сибири и других отдаленных регионов СССР, куда было трудно привлечь на работу добровольцев. ГУЛАГ стремительно разрастался одновременно с проведением коллективизации, так как сотни тысяч кулаков, священников и других «врагов» приговаривались к заключению. К началу Второй мировой войны они превратились в настоящих рабов государства. На них держалась советская экономика — в ГУЛАГе отбывали наказание 4 миллиона человек[367].{429} Заключенных принуждали к тяжелому труду в суровых климатических условиях. Они получали полный паек только в том случае, если выполняли рабочий план. Те, кто часто болел, никак не могли достичь поставленных целей. Фактически многие умирали от тяжелой работы. Один заключенный, описавший самый ранний и самый страшный период ГУЛАГа[368], направил жалобу в Красный Крест (разумеется, перехваченную НКВД) о чрезвычайно жестоком обращении: «Вскоре людей стали заставлять работать в лесу, не делая исключения для матерей и больных детей. Серьезно больным взрослым также не оказывалось никакой медицинской помощи… Все были обязаны работать, включая 10- и 12-летних детей. Нам давали 2,5 фунта хлеба на четыре дня… После 30 марта детей отправляли на погрузку древесины… Работа на погрузке была для них катастрофой: у детей были постоянные кровотечения, харкание кровью, пролапсы»{430}.
При различном отношении режима к разным группам советского населения отношение к самому режиму было неизбежно неоднородным. Из доступных нам фактов вытекает важный вывод, который был принят во внимание партией и НКВД: ненависть к зарвавшимся привилегированным чиновникам{431}. Сам Сталин хорошо это осознавал, так как он постоянно заслушивал отчеты партийцев и НКВД об общественном мнении. Разумеется, он не имел ничего против строгой, жесткой дисциплины и сам лично был готов к проявлению жестокости и насилия. Тем не менее он обвинял партийных чиновников в отчуждении гражданского населения, тогда как их прямой обязанностью было формирование положительного образа режима у населения{432}.
Однако не только претенциозность «маленьких Сталиных» раздражала мстительного вождя. Он был убежден, что они мешают ему готовить экономику к войне. Точно как граф Потемкин, распорядившийся построить бутафорские «потемкинские деревни» вдоль реки Днепр, чтобы убедить Екатерину Великую в большой ценности захвата Крыма[369], местные партийные лидеры преувеличивали экономические достижения своих регионов, а в их отчетах официальной Москве и Сталину содержались ложные сведения о выполнении плана. Партийцы прикрывали друг друга, а те, кто нарушал строй или покидал его, дорого платили за это. Руководство требовало от партийных чиновников поддержки, что привело к «сговору» и «шкурничеству»{433}. В то же время у таких чиновников были свои защитники в высших эшелонах власти — в Кремле, в сталинском окружении.
Сталин, стремившийся увеличить свою власть над партией, теперь настаивал на том, что проблемы политики начала 1930-х годов были связаны с разложением партийцев, как он говорил в 1934 году{434}. Партия (об этом настойчиво предупреждали ее лидера) могла запятнать свою репутацию, как это случилось во время НЭПа. Ее роль в преобразовании общества уменьшалась. На этот раз «опасность» исходила от врагов и шпионов внутри самой партии. Партии необходимо было вернуть чистоту, свое былое значение, идеологически перевооружиться и подготовиться к надвигающейся войне.
В мае 1936 года, за два месяца до того, как Сталин разослал в партийные организации закрытое письмо, в котором подробно описал действия «врагов народа»[370], и тем самым инициировал период кровавых расправ, названный «великим террором», советской аудитории была предложена очередная политическая мелодрама: фильм Ивана Пырьева «Партийный билет»[371]. В нем рассказывается история одной из благородных, но простых «дочерей» сталинской эпохи, светловолосой Анки, ставшей жертвой злого врага, Павла Куганова. В отличие от врагов конца 1920-х годов, не скрывающих происхождение буржуазных специалистов и кулаков, Павел скрывает свою истинную сущность. Он приезжает в Москву из провинции с ободранным деревянным чемоданом — правдивый образ скромного, но целеустремленного советского «нового человека». Он очень красив и трудолюбив. Вскоре он становится знаменитостью завода. Он женится на ударнице Анке, победив своего соперника в любви, искреннего (и светловолосого) коммуниста Яшу. Однако вскоре выясняется, что Паша на самом деле не тот, за кого себя выдает. Его бывшая девушка рассказывает о том, что его отец был кулаком. Этот факт Павел тщательно скрывал, изображая из себя настоящего коммуниста. Его предательство усугубляется тем, что он крадет партийный билет Анки и передает его иностранному шпиону. Когда билет находят, Анну судят за небрежность, поскольку, как подчеркивается в фильме, партбилет — это «символ чести, гордости и борьбы каждого большевика», а святая обязанность каждого члена партии — защищать свой партийный билет, пусть даже ценой жизни. В конце концов Анке открывается злая натура Павла. Партия преподала урок глупой девушке, поставившей романтику любви выше обязанностей перед социализмом: под дулом пистолета она ведет мужа в НКВД.
