11 октября 1986 года генеральный секретарь ЦК КПСС Михаил Горбачев во второй раз встретился с президентом Рейганом в правительственном доме съездов в Рейкьявике. Рейган вел себя довольно сдержанно по сравнению с многословным Горбачевым, и все же у них было много общего. Обоих лидеров объединяло лицедейство: Рейган играл в малобюджетных голливудских фильмах, а Горбачев когда-то хотел стать актером, и некоторые из его коллег отмечали его театральные способности{1173}. Также они были идеалистами и верили каждый в свою систему: Рейган — христианин и воинствующий либеральный капиталист, Горбачев — атеист и убежденный коммунист. Как ни парадоксально, несмотря на острые идеологические расхождения, между этими двумя актерами международной сцены было сходство. Рейган даже убедил себя в том, что Горбачев, возможно, верующий — он говорил своему советнику Майклу Диверу: «Не знаю, Майк, я действительно думаю, что он верит в высшую силу»{1174}.
Поначалу сила их личных идеологических убеждений затрудняла достижение соглашения. Например, утром второго дня встречи разразился скандал, так как Рейган обвинял коммунистов в стремлении к мировому господству, а Горбачев яростно защищал советские достижения в области прав человека{1175}. К полудню, однако, обстановка разрядилась. Горбачев предложил резкое сокращение ядерного вооружения, и после некоторых прений относительно того, что именно он имел в виду, Рейган сделал исключительное заявление: «Я не возражаю против того, чтобы устранить все ядерное оружие». На это Горбачев ответил следующим образом: «Мы можем это сделать. Мы можем устранить его»{1176}. Затем они договорились доверить составление предварительного плана договора своим посредникам. К обоюдному разочарованию, соглашение буквально выскользнуло у них из рук, так как русские возражали против разработки американцами современной противоракетной системы «Star Wars» («Звездные Войны»). Но соглашение, шокировавшее многих советников Рейгана, показало, как сильно изменилась обстановка с 1970-х годов. Общая атмосфера этих дебатов сильно отличалась от сдержанных переговоров Никсона и Брежнева. Оба лидера серьезно относились к идеям и знали толк в идеологической борьбе. Но они также пришли к соглашению по фундаментальному вопросу: они должны были отказаться от старой «реальной политики», которая привела к массовому производству ядерного оружия и поставила под угрозу будущее всего человечества.
Когда два с половиной года спустя, 15 мая 1989 года, Горбачев отправился в Пекин на встречу с китайским лидером Дэн Сяопином, атмосфера оказалась совсем другой. Это был первый советский визит со времени советско-китайского раскола. Однако, если Дэн, в отличие Рейгана в Рейкьявике, подписал договор с Горбачевым[799], мысли и желания сторон не совпадали. Атмосфера была напряженной. На площади Тяньаньмэнь студенты устроили демонстрацию за демократию и надеялись на поддержку Горбачева. Кроме того, технократ Дэн был коммунистом совсем иного склада. Встреча прошла довольно дружественно, но настоящие договоренности достигнуты не были. Горбачев писал в своих мемуарах: «Я думаю, что ключ к его [Дэна] огромному влиянию… в его колоссальном опыте и здоровом прагматизме»{1177}.
Две принципиально разные встречи показали, как сильно три блока — советский, китайский и американский — изменились со времени последнего шквала переговоров в 1971-1972 годах
Тогда, как и в 1989-м, у Америки и Советов было много общего: Никсон и Брежнев были сверхпрагматичны; Мао, престарелого утописта, бедствия Культурной революции вынудили отступить. К середине 1980-х годов новые лидеры трех блоков отреклись от своих предшественников. Реакция против циничной «реальной политики» в США и СССР привела к власти двух идеалистов — Рейгана и Горбачева, в Китае, наоборот, реализм Дэна представлял собой полную противоположность разрушительному утопизму Мао. Если Китай терял свой революционный напор, Соединенные Штаты и Советский Союз вновь его обретали.
Рейган и Горбачев осуществили две революции, которым суждено было изменить мир в конце 1980-х годов: либерализацию капитализма и реформирование коммунизма. Хотя вторая способствовала окончательному краху коммунизма, попав в самое советское «сердце», именно первая окончательно привела капитализм к мировому превосходству. Обе революционные трансформации идей тем не менее многое взяли друг от друга. «Ястребы» холодной войны заимствовали кое-что из стратегии (и даже языка) марксистов-лениницев, в то время как на Горбачева все больше влияния оказывали либеральные идеи.
Президентство Рейгана ознаменовало начало обновленного западного либерального идеологического влияния. В 1980-х годах казалось, что западная идеология придет к мировому господству, охватив также и Китай. И все же либеральная сила, пошатнувшая кремлевскую твердыню, в итоге не смогла пробить брешь Пекинского Чжуннаньхая, резиденции китайской элиты. Китайские лидеры-прагматики не были склонны к революционному диалогу, ни в маоистском ключе, ни в либеральном. К тому Же у Китая имелась другая модель развития, к которой можно было прибегнуть, — авторитарный капитализм так называемых азиатских тигров. Со времени смерти Сталина идеологические «тектонические плиты» постепенно сдвигались. Пропасть между западным и советским блоком постепенно сужалась, и по мере того, как это происходило, оба они отдалялись от Китая.
Хотя Горбачев и Дэн подписали советско-китайское соглашение, в действительности 1989 год обозначил разъединение, а не сближение двух миров[800].
В конце 1970-х годов в Китае появился новый жанр — репортаж. Эта литературная форма журналистики часто была весьма критична по отношению к Коммунистической партии и культурной революции. Один из наиболее спорных образцов репортажа, «Люди или монстры?», написанный в 1979 года, представлял собой яростный сардонический отчет о печально известном деле о коррупции в уезде Бин, провинции Хэйлунцзян. Антигероиней была бесстыдно циничная Ван Шоусинь. Эта в своем роде коммунистическая Бекки Шарп начинала свой путь скромным кассиром в местной угольной компании. Когда началась Культурная революция, она неожиданно «выявила ее политические стремления, которые много лет оставались скрытыми». Решив использовать стихийные изменения в своих интересах, она объединилась с «бывшим бандитом» Чжан Фэном и создала новый отряд хунвейбинов «Боевая Сила — Удар по Черному Гнезду». Затем она начала собственную культурную революцию против своего главного соперника, проектировщика и бухгалтера Лю Чанчуня, члена правящего «Корпуса красных повстанцев». Ей удалось заручиться поддержкой высокого чиновника, который одобрил «дебаты» между ними. Она обвинила Лю в потакании «власть имущим» и в упоре на производство, а не на революцию. Власти приняли ее сторону, и Лю был публично унижен, а затем арестован. Теперь для Ван был открыт путь к посту менеджера и партийного секретаря организации. Она начала свое коррумпированное правление, контролируя местные запасы угля и прокладывая себе путь к богатству и власти взятками и угрозами. Всегда оставаясь прозорливой, она сумела пережить смерть Мао, но в конце концов пала жертвой партии, которая приняла решение подвергнуть критике Культурную революцию в конце 1970-х годов{1178}.
Культурная революция, бесспорно, вызвала множество страданий, как физических, так и эмоциональных. Одной из самых длительных форм страдания стало крушение иллюзий. Режим использовал идеалы добродетели и самопожертвования, чтобы воодушевить население, и многие принимали их на веру. Когда люди поняли, что их идеализм использовали в своих интересах такие циники, как Ван Шоусинь, они ожесточились. К началу 1970-х радикальный марксизм-ленинизм был серьезно дискредитирован. Китайские коммунисты никогда больше не вернулись бы к маоистской классовой борьбе. Фактически концу Культурной революции суждено было ознаменовать начало долгого извилистого пути от коммунизма к капитализму.
Сталинский террор 1936-1939 годов принес сходное крушение иллюзий. Однако война против нацистов восстановила raison d'etre коммунистического режима. Сталин сумел вновь подвигнуть народ на жертву в интересах выживания нации, и с тех пор советский коммунизм был неотъемлемо связан с победой. Подобное восстановление оказалось бы невозможно в Китае начала 1970-х годов. Одной из возможностей являлось возвращение к упорядоченному модернистскому марксизму 1950-х. Однако с тех пор многое изменилось: советская модель выглядела изношенной, в то время как Китай был поглощен междоусобными конфликтами, его соседи-соперники использовали это в своих интересах. Тайвань и Южная Корея, «азиатские тигры», со своей Уникальной смесью авторитаризма, капитализма и экспортно-ориентированного роста, действительно достигли «большого скачка» и теперь были далеко впереди своего застойного соседа. Коммунисты, особенно пострадавшие от Культурной революции, стали ставить под вопрос советскую модель в целом.
Первые признаки перемен можно было заметить уже в последние годы Мао. Официально Культурная революция продолжалась до самой его смерти, и ее принципы твердо защищали четверо ее главных сторонников, включая супругу Мао, Цзян Цин. Однако к 1969 году армия под руководством Линь Бяо положила конец ультрареволюционной фазе Культурной революции, а после падения самого Линь Бяо в 1971 году[801] политика вступила в период тревожного спокойствия. Соглашение с Соединенными Штатами в 1971 году[802] показало, что Мао пересматривал свою стратегию, и реабилитация прагматика Дэн Сяопина и назначение его на пост вице-премьера подтвердили перемены.
Немногое могло случиться, пока Мао был жив, и действительно, к концу 1975 года радикалы стали успешно нападать на Дэна как на «ревизиониста» и «пособника капиталистов». Больной Мао выбрал своим преемником бесцветного Хуа Гофэна, лидера так называемой фракции «все, что угодно», главным принципом которой было «все, что бы ни сказал Мао, верно». Хуа все еще придерживался экономической политики 1950_х и 1960-х, однако негативная реакция на Культурную революцию стала слишком сильна{1179}. Он арестовал Цзян Цин и других членов печально известной «Банды четырех» и в 1977 году позволил Дэну вернуться на пост вице-премьера. Народное давление помогло Дэну реабилитировать жертв чисток, а затем он победил Хуа и его сторонников в конце 1978 года[803].
Дэн в 1978 году был в том же положении, что Хрущев в 1956-м. Он нуждался в критике прошлого, чтобы оправдать политические перемены, но знал, что если она зайдет слишком далеко, то может разрушить сам режим. Во время борьбы за власть наверху студенты разместили несколько так называемых дацзыбао («газета, написанная большими иероглифами») на стене к западу от площади Тяньаньмэнь, нападая на «все-что-угодников» и «Банду четырех». Дэн был очень рад этой народной поддержке со «Стены Демократии» — многие дацзыбао весьма ему льстили, — но предостерегал студентов от нападок на самого Мао. Но в 1979 году, когда критика стала более радикальной, он приказал принять жесткие меры. Дэн установил четкие границы перемен и ясно дал понять, что он не был либералом в политике.
Начатое Дэном соединение рыночных реформ с жестким политическим контролем, по существу, длится по сей день. «Четыре модернизации», как был назван этот проект, были продолжением идей ленинского НЭПа 1920-х. Они резко отличались от романтической коммунистической традиции реформ, начатой Хрущевым и при Горбачеве достигшей кульминации. У китайского руководства были перед глазами как успехи «азиатских тигров», так и уроки Культурной революции. Они пришли к выводу, что Мао, нападая на бюрократию и подстегивая массовую демократию «в низах», ускорил наступление гражданской войны и краха. Дэн был полон решимости не повторить его ошибку. Он настаивал на том, чтобы держать промышленных и партийных чиновников на своей стороне, склоняя их к сотрудничеству путем убеждения, а не прямой конфронтации.
Главной задачей программы Дэна было развитие экономики двойной направленности. Тяжелая промышленность оставалась бы под государственным контролем, партия не пыталась разрушить старую плановую иерархию кислотой рынка и демократии. Вместо этого она сеяла семена рыночной экономики на границе негибкого и неэффективного государственного сектора. Коммуны были упразднены, а частное сельское хозяйство, основанное на семейном труде, восстановлено. В то же время предприниматели могли открыть собственное дело (магазины, мелкие мастерские и фабрики) с низкими ставками налогообложения и правом найма и увольнения. Произошел всплеск частного предпринимательства, и к концу 1980-х менее 40% национального дохода поступало из государственного сектора — уровень, сопоставимый с Францией и Италией. Скоро чиновники, управляющие государственной промышленностью, стали волноваться о конкуренции со стороны частного предпринимательства. Однако они не пытались саботировать реформы в частном секторе, как можно было бы ожидать, так как Дэн пошел на решающую уступку: государственным менеджерам разрешалось основывать частные фирмы около государственных предприятий и использовать часть их доходов. Чиновники, от которых можно было бы ожидать сопротивления рыночным реформам, таким образом получили личную заинтересованность в их успехе{1180}. В то же время ряд «особых экономических зон» получил разрешение предлагать иностранным инвесторам привилегированные налоговые и таможенные условия. Рынок, который изначально рассматривался как младший партнер государства, начал брать верх.
К концу 1980-х Китай преобразился. Крупнейшие города были яркими и шумными, рекламные плакаты пришли на смену старым партийным лозунгам и политическим слоганам. На месте старого маоистского культа рабочего класса и аскетизма находилось увлечение деньгами и бизнесом. Журналист-антрополог, собирающий материалы для портрета китайской жизни, обнаружил, как сильно изменились ценности, проводя интервью со словоохотливой крестьянкой из Тяньцзинь и ее нервным осторожным мужем:
«Жена: …на самом деле, это мы сделали. От городских никакого толка. Мы, бедняки и середняки-крестьяне, впереди, мы обставили рабочих. Тридцать лет они лопались от денег, а теперь плетутся рядом с воловьей повозкой.
Муж: Не слушайте, что она говорит. Как начнет, сама не понимает, что несет. Рабочие — ведущий класс.
Жена: Ведущий? Конечно. Вот ты пошел бы в рабочие, если бы тебя кто попросил?.. Что ты смеешься? Мы и правда богаты… А для чего еще нужна Коммунистическая партия, как не спасать бедняков от страданий?
Муж (с улыбкой): Хватит. Будешь дальше болтать, начнешь петь оперу [Новая модель Культурной революции]»{1181}.
Реформы, бесспорно, произвели существенный эффект в деревне и были очень успешны в повышении производительности. Даже Сон Лиин, отставной партийный чиновник из Дачжай в провинции Аньхой, образцовой деревни в период Культурной революции, признал, что со времени реформ в начале 1980-х жизнь крестьян улучшилась:
«До реформы… нам нельзя было ничего выращивать на своих огородах, нельзя было производить ничего на продажу… Как деревенский партийный работник, я сам бы вмешался, если бы узнал, что кто-то посмел нарушить правила. Теперь можно делать все, что захочешь, разводить свиней на еду или на продажу, шить игрушечных тигров… В 1984-м на деньги от подработок мы купили маленький черно-белый телевизор. Я до сих пор помню, он был марки “Панда”. Мы все думали, что этот электрический ящик с картинками и голосами был волшебный…
Сегодня люди знают, как с толком потратить время. Раньше, приехав в деревню, вы бы увидели людей, собравшихся поболтать, сыграть в карты или маджонг. Сегодня вы просто не увидите, чтобы кто-то слонялся без дела. Все работают!»{1182}
В основе реформ 1976-1989-х годов лежала интеллектуальная открытость, в особенности в сторону Запада. Этот период, когда китайским интеллектуалам позволили осмысливать заслуги всего спектра ранее подавляемых идей — от неоконфуцианства до либерализма, стал известен как «Культурная лихорадка». Предпочтение, однако, отдавалось технократии. Это Удивительно, так как можно было бы ожидать, что жестокость периода Культурной революции породит стремление к «социализму с человеческим лицом», гуманному социализму, который не приносил бы индивида в жертву высшему благу. И среди некоторых так и случилось: группа марксистов-гуманистов вокруг Ван Жуоши читала смесь раннего Маркса и переводы из восточноевропейской критики высокого сталинизма. Тем не менее экстремальный романтизм Мао дискредитировал даже эти умеренно идеалистические установки, и технократический марксизм вскоре возобладал. Кроме того, на смену пагубному пренебрежению Мао образованием и компетентностью пришел лозунг «Уважение знаний, уважение таланта». Гораздо более влиятельным, чем ранний Маркс, стал американский футуролог Олвин Тоффлер, работа которого «Третья волна», изданная в Китае в 1983 году, стала хитом. В 2006 году People's Daily назвала Тоффлера в числе 50 иностранцев, определивших развитие современного Китая{1183}. Привлекательность Тоффлера заключалась в его утверждении, что «второй волне» индустриального общества приходит конец и мир вступает в новую эру — «век знания», — в которой информационные технологии соединят полностью децентрализованную экономику разнообразия и власть потребителя. Китайским читателям это казалось обещанием нового будущего, свободного от старой советской индустриальной модели. Китай мог совершить скачок от «первой волны» аграрного общества[804] прямо к «третьей волне», развивая эти новые технологии.
