Часть вторая ПЕТЕРБУРГСКИЕ ГОДЫ

Вихри враждебные веют над нами,

Темные силы нас злобно гнетут.

В бой роковой мы вступили с врагами,

Нас еще судьбы безвестные ждут.

«Варшавянка». Русский текст Г. М. Кржижановского

«ТЕХНОЛОЖКА»

Какой жалкой была Самара по сравнению с царственным Петербургом! Как сместились масштабы! Какими малыми деньгами обернулась здесь, среди роскоши столичной, та сотня рублей, которая в Самаре была столь значительной суммой! Какими невидными частичками влились в людской круговорот приехавшие в Петербург самарцы, сразу потерявшиеся в то праздной, то озабоченной, гонимой осенним ветром толпе.

Дуговые электрические, невиданные в Самаре фонари освещали прямые лучи проспектов, вдоль которых стояли каменные, каждый с изыском, с выдумкой, многоэтажные дома, впереди черные, выпуклые, а где-то вдали — теряющиеся в синеватой мгле. Громадного роста, как бы другой человеческой породы, городовые не пропускали ни одного перекрестка. Болотистая почва порождала болезненную сырость, туман, тайну. Город был напитан звуками дисциплины: барабан, полковая дудка, улицы полны организованного движения — из тумана в туман в разных направлениях двигались с мрачным гулом шпалеры войск, а в призрачном голубом свете фонарей… показалось? (Перепелиный строй усов, глаза как волчья пасть… Зеленый нитяной узор силка… смотри, чтоб не упасть… будь осторожен… помолчи… молчанье есть покой. Кто это был, кто это шел столичною тропой?) Яркие, блистательные витрины центральных магазинов унижали, давали почувствовать мешковатость одежды, разбитость обуви, малую толщину кошелька. Скорей от них вдоль укрытого мглой проспекта, в еще более мглистый туман над черным морем Невы, туда, где ты паришь над бытием, туда, где над туманом возносится и пробивает его золотой свет петропавловской иглы.

(Гранит Невы, дворцов роскошный строй, чванливая толпа широких тротуаров — какой контраст с суровой нищетой окраин жалких и сырых подвалов… Чу, звуки дудки полковой под рокот шумных барабанов… Параден марш очередной на все готовых истуканов!.. Шпиль Петропавловки златой на бой нас призывал. И правый — и святой.)

Он писал здесь стихи. Стихи помогали осознавать жизнь, но как основание поэтической карьеры не годились — в этом убедили первые же увиденные в витринах, в лавках поэтические книги, альбомы, альманахи. Смещение масштабов случилось и тут: то, что в Самаре казалось первоклассным, то, что привлекало внимание, восхищало, трогало, пленяло совершенством формы, здесь оказалось поэзией-золушкой, никому не интересной, никому не нужной. Глеб решил писать для себя, для близких друзей, принял поэзию как украшение жизни, но не как средство самоутверждения. Основой жизни должно было стать нечто другое, но неясно было пока что. Ясно, что он должен стать инженером — здесь он уже поставлен в определенные рамки своим реальным образованием, отрезающим для него университет и вообще гуманитарную стезю. Но каким инженером? В Санкт-Петербурге много высших учебных заведений. Среди них для Глеба на техническом небосклоне особенно выделялись две главные звезды: Горный и Технологический институты. У входа в Горный институт каменные фигуры символизировали завоевание у Земли ее даров, усеченный угол Технологического института был устремлен в промышленное будущее. Глеб не стал выбирать между ними, предоставив решение судьбе.

Когда толпа, чинная и преисполненная высоких замыслов, ворвалась в Большую математическую аудиторию Горного института, где должен был состояться первый экзамен — по русскому языку, и, огибая косяки дверей, выбралась на простор аудитории, Глеб протянул руку, взял билет, в нем оказалась тема: Не поминай грехов праотцев. Мир их праху.

Глеб расстроился. Его, жаждущего прогресса, снова толкали в омут, из которого он только недавно выбрался.

Глеб постоял немного у экзаменационного стола, посмотрел с сомнением в лица экзаменаторов, помял билет в руках… потом положил его на стол и быстро вышел…

Карьера горного инженера теперь никак ему не угрожала. Нетерпеливо вопрошая испытывающую его судьбу, ждал Глеб наступления экзамена по русскому языку, тоже первого, в Технологическом институте.

Здесь ему досталась тема: значение анекдота в истории.

Какое счастье! Самарцу Маркову досталась тема: блажен, кто верует, тепло ему на свете. Марков хотя был безбожник, но в институт поступить хотел. Схитрил. Однако бога не обманул: написал сочинение плохо и, не набрав баллов, не прошел.

Конкурс был очень большой: на 100 мест — 500 заявлений, и поэтому Глеб страшно переживал, хотя, как ему казалось, ответил на вопросы экзаменаторов вполне достойно.

Вот наконец вывешены списки принятых. Глеб ищет себя, нервно расталкивает локтями таких же расталкивающих, но не находит, екает сердце, неужели ему изменила фортуна? Цепляясь за слово «фортуна», он находит в списке фамилию «Фортунатов» под № 2, а выше — себя самого, «Кржижановского», под№ 1. Он искал ниже! Только он и Фортунатов, любимцы фортуны, набрали в пяти экзаменах полные 25 баллов и были несомненными претендентами. В списках оказались также самарцы Шашакин и Ильин.

Была сразу послана телеграмма матери и сестре в Самару, весь типографский бланк заполнен радостью.

Теперь нужно было заняться жильем, не испытывая более доброты дальних, через три головы, знакомых. Вопрос осложнялся, разумеется, только содержимым кошелька — сто рублей таяли, как снег на весенних тротуарах Самары. Самое дешевое, что нашлось на первых порах, — комната за семь рублей в месяц на двоих с Ильиным. На такой расход можно было пойти до нового семестра, в котором при отличных успехах в учебе можно было надеяться на стипендию, и тогда свести концы с концами.

