В августе 1793 года, в начале наиболее радикального периода Великой Французской революции, Жак-Луи Давид, известный художник, приверженец нового революционного режима, управлял декоративной частью одного из национальных политических празднеств. Праздник Единой и Неделимой Республики ознаменовывал первую годовщину свержения монархии. Давид воздвиг пять аллегорических композиций, сценическую фантасмагорию, изображающую различные стадии революции. Из пяти композиций четвертая является самой известной и самой величественной: огромное изваяние греческого героя Геракла на гипсовой горе в парижском Доме Инвалидов. В левой руке Геракл держал ликторские фасции — пучок прутьев, символизирующий власть и единство, в правой — палицу, которой он поразил Гидру, изображенную здесь существом с женской головой и змеиным хвостом. Эта композиция символизировала союз французского народа, борца за свободу, с радикальной якобинской партией «Горы» во главе с Максимилианом Робеспьером{11}.
Эсхил видел в Геракле защитника угнетенных, Ж.-Л. Давид так же представлял себе героя. Предлагая после праздничных торжеств воздвигнуть 14-метровую статую Геракла, Давид описывал его как символ «силы и простоты», воплощение «освободительной энергии» французского народа, которая разрушит «тиранию королей, объединившихся со священниками»{12}. Его лучшие качества, чтобы ни у кого не осталось сомнений в их символическом значении, должны были быть буквально врезанными в его тело: сила и отвага в руках, трудолюбие в кулаках, естественность и правда в груди. Он, таким образом, олицетворял особую часть французского народа — людей, которые добывали хлеб своими руками, санкюлотов — радикальных революционеров, бедных городских ремесленников «без штанов» (кюлотов), которые в поисках средств к существованию не боялись применять насилие. Редактор еженедельника «Революсьон де Пари» (Revolutions de Paris), безусловно, так же понимал символическую силу творения Ж.-Л. Давида: «Мы увидим сам народ, вставший во весь рост, одной рукой крепко держащий завоеванную им свободу, а другой — палицу, чтобы защищать завоеванное. Несомненно, из всех предложенных проектов мы предпочтем тот, который наилучшим образом передаст образ санкюлота, олицетворяющий весь народ»{13}. Однако Геракл воплощал не только силу народа, но и разум: об этом говорило слово «свет», начертанное на лбу статуи. Давид создал образ, в котором сочетались черты санкюлота и образованного человека эпохи Просвещения. Он также отражал новое понимание государственности{14}. Теперь было недостаточно свергнуть тиранов и лишить их власти, к чему стремились либералы. В государстве нового типа власть должна была принадлежать радикалам, энергичным, образованным, способным не только объединить простых людей в один народ, но и поднимать их на борьбу с врагами государства.
Именно в образе давидовского Геракла, в творческом интеллектуальном вдохновении, в этом квазиклассическом спартанском восприятии якобинцев нужно искать истоки современной политики коммунизма. Разумеется, коммунизм как идея имеет более раннее происхождение. Жители идеальной «Республики» Платона имели общую собственность; ранние христиане жили братскими общинами и делили блага на всех. Ранняя христианская традиция, а также традиция возделывания «общих земель» крестьянскими общинами стали основой «коммунистических» экспериментов и утопий Нового времени: «Утопии» XVI века английского мыслителя Томаса Мора и общины, организованной одним из руководителей движения диггеров («копателей») Джерардом Уинстенли недалеко от местечка Кобэм, в графстве Суррей во время гражданской войны в Англии 1649-1650 годов[19].
Однако все эти проекты были основаны на стремлении вернуться в аграрную «золотую эпоху» экономического равенства; будущие коммунисты объявят, что их цель — создание государств, основанных на принципах политического равноправия{15}. Политические амбиции можно увидеть именно у якобинцев. Они не занимались перераспределением собственности, не были противниками рынка, а наоборот, преследовали их. Якобинцы не являлись сторонниками классовой борьбы, однако они, как позже коммунисты, верили, что только единый союз граждан-собратьев, свободных от привилегий, иерархии и разделения, способен вырасти в сильную нацию, уважаемую и влиятельную во внешнем мире. В какой-то степени якобинство стало прелюдией к современной драме коммунизма. В горниле якобинства зародились элементы коммунистической политики и образа жизни в их самой чистой форме. Не случайно к тому же первый революционный коммунист-утопист современности, Франсуа Ноэль (Гракх) Бабёф, вышел из рядов якобинцев.