Сегодняшнему зрителю фильм может показаться диким, особенно одержимое отношение к обычному партбилету, документу, которому придается почти сакральное значение. Очень странной казалась и идея о том, что Советскому Союзу угрожает группа иностранных шпионов, «вооруженных» этими украденными документами. Даже в то время фильм многим показался неправдоподобным. На студии «Мосфильм» картину назвали «неудачной, неправдивой, искажающей советскую реальность» и отказались выпускать ее в прокат{435}. Только вмешательство Сталина обеспечило премьеру — вождь лучше разбирался в народных вкусах. Фильм «Партийный билет» имел серьезный резонанс среди той части аудитории, которая выражала отвращение по отношению к сентиментальной и ненадежной Анке. Фильм широко обсуждался в прессе. Великий режиссер Фридрих Эрмлер рассказывал одному из своих друзей о том, как сильно повлиял на него этот фильм, как пошатнулось его доверие к собственной жене: «Понимаешь, я посмотрел этот фильм и теперь больше всего на свете боюсь за свой партбилет. А что, если его Кто-то украл? Не поверишь, но ночью я проверяю, нет ли его под подушкой моей жены»{436}. Чтобы понять, каково было посмотреть странный и зловещий фильм «Партийный билет», нужно Многое знать о политической обстановке того времени и помнить о самом драматическом и самом загадочном периоде коммунистической истории — о «великом терроре».
Террор 1936-1938 годов до сих пор остается загадкой для историков, поскольку кажется иррациональным и необъяснимым. До сих пор существуют глубокие разногласия среди ученых относительно его причин и природы{437}. Невозможно объяснить тот факт, что Сталин приказал арестовать и уничтожить сотни, тысячи членов партии и простых людей, многие из которых приветствовали советскую власть, и, что более удивительно, образованных специалистов и опытных офицеров, которые были ему так нужны, чтобы выиграть приближавшуюся войну.
Разумеется, большую роль сыграли психологические особенности самого Сталина. Он был очень подозрительным. Кажется, он сам верил в существование невероятных заговоров, в которых он обвинял людей, цинично выдумывая новые заговоры и обвинения[372]. Он был человеком, управлявшим массовыми убийствами. Его внутренний мир, его мышление навсегда остались за пределами понимания. Однако в терроре участвовал не только Сталин, но и многие люди на всех уровнях партии и всего общества. События этого сложного периода становятся более понятными, если принять во внимание радикальную, мессианскую культуру большевиков и ее ответ на угрозу войны. Как и в конце 1920-х годов, руководство партии объявило, что лучшим способом противостоять угрозе извне является чистка партии — нужно очистить ее от «врагов» и «колеблющихся», чтобы она смогла повести за собой новое общество, готовое к борьбе с иностранным врагом. Однако страх перед внутренним врагом стал сильнее прежнего. Террор был более контролируемым и менее «содержательным», чем «Великий перелом» конца 1920-х годов. Лидеры, разумеется, пытались настроить массы против «врагов», но террор в основном заключался в массовых арестах и расстрелах, тайно организованных НКВД.
Первые признаки начавшегося разоблачения «врагов» внутри партии проявились еще после убийства 1 декабря 1934 года первого секретаря Ленинградского обкома партии Сергея Кирова. До сих пор неизвестно, причастен ли Сталин к этому убийству. Кто бы ни был в ответе за это преступление, известно, что Сталин поручил расследовать дело перспективному партийцу Николаю Ежову с намерением возложить ответственность на представителей местного НКВД и бывшего политического оппонента Г. Зиновьева. Л. Каменев и Г. Зиновьев были арестованы, а дело закрыто[373]. Несмотря на это, Ежов (возможно, преследуя собственные цели, связанные с карьерой в НКВД) продолжал предупреждать Сталина об угрозах со стороны бывшей оппозиции, и к 1936 году Сталин позволил ему возобновить расследование по делу убийства Кирова[374].{438} В июле 1936 года Сталин и члены Политбюро адресуют всем партийным организациям закрытое письмо, в котором сообщается о раскрытии заговора Троцкого, Каменева и Зиновьева. Именно с этого письма и последовавшего в августе показательного судебного процесса начался великий террор[375].