Новое жилье было недалеко от института, посреди квадратного пространства, ограниченного конюшнями, — это был извозчичий двор. В центре двора, против уборных, стоял флигелек, одна из комнат которого и была уступлена самарским приятелям. Через коридор, за ситцевой занавесочкой, жила гостеприимная швея, у которой по вечерам не кончалось хмельное веселье. Сивушный запах проникал во все углы продуваемой морозным ветром квартиры, и клопы падали с потолка, когда сильно хлопали дверью. Терпеть все это было слишком высокой ценой даже для Петербурга, даже для Технологического института. Квартиру пришлось сменить на новую, несколько более отдаленную и более дорогую. Здесь было почище. В квартире жила многодетная семья, сдававшая комнаты внаем. Все комнаты были уже заняты, только в двух было по одному свободному мужскому месту, и приятели согласились.

Сначала все казалось раем, за учебой время летело незаметно. Но вечером, когда хотелось почитать, отдохнуть, соседские ребятишки устраивали возню, хозяйка принималась за большую стирку, приходил из другой комнаты сосед, больно уж любопытный. Глеб предложил Ильину съехать, но тот устал переезжать, рысьеглазый сосед не мешался в его жизнь, не любопытничал, словом, у него не было оснований для переезда. Глеб переехал один.

Новая его квартира была гораздо уютнее, комнатка с диваном и вышивками, китайские подушечки, чистота. Хозяйка — молоденькая приятельница владельца винных погребов его императорского величества Шитта, поставившего одно из своих заведений как раз против Технологического института, против станции конки, под портным, — Глеб его знал, хотя в заведение не ходил.

Глеб, засыпая, слышал тихие шаги за стеной, грезил о чем-то пока еще неопределенном. Он засыпал, мешая в мягкой сущности сна учебу, хозяйку, прекрасную революционерку, которую он когда-нибудь еще встретит, и прозрачность волжской воды.

Наступал декабрь, деньги кончались, долгожданная стипендия была еще далеко — за экзаменационной порой, Глеб старался ложиться раньше, чтобы не ужинать, налегал на учебу. Для этого были все основания и все условия.

В Технологическом институте готовили инженеров широкого профиля. Так сложилось исторически, еще со времен Пушкина, когда это странное здание выросло на болотистом участке, принадлежавшем егермейстерскому ведомству, на углу Царскосельского и Загородного проспектов. Оно сразу предназначено было для «школы мастеров». Сюда не стремились юноши из благородных или богатых семейств, зато длинные гулкие коридоры часто слышали говор низших сословий. Основными требованиями для поступавших тогда были: возраст («не моложе 13, не более 15 лет»), здоровье («крепкого телосложения, без всяких телесных пороков»), минимальная образованность («должны уметь читать и писать по-русски»). Школа мастеров давала довольно солидное по тем временам техническое образование. С 1862 года институт стал выпускать инженеров-технологов. Ко времени поступления Глеба «Техноложка» была крупным институтом со многими отделениями, в том числе химическим, на котором учился Глеб. Готовили из него инженера химик-органик Бельштейн, создатель мощного паровоза «Щука» — механик Щукин, талантливый математик Марков, известнейший физик Боргман.

О профессоре Щукине среди студентов шла громкая молва как о крупнейшем инженере, прекрасном лекторе — к нему в аудиторию невозможно было попасть, стояли в дверях, записывали на плечах друг у друга. Почему он был так популярен? Из-за своих исторических анекдотов, из-за шуток и неожиданных сравнений, которыми как перчиком и солью были аппетитно пересыпаны его довольно сложные лекции? Да, разумеется, но главное, конечно, другое: он был для студентов воплощением века прогресса, он сам творил прогресс, им гордились: русский — конструктор мощнейшего в мире паровоза! Щукина выделило из числа других время, то самое время, которое, быстро утекая между пальцами, вскоре безжалостно предаст его имя забвению, сделает символом вчерашнего дня техники. Остроумие заложенных инженерных решений, опора на завтрашнюю технологию — и, шаг за шагом, стежок за стежком, маленький успех за небольшим усовершенствованием, ловкая реконструкция старого, экономия здесь, самоограничения там. В окончательном варианте уникальная, неповторимая конструкция.

Важным элементом развития его технического мышления стало у Глеба изучение начертательной геометрии. Не умевший раньше перенести выпуклую и сочную плоть реальности на плоскую поверхность страницы рисовального альбома, он нашел в начертательной геометрии хитрость, с помощью которой можно было овладеть этим, не дававшимся с детства искусством. Его три проекции технического вентиля поразили специалистов рядом тонкостей, в результате которых чертеж приобретал некие свойства, роднящие его с искусством гравюры, — этот малозначащий факт оказался для Глеба символом не только его крепнущего технического видения, но и склонения к нему симпатий преподавателей.

Прошел первый семестр, экзамены, и Глеб с тайной радостью вглядывался в пятерки, сплошь заполнившие новый матрикул. Это давало право на получение стипендии как раз тогда, когда сто рублей уже превратились сначала в двадцать, затем в пять, затем в рубль, затем — в какие-то гроши. Спасен! Он получил одну из пяти предназначавшихся для студентов первого курса стипендий.

Теперь уже он был своим, и он воспринимал это угловатое здание как дом свой, и его теперь все здесь радовало — и внутри и рядом с ним — и станция конки с лестничками, и портной напротив, и цветы в магазине на углу.

БРУСНЕВЦЫ

«Почему же, — размышлял Глеб, — почему же гудит Технологический институт, почему дрожит земля под ногами, вибрируют длинные коридоры его недовольством, бунтом, протестом?» Уже позднее, когда он познакомился с братьями Красиными, Германом и Леонидом, старший — Леонид объяснял ему, что Технологический институт, «Техноложка», ближе всего к производству, к промышленности, к рабочему труду.

— Сравни, — говорил он, — нас и университетских, они по смыслу своего обучения и своей работы индивидуалисты. Они разъединены уже теми предметами, которые изучают. Их будущий труд — труд интеллигентов-индивидуалистов. Теперь посмотри на нас, на нашу массу, все в форме, сидим плечом к плечу, локоть к локтю в чертежных, работаем рука к руке в мастерских. Наши проекты неотделимы один от другого. Один делает котел, другой топку, третий механическую часть, пятый — подвеску колес, шестой — черт там знает что. А вместе получается паровоз. Мы, как и рабочие, объединены самим нашим трудом, мы по своему существу принадлежим новому времени, новому веку, новому обществу. Наш институт по типу занятий больше напоминает фабрику или завод, чем университет. Мы объединяемся. Рука к руке, судьба к судьбе, — несколько высокопарно закончил он, но Глеб воспринимал эти слова правильно, именно с тем романтическим оттенком, который был первоначально в них включен.