Политика якобинцев некоторое время имела успех. После многолетних поражений французы одержали несколько военных побед. Казалось, им удалось наконец преодолеть изнуряющее бессилие старого режима Бурбонов. И все же в новом политическом устройстве чувствовалось какое-то внутреннее напряжение, которое впоследствии испытают на себе коммунистические режимы. Революционная элита, стремившаяся построить сильное государство, часто оказывалась в отношениях скорее конфронтации, чем согласия с радикально настроенными массами. Между тем внутри движения якобинцев произошел раскол на тех, для кого первостепенное значение имела отвага Геракла, его эмоциональный протест, и на тех, кто придавал особое значение порядку, разуму и просвещению. В конце концов эти конфликты уничтожили якобинцев, как и сопутствовавшие им массовые беспорядки и насилие.
В 1789 году старый режим и социальный уклад, основанный на законодательно защищенной, десятилетиями укрепляемой иерархии, потерпели крах. Была уничтожена старая сословная система, а вместе с ней и представления о том, что принадлежность человека к сословию, его место в стратифицированном обществе еще до рождения предопределены Богом. Представители двух высших сословий — духовенства и дворянства — больше не имели привилегий над остальным обществом, «третьим сословием». Объявлялось равенство всех людей перед законом. Отныне народ был неделим: это были граждане единой сплоченной нации, а не представители отдельных сословий, объединений, гильдий. Отчасти требования равенства перед законом выросли из ненависти, с которой «третье сословие» относилось к высокомерию дворян. Простых людей также возмущало то, что они обязаны были платить налоги, от которых «вышестоящие» были освобождены. Однако выступления против сословной системы представляли собой также острую критику французского общества. Королевская власть и социальное неравенство, как многие утверждали, ослабили Францию и отдали ее, слабую и беззащитную, на растерзание врагам, особенно самому заклятому — Британии.{16} Деспотизм и феодализм не только привели к неравенству между людьми, но и породили рабское, нечеловеческое мировоззрение. Как писал в 1792 году аббат Шарль Шесно, французы были добродетельны от природы, но «деспотизм все отравил своим зловонным дыханием, этот монстр подавил самые искренние чувства в истоке»{17}. Не удивительно, что французы стали такими беспомощными.
Все революционеры сначала соглашались с тем, что они должны создать абсолютно новую культуру, их усилия были направлены на то, чтобы следы старого режима исчезли из повседневной жизни; ни к чему так не стремились идеалы, как к «новому человеку», свободному от влияния традиций прошлого. Как заявил один из революционеров: «Революции наполовину не бывает: она либо охватывает и меняет сразу все сферы, либо срывается. Все революции, память о которых хранит история, а также попытки революций в наше время потерпели крах потому, что революционеры лишь вписывали старые традиции в новые законы и во главе новой власти ставили старых руководителей»{18}.
В центре новой культуры теперь находилось политическое равенство и «разум», здравый смысл, порывающий с традицией. Различия в одежде считались старомодными, костюм стал намного проще. Сторонники революции украшали себя кокардами и красными, похожими на фригийские, колпаками, которые как символ носили освобожденные рабы. «Традиционное» заменялось «рациональным»: на смену семидневной неделе пришла декада, а новые названия десяти месяцев описывали новый, меняющийся на глазах мир. Весенние месяцы, например, получили названия жерминаль (от germination — «прорастание»), флореаль («изобилующий цветами») и прериаль («луг»). Новые праздники, такие как Праздник Единой и Неделимой Республики, организованный Давидом, сопровождались изобретением новых обрядов для новых граждан, заменяя старые христианские традиции.
Однако вскоре во взглядах революционеров на содержание новой культуры и политики возникли разногласия. В революционной идеологии можно выделить два направления. Одно, господствовавшее первые два года революции, было в своей основе либеральным и капиталистическим{19}. Привилегии старого режима, а также рыночные льготы, предоставляемые ремесленникам и крестьянам, были отменены в пользу права частной собственности и свободной торговли. Второе предлагало отчетливо коллективистскую идею общества, сторонники которой черпали вдохновение в классической строгости республиканизма. Именно такой взгляд на общество стал основой радикальной идеологии якобинцев.