Были, конечно, и сложности. Рынок породил как победителей, так и неудачников, Пекин столкнулся с трудностями контроля над бизнесменами, хлебнувшими власти, а коррупция тем временем процветала. Консерваторы были, естественно, недовольны, и волны либерализации перемежались случайными кампаниями в старом стиле против «духовного загрязнения» и «буржуазного либерализма». Рабочие, в частности, столкнулись с понижением уровня жизни, со «стуком железных мисок для риса», или концом государственного социального обеспечения. Однако руководство партии, опасающееся неповиновения, двигалось очень осторожно, и только к концу 1980-х социальные пенсии и пособия стали упразднять. Рабочие волнения играли основную роль в выступлениях 1989 года[805] и почти сумели сбить реформы с курса. К тому времени возникла коалиция партийных руководителей — сторонников реформ. Через десять лет после Культурной революции Китай решительно изменил курс. Человек, посетивший Китай в 1968 году, в 1989-м нашел бы его поистине неузнаваемым.
Западные комментаторы изумлялись переменам, но, оглядываясь назад, они не должны были так удивляться. Несмотря на значительное сопротивление рыночным реформам, опыт Культурной революции оказался настолько болезненным, что технократы и склоняющиеся к либерализму «правые» были в хорошем положении для победы в политических схватках. Режимы советского блока, напротив, следовали совершенно другим курсом, так как извлекли совершенно иные уроки из конца 1960-х. Они уже пробовали провести рыночные реформы, и дело кончилось «Пражской весной». Следовательно, в отличие от китайцев, которые побудили партийное руководство к рыночным реформам, они склонились к патернализму, к тому, чтобы откупиться от рабочих социальным обеспечением и потребительскими товарами. Эта стратегия предопределила дестабилизацию, так как вызвала отторжение образованных групп «белых воротничков». А именно у них была уверенность и сила, чтобы бросить вызов системе. Следовательно, режимы заложили фундамент для внутрипартийной революции против самого коммунизма.
В начале 1980-х комсомольская организация одной советской библиотеки созвала собрание, на котором решалось, нужно ли исключить из комсомола одного из библиотекарей, который Подрабатывал преподавателем латыни в духовной семинарии. Хотя религиозные обряды не считались незаконными и обычные люди могли ходить в церковь, это было большой проблемой для членов партии и комсомола, которые, по официальному мнению, оставались идеологическим авангардом. Для исключения и в самом деле были основания. Но наступило время прагматизма, и комсомольское собрание оказалось настроено неоднозначно. Как говорил один из участников Алексею Юрчаку:
«Сначала наш комитет был против исключения этого парня… Учитывая его образование, очевидно было, что преподавание латыни подходит ему гораздо больше, чем скучная работа библиотекаря. Однако проблема заключалась в том, что он держался нахально и высокомерно и просто давал понять, что его совершенно не волнует, что мы скажем. И вдруг несколько человек стали на него нападать как на “предателя Родины”. Один из членов комитета даже сказал: “А что бы вы сделали, если бы вам предложили работать на ЦРУ?” Это, конечно, была глупость, но тут уже все мы стали нападать на беднягу. Мы не слишком хорошо с ним обошлись»{1184}.
Этот эпизод весьма показателен. Возникла группа образованных людей, с либеральным и даже скептическим отношением к идеологии, они большое значение придавали чувству личного удовлетворения в работе, суровый долг перед обществом двигал ими в меньшей степени, чем предыдущими поколениями. И все же их мораль определенно была приспособлена к коллективизму системы, и они рассматривали его как «свой собственный». Разозлившись на коллегу, который так самоуверенно попирал правила из маленького коллектива, они, к собственному удивлению, принялись взывать к суровым догмам более ранних поколений коммунистов.
Несмотря на упадок идеологической динамики, многие советские граждане по-прежнему считали, что социализм в основном верен. Хотя большинство членов партии и комсомола считали партийную культуру скучной и бессмысленной, из этого вовсе не следовало, что они цинично относились к самому коммунизму. В действительности, многие сохранили остатки идеализма. Один из членов комсомольской организации из города Советска, родившийся в 1960 году, описывал утомительную рутину комсомольских собраний:
«Я прекрасно понимал, думаю, и остальные тоже, что решения принимались заранее. Собрание надо было высидеть… разговаривать нельзя, так что лучше всего читать. Все читали книги. Все. Что интересно, как только начиналось собрание, все головы склонялись, и все начинали читать. Некоторые засыпали. Но когда нужно было голосовать, все включались — срабатывал какой-то датчик в голове; «Кто за?» — и рука поднималась автоматически»{1185}.
Но в то же время он верил в коммунизм и комсомол: «Я хотел вступить в комсомол, потому что хотел быть в авангарде молодых людей, которые работали бы для улучшения жизни… Я считал, что если жить по правильной схеме — школа, институт, работа, — то все в твоей жизни будет хорошо»{1186}.
Многие граждане СССР в начале 1980-х продолжали считать, что советская система во многих отношениях превосходит западную. Исходя из своих ограниченных знаний о Западе, которые определяла официальная пропаганда, многие заключали, что, хотя уровень жизни в СССР и ниже, Союз превосходит Запад по социальной справедливости, благополучию, стабильности, морали и уровню образования.
У советских граждан, конечно, имелось преимущество жизни под имперской властью. Коммунизм был «их» системой и обеспечивал положение на международной арене (за исключением недовольных наций, таких как народы Балтии). Но в остальном блоке, за исключением Польши, поддержка в основном социалистических ценностей, если не революционных, оставалась сильна вплоть до конца 1980-х. В Венгрии в 1983 году школьникам в возрасте от 10 до 14 лет дали список слов и спросили, «нравятся» им эти слова или «не нравятся». Среди самых популярных оказались «национальный флаг» (понравился 98%), «красный флаг» (81%) и «деньги» (70%); среди наименее популярных — «секретарь партии» (40%), «революция» (38%) и «капитализм» (11%){1187}.
Возможно, конечно, что дети оказались весьма восприимчивы к школьной пропаганде, но некоторые опросы показали, что и взрослые были настроены в основном благожелательно. Венгры поразительно единодушно одобряли социальное равенство, государственное социальное обеспечение, колхозы и принцип «все должны подчинять свои интересы интересам общества». С другой стороны, существовали и группы, одобряющие большие политические свободы («люди должны иметь возможность свободно выражать свое мнение») и дальнейшие рыночные реформы{1188}. Опросы среди эмигрантов в 1970-х показали, что поддержка этой смеси социалистической экономики благосостояния и рыночных реформ была характерна и для СССР{1189}.
В Венгрии имелись свои отличительные особенности. Янош Кадар пользовался широкой популярностью (87,7% полностью или частично удовлетворены) как защитник интересов Венгрии от СССР, и это могло исказить результаты опросов. Положение партии в разных государствах соцлагеря различалось. Режим Гусака в Чехословакии обеспечил повышение уровня жизни и защиты интересов потребителей, но неопубликованные официальные опросы 1986 года показывают серьезное недовольство политикой и идеологией режима. В ГДР общественное мнение также было гораздо менее благосклонным к социалистической системе, чем в Венгрии и СССР. Но единственным в своем роде, кажется, было мнение поляков. Независимые опросы, проведенные между 1981 и 1986 годами, показали, что руководство поддерживают всего лишь 25%, a 50% недовольны системой, но не готовы бросить ей вызов. Но даже в антикоммунистической Польше опросы общественного мнения показали сильную повсеместную поддержку основных социалистических ценностей. В опросе 1980 года, проведенном в период «Солидарности»[806], «равенство» расценивалось как вторая по важности ценность после «семьи», и очень одобрялось обеспечение более или менее равных доходов для всех граждан. Демократия рассматривалась как ценность, но была менее важна, чем равенство{1190}. Возможно, коммунистические режимы и не создали «новый народ социализма», но создали мужчин и женщин со множеством социалистических идеалов, которые можно было использовать для критики коммунизма.
Конечно, в соцлагере было множество диссидентов, критиковавших режим с различных позиций — популистско-националистической, либерально-демократической и радикально-социалистической. Подписание странами советского блока Хельсинкского соглашения (которое включало защиту прав человека) в 1975 году существенно усилило либеральные сообщества, в то время как другие группы инакомыслящих сосредоточились на растущем движении за охрану окружающей среды.
Реакция властей на инакомыслие была разной. Наиболее сильные репрессии происходили в Албании и Румынии; Польша и особенно Венгрия оказались гораздо более либеральны, так же как и Югославия. Тайная полиция была наиболее активна в Восточной Германии и Чехословакии, а брежневское КГБ тратило много энергии на преследование крошечного, но все более заметного движения диссидентов[807]. Показательные процессы над писателями Синявским и Даниэлем обозначили конец хрущевской «оттепели», и некоторые интеллектуалы были арестованы или сосланы. Но к возвращению сталинских дней стремились немногие. Частично это был прагматичный выбор: террор мог выйти из-под контроля, поставить под угрозу самих представителей власти и, возможно, расстроить отношения с Западом. Поэтому КГБ старался оставаться в рамках «социалистической законности» и сохранять видимость должного процесса. Это однако, было стыдно и непредсказуемо, так что обычно КГБ сначала давал «рекомендацию» — или, как это называлось на жаргоне, «проводил разъяснительную работу»[808]. Если «рекомендацию» игнорировали, диссидента могли выслать из СССР, как в случае с консервативно-националистическим писателем Александром Солженицыным, или, как произошло с либеральным физиком Андреем Сахаровым, отправить во внутреннюю ссылку[809]. Возможной альтернативой был поставленный сговорчивым психиатром диагноз «вялотекущая шизофрения» — синдром, известный только в странах советского блока, симптомы которого включали «реформистские заблуждения». Затем диссидента отправляли в «специальную психиатричекую лечебницу» и подвергали болезненному «принудительному лечению»{1191}.
В Восточной Германии существовала одна из самых крупных и хорошо организованных секретных полицейских служб во всем блоке — внушающая страх Staatssicherheitsdienst (Служба государственной безопасности), или Штази (Stasi). Эта организация была гораздо крупнее КГБ. В Штази числилась 91 тысяча сотрудников для наблюдения за населением в 16,4 миллиона человек (для сравнения, в гестапо было 7 тысяч при общегерманском населении в 66 миллионов). Кроме того, Штази неустанно плела сеть информаторов, особенно в среде диссидентов; за 18 лет эры Хонеккера около 500 тысяч человек в какой-то момент своей жизни донесли на своих соседей, коллег и родственников{1192}. Доносили по разным мотивам. Некоторые оказались вынуждены это делать (хотя, по данным Штази, таких было меньшинство (7,7%)); другие получали награду; некоторые всего лишь хотели угодить властям или надеялись, что работа на Штази поможет им в продвижении по карьерной лестнице. Однако офицеры Штази были проинструктированы использовать, насколько возможно, для склонения к сотрудничеству информаторов принципиальные идеологические аргументы, и, очевидно, во многих случаях это работало{1193}. Одному из информаторов, «Рольфу» — идеалисту, поддерживающему ГДР, но недовольному официальной политикой в отношении окружающей среды, в Штази сказали, что, помогая им, он внесет вклад в установление мира на Земле, предотвращая шпионаж. Также ему пообещали, что рассмотрят все его природоохранительные жалобы. Он вспоминает:
«Я в то время читал газету Weltbuhne (Мировая Арена), и однажды там была статья, и да, это звучит безумно, там говорилось, что в это время важно делать больше, чем просто жить повседневной жизнью, что нужно не просто вставать и ходить на работу, чтобы обеспечить мир…
Одним словом, они использовали мою, да что говорить, любовь к миру, может, это прозвучит сентиментально, мое небезразличие к судьбе мира, и они сказали: «Ты можешь помочь нам бороться вместе». Да, и тогда я сказал: «Я не имею ничего против»{1194}.
Когда «Рольф» понял, что Штази им манипулировала, он оборвал с ней все контакты — хотя это было необычно. Обычно это Штази оставляла информаторов в покое, потому что они не поставляли ценной информации.
Эта информация часто приводила к губительным последствиям. Жизни и карьеры многих были разрушены, реже преследования заканчивались смертельным исходом. Однако главной жертвой стало доверие. Как объяснял один из диссидентов: «Эти информаторы определяли мою жизнь, меняли ее на протяжении тех десяти лет. Тем или иным способом — потому что они отравили нас недоверием. Они причиняли вред просто потому, что я подозревал, что в моем окружении могут быть Доносчики»{1195}. Когда в 1990-е были обнародованы материалы, Многие обнаружили, что за ними годами следили друзья и даже супруги.
За исключением Польши, огромные усилия и затраты на Деятельность секретных служб в ГДР, а также СССР кажутся странными, так как число диссидентов и их влияние на общество в целом были невелики{1196}. И все же, при том что население советского блока в большинстве стран не хотело бросать вызов системе и даже поддерживало ее в некоторых аспектах, в обществе назревали острые противоречия — не между сторонниками красных и белых, а между «белыми» и «синими воротничками». Сравнение взглядов советских эмигрантов из сталинской эпохи и 1970-1980-х показывает, что, хотя в оба периода большинство одобряло индустриализацию, смешанную экономику типа НЭПа, повышение уровня социального обеспечения и меньший политический контроль и репрессии, были также и существенные различия. В сталинскую эпоху государственный контроль и социальное обеспечение одобряли скорее молодежь и образованные слои, чем рабочие и крестьяне; в 1970-1980-е было с точностью до наоборот. Более того, разделение между людьми с высшим образованием и без него переросло в понятное идеологическое разделение на более и менее либеральных. В сталинскую эпоху рабочие и крестьяне были более либеральны в экономическом отношении, чем образованные люди, но представители разных социальных групп примерно поровну разделились во мнении относительно того, нужно ли держать прессу под контролем и ограничивать свободу слова. Во времена Брежнева и Горбачева, наоборот, молодые и образованные были более либеральны не только в экономическом отношении, но и в политическом. Так, в сталинскую эпоху 55,1% получивших высшее образование поддерживали существующий строгий контроль над прессой в сравнении с 47% людей со средним образованием; при Горбачеве, в свою очередь, 55,7% людей с университетским образованием считали верным запрещать определенные книги в сравнении с ошеломляющими 86,8% людей со средним образованием[810].{1197}
Венгерские опросы 1983-1984 годов показывают сходное идеологическое разделение, основанное на уровне образования.
Социологи обнаружили, что 49% обладателей дипломов одобряли либерализацию «демократического социализма» в сравнении со всего лишь 4% получивших образование ниже среднего. Подавляющее большинство наименее образованных людей поддерживало ряд идеологических позиций, которые по преимуществу были направлены против реформ{1198}.
Эта растущая разница между людьми с университетским образованием и обычными людьми и проблемы интеллигенции неудивительны, учитывая социалистический патернализм, преобладающий с 1960-х. Со времени смерти Сталина партия спешила отвечать на недовольство рабочих и крестьян, улучшая уровень их жизни, а это вело к уничтожению привилегированного положения, которым образованные люди наслаждались при Сталине.
В то же время патернализм подорвал престиж партии среди образованных людей. По всему соцлагерю партийные чины всех рангов оставались преимущественно людьми с политическими, а не техническими навыками — как чиновники, которых опрашивали Хорват и Сакольцай{1199}. Также они в основном были менее образованы, чем хозяйственники. Когда экономика начала переживать трудности, образованные люди стали винить непрофессионализм чиновников и возмущаться необходимостью подчиняться людям, менее образованным, чем они сами. И все же оставались связи между интеллигенцией и коммунистическими партиями, особенно на высшем уровне, и через эти каналы либеральные реформистские идеи проникали в структуры власти. Образованные люди могли не питать иллюзий относительно коммунизма, но конец ему принесла не революция среднего класса; в большей степени это было дело элиты[811]. Чтобы найти корни конца коммунизма, нужно заглянуть внутрь самой коммунистической партии.