Действительно, Технологический институт среди других немногочисленных учебных заведений России имел дурную славу самого ненадежного, самого крамольного. Студент «Техноложки» Михаил Сахнин сражался на баррикадах восставшего Парижа, студент Владимир Короленко стал одним из первых писателей-демократов и политических ссыльных. В аудиториях института были воспитаны казненные народовольцы Александр Михайлов, Иосиф Давиденко, Александр Квятковский, цареубийца Игнатий Гриневицкий.

Здесь царил дух недовольства, непослушания, прогресса. Он был в перешептываниях, в особом пожатии рук, мимолетном взоре. Но он проявлялся и открыто — в необычных прическах, костюмах. Глеб поначалу дивился на высокие сапоги, длинные волосы, пледы, украшавшие гудящую в аудиториях и коридорах массу.

Глеб со своей предрасположенностью к бунтарству, со своим неверием в признанные обществом ценности пришелся здесь ко двору, его быстро распознали и выявили из разнородной пока массы первокурсников. Этому помог случай.

Подходя к столовке, трехэтажному желтому флигельку в институтском дворе, Глеб уже издали услышал рокот возмущения, шум толпы. Ситуация была такова. Польские студенты, обучавшиеся в «Техноложке» и объединенные в свое землячество, писали на доске объявления по-польски и между собой говорили на родном языке. Некоторых технологов это возмущало:

— Учатся на русские денежки, а русским языком пренебрегают… Не позволим осквернить русские уши польским шипением.

Вместо сорванного польского объявления на доске появилось другое, всячески поносящее поляков. Когда Глеб, растолкав толпу, прочел его, он страшно возмутился. Тут же, в столовой, он написал контробращение, в котором сравнил действия «защитников России» с действиями Муравьева-вешателя. И прикрепил это контробращение кнопками на месте сорванного им обращения «защитников». И пошел обедать.

Когда он уже принимался за чай, к нему несколько церемонно подошел генеральский сын Бенкендорф и, заметно гордясь своей ролью, картинно вызвал Глеба… на дуэль.

Глеб был потрясен. Он ожидал чего угодно… Но дуэль! Боже мой, на чем? Откуда пистолеты? Как дуэлировать?

Однако он не показал вида и с великолепной холодностью дуэль принял. Бенкендорф был слегка разочарован, и это не ускользнуло от студентов, обступивших столик Глеба, когда белая подкладка резко двинулась к выходу.

— Не робей, Кржижановский, выручим!

— А я и не робею.

Студенческая братия решила собраться и обсудить, как поступить. Шумела громадная аудитория. Глебу предложили выступить; он поначалу отнекивался, но, подталкиваемый товарищами, в конце концов взобрался на импровизированную трибуну — стул.

Он не знал, с чего начать, а потом начал с деда, с изгнанника отца, не называя, конечно, их, с Горнича, уже ожидавшего смерть, вспомнил Пушкина, Мицкевича и музыку польского стиха. Тут же он произвел и другую линию — от бояр, проклявших Петра, до вешателя Муравьева, до сегодняшних душителей свободы, душителей всего нового и передового, душителей народа.

Студенты, сначала шумевшие, притихли, слушая Глеба. Он счастливо уловил архитектонику политических речей, его литературно-поэтические упражнения дали почувствовать силу формы. Поляки Бурачевский, Лелевель, Цивинский вместе со всеми горячо аплодировали Глебу.

— Соловей, — шепнул приятелю один из технологов, Галеркин, и эта кличка, уважительное прозвище «Соловей» закрепилось надолго за ним.

— Присмотри за этим пареньком, — показав на Глеба, сказал Вацлав Цивинский своему другу Леониду Красину. Тот понимающе кивнул.

Конфликт был в конце концов улажен: белоподкладочный, увидев, на чьей стороне сила, посовещался с кучкой единомышленников, подошел к Глебу, извинился, вызов на дуэль отменил.

Глеб становился в институте весьма заметной фигурой, и перепелиное беспокойство, шуршанье, прятанье делались постоянными его спутниками.

Он не только продвигался вперед в науках и в благоприятном мнении о себе большинства студентов и профессоров, но и сам успешно продвигался все левее и левее. И это в институте, добившемся почти невозможного — экстерриториальной студенческой столовой, куда был заказан вход деканам, преподавателям и педелям-надзирателям, где расцветали разного рода нелегальные организации — библиотека, студенческая касса, студенческий «Красный Крест» для помощи политическим заключенным и ссыльным… В столовой царило самоуправление. Всеобщее голосование! Свободные выборы! Пока в правление столовой, «мясную комиссию», «овощную комиссию». Столовая была местом, где можно было без лишнего шума митинговать, обмениваться книгами, собирать деньги на студенческие нужды и вообще жить вольной жизнью.

Справедливо полагая, что крамола идет от «книг немецких авторов», дирекция института когда-то изъяла из библиотеки все книги, кроме сугубо технических. Социальные, экономические, политические трактаты изгнаны, а вместе с ними должны были исчезнуть всплески вольномыслия. Однако утраченное быстро возродилось в виде подпольной библиотеки, куда более опасной!

Здесь были «Исторические письма» Лаврова-Миртова, труды Лассаля, издания плехановской группы «Освобождение труда», «Капитал» Маркса, книги Салтыкова-Щедрина и Чернышевского. Не стоит забывать — чтение некоторых из этих книг (например, «Что делать?») считалось не только предосудительным, но и противозаконным, каралось тюремным заключением, высылкой.

Естественно, Глеб вместе с товарищем по квартире Федей Кондратьевым стал искать пути в подпольную библиотеку. Знали, что есть она, а подступиться не могли. Отсылали их от одного к другому, пока не предстали они перед Леонидом Красиным. Брови вразлет, прическа почти девичья, широко расставленные большие глаза, едва пробивающиеся усики, подбородок нежный. Лет двадцать. Очень к лицу ему технологическая форма: черная, белый воротничок, золотые нашивки. Взгляд испытующий, точный. Он только глянул на Глеба с Федором и сразу признал в них своих.

— Читайте, пожалуйста.

Он-то и оказался главным библиотекарем.