Приблизиться к пониманию этой идеологии можно, взглянув на одну из работ Ж.-Л. Давида — пользовавшуюся небывалым успехом картину «Клятва Горациев», написанную в 1784 году. На полотне изображены трое братьев из римского рода Горациев, дающих клятву отцу перед битвой: если будет нужно, они умрут за родину; скорбящие женщины сидят вдали в тревоге и бессилии. Этот эпизод из рассказа римского историка Тита Ливия, описанный французским драматургом Пьером Корнелем, изображал победу патриотизма над личными и семейными привязанностями и интересами. Гораций и его двое братьев были выбраны для поединка с тремя воинами из соседнего города Альба Лонга. В поединке выживает только Гораций. Когда его сестра оплакивает убитого врага, с которым она была помолвлена, Гораций в гневе убивает ее. Сенат прощает Горацию это преступление. В драме восхвалялись лучшие качества мужчины-воина, и строгий неоклассический стиль Давида лишь усилил эту возвышенную похвалу. Он надеялся, что созданные им образы героизма и гражданского долга «принесут свет в души» и «вызовут к жизни восхищение, порыв посвятить свою жизнь родине и ее благополучию»{20}. Его надежды оправдались. Один немец, современник Давида, писал: «В гостях, в кафе, на улицах… везде говорят только о Давиде и “Клятве Горациев”. Ни государственные дела в Древнем Риме, ни выборы папы в Риме современном не вызывали большего смятения чувств»{21}.
«Клятва Горациев» стала художественным воплощением комплекса идей, к тому времени укоренившихся в обществе во многом благодаря мыслителю, влияние которого испытало на себе революционное поколение. Этим мыслителем был Жан-Жак Руссо. В основе философии Руссо лежит критика неравенства. Он осуждал старый патриархальный уклад и выросшее из него рабство, однако он также не одобрял либеральный путь, который, как считал Руссо, приводит к алчности, материализму, зависти, несчастью. Для Руссо идеальные модели общества — это или облегченная форма патернализма, или братская община, живущая по образцу самоотверженных героев прошлого, которых ярко изобразил Ж.-Л. Давид. Произошла демократизация героизма, ранее бывшего исключительно дворянского качества: республике требовались «герои из народа»{22}.
Руссо описал идеальное общество в труде «Общественный договор» (1762). Это общество сочетало достоинства родной для автора пуританской Женевы и Древней Спарты. Спарта привлекала Руссо: некоторое время она представляла собой город-государство, каждый гражданин которого ставил общие цели выше собственных эгоистичных желаний и проживал строгую жизнь, героически стремясь к подвигам. В утопическом обществе Руссо народ как одно целое собирался на форумах; отвергая индивидуализм, люди действовали в соответствии с «Единой Волей», которая объявляла неравенство и привилегии вне закона{23}. Это было общество, в котором каждый гражданин нес военную службу — идеал Руссо в основе своей представлял собой квазимилитаристский порядок, но не потому, что его интересовали завоевательные походы. Руссо видел в армии идеальное слияние общественной службы и самопожертвования{24}.
Однако цели Руссо не ограничивались модернизацией политического устройства. Он стремился к преобразованию всех сфер человеческих отношений: общественной, личной, культурной. Уклад традиционной патриархальной семьи должен был уступить место патернализму в облегченной форме. В самом популярном романе Руссо «Юлия, или Новая Элоиза» рассказывается история молодой знатной девушки, которая влюбляется в своего учителя, разночинца Сен-Пре, к ужасу ее сурового отца, не признающего неродовитых людей. Вместо того чтобы разорвать тесные семейные связи и отдаться юношеской пылкой страсти, Юлия создает новую добродетельную семью. Она выходит замуж за Вольмара, воплощение мудрости и отцовства, и они живут невинным дружеским союзом в образцовом поместье с Сен-Пре и почтительными слугами. Вольмар показан моральным авторитетом, нравственным наставником, который указывает своим «чадам», жене и слугам, как поступать правильно{25}.
Взгляды Руссо на государство имеют сходство с более поздними марксистскими идеалами. Однако есть одна существенная Розница. Руссо в отличие от большинства коммунистов не признавал модернизацию, комплексный подход к общественному устройству, промышленность. Добродетель и нравственность, верил он, могут процветать только в небольших аграрных общинах.