Когда в 1986 году философ и скрытый «белый» Александр Ципко, назначенный консультантом по идеологии, впервые посетил здание ЦК на Старой площади в Москве, он с потрясением обнаружил глубоко антикоммунистическую обстановку в самом сердце Коммунистической партии:
«Французские журналисты, писавшие в начале перестройки, что рассадником контрреволюции в СССР был ЦК КПСС, были правы. Работая в то время консультантом в Международном отделе ЦК КПСС, я, к своему удивлению, обнаружил, что настроение в верхах этой организации не отличалось от настроений в Академии наук или гуманитарных институтах… Ясно было, что только полный лицемер мог верить в превосходство социализма над капитализмом. Также было ясно, что социалистический эксперимент потерпел поражение»{1200}.
Ципко, совершенно отошедший от марксизма, отмечал, как сильно все изменилось со времени перед «Пражской весной», когда он работал в ЦК ВЛКСМ. Тогда было много оптимизма относительно будущего, большинство его коллег являлись убежденными коммунистическими националистами, или, как он их называл, «красными славянофилами»{1201}. В течение 1970-х, однако, атмосфера в среде интеллигенции стала заметно более либеральной и прозападной, и многие склонились к социальной демократии. Эти идеи повлияли и на интеллектуалов, работавших в партийных структурах, — на самом деле по всему блоку (а также и в Китае) «партийная интеллигенция» часто становилась авангардом реформистской мысли. Партийные интеллектуалы во многом были частью более широких слоев беспартийной интеллигенции и разделяли их более либеральные ценности, но также у них имелись более тесные связи с иностранцами, чем у большинства людей, особенно в СССР. Космополиты по мировоззрению, они острее, чем большинство людей, чувствовали статус СССР за границей. И группой, которой суждено было стать особенно заметной и влиятельной, являлись те члены партии, которые работали в ЦК в области международных отношений — в сущности, преемники Коминтерна. Такие люди, как Георгий Шахназаров и Вадим Загладин, оба будущие советники Горбачева, осознавали, что СССР теряет свою моральную силу в мире{1202}. Они стремились к высокому международному статусу СССР, но были убеждены, что этого можно достичь только в том случае, если он изменится и станет лидером прогрессивного, более либерального коммунистического движения. Сосредоточившись исключительно на военной мощи, СССР в результате потерял свой престиж даже в глазах западных коммунистических партий. Эти реформаторы, поначалу горячо поддержавшие советское вмешательство в Африке, были весьма разочарованы военной поддержкой революционных режимов стран «третьего мира». Они смотрели на стареющего Брежнева примерно так же, как предыдущее поколение смотрело на Сталина: реакционная фигура, сбившая СССР с пути «прогресса».
Хорошим примером такого партийного интеллектуала был Александр Яковлев, будущий руководитель идеологии при Михаиле Горбачеве. Он родился в 1923 году в крестьянской семье, рос по партийной линии, учился в Академии общественных наук при ЦК КПСС и с 1965 года стал главой Отдела пропаганды и агитации ЦК. Однако в 1972 году он написал статью, в которой критиковал все виды национализма — включая великорусский шовинизм и антисемитизм. Как и следовало ожидать, Брежнев был недоволен, и Яковлева выслали в Оттаву в качестве посла в Канаде.
Эта кажущаяся неудача обернулась большим прорывом. В 1983 году новый член Политбюро Михаил Горбачев прибыл с визитом в Канаду, а Яковлев отвечал за организацию Поездки. Они поладили, Горбачев жаловался на застой дома, а Яковлев объяснял, «какой примитивной и стыдной выглядит политика СССР отсюда, с другой стороны планеты»{1203}. Когда Горбачев пришел к власти через два года, Яковлев стал одним из его главных соратников. Их канадская встреча ознаменовала начало союза между либеральными партийными интеллектуалами и марксистскими партийными реформаторами, которому суждено было со временем разрушить советский коммунизм.
Тогда, в конечном счете, именно этот маленький «передовой» союз политиков Компартии и интеллектуалов начал революцию против коммунизма — так же как небольшие группы интеллектуалов-революционеров, которые привели коммунизм к власти. Но ни те, ни другие не действовали в вакууме. К началу 1980-х будущее коммунизма в советском блоке выглядело все более мрачно. Хотя большинство восточноевропейских стран оставалось стабильно — как мы видели, социальный патернализм режимов по-прежнему поддерживался, — но у блока были слабые места, особенно в Польше и развивающихся странах. И когда в конце 1970-х состояние международной экономики ухудшилось и Запад начал контратаку, блок стал крайне уязвим. В таких условиях консервативное в своей основе руководство готово было выслушать реформаторов.
В 1980 году, когда Польская объединенная рабочая партия практически рухнула под натиском Независимого самоуправляемого профсоюза «Солидарность»[812], кинорежиссер Анджей Вайда снял киноотчет об этом движении и его истории — «Человек из железа». В картине использовались документальные съемки движения, но в то же время это был художественный фильм в его традиционном понимании. Центральная проблема — отношения между пожилым рабочим Биркутом и его образованным сыном Мачеком. Биркут — совесть польского рабочего класса, не питающий иллюзий относительно партии, но не одобряющий и студенческие выступления 1968 года и участие Мачека в них. Недоверие между рабочими и студентами возвращается, когда студенты отказываются поддержать забастовки на Балтийской судоверфи. Когда отца Мачека убивает полицейский, тот понимает, что должен создать союз рабочих и интеллигенции, и становится активистом в Гданьске. После долгих усилий его цель достигнута забастовками «Солидарности» в 1980 году. А создать этот союз помогает католическая церковь: Мачек устанавливает крест на месте гибели отца, венчается в костеле, а его жену ведет к алтарю лидер «Солидарности», усатый электрик Лех Валенса (сыгравший сам себя).
Фильм Вайды отразил ключевую важность отношений между «белыми» и «синими воротничками». Раскол между ними был одним из главных источников стабильности коммунистических режимов: общество оказалось слишком разделено, чтобы бросить настоящий вызов существующему положению вещей. Кроме того, многие польские рабочие, так же как их коллеги в советском блоке, широко поддерживали социалистические ценности и получали выгоду от повышения уровня жизни — эту тему развивал приквел к «Человеку из железа», «Человек из мрамора».
Тем не менее только в Польше коммунистическая стратегия патернализма не смогла достигнуть желаемой стабильности, во многом потому, что национализм вместе с необыкновенно сильной властью католической церкви смогли примирить «белые» и «синие воротнички».
Польша, конечно, десятилетиями являлась ахиллесовой пятой советского блока, и после кризиса 1956 года уступки Польской объединенной рабочей партии по вопросам коллективизации, религии и частного сектора были существеннее, чем где бы то ни было еще. Но даже при этом после периода относительного спокойствия конфликт между государством и социальными группами возобновился в 1968 году. Репрессии Гомулки в отношении инакомыслящих студентов вызвали недовольство интеллигенции, а в 1970 году он ударил по рабочим путем повышения цен. Забастовки были подавлены, но Гомулка, переживший множество превратностей судьбы, оказался вынужден уйти. Его сменил Эдвард Герек, рабочий по происхождению, который ответил на недовольство рабочих самыми щедрыми и дорогостоящими программами социалистического патернализма во всем блоке, все за счет займов на Западе. На какое-то время это сработало. Уровень жизни вырос на 40%, и партийные лидеры наслаждались общественным одобрением: в 1975 году на вопрос об уверенности в национальных лидерах 84,8% ответили «да» и «скорее да, чем нет»{1204}. Но все же в отсутствие экономических реформ обширные новые вложения в промышленность не принесли ожидаемых результатов, и руководство вынуждено было внезапно и резко сократить инвестирование и дотации на продовольствие. Последовавшее 60-процентное повышение цен на продукты питания показало, какой условной и поверхностной была народная поддержка режима. Вопреки «Человеку из железа», скорее 1976-й, а не 1970 год подхлестнул союз, и в этом году группа из тринадцати интеллектуалов основала Комитет защиты рабочих (по-польски КОР)[813] для юридической и прочей поддержки бастующих, послужив примером для многих других оппозиционных групп по всей Польше. К 1980 году в Польше была обширная сеть демократических оппозиционных групп.
Центральное место в этом союзе занимала католическая церковь — еще одна отличительная черта Польши. Как и в остальном блоке, у групп «белых» и «синих воротничков» были очень разные взгляды на политику: рабочие одобряли равенство гораздо сильнее, чем интеллигенция, а многие диссиденты-интеллектуалы с марксистским прошлым подозрительно относились к церкви{1205}. Тем не менее церковь с успехом встала во главе националистического антикоммунистического возрождения. Обширная девятилетняя кампания празднования «Великой новенны к тысячелетию», юбилея прихода христианства в Польшу, привлекла огромные толпы людей, совершавших крестный ход с Ченстоховской иконой Божией Матери (Черной Мадонной) и польским коронованным орлом. К середине 1970-х инакомыслящая интеллигенция стала склоняться в сторону церкви (после реформ Второго Ватиканского собора[814]). Когда в 1978 году избрание папой римским Кароля Войтылы, архиепископа Краковского и в прошлом рабочего[815], дало католической церкви еще более сильные националистические основания, ПОРП столкнулась с широким социальным движением, объединенным последовательной альтернативной идеологией и эффективной организацией с международным размахом{1206}. Диссидент Адам Михник[816] и журналист Яцек Заковский помнят силу этого религиозного национализма среди рабочих: «16 октября 1978 года я ехал в такси, когда радиопрограмма была прервана. Диктор дрожащим нервным голосом зачитал официальное сообщение, в котором говорилось, что краковский кардинал Кароль Войтыла только что был избран папой. Таксист съехал с дороги. Он не мог меня дальше везти, потому что у него от волнения дрожали руки … В Кракове на Рыночной площади Петр Скржинецкий (известный театральный и кинорежиссер) закричал: «Наконец-то польский рабочий чего-то добился!»{1207}
Как ясно из восклицания Скржинецкого, интеллигенция и рабочие объединились под крылом католической церкви, и польскому режиму пришлось встретиться с необычайно серьезным вызовом своей власти. И все же проблемы польской партии были лишь крайним проявлением сил, с которыми столкнулись все коммунистические государства в конце 1970-х — начале 1980-х. Все режимы, кроме СССР, в 1970-е воспользовались преимуществами открытости Западу и заняли деньги в западных банках. И все они обнаружили, что дымовые трубы их убыточной про мышленности неспособны повысить экспорт и выплатить эти долги.
Вдобавок они в крайней форме страдали от условий, влиявших на весь индустриальный мир. Избыток товаров тяжелой промышленности во всем мире, новые компьютерные технологии и рост цен на нефть — все требовало радикальных перемен экономической модели, выработанной в 1940-1950-е годы. В то же время права организованного рабочего класса поддерживались за счет высокого уровня трудоустройства и последствий выступлений 1968 года. Заработная плата росла, а производительность труда и прибыльность падали, бизнес терял доверие и отказывался вкладывать деньги. Цены акций, показатель уровня благополучия экономики, упали на две трети между началом 1960-х и серединой 1970-х{1208}. Индустриальный мир определенно нуждался в новой экономической модели, которая перенаправила бы инвестиции в более прибыльные, высокотехнологичные области.
Эти вызовы были особенно сложны для коммунистических режимов, потому что, несмотря на образ мощи и монолитного единства, они оставались политически слабы. Они оказались в заложниках тяжелой и оборонной промышленности и не могли рисковать возобновлением конфликта с рабочими. Но к западу от «железного занавеса» правительствам, особенно левым, тоже было сложно осуществлять реформы, которые могли вызвать недовольство рабочих. Тем временем бизнес и правые консерваторы мобилизовались против власти организованного рабочего класса у себя, что совпало с масштабной американской программой перевооружения против СССР. Но это была идеологическая контрреволюция не в меньшей степени, чем военная. Почти так же, как Кеннеди старался соревноваться с СССР, установив новую капиталистическую модель развития стран «третьего мира», Соединенные Штаты Рейгана приняли кое-что из революционного стиля коммунистов в странах «третьего мира» 1970-х в интересах правого либерализма. После эпохи сверхсильной «реальной политики» идеи вновь оказались в центре.
В начале 194о-х годов, на пике дебатов о советско-нацистском пакте, молодого лектора из Бруклина Ирвинга Кристола постоянно можно было видеть в Нише № 1 в кафетерии Сити Колледжа за поглощением последних номеров троцкистских журналов «Партизан ревью» (Partisan Review) и «Новый интернационалист» (New Intrnationalist), под редакцией тринидадского марксиста К. Л. Р. Джеймса. Сталинисты, между тем, занимали Нишу № 2. Как многие нью-йоркские интеллектуалы, они были и остались поглощены европейской интеллектуальной борьбой.{1209} Но к концу 1970-х годов Кристол перешел на другую сторону в этом конфликте. Теперь он находился в центре «неоконсервативной» группы интеллектуалов, многие из них были изначально левыми марксистами, которые теперь разрабатывали интеллектуальную силу для контрреволюции против понимания равенства и концепции «третьего мира» в социализме.
Были ли неоконсерваторы местью Троцкого СССР? Может показаться натяжкой искать марксистские корни в неоконсерватизме, но поразительное число авторов The Public Interest, неоконсервативного журнала Кристола, были близки к троцкизму. Теперь они стали искренней группой поддержки капитализма, оказавшись в своем роде разновидностью американских националистов (хотя не как узколобые ксенофобы, а скорее как промоутеры «универсальных» американских ценностей). Но они разделяли ряд троцкистских позиций: интернационализм, веру в борьбу, утопическое представление о высокоморальном обществе в «конце истории», ненависть к сталинской «реальной политике» и, что важнее, романтическую веру в способность идей и морали изменить мир. Троцкистские журналы, которые так жадно читал Кристол в 1940-х годах, осуждали сталинизм с романтической точки зрения — за игнорирование роли энтузиазма масс в социализме, — и сходным образом неоконсерваторы верили во власть идеологических убеждений. Но если троцкисты надеялись воодушевить пролетариат идеями коллективизма, неоконсерваторы пытались пробудить общественное мнение смесью буржуазной морали и высокого патриотизма. Несмотря на то что неоконсерваторы, как и старые левые марксисты, поддерживали связи с организованным рабочие классом, они были разгневаны студенческими выступлениями против университетских властей в 1968 году и тем, что новые левые поддержали партизан-коммунистов во Вьетнамской войне.
Кристол и его группа, таким образом, были капиталистическим эквивалентом романтических марксистов, призывающим к моральному обновлению и мобилизации против коммунистической угрозы. Но так же как коммунизм стал наиболее эффективным, соединив романтизм раннего Маркса с технократическим поздним Марксом, капиталистическая контрреволюция нуждалась как в моральных, так и в рационалистических основаниях. Он нашел их в неолиберализме, наиболее успешно представленном другим, немного более старшим, бруклинцем — экономистом Милтоном Фридманом. Фридман, бывший сторонник Нового курса, был активным противником смешанной экономики, созданной после Второй мировой войны. Он популяризировал изящную и последовательную теорию экономики невмешательства, предложенную такими людьми, как его коллега, чикагский профессор Фридрих Хайек. Хайек утверждал, что государства хищны, коррумпированы и неэффективны, душат рост и креативность. Их власть должна быть разрушена естественными силами рынка, которому позволяют процветать. Эта идеология была в высокой степени технократична: Фридман даже доказывал, что монетарная политика — и, в сущности, экономическая политика — могла бы управляться компьютером, который, будучи свободным от политического давления, мог бы победить инфляцию. Но она также была революционной. Как вспоминает один из студентов Фридмана: «Особенно захватывающими были те же качества, что делали марксизм таким привлекательным для многих других молодых людей в то время — простота и вместе с тем видимая логическая завершенность, идеализм, соединенный с радикализмом»{1210}.
Эти два бруклинца не были близки друг другу, и между ними в самом деле есть существенные интеллектуальные расхождения. Хотя оба были мечтателями и готовы поддержать мощную атаку на коммунизм, неоконсерваторы Кристола были более воинственны, моралистичны и апокалиптичны в своих воззрениях и более положительно, чем неолибералы, оценивали роль государства и рабочего класса. После 1968 года, однако, они объединились, убежденные, как и ленинисты когда-то, что интеллектуальный авангард должен атаковать устаревшее, загнивающее государство и заменить его чем-то новым. Неолибералы и неоконсерваторы сошлись на базе программы «революционного либерализма», который использовал воинственные методы марксистов-ленинистов против них самих. И своего рыцаря они нашли в лице еще одного бывшего сторонника Нового курса, а ныне радикального антикоммуниста — Рональда Рейгана.