До сих пор не ясно, почему Сталин развязал Ежову руки и наделил такими полномочиями. Возможно, он просто цинично затягивал расправу над неугодными ему людьми, однако не исключено, что он верил в заговоры против него. Разумеется, сталинисты обычно утверждали, что любые идеологические сомнения «объективно» указывали на врага народа и, следовательно, приравнивались к преступлению[376]. Как заявил Сталин в ноябре 1937 года, любой, кто своими «действиями и мыслями — даже мыслями — угрожает единству социалистического государства, будет нами безжалостно уничтожен»{439}. Однако какими бы ни были истинные намерения Сталина, выявление «врагов» было частью более широкой кампании, целью которой была чистка и мобилизация партии; именно так эта кампания была воспринята партийными организациями{440}. Руководство партии было заинтересовано прежде всего в том, чтобы новые партийные активисты способствовали укреплению экономики, тем более что у власти в Германии находился Гитлер и вероятность войны возрастала.
Первые признаки тяжелых усилий, направленных на стимулирование роста экономики, относятся к августу 1935 года, когда Алексей Стаханов, донбасский шахтер, добыл 102 тонны угля за одну смену, превысив норму в 14 раз[377]. Рекорды на производстве ставились и раньше, однако именно стахановскому подвигу суждено было получить высокую оценку самого Сталина. Сталин приветствовал достижение Стаханова как знак того, что эпоха мобилизации всеобщих усилий вернулась. Рабочие снова были способны на героические подвиги — раньше им не давали это делать консервативные специалисты и бюрократы. Как можно было предположить, стахановское движение быстро приобрело ярко выраженный антиэлитарный характер[378]. В то время как рабочих стимулировали к повторению стахановского подвига, руководители и техники не приветствовали стахановское движение, ведь именно они отвечали за перераспределение ресурсов, создание благоприятных условий для работы ударных бригад и сохранение обычных темпов производства на заводе. Естественно, именно они становились козлами отпущения, если вдруг что-то шло не так, как надо. Влияние партии и НКВД неимоверно возросло. В. Кравченко, один из инженеров, ответственных за перевыполнение плана, писал: «Инженеры и администрация как класс с каждым днем все сильнее осуждались за якобы присущий им “консерватизм”, за “сдерживание” задающих темп… Наш авторитет стремительно падал. На первый план вышла политика под знаменем экономической продуктивности. Коммунисты и агенты НКВД имели решающее слово против инженеров и управляющих, даже в чисто технических вопросах»{441}.
Таким образом, неудивительно, что выявление «врагов» внутри партии вскоре было направлено на управляющих экономических предприятий, обвиняемых во «вредительстве», особенно тех, кто был в прошлом связан с Троцким. Шраммы, которых в 1920-е осуждал Гладков, снова подверглись нападкам и гонениям. Однако не только они стали мишенью. Партия преследовала любого, кто проявлял признаки «буржуазной» развращенности, не был активным, политические сознательным гражданином. Теперь осуждались не только «узколобые» и «прагматические» чиновники, «слепо и механически» подчинявшиеся приказам сверху, как выразился Сталин в 1938 году. Партийцев так же, как Анку, обвиняли в недостатке «бдительности».
Учитывая широкое понимание «врага», можно было предположить, что чистки охватят всю партию. Участились разоблачения. Любая ошибка могла трактоваться как злой умысел. После разоблачения следовало исключение из партии, а затем (во многих случаях), допросы в НКВД, заключение под стражу и, вероятнее всего, расстрел.
Реакция на террор со стороны преданных партийцев не была однородной. Евгения Гинзбург, кандидат исторических наук, писательница, жена председателя Казанского горсовета (Татарстан), не могла понять всеобщей истерии. Она пострадала из-за знакомства с другим историком, Н. Эльвовым[379], и была обвинена в допущении «троцкистских» ошибок в статье о революции 1905 года. Ее исключили из партии, а затем вызвали в НКВД к капитану Веверсу, который допрашивал ее уже как врага народа. Она вспоминала: «Шутит он, что ли? Неужели такое можно всерьез? Нет, не шутит. Распаляя себя все больше, он орет на всю комнату, осыпая меня ругательствами»{442}. По-другому отреагировал на террор драматург Александр Афиногенов. Как показал историк Йохен Хельбек, когда Афиногенова исключили из партии, он боролся с собой, чтобы понять это. Несмотря на сомнения, он воспринял исключение из партии как возможность задавить в себе отрицательные «буржуазные» качества личности и стать преданным партийцем. «Я убил себя внутри себя, а потом произошло чудо… Я осознал и вдруг разглядел начало чего-то нового, нового “себя”, далекого от прежних тревог, от прежнего тщеславия»{443}. Удивительно, но ему удалось избежать преследований НКВД и ареста, он был восстановлен в партии, убежденный в ее справедливости[380]. Возможно, Афиногенов и но был типичным партийцем, однако многие, как и он, считали, что чистки — важный инструмент, который улучшает партию, даже если в определенных обстоятельствах приходится совершать вынужденные «ошибки».