Все же французские революционеры считали, что идеал Руссо — Спарта — может во многом послужить образцом и для современного большого государства, например для Франции. Опыт Спарты демонстрировал возможности преобразования государственного единства и силы. Гийом-Жозеф Сеж, восторженный последователь Руссо, писал в 1770 году: «Государственное устройство Спарты кажется мне шедевром человеческого духа… Современные политические институты неизбежно плохи по одной причине: они основываются на принципах, полностью противоположных принципам Ликурга, законодателя Древней Спарты; они представляют собой совокупность противоречащих друг другу интересов и отношений. Эти принципы необходимо полностью искоренить, чтобы возродить простоту, которая обеспечивает силу и длительное существование общественному организму»{26}.
Культ Спарты, созданный Руссо, и классический героизм стали близки многим в период революции, но особенно популярны эти идеи были среди тех радикалов, которые особенно чувствительно относились к тяжелому положению бедных. Не будучи врагом собственности, Руссо в отличие от большинства его современников-философов отстаивал мысль о том, что добродетель, «возвышенная наука простых душ», известна скорее бедным, чем богатым{27}. Одним из таких радикалов был молодой адвокат из Арраса Максимилиан Робеспьер, самый резкий критик либерального подхода. В «Посвящении памяти Руссо», написанном в 1788-1789 годах, он заявил: «Священный человек, ты научил меня, как себя познать. Мне, юноше, ты показал, как нужно ценить величие моей природы и как размышлять о высоких принципах социального устройства»{28}. Именно Робеспьер и якобинцы трансформировали романтические идеи Руссо о нравственном возрождении и небольших общинах в политический проект преобразования государства.
Робеспьер был избран в Генеральные штаты в 1789 году, а вскоре стал членом революционного Якобинского клуба. С самого начала он примкнул к радикальному крылу якобинцев — партии «Гора» (монтаньяры), члены которой относились к дворянству с большим недоверием, а к бедным с большим сочувствием, чем умеренное большинство. С усилением внутреннего сопротивления революции в 1790-е годы радикализм Робеспьера, как и многих других якобинцев, обострился. Боясь заговоров и нападений со стороны роялистов (своих дворян и иностранных врагов), Робеспьер и якобинцы стали одержимо искать «врагов» среди дворян и буржуазии. Не доверяя старой дворянской гвардии, республика на время призвала встать на службу бок о бок с регулярными войсками добровольцев из третьего сословия, следуя классическому образцу гражданской армии. Однако теперь революционеры вынуждены были подумать о широких массах, включая санкюлотов. Как объяснял Робеспьер: «Опасность исходит от буржуазии. Чтобы справиться с ней, нужно объединить народ»{29}. Таким образом, необходимость союза с нищими была продиктована военными причинами. В июне 1793 года восстание против умеренных жирондистов, организованное парижанами-санкюлотами, помогло получить власть радикальной партии «Гора» во главе с Робеспьером.
В октябре 1793 года в Париже шла новая пьеса «Последний суд королей» Сильвена Марешаля, якобинца-радикала, интеллектуала, сторонника протокоммуниста Франсуа Ноэля Бабёфа[20]. Рассчитанная на широкую публику, пьеса представляла собой представление с участием зрителей, полное громких (если не сказать — кричащих) политических воззваний. Действие происходит на необитаемом острове с извергающимся вулканом. Действующие лица — папа римский, монархи Европы и некоторые аллегорические персонажи: группа первобытных людей Руссо, символизирующих гармонию человечества до наступления эпохи зла; старый француз-изгнанник, представляющий раскольников, бунтарей из прошлого; санкюлоты из всех европейских стран, люди будущего. Санкюлоты громко оглашают список преступлений, совершенных монархами, монархи же в это время, обуреваемые алчностью, делят хлеб. Старый изгнанник, санкюлоты и «примитивные» первобытные люди демонстрируют, как новый народ способен сплотиться в труде, жить по-простому. В конце пьесы публику громогласно призывают навсегда отречься от монархии{30}.
В этой пьесе в достаточно грубой форме было представлено мировоззрение якобинцев. Санкюлоты — носители морали; враги в основном монархи (не все богатые люди). Несмотря на это, пьеса «Последний суд королей» резко отличалась от других произведений того периода, которые представляли сдержанный классический стиль, предпочитаемый якобинцами. Это был бурлеск, кричащая пантомима. Хотя ее автор и не был санкюлотом, он приблизился к их культурному миру гораздо больше, чем Давид и его величественные соратники с их неоклассическими празднествами и спектаклями. Казалось, Робеспьеру удалось кое-как объединить якобинцев и санкюлотов, но это был очень хрупкий союз.