Продолжающееся ослабление американской власти и очевидность успеха революции в странах «третьего мира» усилили доверие к неоконсерваторам. Они были убеждены, что президент Картер, заставляя жандармов Америки уважать права человека, ослаблял и их самих, и власть Америки. Неоконсервативная интеллектуалка Джин Киркпатрик (впоследствии представитель Рейгана в ООН) разработала один из самых влиятельных аргументов в пользу антикоммунистической воинственности, проведя резкое разделение между «тоталитаризмом» и «авторитаризмом»[817]. Она утверждала, что, в отличие от авторитарных обществ, которые придут к либеральной демократии в процессе развития и модернизации, тоталитарные режимы никогда этого не сделают. Поэтому если Соединенные Штаты хотят способствовать установлению демократии, им придется оказывать поддержку авторитаристам против тоталитарных коммунистов, как бы первое ни было неприятно[818].{1211}
Критический 1979 год оказался переломным. Политика Соединенных Штатов пережила несколько потрясений: Сандинистская революция, Исламская революция в Иране и ввод советских войск в Афганистан. Все, казалось, подтверждало неоконсервативный анализ советской силы и агрессивности, и на следующий год Америка отреагировала, проголосовав за ответный удар — абсолютным большинством избрав в ноябре 1980 года президентом Рональда Рейгана.
Кризис американского экономического устройства, однако, был более острым, а ответ на него — быстрым. Попытки Вашингтона поддерживать и защиту, и благосостояние, печатая деньги, на какое-то время сработали, но удары по американскому престижу в Иране и Афганистане стали последней каплей, и Вашингтон столкнулся в падением курса доллара и концом его статуса главной мировой валюты. 14 октября 1979 года глава Федеральной резервной системы Пол Волкер принял меры по борьбе с инфляцией, предложенные Фридманом, и решил дать финансистам то, чего они хотят: существенное повышение процентных ставок, борьбу с инфляцией, высокий курс доллара. Все это вместе с так называемой революцией экономики предложения, повысило прибыльность капитала — налоги корпораций сокращались, в то время как безработица росла, а полномочия рабочего класса уменьшались{1212}. В целом это обозначило окончательный закат экономического порядка, установленного Бреттон-Вудским соглашением в 1944 году. Поражение во Вьетнаме показало Вашингтону, что он не может сохранить мировое господство, призывая своих граждан в армию и повышая налоги, но только в 1979 году он нашел, почти случайно, жизнеспособную альтернативу. Мировая финансовая система должна была стать топливом для американского могущества. Именно союз Соединенных Штатов с мировой финансовой системой дал им силы для новой фазы того, что часто называют «второй холодной войной». И именно эта мощная система предохраняла мир почти три десятилетия, пока эффектно не взорвалась в сентябре 2008 года.
Таким образом, решающая битва против коммунизма в основном финансировалась за счет внешних займов, многие из них — у Японии{1213}. Теперь Вашингтон мог бороться за возврат мирового превосходства, не требуя жертв от собственного населения. Тем не менее его цель — перевооружение — сыграла меньшую роль для американского могущества, чем его непреднамеренные последствия. Чтобы обосновать обширные займы, Соединенные Штаты использовали высокие процентные ставки для привлечения мирового капитала. Это, в свою очередь, вызвало нехватку финансов в странах «второго» и «третьего мира»: утечка капитала в 46,8 миллиарда долларов из развитых промышленных стран Большой Семерки в 1970-е годы обернулось притоком капитала в 347,4 миллиарда долларов в 1980-е{1214}. Последовавшее сокращение капитала неизбежно ударило по странам с внешним долгом, особенно по коммунистическим режимам.
Не все коммунистические государства были затронуты: Китай и другие государства Восточной Азии имели небольшие внешние долги и получали прибыль от нового либерального режима торговли. Они могли экспортировать в Соединенные Штаты дешевые промышленные товары, и к 2008 году Китай занял место Японии как главного источника капитала для обремененного долгами Вашингтона. Но государствам-спутникам СССР в Восточной Европе и их союзникам на Юге повезло меньше. Их промышленные товары не были востребованы, и эта группа стран имела самый большой внешний долг. В 1979 году коэффициент обслуживания долга Польши составлял огромные 92%, а ГДР — 54% в сравнении с 55% у Мексики, 31% — у Бразилии и гораздо выше разумных 25%.{1215} Теперь социалистические страны Восточной Европы столкнулись с падением процентных ставок и отказами во внешних займах. Как и предвидел Сталин, отказываясь от плана Маршалла, поддаваться искушению западными кредитами было опасно. Восточноевропейские коммунисты горько сожалели о том дне, когда взяли западный шиллинг.
Польша и Румыния окончательно обанкротились и вынуждены были пойти на унижение, умоляя западных капиталистов об отсрочке долга; положение Венгрии и ГДР было не столь серьезно, и они смогли справиться за счет временного финансирования. Всем пришлось понизить уровень жизни, в особенности для промышленного рабочего класса, — и кое-что оказалось весьма мучительным. Коммунистические государства были слабы, а их властям не хватало легитимности. Долговой кризис ослабил их еще сильнее.
Как и следовало ожидать, лучше всего для навязывания аскетизма подходил нереформированный сталинизм. Когда Румыния не смогла выполнить долговых обязательств в 1981 году и была вынуждена просить об отсрочке, власти ввели нормированную продажу хлеба, энергию подавали с перебоями и было запрещено пользоваться холодильниками и пылесосами. Рабочее время увеличилось и стало распространяться на воскресенья и праздники. Когда бензин стал дефицитом, правительство, которое должно было бы быть провозвестником модернизации, оказалось вынуждено призвать к переходу на конный транспорт. Секуритате создало сеть информаторов по образцу Штази для усиления дисциплины, а государство еще дальше зашло во вмешательстве в личную жизнь, включая пресловутые принудительные осмотры женщин с целью не допустить аборты и прекратить падение рождаемости.
В более либеральной и децентрализованной Югославии государственная программа жесткой экономии только ускорила политическую дезинтеграцию. Глубоко задолжавшая, страна вынуждена была пойти с протянутой рукой к МВФ, который в 1982 году поставил жесткие условия. МВФ, раньше поддерживающий децентрализацию, теперь объявил, что если меры по отказу от излишеств сработают, республики должны будут лишиться своего автономного права производить и занимать деньги. Более богатые республики, особенно Словения и Хорватия, возражали, и борьба между ними и их более бедными соседями продолжалась на протяжении всех 1980-х годов, подготавливая почву для апокалиптического распада в 1990-е{1216}. Руководители-коммунисты все больше действовали в интересах отдельных республик, а не единой Югославии, а локальный национализм пришел на смену марксистскому югославизму. Смерть Тито в 1980 году ослабила объединяющий страну «клей» и усугубила последствия внешнего долга и вмешательство МВФ. Узы, объединяющие Югославию, рушились.
В Польше долговой кризис привел к почти полному краху власти коммунистов. Когда в 1980 году правительство вынуждено было принять меры по отказу от излишеств и сократить продажу мяса[819], оно встретило протесты. Забастовка на Ленинской судоверфи в Балтийском порту Гданьска стала одной из самых хорошо организованных, и рабочие вскоре перешли от экономических требований к политическим. Они воздвигли деревянный крест в память о четырех рабочих, убитых в 1970 году, и основали более широкое движение «Солидарность»[820], чтобы бороться за социальную справедливость и независимость профсоюзов. Забастовки ширились, к ним присоединялись люди из различных слоев общества, и скоро экономика была парализована. Коммунистам, которых теперь возглавлял Станислав Каня[821], теперь ничего другого не оставалось, как разрешить профсоюзам действовать совершенно свободно от контроля партии. В августе 1980 года «Солидарность» и партия подписали соглашение, которое впервые с конца Народных фронтов 1940-х годов дало некоммунистам реальную власть[822]. В течение следующих шестнадцати месяцев коммунисты и «Солидарность» противостояли друг другу в напряженном равновесии[823].
Так не могло продолжаться вечно. «Солидарность» становилась все более воинственной, и запланированная забастовка в декабре 1981 года усилила советские страхи перед восстанием. Кремль оказывал давление на Каню и главу армии, генерала Войцеха Ярузельского, чтобы спасти слабеющую партию, введя военное положение. Польские власти, естественно, не хотели брать на себя ответственность за суровые меры, а Каня, кажется, даже сочувствовал «Солидарности»{1217}. Москва решила, что он должен уйти, и он был заменен на посту первого секретаря Ярузельским, который согласился на требования Москвы, опасаясь вторжения Советской Армии.
Теперь военные пришли к власти согласно введенному Ярузельским военному положению, убив около сотни человек[824]. Активистов «Солидарности» арестовали, и стабильность была восстановлена. Как предвидел Ярузельский, эта мера совершенно уничтожила остатки легитимности, которые еще сохранялись у партии. Едва ли это по-прежнему было коммунистическое государство. Ярузельский, военный, со своими характерными черными очками походил скорее на более строгую версию латиноамериканского диктатора, чем на лидера коммунистической партии; теперь правили государство и армия, а не партия{1218}. Что более важно, события 1981 года ясно показали, что советская поддержка Восточной Европы достигает своих пределов. Советы ясно дали понять коммунистическим элитам (но не остальному миру), что брежневской доктрине и обещанию военной поддержки властям советского блока теперь пришел конец{1219}. И хотя СССР был вынужден дать огромные кредиты Польше в 1981-1982 годах[825], терпение Советского Союза в отношении его нестабильных восточноевропейских клиентов кончалось, частично потому, что сам он стал чувствовать себя слабее; цены на нефть были еще высоки, но с 1981 года стали снижаться[826]. В ответ на угрозу, что Восточной Германии, возможно, придется взять дополнительные ссуды на Западе, если она не получит больших вливаний из СССР, Николай Байбаков, председатель Государственного планового комитета СССР, сказал, что они должны сократить инвестиции: «Я должен думать о Польской Народной Республике! Когда я сокращу поставки нефти туда (я туда еду на следующей неделе), это будет неприемлемо для социализма… И Вьетнам голодает. Мы должны помочь. Мы что, должны просто забыть о Юго-Восточной Азии? Ангола, Мозамбик, Эфиопия, Йемен. Мы их всех тянем. И наш собственный уровень жизни очень низок. Мы действительно должны его улучшить»{1220}.
Не только коммунисты Восточной Европы пострадали от нового устройства международной экономики. По многим странам «третьего мира» различных идеологий ударили повышение процентных ставок и мировой экономический кризис, когда цены на сырье упали и кредиты подорожали. Некоторые коммунистические режимы в «третьем мире», однако, были особенно уязвимы, так как они сильнее проводили претенциозную политику экономического развития и благосостояния. Следовательно, их проблема долгов затронула особенно сильно.
Экономический и долговой кризис усугублялся тем, что коммунистическим властям приходилось иметь дело с по-новому настойчивым МВФ и Всемирным банком. В отличие от 1970-х годов, когда эти международные организации рекомендовали развитие под управлением государства, теперь Соединенные Штаты использовали их для установления своего неолиберального взгляда на мир. В феврале 1980 года Роберт Макнамара, глава Всемирного банка, представил долгосрочную программу «Кредитов на реструктуризацию экономики» для стран с проблемами в экономике. Эта программа вместе с программой МВФ стала наиболее эффективным оружием неолиберализма в странах «второго» и «третьего мира». Под девизом «стабилизировать, приватизировать и либерализировать» деньги выдавались только в том случае, если вмешательство государства сокращалось, экономика приватизировалась и рынки были открыты.
Теперь у коммунистов «третьего мира» появился мощный стимул, чтобы отказаться от своей экономической модели. Но силы изнутри коммунистического мира также влияли на них, особенно выбор рынка Китаем в 1978 году. Отступничество властей, ранее проводивших жесткую линию чистого коммунизма в «третьем мире», под влиянием успеха «азиатских тигров» стало серьезным ударом по марксистам-ленинцам. Неудачи социалистического планирования тоже сыграли свою роль. К середине 1980-х несколько просоветских государств начали рыночные реформы. В 1984 году Гвинея-Бисау стала сотрудничать с МВФ, то же сделал Мозамбик в 1987-м, через год после гибели Самора Машела в авиакатастрофе. Даже Ангола, которая по-прежнему была вовлечена в гражданскую войну со сторонниками Америки и поэтому не могла рассчитывать на помощь МВФ, начала рыночные реформы в 1985 году.
К середине 1980-х годов долги и финансовый кризис ослабили коммунизм и произвели разрушительный эффект на режимы Юга. Но они не уничтожили его в его советском и восточноевропейском сердце. В действительности, консервативные коммунисты в СССР, враждебно настроенные по отношению к экономическим реформам, указывали на долги как на свидетельство опасности капитализма и сотрудничества с Западом. Результаты неоконсервативной революции Рейгана в американской внешней политике были сходны: они оказали существенное влияние на Юг, но гораздо более сомнительное — на СССР и Восточную Европу.
Середина 1980-х была эпохой страха войны по обе стороны «железного занавеса», и в Соединенных Штатах было снято несколько художественных фильмов и сериалов на тему советского нападения и вторжения. Одним из самых невероятных и полных насилия был «Красный рассвет» (1984){1221}. Сюжет притянут за уши: вероломные европейцы, за исключением лояльного Альбиона, отвернулись от Вашингтона; Мексика под властью революционных властей, а Советы со своими союзниками (кубинцами и никарагуанцами) оккупируют обширные пространства центра Соединенных Штатов. Подобно жителям Мосини 1950-х годов, американцы обречены на мрачную пропаганду советской культуры, а зрители в кинотеатрах вынуждены смотреть «Александра Невского». Тем не менее многие американцы идут на сотрудничество, и Советы укрепляют позиции. Но одного красные не предвидели: «армии захватчиков все спланировали — кроме восьмерых ребят, называющих себя «Росомахами». «Росомахи», большинство из которых — члены футбольной команды старшей школы маленького городка Колумит, штат Колорадо, ведут партизанскую войну против сил захватчиков во имя свободы и становятся серьезной угрозой для Советов. В конце концов они терпят поражение, но когда Америку наконец освобождают, она помнит их имена, высеченные на «Скале Партизан».
Фильм финансировал Голливуд, а не правительство. Но он запечатлел новое представление Америки о себе, которое за время холодной войны становилось все более влиятельным. Соединенные Штаты не были больше «мировым полицейским» Никсона, утверждающим порядок против коммунистов-Революционеров через сеть местных жандармов. Они являлись следопытом, партизаном и борцом за свободу, сражающимся в одиночку против тоталитарного монолита. И хотя пожилой Рейган едва ли был капиталистическим Че Геварой, его переполняла решимость придать делу Америки идеализм и воинственность, которые до сих пор оставались прерогативой партизан-коммунистов.
Рейган, сын бедного торговца обувью из Иллинойса, был необычным неоконсерватором. Он непостижим для современников и по сей день остается загадкой. У него был оптимистичный и идеалистический взгляд на мир, унаследованный от материевангелистки, что пользовалось популярностью среди американских избирателей. И все же он был воином либерализма, полным решимости противостоять угрозе «свободному миру», которую представляла коммунистическая «империя зла». Своим основополагающим оптимизмом он приближался к неолибералам. Рейган был убежден, что коммунизм окончательно падет, так как он экономически нерационален, и был искренним приверженцем ядерного разоружения[827]. Тем не менее он во многом разделял воинственность неоконсерваторов, особенно в первые годы своего президентства. Он был страстным идеологом антикоммунизма и руководил самым масштабным для мирного времени перевооружением в истории Америки, при том что расходы на оборону между 1981 и 1985 годами поглощали 30% федерального бюджета. Он также назначал неоконсерваторов, например Пола Вулфовица, на должности своих помощников (хотя «голуби» тоже имели вес в его администрации), и его язык, подверженный влиянию марксизма, отражался в их языке. Выступая перед британским парламентом в 1982 году, он сказал: «По иронии судьбы, Карл Маркс был прав. Сегодня мы являемся свидетелями большого революционного кризиса, кризиса, где требования экономического порядка вступают в прямой конфликт с политическим устройством. Но этот кризис происходит… на родине марксизма-ленинизма… В Советском Союзе, который выступает против потока истории»{1222}.