Террор имел особое значение и для низших слоев общества. В нем был определенный популистский элемент: руководство теперь стремилось усилить антагонизм против элиты. Впервые за много лет Сталин объявил, что партийные комитеты должны формироваться в результате выборов с участием нескольких кандидатов[381], а рядовым сотрудникам разрешалось критиковать своих начальников. Он, несомненно, надеялся на то, что критика «снизу» позволит выявить настоящее положение вещей в региональных партийных организациях, а также заменить непокорных чиновников преданными активистами. Возможно, он также понимал, что сумеет заручиться поддержкой простых людей, враждебно настроенных против привилегированных чиновников.
Сталин возвращался к политике конца 1920-х годов. Он вновь всколыхнул глубокую неприязнь, которую простые люди испытывали по отношению к местной элите. Как вспоминал Джон Скотт, «…на заводе царил хаос. Мастер мог утром прийти в цех и сказать своим рабочим: “Сегодня мы должны сделать то-то и то-то”. Рабочие лишь презрительно усмехались и говорили: “Давай-давай. Ты вредитель! Завтра придут тебя арестовывать. Все вы, инженеры и техники, вредители”»{444}.
Тем не менее руководство было настроено на то, чтобы не повторить ситуацию «Великого перелома». Оно пыталось держать под строгим контролем любую «самокритику», несмотря на то что это было трудно осуществимо на практике.
Весной 1937 года террор вступил в свою вторую фазу. Начались аресты партийных лидеров и их приближенных. Сталин, возможно, давно спланировал эти аресты, однако у НКВД всегда были основания для ареста (часто в результате доноса), например доказательства того, что «маленькие Сталины» не выполняли экономический план[382]. Весной 1937 года Сталин, возможно, будучи дезинформированным гестапо[383], поверил в то, что маршал Тухачевский и другие члены военного командования вступили против него в заговор с Германией. Поэтому, несмотря на угрозу войны, практически весь высший офицерский состав был арестован. Тем летом Сталин разослал своих ближайших московских соратников в регионы, чтобы руководить арестами и заменами большинства влиятельных областных партийных руководителей.
Тем не менее сами партийные руководители были втянуты в террор. Вынужденные разоблачать врагов (и отчаянно стремившиеся спасти самих себя), они подчеркивали, что угроза исходит от «классовых врагов» и от любого человека с «испорченным» прошлым, особенно бывших кулаков. Кроме того, Сталин согласился с требованиями областных руководителей провести массовые репрессии простых людей с «плохим» происхождением. Возможно, он опасался «пятой колонны» антисоветских кулаков, которые при вторжении нацистов могли встать на сторону врага[384]. Летом 1937 года началась третья фаза террора, фаза «массовых операций». Сталин и Политбюро в сотрудничестве с областными руководителями издавали тайные распоряжения об арестах и расстрелах на основании классовой, политической или этнической принадлежности человека. Среди многочисленных жертв было много бывших кулаков, священников, чиновников, служивших еще при царизме. Жертвами также становились бродяги и другие «подозрительные» личности. Гонению подвергались представители «ненадежных» этнических меньшинств, подозреваемые в заговоре с иностранными врагами: немцами, поляками и корейцами. Во время массовых операций было репрессировано и расстреляно большинство жертв этого периода: официальные цифры (наверняка заниженные[385]) говорят о 681 692 расстрелянных и 1 575 259 заключенных за 1937-1938 годы, в основном (хотя не всецело) за политические преступления[386].{445}
В результате наступил хаос и экономический кризис: большинство управляющих и чиновников были арестованы. Трудовая дисциплина потерпела крах, так как чиновники отказывались влиять на рабочих своим авторитетом, боясь, что их будут критиковать. Первая попытка приостановить идеологические чистки в партии была предпринята в январе 1938 года. Однако судебные процессы продолжались, в том числе над Бухариным и другими партийными лидерами (третий московский процесс). В 1938 году также устраивали массовые операции против кулаков и этнических меньшинств, и только к концу года Сталин действительно приостановил террор. Несмотря на это, репрессии продолжались, но уже в меньшем масштабе. Николай Ежов был обвинен в «превышении полномочий». Его арестовали и расстреляли за многие вменявшиеся ему преступления, в том числе за участие в «левой оппозиции». Ежов шел на смерть, убежденный в необходимости террора.