Санкюлоты не являлись «рабочим классом» в марксистском понимании. Хотя многие из них имели работу, а некоторые потеряли ее, они все же представляли собой смешанную группу, куда в том числе входили городские низы. Политика санкюлотов отличалась радикализмом и коллективизмом, они признавали права только за «народом», причем богатые «народом» не считались. Главные требования местных советов касались материальных вопросов, особенно государственного регулирования экономики. Они настаивали на усилении контроля над ценами, чтобы все, даже самые бедные, могли купить еду и выжить. Они не стремились уничтожить собственность, они стремились ее распространить. Санкюлоты, таким образом, представляли общество уравнительной системой. Можно сказать, они были сторонниками «классовой борьбы» задолго до возникновения этого понятия. В их глазах богачи и спекулянты были такими же, как дворяне, «вампирами», сосущими кровь родины.
Санкюлоты не создали последовательной политической философии, за них это сделал их рассудительный сторонник Франсуа Ноэль Бабёф. Бабёф был февдистом — специалистом по сеньориальному праву. Он работал в архиве и обеспечивал увеличение дохода аристократов тем, что доказывал их древние права. Он был целеустремленным карьеристом и не гнушался бюрократии и эксплуатации крестьян. Однако Бабёф разочаровался в своих взглядах еще до революции 1789 года. Он был глубоко тронут бедственным положением крестьян, которые страдали не только от феодальных повинностей, но и от невозможности конкурировать с зажиточными крестьянами, успевшими нажиться на развивающемся капитализме. Он объяснял позже: «Я был февдистом при старом режиме, поэтому стал едва ли не самым грозным карателем феодализма при новом. В пыли сеньориальных архивов я раскрыл ужасные тайны узурпирования власти аристократической кастой»{31}. Бабёф прочитал все из доступной ему новой литературы Просвещения, но в поисках идеалов оглядывался в античное прошлое, взяв себе имя Гракх в честь братьев Гракхов, римских трибунов, добившихся перераспределения земельной собственности в пользу бедных.
Возможно, революция разрушила карьеру Бабёфа, однако она Дала ему возможность воплотить в жизнь его идеалы. Он содействовал крестьянским выступлениям против налогов, а с 1791 года стал преданным сторонником «аграрного закона» — перераспределения земельной собственности, которое Гракхи провели в Древнем Риме. Бабёф присоединился к якобинцам и стал секретарем продовольственной администрации Парижской коммуны[21]. Его обязанностью было пополнение продовольственных запасов для парижан, он также призывал якобинцев к контролю цен и наказанию спекулянтов. Бабёф смотрел на свою работу сквозь призму иллюзий. Он с большим энтузиазмом писал жене следующее: «Это возбуждает меня до безумия. Санкюлоты хотят быть счастливыми, и я думаю, что через год мы обеспечим всеобщее счастье на земле, если предпримем правильные меры и будем действовать с необходимой рассудительностью»{32}.
Несмотря на то что Бабёф сотрудничал с якобинцами, его взгляды были ближе мечтам санкюлотов об уравнивающем всех рае. Его утопией являлось общество, где каждый окажется сыт, где безнравственные богачи будут жить под строгим контролем народа.
Тот факт, что якобинцы привлекали к работе таких людей, как Бабёф, показывает, насколько радикальной была политика парижан. Радикализм особенно отразился на армии. Власть стала демократичнее, и жесткую дисциплину прошлого заменили судом пэров; в то же время офицерские чины раздавались не в соответствии с профессиональным опытом, а в зависимости от идеологической приверженности. Генерал Шарль Дюмурье считал это лучшим способом мотивации: «такая духовная нация, как наша, не должна и не может сводиться к бездушным людям-автоматам, как раз когда свобода полностью вступила в свои права»{33}. Военное министерство под контролем радикала Жана Баптиста Бушота распространяло газету «Папаша Дюшен» (Le père Duchesne). Этот якобинский листок, издаваемый журналистом Жаком Эбером, служил голосом грубых, жестоких санкюлотов. Сотни тысяч солдат читали его или слушали, когда кто-то читал вслух.