В странах «третьего мира» для Рейгана было множество серьезных практических причин принять революционный идеализм. Жандармы Никсона не сумели сдержать прилив успеха коммунизма, как усилия Джимми Картера не смогли заставить их уважать права человека. Рейган был полон решимости использовать вооруженные силы, чтобы отбросить коммунизм назад — особенно в Центральной Америке. Он отказывался признать, что коммунизм был ответом на местную несправедливость; партизаны являлись «военными кадрами», которых тренировал СССР{1223}. Тем не менее Вьетнам по-прежнему вызывал смущение, и народ не поддерживал продолжительные войны в «третьем мире» с затратой всех сил и ресурсов. Рейган мог начинать обычные войны, где победа была легка — как во вторжении на крошечный остров Гренада в 1983 году, — но таких случаев было мало[828]. Поэтому использование партизанской стратегии, разработанной коммунистами, оказалось отличным решением. Это позволяло проамериканским движениям появляться как будто самим по себе, это было дешево, и такая война могла вестись тайно, без надзора Конгресса. Новую политику, проводимую в Никарагуа, на Филиппинах[829], в Афганистане, Анголе, Эфиопии и Сальвадоре, мягко называли «конфликтом низкой интенсивности», но она во многом была обязана тактике маоизма и партизанской традиции{1224}. Вместо поддержки военных диктаторов, Соединенные Штаты поддерживали локальные группы мятежников. Военные действия должны были стать «гражданскими» (маоистская «народная война») а операции по психологическому давлению на противника («агитпроп», говоря языком коммунистов) стали Центральными в новой стратегии. Левые и коммунистические режимы должны были быть подорваны саботажем и убийствами. Но также прилагались усилия для победы в политических спорах и для того, чтобы создать «третью силу» против коммунистов и старых диктаторов. Антикоммунисты городского среднего класса и консервативные церкви мобилизовались и иногда отворачивались от авторитарных союзников, как произошло с Фердинандом Маркосом на Филиппинах. К 1985 году эта стратегия была идеологически обоснована как «Доктрина Рейгана», политика «антикоммунистической революции», созданной для того, чтобы «нести миру демократию»{1225}.
Рейган начал военное контрнаступление против коммунизма в Центральной Америке, а конфликт низкой интенсивности проводился наиболее последовательно в Никарагуа. Американцы оказывали поддержку ряду оппозиционных групп, включал «третью силу» либералов и консерваторов, а также повстанцев Контрас. Многие из Контрас были связаны с бывшим лидером Сомосой[830], но секретные американские инструкторы и советники преобразовали их в современную партизанскую силу. Некоторые сотрудники ЦРУ тайно выпустили для них в 1983 году руководство «Психологические операции в партизанской войне», целые главы которого могли бы быть написаны лично Мао или Че Геварой. Брошюра начиналась предложением «партизанская война — это, по сути, война политическая» и продолжалась объяснением, как Контрас должны политизировать свои силы, чтобы развернуть кампанию по свержению режима. «Политические кадры» организовывали бы рядовых членов, убеждаясь в их мотивации путем «самокритики» и «групповых обсуждений», которые бы «подняли боевой дух и повысили единство мысли». Затем партизаны развернули бы «вооруженную пропаганду», похищая и убивая правительственных чиновников и «врагов народа». В то же время среди крестьянского населения проводилась бы «идеологическая подготовка», смешанная с «народными песнями», убеждающая их в русско-кубинской империалистической природе Сандинистского режима{1226}.
На практике Контрас гораздо больше полагались на насилие, запугивание и экономический саботаж, чем на власть над умами и сердцами. К 1988 году сандинисты побеждали Контрас на поле боя, но война и американское эмбарго подорвали экономику, и среди самих сандинистов появились отступники. Когда в 1990 году проводились выборы, большинство, частью уставшее от войны и уверенное, что она закончится только с падением режима, частью настроенное враждебно к слишком претенциозным сандинистским программам реформ и неприятию критики, проголосовало за проамериканского неолиберального кандидата, Виолетту Барриос де Чаморро. В других частях Центральной Америки для подавления марксистских восстаний тоже применялось чрезмерное насилие, на этот раз развязанное местными военными диктатурами и поддерживаемое Вашингтоном. В Гватемале отряды смерти под названиями вроде «Ojo рог ojo» («Око за око») вырезали десятки тысяч людей, в основном индейцев, а гражданская война в Сальвадоре оказалась особенно бесчеловечной{1227}. К концу 1980-х годов число жертв Центральноамериканских войн было огромно: почти целый процент населения Никарагуа погиб в войнах Контрас{1228}. Перспективы антикоммунистической партизанской войны виделись еще более радужными в регионах коммунистической экспансии 1970-х годов. Соединенные Штаты, работая в тесном сотрудничестве с ЮАР, продолжали поддерживать группировку УНИТА, ведущую в Анголе войну на истощение, в которой около 800 000 человек погибли и почти треть десятимиллионного населения была перемещена{1229}. Тем временем ЮАР и РЕНАМО поставили на колени[831] мозамбикский режим, и в 1984 году был установлен мир.
Но центр партизанской стратегии лежал в борьбе против СССР в Афганистане. Еще до ввода советских войск афганским коммунистам противостояли могущественные повстанческие группировки — моджахеды. Администрация Картера оказывала повстанцам ограниченную военную поддержку в добавление к поддержке Саудовской Аравии и Пакистана, но помощь была существенно увеличена в 1983 году. Молодые люди со всего мусульманского мира, включая сына преуспевающего саудовского бизнесмена Усаму Бен Ладена, собирались, чтобы присоединиться к джихаду, или священной войне; это была их Гражданская война в Испании. Для Рейгана, с другой стороны, поддержка моджахедов прекрасно вписывалась в партизанскую антикоммунистическую стратегию. В отличие от иранского крыла исламистов, носившего ярко социалистическую окраску[832], моджахеды были социальными консерваторами. Также они являлись антиимпериалистическим движением и пользовались искренней народной поддержкой. Как радовался директор ЦРУ Уильям Кейси: «Вот в чем красота афганской операции. Обычно это выглядит так, что большие злые американцы избивают местных. В Афганистане все как раз наоборот. Это русские обижают маленьких»{1230}. Американцам, конечно, предстояло глубоко пожалеть о поддержке моджахедов, когда в 1990-е они обернулись против своего бывшего покровителя. Но, согласно доктрине Киркпатрик, не имело большого значения, что моджахеды не были либералами, коль скоро они противостояли коммунистическому тоталитаризму.
Таким образом, военные силы нанесли серьезный удар коммунизму на Юге, но надежда неоконсерваторов на то, что это подорвет сам СССР, не оправдалась. На самом деле, новая воинственность Запада привела к обратным результатам, так как обострила отношения с Советами и усилила сторонников жесткого курса в политике. Отношения сверхдержав годами были хуже некуда, и в ноябре 1983 года мир подошел к ядерной войне ближе всего со времени Карибского кризиса, когда Советы приняли учения НАТО за нападение, и едва удалось избежать ответного удара[833].{1231} Москва ностальгировала по сталинизму: престарелый Вячеслав Молотов был восстановлен в партии (часто шутили, что его прочат в генсеки), и даже поговаривали о возвращении к старой сталинской тактике мобилизации труда. Когда Леонид Брежнев умер в 1982 году, пост принял сторонник жесткой политики Юрий Андропов. Своими действиями он не вернулся в 1940-е, но все же его идеи содержали отголоски прошлого. Экономика должна была обновляться не путем рыночных реформ и либерализации, а за счет усиления рабочей дисциплины и чисток среди коррумпированных чиновников[834].
Когда Андропов умер в 1984 году, неблагоприятная международная обстановка подстегнула жесткую линию в Кремле. К власти пришел престарелый и больной консервативный Константин Черненко, и даже несмотря на то, что Горбачев, будущий реформатор, стал его правой рукой, все же существовало некоторое сопротивление ему. Когда и Черненко умер на следующий год, беспокойство по поводу Горбачева продолжалось, но было ясно, что Политбюро не может и дальше выбирать пожилых и больных людей, которые не проживут долго. Худшие времена долгового кризиса в восточноевропейских странах были позади (хотя обстановка в Польше еще оставалась серьезной), но страны соцлагеря стагнировали, неспособные привлечь капитал для инвестиций. Было ясно, что к власти должно прийти новое поколение, и Горбачев, самый молодой из членов Политбюро, являлся единственной хоть отдаленно подходящей кандидатурой.
Через четыре года после вступления Горбачева в должность рухнула Берлинская стена, через шесть — не стало СССР. Положительно никто в 1985 году не мог предвидеть таких важных событий. Они до сих пор ставят в тупик, и историки яростно спорят о них. Некоторые предполагают, что коммунизм уничтожила программа перевооружения Рейгана, особенно Стратегическая оборонная инициатива (СОИ) «Звездные войны». Политика Рейгана, без сомнения, оказывала на СССР экономическое и психологическое давление, а СОИ была тревожным знаком того, что СССР больше не идет в ногу со временем (хотя некоторые чиновники не принимали ее всерьез){1232}. Но военное бремя, как бы оно ни было тяжело, не вызывало экономический кризис и общественные волнения. Один высокопоставленный академик с хорошими связями размышлял в своем интервью конца 1990-х: «Представьте, что Брежнев все еще жив. Мы по-прежнему жили бы при старом режиме; ничего бы не изменилось. Возможно, жизнь была бы похуже, но в стране был бы порядок. У нас по-прежнему была бы тоталитарная система; мы бы по-прежнему ходили на партсобрания и демонстрации с теми же красными флагами».{1233}
Человек, разрушивший КПСС, нашелся не в Белом доме, а в Кремле. Самим Горбачевым страх пред военной мощью Америки двигал в меньшей степени, чем желание реанимировать систему, сделав ее более содержательной. Сначала, как и его предшественники, он надеялся добиться своего путем трансформации Коммунистической партии, но когда он не смог этого сделать, то оказалось, что он пытается ее ослабить. Таким образом, правление коммунизма обрушилось не из-за внешнего давления, а в результате длительной внутренней ненасильственной революции, начатой элитой самой Коммунистической партии.
Фильм «Покаяние» грузинского режиссера Тенгиза Абуладзе — это, должно быть, самый сложный и немногим доступный фильм из тех, что становились хитами. Это сюрреалистический! фильм о зомби, снятый в начале 1980-х[835], но показанный только в 1986 году благодаря новой горбачевской политике гласности. Он начинается с похорон Варлама, местного сталинского мэра, чей труп продолжает являться, таинственным образом покидая могилу, сколько бы раз его ни хоронили. Преступник пойман — Кетеван, гонимая женщина, полная решимости напомнить миру о Варламовом царстве террора. Кетеван тяжело переживает убийство своей матери, которая пыталась не допустить уничтожения старинной церкви. Наконец ей удается открыть ужасы прошлого, несмотря на попытки города скрывать их и дальше, и сын Варлама, которого мучают угрызения совести, в итоге выкапывает тело и сбрасывает его со скалы. Фильм заканчивается на пессимистической ноте. Кетеван дома, она по-прежнему живет на улице Варлама, в окружении, лишенном духовных ценностей.
«Покаяние» показали только после политической борьбы. Главным защитником был Александр Яковлев, но ему пришлось встретить сопротивление коллег, и он победил, только убедив их, что фильм слишком темен для простых людей, и пообещав, что его покажут только в нескольких городах. Когда он добился более широкого показа, несколько местных партийных руководителей пришли в ярость и запретили его{1234}. Даже при этом «Покаяние» стало сенсацией и хорошо схватывало атмосферу начала горбачевской перестройки. Как и в хрущевскую эпоху, сталинист изображен как бюрократ, человек, руководствующийся рассудком и с презрением смотрящий на царство морали и духа, в то время как героями становятся люди с идеалами и ценностями. И все же фильм связан также с брежневской эпохой, ее попытками «перезахоронить» Сталина и, как результат, борьбой между реформаторами, которые хотели бросить вызов сталинской бюрократии, и брежневскими консерваторами, которые были полны решимости не допустить перемен в старой системе.
Фильм предлагает проникновение в суть мышления многих в период гласности, не в последнюю очередь самого Горбачева, Который ленту посмотрел и одобрил{1235}. Оценка обаятельного и интеллигентного Горбачева до сих пор не определена. Почему он действовал так очевидно иррационально, закончив уничтожением системы, которую надеялся усилить?[836] «Покаяние» дает некоторые ответы. У Горбачева, конечно, не было религиозной чувствительности Абуладзе, но, как и многие, кто достиг зрелости в период десталинизации, он разделял злость режиссера на «бюрократов» в партии — чувство, схваченное реакцией Яковлева на «Покаяние»: «Фильм ошеломил меня и всех моих семейных. Умен, честен, необычен по стилистике. Беспощаден и убедителен. Кувалдой и с размаху бил по системе лжи, лицемерия и насилия»{1236}.
Горбачев был последним в долгой традиции тех коммунистов, которые верили, что в социализм можно заново вдохнуть жизнь, атаковав консервативных, одержимых собственным статусом «бюрократов», — традиция, идущая от сталинистов 1920-х годов[837] к Хрущеву начала 1960-х, к Мао во время Культурной революции. Его стратегия была ближе всего к хрущевской, в которой он хотел сделать систему менее бюрократической, открыв партию влиянию общества. Но в отличие от всех своих советских предшественников он пришел к выводу, что власть партии как института следует сократить. Он также извлек уроки из падения Хрущева в 1964 году и конца «пражской весны». Как и Кетеван, он твердо решил не дать бюрократам снова, как зомби, восстать из мертвых. Он решил окончательно уничтожить их власть, хотя бы это и привело к разрушению самой системы[838].
Кроме того, предубеждение Горбачева против внутренней бюрократии было сильнее, чем его недоверие к Западу. Вдобавок, в то время как на Западе послевоенная эра классового компромисса входила в кризисную фазу, советские коммунисты начинали ценить ее достоинства. Горбачев со все большим энтузиазмом воспринимал идею интеграции СССР в западное сообщество как социально-демократического государства и стал одобрять демократические выборы и рыночные реформы по западному образцу[839]. В этой «революции» его поощряли те «контрреволюционные» интеллектуалы, которых Ципко обнаружил в ЦК в 1980-е, неолиберальный МВФ и большая часть общественного мнения на Западе. Когда западные лидеры впервые встретились с Михаилом Горбачевым, они были и удивлены, и обезоружены. Как мог такой дружелюбный, открытый и обаятельный человек быть коммунистом? Даже воинственная антикоммунистка Маргарет Тэтчер потеплела. Но они судили его по стандартам суровых обороняющихся аппаратчиков 1960-х и 1970-х годов. На самом деле Горбачев был всего лишь крупнокалиберной версией обычного члена партии. Он родился в 1931 году на юге России в крестьянской семье, его дед по материнской линии был членом партии и председателем колхоза, арестованным в 1937 году (как и его дед по отцовской линии). Горбачев стал амбициозным и трудолюбивым комсомольцем, и его способности к учебе, вместе с партийной активностью (он был награжден почетным орденом Трудового Красного Знамени за героический труд на сборе урожая 1948 года) дали ему возможность совершить огромный скачок из провинции на юридический факультет МГУ. Скоро оказалось, что он идеально подходит для партийной работы: ему нравились размах и великие принципы; он, кажется, в самом деле являлся неподдельным идеалистом. В отличие от Брежнева, У него не было технического, практического подхода правительственного экономического администратора. На самом деле он имел довольно слабое представление об экономике[840], что мешало многим его советникам{1237}. Он был человек из народа, полный энергии, энтузиазма и непоколебимой веры в свои способности к убеждению. Анатолий Черняев, который позже стал одним из его главных советников, вспоминал, как во время поездки в Западную Европу в 1970-х «он хватал меня за локти и «доказывал», «доказывал», «доказывал», как важно было сделать то или это в Ставрополье{1238}. Это было очень по-хрущевски, и он разделял энтузиазм и оптимизм своего неугомонного предшественника. Он был, однако, более образованным, более политически хитрым и, следовательно, гораздо более уверенным — совершенно оправданно, так как он был искусным политиком, умеющим добиваться от людей того, что ему нужно. Неудивительно, что «Горбимания» вскоре захлестнула Западную и советскую Восточную Европу.
Тем не менее у этих, несомненно, положительных качеств имелась и обратная сторона. Он был в высшей степени уверен в себе, но не всегда осознавал трудности, сопряженные с его планами. И именно это, вместе с его способностью убедить и/или перехитрить оппонента, объясняет, как он сумел протолкнуть свою амбициозную, но непоследовательную программу.