Реакция Эйзенштейна на террор была более неоднозначной и сложной, чем реакция ярого сторонника репрессий Ежова. Он затронул эту сложную и опасную тему в своем последнем фильме — двух сериях исторической драмы «Иван Грозный» (первая серия снята в 1944 году, вторая — в 1946-м)[387]. В 1930-е годы русскому царю XVI века Ивану IV была возвращена репутация властителя, победившего врагов России и объединившего страну. Создание Иваном Грозным опричного войска (опричники были личными охранниками государя и осуществляли террор против несговорчивых бояр) расценивалось как «прогрессивный» шаг в истории строительства Российского государства. Разумеется, интеллигенции и партийной элите были понятны сравнения между Иваном Грозным и Сталиным и между опричниной и террором.
Эйзенштейн стремился оправдать Грозного и Сталина. Однако при этом он хотел придать своему персонажу трагическую сложность. В первой серии Иван показан сомневающимся в необходимости насилия, направленного в том числе на членов его семьи, инициатором которого он сам является. Тем не менее Грозный вскоре преодолевает сомнения. Он легко убеждает себя в том, что его личные слабости должны быть принесены в жертву величию России. После этого складывается совсем другая ситуация. Грозный испытывает настоящие мучения, фильм изобилует экспрессионистскими образами, выявлением замкнутых пространств сознания, причин зловещих интриг и проявлений сильных эмоций. В планируемой третьей серии должна была быть сцена, в которой Грозный от угрызений совести бьется головой об пол перед фреской Страшного суда в то время, как его духовник и сторонники зачитывают список его жертв.
Друзья Эйзенштейна были поражены его безрассудной храбростью. Как он мог так рисковать? Неудивительно, что Сталин, восторгавшийся первой серией, был в ярости от второй и запланированной третьей. Он подверг фильм суровой критике за изображение опричников в духе «Ку-клукс-клана» и образ Ивана Грозного, напоминающий скорее мечущегося Гамлета. И все же Эйзенштейн был далек от того, чтобы недооценить вождя. После периода самокритики ему было разрешено продолжить съемку фильма, однако он умер, так и не закончив проект.{446}
Эйзенштейн не проник глубоко во внутренний мир вождя: Сталин не чувствовал вины за развернувшееся насилие. Однако во второй серии фильма «Иван Грозный» все же отражены некоторые стороны мира, созданного террором. Простые эмоции, рожденные местью и классовой борьбой и показанные в фильме «Октябрь», уступили место внутренней политике, при которой души людей выворачивали наизнанку в поисках глубоких сомнений или скрытой ереси.
Показательные процессы и чистки продолжались до самой смерти Сталина в 1953 году, однако он никогда больше не инициировал репрессии такого же масштаба. На протяжении 1930-х годов режим колебался между острым воинственным желанием преобразовать общество и стремлением сосуществовать с этим обществом как оно есть. Напряжение в обществе сохранялось. Идеологические кампании продолжались и после войны, однако террор 1930-х стал последней попыткой СССР принудительно достичь идеологического единства в партии и в обществе в целом. Террор также обозначил спад и исчезновение народной ненависти по отношению к номенклатуре, что почти не скрывалось в 1920-е годы и было более сдержанным в 1930-е. Законы о трудовой дисциплине 1938 и 1940 годов восстановили статус и власть управляющих и технических специалистов. Режим снова делал акцент скорее на всеобщих принципах этничности нации, чем на ее классовости. Система, получившая название «высокий сталинизм», характеризующаяся репрессиями, ксенофобией и строгой подчиненностью, была порождена насилием и смутой 1930-х годов и приобрела огромное влияние на международной арене.
Террор оставался самым страшным пятном советского коммунизма вплоть до его краха. Хрущев, признавший его несправедливость в закрытой речи 1956 года, серьезно пошатнул репутацию и легитимность советской модели социализма, но в то время последствия террора не так сильно повлияли на репутацию сталинского режима (как в СССР, так и за его пределами), как ожидалось. Те, кто враждебно относился к нему раньше (в основном левые сторонники Троцкого), осуждали и разоблачали кровопролитие. При этом у левоцентристских сил Запада были веские причины не придавать особого значения последствиям террора: в период политики умиротворения СССР оставался единственным союзником в борьбе против правых радикалов. Борьба с нацизмом давала советскому коммунизму второй шанс.