Конфликт между якобинцами и санкюлотами казался неизбежным. Сторонники Робеспьера представляли себе Францию, развивающуюся по образцу классического древнего города-государства, населенного благородными самоотверженными гражданами, санкюлоты же мечтали о стране, где царствует пошлое веселье и жестокое классовое возмездие. Санкюлоты были нужны якобинцам, чтобы сражаться на их стороне, поэтому компромисс оказался необходим. Некоторые требования санкюлотов были удовлетворены: установлен контроль цен и введена смертная казнь за укрывательство зерна. Тем временем «революционные армии» санкюлотов отправились в сельскую местность, чтобы производить конфискацию продовольствия у непокорных крестьян и таким образом поддерживать города. Новое народное ополчение — всеобщая воинская мобилизация, охватывающая все население мужского пола независимо от социального происхождения, — также отвечало стремлению санкюлотов к равенству.
Однако, соглашаясь на уступки, якобинцы вовсе не желали, чтобы ими управляла неотесанная толпа. Их цель заключалась в мобилизации народных масс, в направлении их энергии в нужное русло на фоне растущей централизации государства. Таким было и назначение Праздника Единой и Неделимой Республики, отмечавшегося в августе 1793 года, в ходе которого главным аллегорическим символом стала статуя Геракла. Во время празднования пики санкюлотов были собраны со всех окрестностей и связаны в гигантские фасции. Простые люди являлись лишь марионетками в этой политической игре, государство намеревалось сплотить их и приучить к своему строгому порядку. С этой целью якобинцы ограничили полномочия революционных армий и секций санкюлотов.
Якобинцы стремились к ослаблению власти санкюлотов еще и потому, что они были убеждены: победить европейских врагов можно только с помощью опытной армии. Лазар Николя Карно, бывший инженер, провел реорганизацию армии, сделав ее более профессиональной. Он сохранил офицеров-дворян, которые имели ценный опыт, и возродил некоторые правила старорежимной воинской дисциплины. Теперь, чтобы стать офицером, было недостаточно принадлежать к ярым республиканцам: требовалось обладать грамотностью и знаниями военного мастерства.
Такой технократический подход применялся и в экономике. Соратник Карно, Клод Антуан Приер из Кот-д'Ор был поставлен во главе парижской Мануфактуры — огромного (на то время) массива оружейных мастерских, построенных государством за предельно короткие сроки. К весне 1794 года в мастерских было занято 5 тысяч рабочих (по 200-300 человек в каждой). Рабочие жили в зданиях старых монастырей или в домах изгнанных дворян. Эти люди обеспечивали производство большей части снаряжения и боеприпасов Франции. Ими руководили Приер и небольшая группа инженеров и техников, которых называли техноякобинцами{34}.
Несмотря на сомнения, якобинцы все еще пытались соединить технократический подход с народным воодушевлением, и существует доказательство тому, что эти попытки были удачными. Солдаты осознавали, что они служат в самой демократичной армии Европы. В одной из песен того периода были такие слова:
Нет больше равнодушия со злом!
Мы с добрым сердцем счастье создаем.
Нет радости для нас
Без братства в этот час.
Мы есть привыкли за одним столом!{35}
Войско якобинцев добилось успехов, по крайней мере на время. Победа французов над прусской армией в сражении при Вальми в сентябре 1792 года продемонстрировала мощь гражданских армий и недостатки старого аристократического способа ведения войны. Известны слова Гете, сказанные на поле сражения в Вальми: «С этого места и с этого дня начинается новая эпоха всемирной истории, и все вы можете сказать, что присутствовали при ее рождении»{36}. К концу 1793 года реформы якобинцев привели к еще большему усилению армии и к новым победам. Режим располагал армией в один миллион солдат, обеспечивал ее продовольствием и оружием, вдохновляя принципами равенства. Пьер Коэн, служивший во французской армии «Север», писал своей семье письма, проникнутые мессианским якобинским духом и вдохновленные идеей революционного интернационализма: «Война, которую мы ведем, — это не война между двумя королями или между двумя нациями. Это война свободы против деспотизма. Нет сомнения в том, что победа будет на нашей стороне. Справедливая и свободная нация непобедима»{37}.
К маю 1794 года французы уже не вели оборонительные войны, а несли революцию соседним народам. Европу охватил новый вид идеологической борьбы — ранняя и более жестокая версия холодной войны.