В 1985 году немногие из элиты, если вообще кто-либо, верили, что коммунистическая система находилась в кризисе и нуждалась в радикальных переменах. Сам Горбачев вспоминал: «Ни я, ни мои коллеги не воспринимали в то время ситуацию в целом как кризис системы»{1239}, а когда Александр Яковлев показал ему крайне радикальную записку, в которой предлагалось разделить Коммунистическую партию надвое, так, чтобы эти части боролись друг с другом, он решил, что это было «преждевременно»{1240}. В первые два года на посту генерального секретаря Горбачев не ушел далеко от дисциплинарной экономической политики, которой придерживался Андропов. Но во внешней политике все было иначе. Главной целью он считал уменьшение трений с Западом, чтобы сохранить ценные ресурсы для проведения внутренних экономических реформ. Так как цены на нефть в мире обрушились в 1985 году и продолжали падать[841], это было тем более необходимо. Кроме того, он и его либеральные советники, особенно Яковлев, были также уверены, что противостояние между блоками и может, и должно закончиться. Этот конфликт, утверждали они, являлся по сути продолжением сталинской доктрины международной классовой борьбы и теперь устарел.
Поэтому Горбачев пытался заинтересовать американцев предложениями контроля над вооружениями, но поначалу, как и следовало ожидать, Рейган и неоконсервативные «ястребы» были настроены подозрительно. Во время их первой встречи в Женеве Горбачев поверить не мог, каким «пещерным человеком» холодной войны оказался Рейган. Особой областью разногласий был третий мир. Для Рейгана коммунизм всегда являлся результатом советского вмешательства и конспирации; по мнению Горбачева, его питал антиимпериализм и реакционные элиты, и он был полон решимости победить в Афганской войне и защитить других союзников Советов. Несмотря на эти различия, наступление администрации Рейгана на СССР изменилось с 1984 года. Военная угроза 1983 года, кажется, серьезно пошатнула позиции президента, и становилось ясно, что воинственность «ястребов» добилась разве что угрозы Армагеддона. Беспокойство Европы вместе с мнением избирателей внесла вклад в фундаментальное изменение позиции Вашингтона, достигшее кульминации в предложении Рейгана в Рейкьявике в 1986 году вывести из употребления все ядерное оружие[842].{1241} В итоге идея полного ядерного разоружения ни во что не вылилась, так как стороны не смогли договориться о будущем «Звездных войн»[843], но с тех пор Горбачев осознавал, что разоружение действительно возможно. Теперь у него была уверенность, что можно продвигаться вперед одновременно с внутренними реформами. Перевооружение Рейгана, конечно, оказывало давление на советское руководство, тем не менее, именно его готовность вести дела с СССР (часто наперекор неоконсервативной оппозиции) внесла наибольший вклад в горбачевскую программу реформ и, таким образом, в окончательный крах советского коммунизма[844].
В течение 1986 года взгляды Горбачева становились более радикальными по мере того, как он и его либеральные советники из ЦК проводили мозговые штурмы. Встречи с западными лидерами, включая миссис Тэтчер, которая наставляла его в вопросах демократии, тоже оказали на него влияние[845].{1242} Горбачев со временем стал воспринимать себя как западного социал-демократа[846], и он со своими сторонниками стал восхищаться западноевропейскими государствами всеобщего благосостояния. Но западноевропейский социал-демократический порядок формировался в 1940-е годы на основе компромисса между свободными рынками и вмешательством государства. Проблема была в том, как достичь этой цели. Ведь партия лежала в самом сердце советского государства, и любая попытка подорвать ее власть создавала риск разрушить способность Москвы управлять страной.
В первые годы у власти мировоззрение Горбачева не было по сути либеральным. Он верил, что советский народ «сделал выбор в пользу социализма» в 1917 году и был в своей основе единым, коллективистским и преданным коммунизму. Тогда почему система не работала? Горбачев пришел к выводу, что проблема заключается в том факте, что присущая массам созидательная энергия подавлялась. Разворачивая риторику, которая наполовину состояла из раннего Маркса и на другую — почти из либерального идеализма[847], он объяснил, что бюрократы и авторитарно-бюрократическая система «подавляют народную инициативу, отчуждают человека во всех сферах от жизненной активности, принижают достоинство личности». Решение этой проблемы лежит в новой форме «демократии», включающей открытую дискуссию, но не западный плюрализм. Эта «демократия» изменит психологию людей, делая их воодушевленными тружениками и гражданами, или, на жаргоне того времени, «активизируя человеческий фактор»; также она подорвет (и, надо надеяться, свергнет) «бюрократов», которые подавляли творчество масс{1243}. Такой романтический взгляд может показаться неподходящей базой для практической программы реформ, во многом так же, как в случае с Хрущевым, но это было нормально в рамках марксистской традиции[848]. Яковлев объяснял скептически настроенному западному журналисту: «В теоретическом плане мы никогда не заявляли, что революция в нашей стране, начавшаяся в 1917 году, закончилась… Перестройка — это продолжение революции»{1244}.
Тем не менее с 1987 года стало ясно, что строгость и попытка починить экономику на скорую руку дали немногое, и Горбачев начал более радикальную программу экономической либерализации и политической демократизации. Подражая либеральным реформам, проведенным в Венгрии и Югославии, он дал директорам фабрик больше независимости от центра[849]. Сторонники планового хозяйства, разумеется, действовали неохотно, и Горбачев ответил началом атаки на «бюрократов», которые, как он заявил, были основной консервативной силой, «тормозным механизмом» для перемен.
Поначалу, как и Хрущев до него, Горбачев надеялся, что партия поведет общество к реформам, но он быстро потерял веру в нее, так как партийные чиновники противодействовали его мерам. Вместо этого он искал союзников среди разочарованного среднего класса, ослабив цензуру до определенного предела[850] и разрешив организацию «неформальных» дискуссионных групп за пределами партии[851]. Более серьезным, однако, было сокращение обладавшего большой властью Секретариата ЦК в 1988-м и решение создать новый, избираемый народом Съезд народных депутатов[852]. Выборы были проведены в 1989 году, и, хотя многие коммунистические руководители вошли в состав Съезда, несколько высокопоставленных руководителей потерпели поражение. Партия была посрамлена. Горбачев, в сущности, сдвигал центр власти от партии к всенародно избираемому государственному органу.
У горбачевского либерализма имелись границы, и он всегда настаивал, что демократия должна контролироваться. КПСС получала гарантированные 100 мест в Съезде народных депутатов 1989 года; «плюрализм мнений» приветствовался, но все мнения должны были быть «социалистическими», а критика — «принципиальной», а не «безответственной». Тем не менее Горбачеву сложно было сохранить эту «красную черту», в особенности потому, что партия оказалась приговорена к беспрецедентной идеологической атаке, вдохновленной самим Кремлем. Горбачев заново поднял сталинский вопрос, назначив в сентябре 1987 года комиссию по расследованию сталинских репрессий, и «белые страницы» советской истории обсуждались гораздо свободнее, чем в 1950-е. Если, по мнению Хрущева, социализм стал приходить в упадок в 1934 году, после индустриализации и коллективизации, Горбачев утверждал, что гниение началось с победой Сталина над Бухариным в 1928-м[853], тогда как предположительно либеральный марксист Ленин времен НЭПа понимался как истинный голос социализма. Уже в 1986 году советник Горбачева по идеологии, Георгий Смирнов, объяснял его взгляды в беседе с Ципко: «Не думайте, что Горбачев не понимает серьезности ситуации. Шестьдесят лет пошло коту под хвост. Отвернувшись от НЭПа, партия потеряла свой единственный шанс. Люди страдали напрасно. Страну принесли в жертву во имя схоластических понятий коммунизма, ничего общего не имеющих с реальной жизнью»{1245}.
Горбачев надеялся, что сможет сохранить репутацию 1917 года и перезапустить советский проект во имя ленинизма. Но была неизбежная сложность в проведении четкой границы между Лениным и Сталиным, и сами партийные интеллектуалы стали терять веру в марксистский проект в целом. Ципко вспоминает, что уже в 1986 году Яковлев предпринял «расследование основных упущений советского социализма», включая сам марксизм[854], и в конце 1988 года Ципко опубликовал первую большую статью[855], в которой утверждалось, что корни сталинского «социализма казарменного типа» лежат в марксизме-ленинизме{1246}. В следующем году «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, который осуждал Ленина как создателя тюремной системы, впервые был легально издан в СССР. К тому времени либеральные сектора советской прессы стали в высшей степени антисоветскими и прозападными, полными критики прошлого и кровавой системы, созданной большевиками[856].
Горбачев и Яковлев, давние аппаратчики, хорошо понимали силу идеологии и были уверены, что пересмотр истории был существенной частью их революции. Они видели перестройку как моральную и культурную кампанию по трансформации старого «сталинского» и «бюрократического» менталитета. Но это и в самом деле было рискованно. Коммунистическая партия основывала свою легитимность на моральных аргументах: хотя уровень жизни и ниже, чем на Западе, и существует некоторая несправедливость и незаконные привилегии, в своей основе система справедлива и превосходит капитализм. Если бы лидеры и интеллектуалы теперь стали говорить, что партия шестьдесят лет вела народ по неверному пути и использовала их самопожертвование впустую, как власти могли бы ожидать сохранения лояльности? Письмо в еженедельник «Аргументы и факты» от Н. Р. Зарафшан показывает, как пересмотр истории может усилить неопределенное чувство несправедливости и привести к болезненному идеологическому и эмоциональному кризису: «Я член партии с хорошей характеристикой, и любой скажет, что я добросовестный труженик и активно участвую в общественной работе. Но с возрастом мой пыл угас, и в моей жизни было много несправедливости. Правда о нашем прошлом опустошила меня.
…Я все это принимаю очень близко к сердцу: если я останусь в партии, это будет нечестно, если уйду — меня будут осуждать. Я добросовестный человек и не могу пропускать партсобрания или пренебрегать своими обязанностями»{1247}.
Горбачев неосторожно разрушал идеологические основания советской системы, и взгляды сильно изменились в период между 1987 и 1991 годами[857]. Больше людей стали отрицательно относиться к партии и положительно — к Западу. Это произошло даже в странах соцлагеря, где люди какое-то время хорошо знали жизнь на Западе; в Венгрии число тех, кто верил, что «возможности образовательного и культурного роста» на Западе полностью реализовывались, подскочило с 22,8% в 1985-м до 51,1% в 1989 году{1248}. Но это все же не значило, что большинство граждан советского блока хотели рыночную экономику западного образца. Когда задали вопрос, что нужно сделать, чтобы выйти из все более серьезного экономического кризиса, только 18% советских граждан сказали, что хотели бы больше частного предпринимательства; 50% — больше Дисциплины и порядка{1249}. Сходным образом в 1989 году 73% жителей Чехословакии были против приватизации промышленности и 83% отрицательно относились к ликвидации колхозов{1250}.
Действительно выиграл от идеологического кризиса национализм, и в странах Балтии, где националистическая враждебность по отношению к советской власти была уже какое-то время широко распространена, появились некоторые ранние признаки политического краха. Народные фронты в поддержку перестройки, созданные КГБ[858], чтобы проводить демократию в нужных направлениях, скоро вышли из-под контроля центра. Демонстранты стали требовать полной политической независимости, возвращения к частной собственности и конца советской системы.
Горбачев скоро столкнулся с хаосом. Атаковав старую политическую систему и идеологию, он подрубил опору власти прежде, чем была создана альтернативная структура. Почти то же самое произошло с экономикой: власть государства была подорвана прежде, чем подготовили площадку для рынка, который заменил бы ее. У Горбачева имелись две устоявшиеся альтернативы. Была китайская модель, которая подразумевала постепенное продвижение к рынку, ведомое могущественной партией и по-прежнему полагающееся на подавление инакомыслия; и была неолиберальная «шоковая терапия», которую советовали многие западные экономисты и МВФ. По понятным причинам Горбачев решительно отвернулся от первого варианта: он противоречил его планам политической демократии, и он был уверен, что это только усилит власть бюрократов, которых он так ненавидел. Тем не менее он отверг и шоковую терапию — так же предсказуемо. Это бы одним ударом уничтожило экономическую бюрократию и заменило бы ее рынками, приватизацией и жесткими мерами по борьбе с инфляцией. Но это также вызвало бы огромный взлет цен, глубокую рецессию и массовую безработицу. Даже если бы это было хорошей идеей, Горбачев никогда бы на это не пошел, так как он твердо решил получить одновременно демократию и рынок, сохранив при этом собственную власть. Введение рыночной экономики неизбежно ударило бы по многим людям, а демократия дала бы миллионам «неудачников» мощное оружие против правительства. Сам Горбачев ответил на давление со стороны народа смягчением уровня жизни, взяв займ на Западе. Последствием стало раздувание внешнего долга.
Вместо неолиберальной шоковой терапии или реформ под контролем государства по китайскому образцу Горбачев пошел на глубоко порочный компромисс. Атака на бюрократию разрушила старую систему, которая поставляла ресурсы от одной фабрики к другой, в то же время главы предприятий получили новую автономию: они теперь оказались свободны от любого рыночного или политического давления, чтобы производство было эффективным и дешевым. Неизбежно цены выросли, прилавки опустели и очереди вытянулись. Пока миротворца «Горби» приветствовали на Западе, его популярность дома рухнула.
Некоторые в то время настаивали, что Горбачев должен скопировать более статичную китайскую модель, и споры об альтернативных путях продолжались{1251}. Китайские условия, конечно, очень отличались от российских. В Советском Союзе сельское хозяйство было сильнее подорвано коллективизацией, и старые промышленные аппаратчики обладали большей властью[859] и могли препятствовать экономическим реформам. Тем не менее некоторые утверждают, что если бы были правильные стимулы, некий вариант «Четырех Модернизаций» Дэна привел бы к лучшим экономическим результатам.
Наверное, бессмысленно рассуждать о возможных альтернативах. Учитывая демократическое, антибюрократическое мировоззрение Горбачева и интеллектуальную среду на Западе, у китайской модели почти не было шансов. И даже если бы вариант китайской модели обеспечил улучшение в экономике, это нанесло бы ущерб политической свободе и, возможно, миру во всем мире. Коммунисты остались бы у власти, и старая гвардия, возможно, смогла бы противостоять выходу из соцлагеря стран Восточной Европы в 1989 году.
Тем не менее курс, избранный Горбачевым, какими бы ни были его политические преимущества, имел разрушительные последствия для экономики: фактический крах государства и «разворовывание» экономики управляющими и руководителями. Когда в 1989 году Горбачев в конце концов назначил либерала Николая Петракова своим советником по экономическим вопросам и ясно дал понять на следующий год, что вероятна приватизация[860], руководители начали «самоприватизацию», продавая оборудование и присваивая прибыль. Тем временем партийные руководители и госслужащие воспользовались атакой Горбачева на центральную иерархию и присваивали средства организаций, в которых работали. Бюрократы «разворовывали страну»{1252}. Полулегальное воровство было источником богатства многих олигархов 1990-х годов. Горбачев, намеревавшийся уничтожить бюрократов, на деле помог многим из них обогатиться, а его идеализм проложил путь десятилетию политического и экономического краха, охватившего Россию после коммунизма, в свою очередь подпитав антилиберальную реакцию, которая пришла ему на смену при президенте Владимире Путине[861].
С осени 1989 года, таким образом, результаты подспудной революции Горбачева против коммунистической партии становились ясны: различные аспекты советской власти рушились[862]. И неудивительно, что первым поддалось самое слабое звено: Восточная Европа.
В дни перед семидесятой годовщиной Октябрьской Революции, 7 ноября 1987 года, граждане Вроцлава узнали о планах необычного празднования основания советского государства:
«Товарищи!!!
День, когда разразилась Великая Октябрьская Социалистическая Революция, — это день великого события… Товарищи, пора нарушить пассивность народных масс! …давайте соберемся 6 ноября, в пятницу, в 16:00 на Свидницкой улице под «часами истории». Товарищи, одевайтесь празднично, в красное. Наденьте красные туфли, красную шапку или шарф… По крайней мере, не имея красного флага, накрасьте ногти красным».