Позднее, много позднее, почти через полвека вспоминал Глеб Максимилианович об этом чтении: «Как-то незаметно для самого себя, ко второму году своего пребывания в Технологическом институте я очутился на левом крыле тогдашнего студенчества. Вспоминаю, что и я, и мои новые друзья на первых порах были полны каким-то неопределенным, но властным стремлением «сжечь свои корабли», т. е. порвать с той обывательщиной, которая вскармливала нас, собравшихся под одной крышей из различных уголков провинции. Различными путями до нас доходили струйки, так или иначе связывающие нас с теми воспоминаниями борьбы революционеров-героев, которые прошли свой доблестный и благородный путь вот здесь, в стенах этого же города… Первичные искания разночинцев 60-х годов, шедшие к нам с ветшающих страниц «Современника» и «Отечественных записок», обличительное слово Салтыкова-Щедрина, свободолюбивые блестки публицистики Михайловского и, наконец, тот удивительный благовест, совпавший с весной нашей жизни, который шел к нам от изданий группы «Освобождение труда», — вот та литературная цепь, по звеньям которой мы шли в своем превращении из неопределенных народолюбцев во вполне определенных марксистов. И как некоторый утес, завершающий поворотную грань на этом пути, стояло великое творение Маркса — его «Капитал».

Осваивать Маркса Глеб стал вместе с Федей Кондратьевым. Ему очень повезло с партнером: там, где Глебу виделись схоластические измышления, игра ума, Федор оживлялся — он, выходец из семьи потомственных иваново-вознесенских ткачей, прекрасно чувствовал, что стоит за этой теорией. Он не только умом, но и сердцем понимал скрытую механику обмана, разгаданного Марксом.

От чтения — к действию! Уже со второго семестра Глеб активно участвует в студенческом движении. Незадолго до этого вышел новый студенческий устав со строжайшими правилами, лишавший студенческую братию не только прав и свобод, но и предписывающий, как одеваться, как стричься. Устав походил не на правила студенческого распорядка, а на полицейское предписание. Студенты по всей России волновались. И если уж везде были волнения, то в «Техноложке» была буря.

Все то время, которое было отведено на лекции, студенты, и Глеб с ними, проводили на парадной лестнице, начинавшейся в вестибюле и поднимавшейся к актовому залу, к аудиториям и кабинетам. Ни профессора, ни особо усердные и верноподданные студенты не могли миновать этого живого заслона и вынуждены были ретироваться. Везде вихрились водовороты, институт бурлил. У всех его фасадов, как бы тоже не желавшим подчиниться принятому архитектурному порядку всеобщей перпендикулярности, расставлены были городовые. Институт оцепили, у главного входа поблескивали черным лаком тюремные кареты. Напротив института, если глядеть поверх домика станции конки, в винном магазине Шитта и в модной лавке «мадемуазель Ольги» совещались жандармы.

Приехал сам градоначальник Санкт-Петербурга, вальяжный, надушенный, нарядный Грессер. Пожелал говорить со студентами, его пропустили наверх, в чертежку, где шел импровизированный митинг — Леонид Красин на столе, вокруг восторженные слушатели.

— Господа студенты, — начал было Грессер, но речь его была перебита свистом, ревом, топотом. Жандармы и городовые, размахивая нагайками, стали теснить студентов, хватать, кто попадал под грабли рук. Леонида стащили со стола, скрутили, тут же схватили и брата его Германа. Под напором толпы, ринувшейся из аудитории, двери чертежки подались, рухнули, и Глеб, увлекаемый толпой, вынесен был в коридор, потом вниз, к выходу. Ему повезло. Тех, кто попался (их было около ста), тут же затолкали в кареты и доставили в полицейскую часть.

Несколько дней их продержали под арестом, а затем, выявив зачинщиков беспорядка, выпустили. Организаторов, среди которых были, разумеется, и браться Красины, исключили из института и выслали из столицы. Лишь через полгода благодаря усиленным прошениям и ходатайству ректората за студентов-отличников им было позволено возвратиться к учебе.

Осень и зима нового 1890/91 учебного года прошли внешне спокойно, за учебой, за экзаменами, непременно сдаваемыми на круглые пятерки, но у Глеба появилась и вторая жизнь. Летучие митинги, споры, обсуждения нелегальной литературы выявляли поляризацию мнений, определяли лидеров. Его усердное чтение давало плоды — он чувствовал порой, как его знания помогают одерживать победу в нелегких политических спорах.

Сливаясь с массой студентов, он ощущал и радостное чувство единства, неотличимости от других и в то же время чувство долга перед остальными, вынуждавшее его выходить вперед тогда, когда многие еще колебались. В совместной учебе, встречах, диспутах студенты узнавали друг друга, и Глебу постепенно становилось ясно, что в институте существует подпольная организация, и что очень важную роль в ней играет внешне неприметный пятикурсник Михаил Иванович Бруснев.

Бруснев, как оказалось впоследствии, стал после разгрома социал-демократической группы Димитра Благоева, в которой работало много студентов-технологов, руководителем первого марксистского кружка. В него входили технологи Бурачевский, Лелевель, Цивинский, Герман и Леонид Красины, Степан Радченко и другие. Прекрасно зная повадки шпионской рати, шнырявшей не только среди либерально настроенной интеллигенции, но и среди рабочих и студентов, Бруснев разработал довольно жесткую систему конспирации. Все работали под кличками, каждый, кроме самого Бруснева, знал только одного или в крайнем случае двух членов кружка. Брусневцы приглядывались к своим коллегам студентам, искали среди них тех, чье сердце было наполнено ненавистью, кто был достаточно образован и достаточно смел, чтобы не ограничиваться либеральной критикой, оставляя кукиш в кармане. Леонида Красина когда-то приметил Вацлав Цивинский. Цивинский долго наблюдал за ним, прежде чем раскрыться. Через некоторое время уже Леонид «приметил» Глеба и незаметно для него стал испытывать. Видимо, ему понравилось поведение Глеба в истории с поляками, во время случая с Грессером, и он, посоветовавшись с Брусневым, предложил Глебу присоединиться к ним, сначала как бы для самообразования и взаимных дискуссий о прочитанном, а уже потом и для работы среди рабочих.

Кружки, перейдя «по наследству» к Брусневу, увеличились в числе — их было уже более двадцати, и собраны они были «под одной крышей». Над Глебом взял шефство Леонид Красин. Он поступил в институт на два года раньше и отличался от большинства студентов своей свободной ориентировкой в проблемах внешней и внутренней политики России.