Успех за пределами страны, однако, не сопровождался стабильностью дома. В самой Франции якобинцам оказалось гораздо труднее объединить революционный дух с жесткой дисциплиной. Революционные армии, созданные для сбора налогов и подавления сопротивления революции в провинции, сами превратились в источник беспорядков{38}. Сотрудничая с радикалами из Национального Конвента, они часто применяли насилие против богатых и крестьян, неся хаос и разрушение в провинции. Повсюду арестовывали состоятельных людей, их имущество подлежало конфискации, а замки и особняки — разрушению. Такие меры сильно подрывали местную экономику.
Робеспьер и якобинцы, взволнованные тем, что ультрарадикалы отпугивают и отчуждают огромные слои населения, особенно в сельской местности, вскоре приняли решение навести порядок и несколько обуздать санкюлотов. В декабре 1793 года правящий Конвент упразднил революционные армии и установил более централизованный контроль над регионами. Однако Робеспьер опасался, что в лице ультралевых революция лишится Движущей силы. Он с недоверием относился к технократу Карно и его союзнику Дантону, считая их ненастоящими революционерами, планирующими вернуть старый режим в новой форме.
В марте 1794 года мечущийся между желанием сохранить Движущую силу революции и одновременно спасти ее от радикалов и классового разделения Робеспьер выступил и против левых, и против правых. Ультрарадикал Эбер и менее радикальный Дантон были арестованы и преданы гильотине. Объявив вне закона ультрарадикалов и умеренных революционеров, Робеспьер остался практически без поддержки. Его усилия по продолжению революции без поддержки масс сопровождались методами, отголоски которых наблюдались в более поздних коммунистических режимах: преследованием тех, кого подозревали в контрреволюционной пропаганде. На языке якобинцев эти методы назывались террором и торжеством добродетели. Робеспьер провозгласил в своей известной речи: «Если движущей силой народного правительства в период мира должна быть добродетель, то движущей силой народного правительства в революционный период должны быть одновременно добродетель и террор — добродетель, без которой террор пагубен, террор, без которого добродетель бессильна. Террор — это не что иное, как быстрая, строгая, непреклонная справедливость, она, следовательно, является эманацией добродетели; он не столько частный принцип, как следствие общего принципа демократии, используемого при наиболее неотложных нуждах отечества»{39}.
Робеспьер энергично принялся за повсеместное установление власти добродетели. Он учредил Комитет общественного просвещения, под контролем которого находилась пропаганда и нравственное образование населения. Как сказал Клод Пайан, брат председателя Комитета Жозефа Пайана, до этого в стране появилось централизованное «физическое, материальное правление»; теперь задача состояла в том, чтобы появилось централизованное «нравственное правление»{40}. Комитет распространял революционные песни и занимался организацией политических праздников. Он также осуществил один из самых претенциозных проектов Робеспьера — провозглашение новой нехристианской государственной религии, поклонения Верховному Существу.
Робеспьер много времени уделял проверке идеологической верности чиновников. По служебной лестнице продвигались те, кто имел «патриотическую добродетель»; «враги» (это понятие определялось весьма расплывчато) лишались должностей и подвергались аресту, 10 июня вступил в силу жестокий закон (22 прериаля)» с которого начался Великий Террор. Репрессии были направлены не только против настоящих заговорщиков, но и против любого человека с «контрреволюционными» настроениями. Закон вводил новую категорию преступника, которой суждено было возродиться через много лет: «враг народа». Любой, кто мог угрожать революции (например, заговором с иностранцами, безнравственным поведением), подвергался аресту. Закон поощрял применение политических репрессий. С марта 1794 года (начало террора) по 10 июня по приговору Революционного трибунала казнили 1251 человека. За более короткий период с 10 июня по 27 июля 1376 человек были преданы смерти{41}.
Показательная «чистка» была для Робеспьера неотъемлемой частью управления страной. Однако другие якобинцы считали ее чертой военного времени, излишней теперь, когда французские войска одержали победу. Их также беспокоил произвол Робеспьера в вопросе определения границы между добродетелью и пороком. Члены Конвента справедливо опасались за свою жизнь, боясь стать следующими жертвами, и начали планировать смещение Робеспьера. Когда его арестовали по распоряжению Конвента 9 термидора (27 июля), его мало кто поддержал. Отказавшись от «левых» санкюлотов, Робеспьер остался уязвимым перед «умеренными» членами Национального Конвента. Казнь Робеспьера ознаменовала конец радикальной фазы Французской революции. Последующий Термидорианский режим прекратил аресты по доносам и реабилитировал осужденных дворян и контрреволюционеров.