Это сатирическое празднование революционной истории было только одним из событий, организованных польской «Оранжевой Альтернативой», сюрреалистической подпольной группой. Они высмеивали ранние большевистские политические празднования, такие как штурм Зимнего дворца в 1920-м году — исполненный с помощью макета революционного крейсера «Аврора», кавалерии в буденовках и знамен с такими лозунгами, как «Красный Борщ». Один из организаторов описывал эту сцену так: «Крики «РЕ-ВО-ЛЮ-ЦИ-Я». Пролетариат [то есть рабочие с местных фабрик] выходит из автобуса; на их рубашках надписи «Я буду работать больше» и «Завтра будет лучше». Наготове было множество полицейских, но они были в унизительном положении, когда нужно арестовывать любого, кто носит красное или провокационно пьет клубничный сок{1253}.
«Оранжевая Альтернатива», во многих отношениях необычная, фиксировала многое в характере восточноевропейского инакомыслия конца 1980-х, по крайней мере на территории бывшей Австро-Венгерской империи (включая Западную Украину). Появлялось новое молодое поколение диссидентов, которое было меньше заинтересовано в больших протестах и демонстрациях против режима, чем в создании альтернативного, контркультурного «гражданского общества», свободного от государственного контроля. Этот новый стиль был скорее карнавальным, как назвал его Падрик Кении, чем воинственно сопротивляющимся, и многим был обязан ситуационистам и западным молодежным субкультурам 1960-х годов. В самом деле, дух 1989 года был ненасильственной адаптацией духа 1968 года. Как показала акция во Вроцлаве, их подход не мог сильнее отличаться от старой коммунистической модели мобилизации масс. Но цели многих групп (в отличие от «Оранжевой Альтернативы») были часто очень специфичны и с виду далеки от политики — кампании по вопросам окружающей среды или мира, например{1254}. Этого, наверное, следовало ожидать после подавления движения «Солидарность». Престиж властей еще сильнее покачнулся, но стало ясно, что открытое противостояние будет подавлено силой, а за пределами Польши интеллектуалам сложно было привлечь рабочих. Поэтому требовался новый, менее конфронтационный подход.
При том что социальная активность (и осмеяние) сыграли свою роль в конце коммунизма, важнее была Москва и сигналы, которые она подавала восточноевропейским коммунистическим партиям. Горбачев еще в 1985 году лично заявил лидерам, что они не могут рассчитывать на помощь Советской Армии, хотя он ожидал, что они останутся в советском блоке. Вечный оптимист, он верил, что более популярные лидеры восстановят легитимность коммунизма. Но так же, как хрущевский доклад о культе личности и его последствиях ослабил «маленьких Сталиных», воодушевив реформаторов и разделяя партии, перестройка в СССР потрясла основы восточноевропейских режимов. Сторонники либеральных реформ в партиях усилили позиции, и в некоторых случаях лидеры понимали, что они больше не могут полагаться на репрессии, но должны расширить основания для социальной поддержки. Оппоненты властей, в свою очередь, осознали, что теперь у них меньше оснований для страха; когда зимой 1987/88 года польский историк Вацлав Фельчак поехал в Будапешт с курсом лекций, его слушатели спросили, каковы были для них уроки «Солидарности». «Основать партию, — ответил он. — Они, возможно, посадят вас за это, но все говорит о том, что долго вы в тюрьме не пробудете»{1255}.
Первой ответила на сигналы из Москвы Венгрия. Выдвинув себя на выборы с участием нескольких кандидатов, где старая гвардия выступила хуже, чем ожидалось, более молодая реформистская группа коммунистических лидеров, включая Имре Пожгаи, по сути, социал-демократа, сумела в марте 1988 года вынудить престарелого Яноша Кадара уйти в отставку. Партия раскололась, демократическая оппозиция теперь формировалась за пределами партии, и к февралю 1989 года реформаторы в пределах самого режима провели многопартийные выборы. Готовность Москвы принять такую фундаментальную перемену сделала совершенно ясным для всех, что Советский Союз больше не будет гарантировать старый порядок в Восточной Европе.
В Польше, как и в Венгрии, на сигналы из Москвы обращали пристальное внимание с самых ранних этапов. Генерал Ярузельский, один из лидеров, наиболее близких к Горбачеву, начал либеральные реформы в сентябре 1986 года, но в августе 1988-го волнения среди рабочих против мер по сокращению расходов снова потрясли коммунистические власти. К февралю 1989 года правительство под давлением со стороны Горбачева пошло на дискуссию с оппозицией в форме круглого стола, и в июне 1989 года были проведены выборы, в которых «Солидарность» забрала все ставки. В августе 1989 года Тадеуш Мазовецкий стал первым за более чем сорок лет некоммунистом, возглавившим коалиционное правительство.
Более жесткие правительства показывали более сильные Намерения не допустить перемен, но скоро и они были вынуждены принять во внимание надписи на стене — в Восточной Германии. Началом конца был май 1989 года, когда венгерские власти ослабили контроль для венгров на австрийской границе. Жители Восточной Германии стали устраивать «каникулы» в Венгрии, чтобы воспользоваться брешью в «железном занавесе», хотя предполагалось, что граница открыта только для венгров. 19 августа в приграничном городе Шопроне венгерская оппозиция при поддержке странного дуэта, Имре Пожгаи и Отто фон Габсбурга, наследника престола Австро-Венгерской империи, организовали панъевропейский пикник, в течение которого они планировали открыть неиспользуемый пропускной пункт и позволить жителям Восточной Германии перейти границу. Немцы прорвались через границу, и три недели спустя венгры сняли все ограничения. ГДР ответила закрытием венгерской границы, и эта новая репрессия подхлестнула оппозицию в Восточной Германии. По всей ГДР прошли демонстрации, и партия стала терять контроль. Жесткий режим Хонеккера получил еще один удар, когда Горбачев прибыл с визитом на празднования сорокалетия со дня основания ГДР. Приветствуемый восторженными толпами, Горбачев определенно не сумел поддержать лидера ГДР. Как сообщают, он заявил: «Кто опаздывает, того наказывает жизнь»{1256}. Вскоре после этого (в результате переворота 17-18 октября) Хонеккера сместил Эгон Кренц.
Кренц вскоре осознал, что, чтобы сохранить контроль, ему придется пойти на некоторые уступки. После демонстрации 4 ноября он решил пойти на ограниченное послабление правил выезда из страны, но на пресс-конференции произошло недоразумение, и растерянные пограничники просто открыли ворота и пропустили толпы людей{1257}. Этому суждено было стать самой запоминающейся оговоркой в истории. Той ночью около 50 000 немцев хлынули из Восточного Берлина в Западный, крича: «Мы один народ». Это была грандиозная вечеринка и одновременно революция, кульминация «карнавальности», мирных демонстраций и «пикников», проводимых восточноевропейскими оппозициями в 1989 году. Пролом в Берлинской стене по праву стал символом 1989 года. Оппозиционное видение революции, мирной, радостной, даже гедонистической, казалось гораздо более привлекательным, чем устаревший коммунистический идеал рабочего, поднявшегося на борьбу с врагами. Когда Берлинская стена рухнула, то же самое случилось с волей к власти коммунистической партии Восточной Германии.
Карточный домик разваливался, и события в Восточной Германии вдохновили сопротивление другим жестким режимам. Демонстрации в начале ноября в Болгарии помогли партийным реформаторам лишить власти Тодора Живкова и ускорили вызов для самой партии со стороны группы оппозиционных сил. В Чехословакии режим консервативного преемника Гусака, Милоша Якеша, в течение предыдущего года сталкивался с волнениями и демонстрациями, но решительно был настроен против реформ; он даже поместил портрет старого вождя-сталиниста Клемента Готвальда на новую стокроновую банкноту — крайне провокационный шаг. Тем не менее события в ГДР, идеологически наиболее близкой к Чехословакии, придали решимости оппозиции. Годовщина студенческого сопротивления нацистскому захвату в 1939 году приходилась на 17 ноября, и демонстрации были в порядке вещей. На этот раз, однако, их число оказалось огромно, и полиция впала в панику. Жестокость полиции, в свою очередь, спровоцировала массовые забастовки и демонстрации и вынудила партию пойти на переговоры с оппозицией[863].
Несмотря на некоторое насилие (в Чехословакии и других странах), революции в Центральной и Восточной Европе были поразительно быстрыми и мирными. Частично это объясняется тем, что новые оппозиционные движения выбрали ненасильственный путь, но это также отразило ослабление режимов с тех пор, когда СССР изменил отношение к репрессиям.
Коммунистические партии были в разной степени разделены, и обычно в одном из крыльев находились реформаторы, готовые к переговорам с оппозицией. Это были относительно мирные, «бархатные» революции, как описывали такой переход в Чехословакии.
Как можно было ожидать, учитывая автономию от СССР и репрессивность, режимы Албании и Румынии пали последними. Необычайно суровые меры по экономии, введенные румынским вождем в 1980-е годы, поставили Николае Чаушеску под давление; серьезные волнения среди промышленных рабочих разразились в 1987 году в Брашове, и Ион Илиеску, бывший член ЦК, исключенный в 1984 году, сглаживал скрытое недовольство. Но Румыния не могла полностью изолировать себя от событий в советском блоке. В декабре 1989 года волнения среди венгерского меньшинства в Тимишоаре вызвали полицейские репрессии, а это, в свою очередь, спровоцировало дальнейшие волнения в Бухаресте. Чаушеску организовал демонстрацию в поддержку режима и произнес речь с балкона здания ЦК, надеясь на повторение поклонения, которое он получил в 1968 году. Он, однако, катастрофически недооценил настроение разъяренной толпы: вместо ликования она принялась освистывать вождя в шокирующем проявлении «оскорбления монарха». Беспорядки транслировались по телевидению, после чего армия присоединилась к оппозиции, и режим вскоре потерял контроль. Чета Чаушеску бежала из Бухареста, но позже их задержали и казнили. Тогда власть перешла к Илиеску, вставшему во главе Фронта национального спасения.
Последним из восточноевропейских режимов пала Албания. Рамиз Алия, ставший преемником Ходжи в 1985 году, стал постепенно проводить либеральные реформы, но к 1990 году студенческие выступления вынудили его провести многопартийные выборы, и хотя коммунисты получили большинство голосов, они теперь стали частью коалиционного правительства. На следующий год коалиция потерпела крах, и коммунисты не были переизбраны.
1989 год явно относится к той же категории, что революционные 1848-й, 1917-1919-е и 1968-й, но насколько он похож на эти предыдущие потрясения? В некоторых случаях переход от коммунизма был гораздо более революционным, чем в других. Готовность Горбачева оставить советскую империю оказалась решающей для всей Европы, но разная природа режимов вела к значительным расхождениям. В Венгрии и Польше хорошо устоявшаяся реформистская традиция в пределах коммунистических партий привела к мирным переходам путем переговоров, в то время как в Чехословакии и ГДР более сплоченное консервативное руководство пало только после коротких периодов массового подъема населения. События в Румынии оказались наиболее жестокими и «революционными», хотя результат смены режима, приход к власти полуавторитарного аппаратчика Илиеску, был наименее радикальным. Если взглянуть на народное участие в этих революциях, мы увидим несколько иную модель. Польша и Чехословакия, обе сплоченные против прошлого советского угнетения, и в некоторой степени Румыния были ближе к модели революции 1917 года, в котором участвовали все классы, включая рабочий[864]. В Венгрии и ГДР, где коммунисты более эффективно усмирили недовольство рабочего класса с помощью экономических мер, переход был в гораздо большей степени делом интеллигенции и «белых воротничков».{1258}
Похожие различия можно найти в конце коммунистического правления в неофициальной советской империи за пределами Европы. Горбачев, однажды решивший потягаться с Соединенными Штатами вне Европы, все больше видел в своих союзниках из «третьего мира» обузу. Его советники и в самом Деле уже некоторое время теряли веру в возможность коммунизма в развивающихся стенах. Они были убеждены, что коммунистические амбиции просто слишком радикальны, учитывая Уровень развития их обществ. Но с революцией Рейгана и экономическим кризисом начала 1980-х годов СССР оказался в еще более затруднительной ситуации. Теперь существовало значительное количество марксистских режимов, и все они требовали субсидий, в то время как советские граждане сами переживали трудности. Кроме того, попадая под растущее давление, эти режимы делились на умеренно либерализаторские и радикальные, и, в отличие от ситуации в Европе, радикалы часто получали значительную поддержку; их победы усилили разочарование в Москве, потерявшей веру в фундаментальное социальное преобразование. В Гренаде Морис Бишоп, искавший возобновления дружеских отношений с Соединенными Штатами, был свергну! Бернардом Коардом (бывшим студентом Суссекского университета и преподавателем в левом крыле Управления образования Внутреннего Лондона), что ускорило американское вторжение в 1983 году. Сходным образом три года спустя в Южном Йемене реформатора Али Насера Мухаммеда, воспитанного Советским Союзом, в результате кровавого переворота сместил более педантичный марксист Абд аль-Фаттах Исмаил. Горбачев полностью согласился бы с комментарием Хонеккера: «так же, как и в Гренаде, события в Йемене показывают, к чему может привести безответственность левого крыла»{1259}.
Равно непопулярен был в Москве эфиопский политик Менгисту. Голод в Эфиопии повредил репутации марксизма в странах третьего мира, и Горбачев не испытывал симпатии к этому режиму. В 1988 году он сказал Менгисту, что помощь будет зависеть от либерализации и мирного урегулирования войн в Эритрее и Тиграе, и скоро эфиопская партия разделилась на реформаторов и сторонников жесткого курса. Теперь бывшие марксистские сепаратисты Эритреи и Тиграя объединились и выступили против режима Менгисту. В 1990 году Менгисту формально отрекся от марксизма-ленинизма и в 1991 году был вынужден покинуть страну и искать убежища в Зимбабве. После его отъезда огромная статуя Ленина в Аддис-Абебе была бесцеремонно разрушена.
Тем не менее Горбачев не хотел прекращать помощь своим союзникам, частично потому, что он по-прежнему верил в некоторых из них, частично потому, что американцы продолжали поддерживать антимарксистские силы. В Афганистане Советы сместили сторонника жесткого курса Бабрака Кармаля и заменили его на более прагматичного Наджибуллу, который затем попытался создать широкий альянс против исламистов. Советам нужно было вывести свои войска, но Рейган оставался непримирим и отказывался пойти на соглашение[865]. Так как война становилась все более непопулярной в СССР, Горбачев объявил, что Советы выведут войска в феврале 1989 года. Коммунистический режим Наджибуллы оказался одним из самых недолгих, просуществовав до 1992 года. С его гибелью открылся путь для его приемников — исламистских режимов, с кульминацией в виде победы радикально сурового Талибана.
Гражданская война в Анголе также продолжалась до падения СССР.[866] Кубинцы и южноафриканцы сдались в 1988 году, и МПЛА отказалась от марксизма-ленинизма в 1990 году, но американцы продолжали финансировать группу Жонаша Савимби УНИТА. Только в 1992 году, когда МПЛА победила на выборах, Соединенные Штаты перешли на другую сторону и стали поддерживать бывших марксистов. Гражданская война, однако, продолжалась до 2002 года, когда Савимби был убит.
В 1985 году Горбачев не хотел лишать СССР союзников в «третьем мире» или восточноевропейских государствах саттелитов. Уже в 1989-м он пассивно наблюдал, как разваливается советский блок. Но даже если бы он захотел вмешаться, то сделать мог бы очень немного. Он был впутан в драму советских реформ и правил с пустой казной. Тем не менее он не мог игнорировать силы, тянущие Восточную Европу к Западу, так как они действовали и в самом СССР. Националистические силы разъедали Союз. Коммунистическая партия была главной силой, удерживающей Союз единым[867], и, когда она стала слабеть и были разрешены более свободные выборы в государственные парламенты, сепаратисты получили мощную политическую поддержку[868]. В марте 1990 года литовский парламент проголосовал за выход из СССР, в то же время Латвия и Эстония также объявили, что будут в итоге добиваться независимости. В июне РСФСР провозгласила свой суверенитет[869] и заявила, что ее собственные законы приоритетны по отношению к законам СССР. Другие республики быстро стали искать независимости[870]. О крайнем радикализме Горбачева говорит то, что он ответил, не умерив свой курс, а еще сильнее ослабив контроль. Он предложил подписать новый, более либеральный союзный договор, заменяющий Договор об образовании СССР 1922 года[871], и одобрил план шоковой терапии Петракова[872] — план полной приватизации и перехода к рыночной системе, одним из эффектов которого предполагалось уничтожение налогооблагающей власти СССР{1260}.