— Наше время, — говорил Красин, — время особое. Революционное движение подавлено. Народовольцы, кто не был казнен, похоронены в шлиссельбургских казематах за саженными стенами. Но общество движется вперед, и в нем согласно Марксу рождается новая революционная сила — пролетариат. Он грязен, забит, нищ, необразован. Пока. Но за ним будущее. Мы должны поднять его самосознание, его культуру.

Красин стал потихоньку вводить Глеба в курс дел организации — знакомить с ее задачами, методами работы.

Однажды он вызвал Глеба из квартиры и сказал, что умер писатель-демократ Шелгунов. На завтра, на 15 апреля, были назначены его похороны.

— На них, — прошептал Леонид, — ты сможешь увидеть многих наших друзей. Там будут и рабочие, члены кружков, но мы не будем пока афишировать наших отношений.

…Холодным апрельским утром Глеб шел за гробом друга Чернышевского. Нужно было быть слепым, чтобы не заметить, что похороны были настоящей политической демонстрацией.

Рабочие несли металлический венок с красной лентой. Надпись на ней гласила: «Николаю Васильевичу Шелгунову — указателю пути к свободе и братству — от петербургских рабочих».

Около сотни рабочих-брусневцев, меняясь, несли гроб на руках. Глеб, которого Леонид Красин поставил впереди колонны, видимо, рядом с неизвестными еще Глебу руководителями, увидел там много знакомых: брата Красина — Германа, Федю Кондратьева, студента технологического отделения Василия Старкова, мрачного красавца Петра Запорожца. Неужели они руководители организации? Так тщательно скрывали?

На Литейном проспекте, на пути к Волкову кладбищу, Шелгунова провожали в последний путь уже тысячи студентов. Леонид познакомил Глеба и с несколькими слушательницами Бестужевских курсов, которые, как понял Глеб, имели какое-то, пока еще неясное, отношение к брусневской организации, — Надей, Зиной, Олей.

— Ты видишь эти массы? — радостно спрашивал Красин. — Всего два года назад за гробом Чернышевского шло шесть или семь рабочих! Вот сила организации!

Демонстрация окончилась многочисленными арестами. Глебу опять удалось ускользнуть. Из его знакомых сразу попался Федор. На следующий день взяли Леонида. Их выслали, исключив из института. Министр внутренних дел хотел обезглавить «гидру революции».

Леонида, сосланного в Нижний Новгород, провожало много друзей-технологов — Бруснев, Классов, Кржижановский, Радченко… Но особо приметным показалось Глебу, что там и сям на перроне, якобы безразличные к происходящему, прохаживались в праздничных сапогах и рубахах знакомые рабочие.

Одна голова «гидры революции», как показалось некоторым, была снесена. Но организация не погибла.

(Как робко северной весны дыханье!.. Разведкой скромной были лишь шаги тогдашних наших начинаний… Со всех сторон теснили нас враги…)

Уже через две недели брусневцы решили устроить политическую маевку — первое в России тайное первомайское собрание рабочих. Это рискованное предприятие благодаря строгой конспирации удалось, и четверо рабочих — Прошин, два Афанасьевых и Богданов — выступили с политическими речами, в которых прозвучал невозможный всего год назад лозунг «За наши экономические и политические права».

Брусневцы понимали, конечно, что эти отдельные успехи еще не означали массового рабочего движения. В кружки Бруснева удалось пока привлечь сравнительно небольшое число наиболее передовых рабочих.

…Маевка стала последним крупным делом Михаила Бруснева в Петербурге. Он завершал учебу, вскоре должен был защищать диплом и свести с Технологическим институтом последние счеты. Центральная группа печально приветствовала его переезд в Москву, где социал-демократическая работа нуждалась в оживлении. Он уехал в 1892 году вместе с одним из наиболее передовых рабочих-ткачей Афанасьевым. Бруснев сразу же влился в московскую социал-демократическую организацию и тут же, чуть ли не через месяц, был предан провокатором. Приговор Брусневу был суров: четыре года тюрьмы в одиночной камере и десять лет ссылки в Верхоянск.

Вместо окончивших институт и выбывших в связи с арестом товарищей в центральный кружок бывшего брус-невского сообщества были введены Глеб, Василий Старков и Петр Запорожец. Они с удивлением наблюдали появление друг друга на конспиративной квартире, где они наконец собрались все вместе.

— И ты, Базиль?

— И я. Но и ты?

— И я тоже.

— Я очень рад.

— Я тоже, поверь, — сказал Глеб искренне, но понял, что эти избитые слова не смогут выразить его настоящей радости — у него снова появился друг!

Г. М. Кржижановский (через тридцать лет): «Я встретился с Васей в давние, давние времена моего начального студенчества. Толщей многих десятилетий прикрыты эти времена, и пусть разборчивый читатель не посетует на меня за естественные прорехи моей памяти… Простой он был человек, в лучшем смысле этого слова — ясный и чистый. Еще на студенческой скамье, в далекие, далекие 90-е годы, он пользовался необычайной популярностью среди тогдашнего демократического студенчества; всех тянуло к нему. Никакая темная сила его не обойдет и ничем не закупит… Ему не надо было прилагать усилий, чтобы теряться в толпе рабочих, чтобы близко сходиться с ними. Во всей его природе было вот именно это, нечто подлинно пролетарское — мужественное, ясное, разумное.

Взгляните на его письма — везде твердость и четкость линий, отсутствие «завитушек». Он был монолитен — из добротного, крепкого, однородного материала. Никогда ни малейшей фразы, ни малейшей рисовки…»

Дружба Глеба со Старковым быстро крепла, мужала, и вот они уже вместе участвуют в нелегальной рабочей маевке на Крестовском острове, а когда в Петербург приехали мать Глеба и его сестра Тоня, Базиль стал бывать у них чуть не каждый день.

Преемником Бруснева в кружке оказался Степан Иванович Радченко, жизнерадостный, плотный, густоволосый. Он был хорошим конспиратором, организованным и обязательным. Что касается идейной стороны деятельности, то ее Степан считал уже наперед и надолго заданной и не старался вводить какие-нибудь реформы.

— Пропаганда в рабочей среде — вот что нужно сейчас, об этом пишет Плеханов, — говорил он.