Человеку, видевшему или представлявшему тщательно продуманные и подготовленные Давидом политические празднества, простительно предположение о том, что Давид пропагандировал возвращение старого, консервативного режима, ищущего идеалы в прошлом. Классический стиль, статика, аллегорические сцены говорят о приверженности к порядку и стабильности. Но события, Которые отмечались торжествами Давида, были революционными: они подразумевали героизм, социальный конфликт, неприятие традиции. Контраст между образами Давида и реальностью революции показал, насколько не готовы были якобинцы к той политике, которую они претворяли в жизнь{42}. Сначала они пытались перенести единство и архаичную простоту Древней Спарты во Францию XVIII века: Давид даже разработал проекты костюмов в псевдоклассическом стиле для новой революционной нации{43}. Но вместо этого якобинцы втянули нацию в войну и классовый конфликт, и, чтобы воевать с успехом, они стремились построить современное государство с армией и оборонной промышленностью. В попытках примирить идеалы классического республиканизма с современными военными нуждами они объединили многие элементы, которые впоследствии составят сплав коммунистических идей.
Некоторое время противоречия в стане якобинцев выглядели даже преимуществом. Они использовали язык классической добродетели и морали, чтобы склонить санкюлотов на свою сторону, и в то же время применяли эффективные способы обеспечения армии и промышленности техникой. Комбинация централизованной власти и в то же время участие масс в управлении страной как стратегия построения сильного государства также имела для якобинцев преимущества. Именно при якобинцах начался военный подъем революционной Франции после продолжительного упадка. Якобинцы показали, насколько эффективной может быть идея равенства в создании новой нации, готовой к сопротивлению с оружием в руках.
Однако в конечном итоге якобинцы не смогли справиться с этими конфликтующими силами. Им не удалось примирить ни требования санкюлотов с интересами имущих классов, ни правило добродетели (или идеологической верности) с силой образованных и ученых людей. Столкнувшись с этими трудностями, якобинцы распались на два лагеря. Партия продолжала разваливаться до тех пор, пока Робеспьер не остался с жалкой кучкой верных ему людей. И тогда он решил насаждать «добродетель» с помощью террора.
Из дальнейшего повествования будет видно, что коммунисты столкнулись с похожими противоречиями: они часто старались дочитывать, а иногда и использовать эгалитаризм народных масс, их ярость по отношению к высшим классам, неприязнь горожан по отношению к крестьянам; в то же время они стремились к единству и стабильности. Они строили эффективную, современную, технологически оснащенную экономику и при этом были уверены, что лучший способ мобилизовать массы — это эмоциональное вдохновение и подъем. Иногда, как Робеспьер, они разрешали эти противоречия насаждением строгой дисциплины или идеи правящей добродетели, сопровождающейся пропагандой и применением насилия против несогласных. Однако коммунисты, не сомневаясь, стремились разрушить право частной собственности и тем самым некоторое время обеспечивали поддержку бедного населения. Они многому научились из истории революционных движений, в частности у Французской революции. Якобинцам не на что было оглядываться в истории, кроме неоднозначного опыта классической древности.
Робеспьер оставался забытым, с презрением отвергнутым как левыми, так и правыми. Только в 1830-е годы, когда снова стали популярными социалистические идеи, началась его реабилитация. Идеи и силы, которым дали свободу и развитие Робеспьер и якобинцы, оказали сильнейшее влияние на коммунистов будущего. Следующие пятьдесят лет пример Французской революции, ее неудач будет сильно влиять на левых. События 1793-1794 годов серьезно тронут воображение одного молодого радикала, уроженца Рейнской Пруссии, которая незадолго до его рождения еще была оккупирована Францией. Карл Маркс, признавая серьезные ошибки якобинцев, все же считал их эпоху «маяком для всех революционных эпох», путеводной звездой, освещающей дорогу в будущее{44}. Маркс, как и многие другие социалисты ХIХ века, строил теорию революции, учитывая уроки якобинцев и их кровавой истории.