К сентябрю 1990 года у Горбачева появились сомнения, и он стал пытаться снова централизовать власть. Следующий год видел его в колебаниях, то сломившим сопротивление, то снова потерявшим контроль. Он отчаянно стремился сохранить СССР, но не хотел силовых мер, кроме того, его обходили с флангов радикалы — сторонники рыночной экономики во главе с импульсивным бывшим партийным руководителем Борисом Ельциным. Ельцин использовал РСФСР как базу для того, чтобы бросить вызов президенту СССР Горбачеву; в июне 1991 года Ельцина избрали президентом РСФСР. Сильно ослабленный политически Горбачев был вынужден согласиться на новый Союзный договор, дававший большую власть республикам. Но за два дня до того, как он должен был быть подписан, реакционные силы, о которых предупреждал Горбачев, наконец начали действовать. Группа консервативных руководителей, включая председателя КГБ Владимира Крючкова, сделали последнюю отчаянную попытку спасти Союз и Коммунистическую партию. Они выступили против Горбачева на его крымской даче и потребовали либо ввести чрезвычайное положение, либо передать власть вице-президенту Янаеву. Горбачев отказался, и они лишили его связи с внешним миром. СССР теперь управлялся Государственным комитетом по чрезвычайному положению, пока Горбачев «оправлялся от болезни».
19 августа 1991 года москвичи, проснувшись, увидели, как танки с грохотом идут по Москве, оставляя на шоссе глубокие следы.
Было ли это повторением смещения Хрущева или сокрушения «Пражской весны»? Походило на первое, но это плохое оправдание для переворота. После отказа Горбачева уверенность лидеров путча, кажется, рухнула. На их пресс-конференции Янаев спотыкался на каждом слове, будто пьяный. Они не сумели добиться массированной поддержки от КГБ и милиции и не смогли помешать Ельцину добраться до штаба российского правительства, Белого дома, где он стоял на танке ярким вызовом путчистам. Лидеры переворота решили, что должны штурмовать Белый дом, полный защитников из числа гражданского населения, и на раннее утро 21 августа была назначена атака[873]. Тем не менее военное командование отказалось подчиниться приказу, и лидеры лишились воли к продолжению путча. Позже в тот же день они завершили переворот и освободили Горбачева. В путче 1991 года много отголосков корниловского выступления 1917 года. Как и раньше, заговорщики не смогли заручиться поддержкой офицеров среднего звена, и мятеж, устроенный для того, чтобы спасти старый порядок, только ускорил его конец{1261}.
Горбачев пытался продолжить с того же места, где его прервали, но все уже изменилось. И СССР, и Коммунистическая партия были дискредитированы. Ельцин быстро выдвинулся, воспользовавшись ситуацией, объявив Коммунистическую партию в России вне закона и все активы России-СССР собственностью российского правительства. В 1990 году немногие хотели уничтожения СССР, даже Ельцин; к 1991 году старые советские элиты видели, что он распадается[874], и принялись восстанавливать власть на новых основаниях — бывших республиках СССР. Защитники СССР, Горбачев и путчисты, были недостаточно беспощадны, чтобы удержать Союз от распада. 25 декабря 1991 года Горбачев сложил с себя полномочия президента СССР. Красный флаг с серпом и молотом, реющий над Кремлем, впервые был спущен. Семьдесят четыре года спустя коммунистический эксперимент в СССР закончился.
В 1985 году советский блок противостоял враждебному Западу, и у каждой из сторон было достаточно ядерного оружия, чтобы уничтожить мир. Шесть лет спустя советская имперская система рухнула со всего лишь несколькими перестрелками. Ее распад вызвал периодические вспышки насилия на протяжении 1990-х годов, и напряженность сохраняется по сей день. Но немногие могущественные многонациональные империи завершали свое существование так мирно, если такие вообще были. Сам Горбачев во многом заслуживает благодарности за такой исход, так же как некоторых обвинений за экономический и политический коллапс 1990-х годов. Тем не менее, хоть он и кажется исключительной фигурой, на самом деле он был воплощением широких тенденций: продолжающейся тяги к романтическому марксизму в советской партии и привлекательности неолиберализма и Запада. Главным вкладом Горбачева стала его исключительная уверенность и его политическое искусство. Он готов был продвигаться вперед с глубоко противоречивой программой, даже при том что она разрушала систему, которую он так старался спасти.
Могло, однако, быть гораздо хуже, и в другой европейской стране, управляемой коммунистическими властями, Югославии, так и случилось. Югославия страдала во многом от тех же проблем, что и СССР: слабо централизованное государство, которому не хватает желания или власти реформировать экономику; Множество этнических групп в противоречивых отношениях с Центром и давление неолиберального МВФ. Но в Югославии все это было обострено до крайней степени: Белград дольше оставался слабым, националисты организовывались годами, а МВФ гораздо сильнее влиял на экономику. На протяжении 1980-х годов МВФ убедил уже ослабленный Белград установить режим жесткой экономии в раздробленной стране, а это только усилило обиды и соперничество, разделявшие республики Политики-коммунисты продолжали использовать националистические стремления для привлечения поддержки; национализм был силен в Словении, Хорватии и Сербии, но именно Слободан Милошевич в Сербии особенно отличался искусством подстрекать толпу демагогическими речами[875].
Даже при этом еще весной 1990 года по-прежнему была широко распространена поддержка населением единой Югославии, а премьер-министр Югославии, коммунист Анте Маркович, оставался самым популярным политиком в государстве — больше, чем Милошевич и хорватский националист Франьо Туджман. Это продлилось недолго, так как была достигнута высшая точка неолиберальной революции. Маркович при поддержке МВФ решил начать программу «шоковой терапии», что совпало с первыми многопартийными выборами. Единственная сила, выступавшая за политическое единство Югославии, оказалась неизбежно связана с глубоко непопулярной экономической программой{1262}. Партия Марковича потерпела сокрушительное поражение, а партии националистов, противники «шоковой терапии», избранные в Хорватии и Словении, стали строить планы независимости от Югославии.
Внезапный раскол Югославии, безо всякой защиты этнических меньшинств в каждой республике, неизбежно должен был привести к войне. За исключением Словении, республики были этнически смешанными, и меньшинства чувствовали все большую угрозу. В Хорватии 12,2% населения составляли сербы, и они боялись Туджмана, историка с ревизионистскими взглядами и ностальгией по хорватскому движению усташей, жестоких пособников нацистов. Все это сыграло на руку Милошевичу, и к концу 1990 года он победил на выборах в Сербии, обещая защищать сербов по всей Югославии. При этом словенцы и хорваты продолжали двигаться к независимости, вдохновленные международной поддержкой и признанием Германии, Австрии и других стран.
Когда Хорватия и Словения наконец провозгласили свою независимость в июне 1991 года, туда вошла югославская армия, управляемая Милошевичем. В Словении обе стороны отступили, но в Хорватии развернулись жестокие и кровавые бои, когда разразилась гражданская война между хорватами и сербским меньшинством, поддержанным армией Югославии. Война закончилась к январю 1992 года, но к тому времени Югославия как государство была уже, в сущности, мертва. Теперь целью Милошевича стало создание этнически чистой Великой Сербии, и он вдохновил восстание сербов в этнически смешанной Республике Боснии и Герцеговине[876]. Кровопролитная Боснийская война началась в апреле 1992 года и продолжалась более двух лет. Запад не хотел вмешиваться[877], но в конце концов ужасные картины этнических чисток и концентрационных лагерей[878] вынудили его действовать, и экономически ослабленный Милошевич был вынужден пойти на переговоры. Результатом стало нестабильное Дейтонское мирное соглашение[879]. Три года спустя процесс фрагментации возобновился, когда албанцы Косово восстали против ослабленного Милошевича. В 1999 году бомбардировки НАТО заставила Милошевича принять администрацию ООН в Косово, что нанесло его политическому положению непоправимый ущерб. В следующем году народные демонстрации, в которых основную роль сыграли студенты, привели наконец к его отставке в октябре 2000 года. Тем не менее, хотя Запад признал Косово как независимое государство[880], этот вопрос продолжает подпитывать националистическое возмущение в Сербии.
Переход Югославии от коммунизма оказался единственным, где с самого начала были замешаны западные правительства и МВФ, и в том, как они вели себя, имелось не много чести. Радикальные неолиберальные реформы дестабилизировали Югославию, а вмешательство иностранной политики было сначала невежественно-разрушительным, а затем — неадекватным. Проблема заключается в восприятии коммунизма и его последствий. В конце 1980-х годах Запад все еще находился в воинственно неолиберальной и неоконсервативной фазе, ведя праведную войну против коммунизма. Он был полон решимости установить рыночную экономику и нанести поражение коммунистам вроде Марковича, мало думая о последствиях. К 1990-м годам западные политики полагали, что старое идеологическое противостояние позади, и были разочарованы тем, что Югославия по-прежнему борется. Югославский конфликт теперь стали считать результатом «застарелой племенной вражды», искусственно подавлявшейся коммунизмом (что неправдоподобно), и таким образом чем-то таким, с чем Запад ничего не может поделать. На самом деле, конфликты в Югославии стали крайней формой тех же конфликтов, что поразили все многонациональные коммунистические государства. Понимание, политические обязательства и осмотрительное руководство могли бы помочь избежать некоторых из худших вспышек насилия в Европе со времен Второй мировой войны.
Возможно, это слишком оптимистично. Было одно место, где коммунисты недвусмысленно отвергли советы Запада и проигнорировали морализм двойной революции, — Китай. Но и там не обошлось без насилия.
15 мая 1989 года Горбачев прибыл в аэропорт Пекина. Коммунистическая партия Китая, как и ее восточноевропейские собратья, было по праву встревожена. Приветствовать Горбачева в 1989 году было все равно, что зазывать на порог смерть, в плаще, капюшоне и с косой, — предупреждение о надвигающейся политической гибели. Он появился в крайне неудачный для КПК момент. С середины апреля[881] по всему Китаю шли студенческие демонстрации, а на торжествах в честь семидесятой годовщины Движения 4 мая студенты Пекинского университета прорвали полицейские кордоны и прошли маршем по площади Тяньаньмэнь. Коммунистическое руководство Китая разделилось во мнениях, что следует предпринять. Реформатор Чжао Цзыян[882] хотел переговоров, сторонник жесткого курса Ли Пэп[883] был сторонником репрессий. Скорый приезд Горбачева, в котором студенты надеялись найти союзника, казалось, делал совершенно неприемлемой стратегию Чжао{1263}. Протестующие решили обострить конфликт, заняв площадь и устроив голодовку, которая совпала бы с визитом советского вождя. 13 мая более тысячи студентов начали голодовку на площади, распевая «Интернационал» и антияпонские военные песни, подняв транспаранты с лозунгами «В стране не будет мира, пока жива диктатура» и «Коррупция — источник беспорядков»{1264}. К вечеру 14-го числа 100 000 человек присоединились к ним.
Дэн пришел в ярость. Пекин был полон иностранных журналистов, прибывших, чтобы осветить визит. «Когда Горбачев будет здесь, — сказал Дэн своим коллегам, — нам нужен порядок Ча Тяньаньмэнь. Наш международный имидж зависит от этого. Как мы будем выглядеть, если на Площади беспорядки?»{1265}
К 17 мая Дэн поставил на сторонников жестких мер и одобрил применение силы. Приветствие Горбачева пришлось перенести в аэропорт и изменить маршрут его кортежа. Он не вмешался не выступил на стороне студентов, и его визит прошел без инцидентов. На самом деле, что странно, судя по его воспоминаниям, он больше сочувствовал хозяевам, а не протестующим{1266}. И все же его присутствие угрожало распространить его модель революции на Китай; как сказал интеллектуал Янь Цзяци французской газете Либерасьон, «ветрам демократии, дующим из Москвы, невозможно сопротивляться».{1267}
Горбачев получил такой восторженный отзыв, потому что китайские интеллектуалы взращивали собственные реформистские идеи, скорее сходные с его идеями середины 1980-х годов, часто в диалоге с восточноевропейскими реформаторами. Неудовлетворение рыночным авторитаризмом Дэна было широко распространено. Либерализация экономики вела к резкому неравенству. В то время как партийные руководители и крестьяне благоденствовали, низкооплачиваемые рабочие и студенты страдали. Процветала коррупция, демонстрации и забастовки скоро стали повсеместны. Протестующие студенты, однако, не искали утешения в возвращении к маоистскому прошлому. Не были они и неолибералами западного образца, требующими свободных плюралистских выборов и конституций. В своем настроении они были ближе романтической перестройке коммунизма Горбачева: они требовали демократии, которая придала бы сил единому, патриотическому народу, они призвали к ликвидации коррумпированных и репрессивных бюрократов, и, как и Горбачев (и его преемник Ельцин), рассматривали Запад как динамичное современное общество[884]. Они даже поддерживали рыночную экономику, хотя многие из них от нее страдали. Они смотрели на Коммунистическую партию Дэна во многом так же, как Горбачев на партию Брежнева, — как на устаревшую, репрессивную и ксенофобскую.
Их мировосприятие запечатлено в поэтичном, но очень спорном документальном телесериале 1988 года «Элегия реки». Тщательно отобранные наборы сильных образов с дидактическим закадровым голосом, являлись прямым нападением на трех врагов, каждый из которых был представлен хорошо известной эмблемой китайской идентичности: традиционная китайская культура, которую символизирует Хуанхэ, Желтая Река, политический авторитаризм, который символизирует китайский дракон, и изоляция от Запада, которую символизирует Великая Китайская стена. Как торжественно произнес закадровый голос в конце первого фильма: «О, вы, наследники дракона… Хуанхэ не может снова произвести на свет цивилизацию, которую когда-то создали наши предки. Мы должны создать совершенно новую цивилизацию. Она не может снова выйти из Хуанхэ. Остатки старой цивилизации как песок и грязь, которую несет Хуанхэ, они закупоривают кровеносные сосуды нашего народа. Нам нужна приливная волна, чтобы смыть их прочь. Великая волна уже пришла. Это индустриальная цивилизация. Она призывает нас!»
Приливная волна, как можно было понять, шла с Запада. В отличие от Китая, Запад был широким синим океаном — романтическое место сильных эмоций, открытого мышления и динамизма. В финальном эпизоде закадровый голос предсказывал Окончательное слияние Китая с Западом: «Хуанхэ суждено перелечь плато из желтой почвы. Хуанхэ в конечном итоге впадет Заднее море»{1268}.
Документальный сериал дважды показали по телевидению в Китае, прежде чем он был запрещен и стал одним из самых Популярных документальных фильмов в истории мирового телевидения. Кульминация этого прозападного идеализма наступила 30 мая 1989 года, когда студенты на площади Тяньаньмэнь сделали из пенопласта тридцатифутовую статую, Богиню демократии, противостоящую гигантскому портрету Мао, напоминающую американскую Статую Свободы.
В течение нескольких предыдущих дней казалось, что демонстранты потеряли движущую силу, и насилия можно будет избежать. Но статуя была знаком решимости студентов продолжать. Теперь, когда протестовали и рабочие, а члены партии стали переходить на сторону противника, Дэн и руководство начали опасаться повторения польского краха 1980 года. Видимый успех военного подавления оппозиционного движения Ярузельским придал им уверенности, и они решили действовать, 3 июни войска были посланы, чтобы очистить площадь. Столкнувшись с протестующими, вставшими у них по пути, солдаты открыли огонь по толпе[885]. Рано утром 4 июня танки дошли до площади Тяньаньмэнь и сокрушили Богиню Демократии. От 600 до 1200 человек погибло, и от 6000 до 10 000 было ранено{1269}.
Резня на площади Тяньаньмэнь стала серьезным унижением для Дэна, и ее последствия ощутимы до сих пор. Сразу после этого события насилие отрицательно сказалось на реформах Дэна. Казалось, урок был очевиден: только консерватизм может спасти государство. Казалось, Китай на пути к брежневским ограничениям и застою. Но восприятию суждено было снова измениться после неудачи августовского путча и краха СССР в 1991 году; прилив истории теперь, кажется, благоприятствовал капитализму. Для жителей Чжуннаньхая, центра партийной власти, уроки 1989-1991 годов указали единственное направление: Китай должен был отвергнуть две революции 1980-х годов, либерально-демократическую и перестройку. Он будет сопротивляться притяжению Запада и идти своим собственным нереволюционным путем, тем, что соединил силу рук и рынка.