…Глеб надолго запомнил свое первое задание. Нужно было в небольшом кружке рабочих провести занятия по изучению «Капитала». У Глеба давно был заготовлен подробный конспект первой части, который неоднократно штудировался им с целью облегчить восприятие рабочими двойственного характера, заключающегося в предметах труда. Особые надежды в плане популяризации этой идеи Глеб связывал с известным марксовским приемом относительно «сюртуков» и «холстов».

Как он обрадовался, когда узнал, что рабочие, среди которых ему предстоит вести пропаганду, — ткачи! Кому, как не им, пример с холстами и сюртуками будет понятен!

Проведение занятий оказалось делом сложным, если даже взять одну его, так сказать, «организационную» сторону. Радченко, прекрасно зная, что ждет группу в случае провала, не упускал любой возможности для конспирации. Поэтому Глебу пришлось сразу после лекций поехать к одному из новых товарищей переодеться. Студенческую тужурку, брюки, ботинки сменили косоворотка, рабочая грязноватая куртка, сапоги. Глубоко, по самые брови, надвинут картуз, руки специально (и. это было видно) выпачканы сажей. Мастеровой из Глеба, конечно, получился неважный (лицо свежее, с румянцем, руки белые, нетрудовые), но, чтобы это понять, нужно было присматриваться. Для «первого приближения», как любил выражаться Глеб, такой наряд мог вполне сойти.

Впрочем, и Вацлав Цивинский, который должен был проводить Глеба к рабочим, выглядел не лучше. Гладкая кожа, модно подстриженные усы и бородка. Интеллигент. Маскарадный рабочий.

Место занятий оказалось далеко, за Невской заставой, нужно было ехать конкой, потом на паровичке. Взгромоздившись на империал, молчаливо прислонившись к Вацлаву, Глеб размышлял о том, что в жизни его наступает великий момент. От волнения дрожали колени, на перестук колес накладывалось биение тревожного и радостного сердца. Глеб почувствовал, как рождаются стихи. Он записал их спустя пятьдесят лет:

Тракт Шлиссельбургский, неуютный, серый,

Пронизанный сырой, холодной мглой…

Шумлив его паровичок не в меру —

Сигналь, сигналь — идем мы в правый бой!..

Где-то на самой окраине, совсем в другом мире, друзья с соблюдением всяческих предосторожностей сошли с паровичка, огляделись — нет ли хвоста (все по инструкции), и, не замечая друг друга, пошли куда-то в сугробы, где стоял небольшой двухэтажный домик со страшно скрипучей лестницей, заставлявшей при каждом шаге трепетать сердце.

В темноватой комнатенке с керосиновой лампой на столе их уже ждали двое рабочих и две совсем молоденькие девушки. Глеб, не очень привыкший к обращению с девицами, начал краснеть. Пунцовость его достигла максимума как раз в тот момент, когда Вацлав после приветствий сказал:

— А вот и лектор, который будет вести кружок. Зовут его Григорий Иванович.

— Спасибо за представление, Осип Иванович, — ответил Глеб Вацлаву, явно запинаясь на его имени, — что ж, начнем, товарищи.

И Глеб начал рассказывать им первую главу «Капитала», об устройстве общества, о богатстве и бедности, труде и капитале. Слушали внимательно, но несердечно, что ли. Была какая-то скованность. Она подчеркивалась и маскарадным костюмом, и излишне научным языком Глеба…

Потом, на склоне лет, Глеб Максимилианович вспоминал: «Встречаясь с новыми людьми, мы прежде всего осведомлялись об их отношении к Марксу. Я лично, например, был глубоко убежден, что из человека, который не проштудировал два или три раза «Капитал» Маркса, никогда ничего путного выйти не может… К сожалению, почти такую же требовательность мы предъявляли не только к студенческим головам, но и к мозгам тех рабочих, с которыми мы уже тогда стремились завязать регулярные сношения, группируя их в определенные пропагандистские кружки. Вспоминая, как терзали мы наших первых друзей из рабочего класса «сюртуком» или «холстом» из первой главы «Капитала», я и по сие время чувствую угрызения совести».

Позже оказалось, что подобные сомнения и трудности были и у других руководителей кружков. Кружки, по сути дела, были просветительскими. Сначала естественные науки, затем теория стоимости, среди наиболее образованных и активных — изучение «Капитала». Так бывшие брусневцы думали вести пропаганду, готовить себе помощников. В решающий час эти образованные и просвещенные рабочие должны были поднять остальную пролетарскую массу на революцию. Глеб и его товарищи хотели, чтобы рабочие сделали революцию собственными руками, и оставляли себе благодарную роль просветителей.

В течение третьего и четвертого курсов работа Глеба в кружках продолжалась. Вообще все продолжалось по-прежнему. Кружок потихоньку расширялся и, по сути дела, стал вечерней школой общественных наук для рабочих, получавших начальное образование в Смоленской воскресно-вечерней школе. Там преподавали кружковки Надежда Крупская, Зинаида Невзорова, Аполлинария Якубова. К работе их привлек Герман Красин, вернувшийся из ссылки в начале 1893 года. Члены кружка смутно ощущали необходимость перемен, но вечная перегруженность учебой и занятиями с рабочими убаюкивала их, казалась исполненной высшего смысла. Чтобы что-нибудь изменить теперь, нужен был только острый взгляд со стороны.

Летнюю студенческую практику 1893 года Глеб проходил в Каменец-Подольской губернии. Он работал на тамошнем сахарном заводе в лаборатории химиком-аналитиком. Нужно сказать, что учился Глеб по-прежнему хорошо, с громадным интересом, а работа в лаборатории доставляла ему истинное наслаждение, — он не замечал времени и всячески оттягивал свой отъезд, хотя уже прошли и сентябрь и октябрь. Наконец он решил вернуться.

Прямо с вокзала свез вещи домой на Коломенскую и поехал в институт, где тут же всех встретил, и в первую очередь Базиля. Базиль, обычно спокойный и хладнокровный, был в нетерпеливом возбуждении и, казалось, только и ждал момента, когда они останутся наедине.

— Большие перемены, — сразу же зашептал он, затянув Глеба в пространство между шкафами с химической посудой. — В кружке пополнение — волжанин Владимир Ульянов, брат повешенного народовольца. Он не технолог, юрист. Приехал с рекомендательным письмом от нижегородских марксистов к Михаилу Сильвину, сам образованнейший марксист. Уже встречались мы с ним у Михаила, у нас на Коломенской, у Степана. Так вот этот волжанин Германа, не затруднясь, за пояс заткнул…

Первая встреча Глеба с Владимиром Ульяновым произошла на Васильевском острове, в конце 7-й линии, вблизи того места, где речушка Смоленка ограничивала центральную часть острова от старого лютеранского кладбища, примыкавшего к заводам. Недалеко от них стоял мрачноватый дом, очень хорошо знакомый Глебу. Там на первом этаже снимали небольшую комнату сестры Зинаида и Софья Невзоровы. Первая — слушательница Бестужевских курсов, вторая — поступающая на эти же курсы. Почему он чувствовал неизъяснимое волнение, проходя под стрельчатыми сводами дворовой арки, перебегая дорогу из дешевой рабочей столовой? Почему, проходя в эту комнату, небольшую, хотя и вытянутую к окну, откуда видны были осенние деревья и старенький какой-то заборчик, он чувствовал, что сейчас произойдет нечто необычное? Присев на кровать, он в неверном вечернем свете низкого окна увидел на маленьком диванчике напротив, среди своих, так хорошо знакомых, еще одного человека, ему совершенно неизвестного. С этого момента его жизнь в корне изменилась.

Словно грозовой разряд ворвался в комнату, и в вихре своем, в своем свежем дыхании дал им всем новую жизнь.

(Мне той далекой осени не позабыть вовеки! Сбылося все, о чем я лишь мечтал: судьба меня свела с великим человеком. В нем с первых встреч я гения признал. О, как он с той поры мне стал и мил и дорог, как все особо в нем, полно своей красы! Кто враг ему — и мне тот злейший ворог. В беседе с ним как миг идут часы… Была та встреча юных дней великим счастьем жизни всей.)

ГРОЗОВОЙ РАЗРЯД,

или Первая встреча Г. М. Кржижановского с В. И. Лениным в Петербурге, описанная героем биографии и его друзьями через несколько десятков лет

Г. М. Кржижановский: «Вернувшись осенью 1893 года с летней заводской практики, я нашел весь свой кружок в состоянии необычайного оживления именно по той причине, что наш новый друг, Владимир Ульянов, пришедший к нам с берегов Волги, в кратчайший срок занял в нашей организации центральное место… Оглядываясь назад и вспоминая фигуру тогдашнего 23-летнего Владимира Ильича, я ясно теперь вижу в ней особые черты удивительной душевной опрятности и того непрестанного горения, которое равносильно постоянной готовности к подвигу и самопожертвованию до конца. Может быть, это шло к нему непосредственно от фамильной трагедии, от героического образа его брата, что по-иному связывало его, чем нас, с традициями предшествовавшей героической революционной борьбы. Однако нам, марксистам до педантизма, гораздо более импонировало в нем его удивительное умение владеть оружием Маркса и превосходное, прямо-таки поразительное знакомство с экономическим положением страны по первоисточникам статистических сборников.

Моя первая встреча с Владимиром Ильичем состоялась на квартире З. П. Невзоровой при его докладе в нашем кружке на тему «О рынках».

З. П. Невзорова: «Осенью 1893 года меня известили, что вся наша группа соберется у меня в комнате (я жила тогда с сестрой Софьей, тоже приехавшей на курсы), чтобы заслушать одного человека, с которым группа уже была связана, приехавшего из провинции… Этим человеком был Владимир Ильич… Он поразил нас всех своей эрудицией, знанием русской жизни и умением приложить к этой русской жизни марксистскую теорию».

С. П. Невзорова: «…Как сейчас помню нашу небольшую, в одно окно длинную комнату с зеленым диваном и двумя кроватями. На диване сидит за столом этот новый интересный человек. Владимиру Ильичу было тогда всего 23 года. Свет лампы освещает его большой крутой лоб с кольцами рыжеватых волос вокруг уже значительной лысины, худощавое лицо с небольшой бородкой. Свои возражения по поводу статьи Германа Красина он читает по тетрадке».

М. А. Сильвин: «Эта тетрадка затем обошла всех нас, мы читали и тезисы и возражения, но то, что говорил Владимир Ильич в опровержение реферата, было гораздо полнее. Он говорил долго, со свойственным ему мастерством, старался не задевать референта, но последний, однако, чувствовал себя уничтоженным…

Речь Владимира Ильича может быть названа программной… Ленин заявил, что надо быть реалистами, исходить не из схем, а из изучения нашей действительности, и обрисовал нам картину процесса экономического развития страны и роста капиталистического производства в ней именно на почве разорения и расслоения крестьян, на почве вытеснения натурального хозяйства денежным. Крестьянин стал беднее, он не производит теперь для себя предметов одежды, утвари и прочего, но он должен их купить, а для того, чтобы купить, он должен продать свою рабочую силу.

— О рынках, — говорил он (Владимир Ильич) в заключение своей пламенной речи, — позаботится наша буржуазия, а мы должны позаботиться о том, чтобы вызвать к жизни массовое рабочее движение в России, между тем мы для этого ничего не делаем или почти ничего».

Г. М. Кржижановский: «…На первый взгляд он не импонировал… Начнем хотя бы с простой скромной внешности Владимира Ильича. Его невысокая фигура в обычном картузике легко могла затеряться, не бросаясь в глаза, в любом фабричном квартале. Приятное смуглое лицо с несколько восточным оттенком — вот почти все, что можно сказать о его внешнем облике. С такой же легкостью, приодевшись в какой-нибудь армячок, Владимир Ильич мог затеряться в любой толпе волжских крестьян, — было в его облике именно нечто, как бы идущее непосредственно от этих народных низов, как бы родное им по крови. Но стоило вглядеться в глаза Владимира Ильича, в эти необыкновенные, пронизывающие, полные внутренней силы и энергии темно-темно-карие глаза, как вы начинали уже ощущать, что перед вами человек отнюдь не обычного типа. Большинство портретов Владимира Ильича не в состоянии передать того впечатления особой одаренности, которое быстро шло на смену первым впечатлениям от его простой внешности, как только вы начинали несколько ближе всматриваться в его облик…»

Г. Б. Красин: «В его (Владимира Ильича) реферате приводились статистические данные о расслоении натурального хозяйства, выявлялась картина пауперизации населения, подводились итоги фактической роли капитала в народном хозяйстве того времени».

Г. М. Кржижановский: «В тех сложных статистических таблицах, которые автор составлял для выявления действительных движущих моментов наших хозяйственных порядков, был использован богатейший материал для познания нашей сельской экономики — различные сборники земской статистики…»

В. В. Старков: «…Владимир Ильич поразил нас всех… тем литературным и научным багажом, которым он располагал…»

М. А. Сильвин: «Лидерство Красина было низвергнуто. Молчаливо, но твердо это почувствовали все. И сам Герман Борисович очень хорошо сознавал это, как-то стушевался после того, стал сторониться нас и вскоре отошел от движения…»

Г. М. Кржижановский: «…На наших северных равнинах появляется необычайный человек, который как никто отдает себе отчет в разящей силе того оружия, которое выковано гением Маркса. Для него марксист прежде всего революционер… Мы уже начали догадываться, что реферат Владимира Ильича — событие, далеко перерастающее рамки нашего кружка, что самый кружок должен зажить как-то по-новому, подтянуться, чтобы быть достойным своего нового сотоварища. Воистину на наших глазах завершалась фаза долгих и долгих исканий передовых поколений нашей Родины…

За обнаженный лоб и большую эрудицию Владимиру Ильичу пришлось поплатиться кличкой «Старик», находившейся в самом резком контрасте с его юношеской подвижностью и бившей в нем ключом молодой энергией… Прошло немного месяцев моего знакомства с этим своеобразным Стариком, как я уже начал уличать себя в чувстве какой-то особой полноты жизни именно в присутствии, в дружеской беседе с этим человеком. Уходил он — и сразу как-то меркли краски, а мысли летели ему вдогонку…

…Появление у нас осенью 1893 года В. И. Ульянова можно сравнить с животворным по своим последствиям грозовым разрядом. С этого момента для нас началась новая жизнь…»

(Старик! Вот слово роковое…)

ЗЕМСКИЙ ТЕХНИК

Весна 1894 года проходила для Глеба под знаком выпускных экзаменов. Получалось так, что химическое отделение института, давая определенные знания и навыки, вовсе не ориентировало студентов только на один предмет. Судя по наименованию выпускных экзаменов — начертательная геометрия, деревянные и металлические конструкции, организация строительного дела, — их готовили скорей как инженеров-строителей, будущих руководителей крупнейшего промышленного министерства — министерства путей сообщения.

Профессор начертательной геометрии Макаров, старый знакомец Глеба, сразу его узнал. Едва он взял билет и хотел по обычаю отвечать без подготовки, профессор жестом остановил его:

— Не нужно, не нужно, ставлю «пять».

Спокойно, уверенно, при большой симпатии к способному студенту профессоров Глеб сдал все выпускные экзамены на круглые пятерки. Тридцатого мая ему был в обстановке большой торжественности вручен заверенный восьмиугольной печатью с двуглавым орлом диплом, в котором вопрос о его происхождении наконец был разрешен в соответствии с тем здравым смыслом, который столь соответствовал этому практическому институту.

«…С.-Петербургский Практический Технологический Институт сим объявляет, что Глеб Максимилианович Кржижановский, из мещан, 22-х лет от роду, православного вероисповедания, по окончании в 1894 году полного курса наук по химическому отделению, подвергался испытанию в Экзаменационной комиссии и оною 30 мая 1894 года удостоен звания Инженер-Технолога…»

Теперь настала пора оглядеться, выбрать свой жизненный путь. Перед Глебом, как многие считали, открывалась крутая научная или инженерная карьера. Его земляк Ильин, тоже окончивший институт в этом году и получивший диплом буквально за следующим номером, избрал для себя спокойный путь химика-технолога. Он направлялся в Самару инженером на винокуренный завод. Глеб не мог, разумеется, так поступить. Он не мог порвать с революцией, которая уже стала частью его существа, не мог расстаться со Стариком. Глеб быстро проникся его идеями относительно народничества и будущего хозяйственного развития России. Старик готовил «тетрадки» по народничеству. Как увеличивалась мощь аргументов благодаря использованию статистических данных! В работах было показано на цифрах, на фактах и разорение, и расслоение крестьян, и неизбежное усиление капиталистического сектора промышленности, и развитие внутреннего рынка. Знание статистики открывало правду. Глеб решил тоже заняться статистикой и убедить всех в правильности точки зрения Старика на неизбежный крах народнических теорий о силе крестьянского кустарного труда, о его способности противостоять капитализму — «Чумазому».

Для этого представился случай. Служащий земской управы в Нижнем Новгороде, известный народник Анненский предложил ему заняться сбором статистических данных по кустарным промыслам Нижегородской губернии, на основе которых он надеялся сделать некоторые теоретические выводы. Глеба интересовали бы совсем обратные выводы, говорящие о постепенном сокращении промыслов, поглощении их крупным капиталом, но он своих тайных планов не выдал и согласился на предложение.

А может быть, была еще одна причина тому, что Глеб Максимилианович Кржижановский осенью 1894 года прибыл именно в Нижний Новгород, куда недавно, промыкавшись несколько месяцев после окончания химического отделения Бестужевских высших женских курсов и не найдя для себя работы в столице, прибыла одна из самых активных участниц их революционной группы — Зинаида Павловна Невзорова. Не то чтобы он был влюблен — но безотчетно стремился быть рядом с ней как с одним из наиболее близких товарищей по борьбе.


Сведения, полученные местным жандармским управлением

«…Невзорова имеет отца — отставного надворного советника Павла Иванова, 60 лет, который по некоторым сведениям служил в Казенной Палате в Соляном отделении и в 60-х годах был сослан по суду на поселение, но по манифесту прощен и ныне живет в семье, имеет мать Людмилу Феофилактовну, урожденную Пятову, сестру Ольгу, замужем за штатным преподавателем Нижегородского Кадетского корпуса Алексеем Александровичем Голубцовым, сестер девиц: Августу, приблизительно 22 лет, Софью 20 лет, которые в семье не живут, а по слухам Августа состоит классной дамой во Владимире, а Софья в С.-Петербурге на курсах, затем имеет брата лет 18 Павла, учащегося в Нижегородском Дворянском институте. Квартирует она с отцом, матерью и братом в доме Нечаева по Кизеветтерской удице, 2 Кремлевской части, в бельэтаже, вход в квартиру в парадную дверь с улицы и в ворота черным ходом, дом расположен лицом на улицу, имеет три окна на улицу, 6 окон сбоку двора и в глубь двора 5 окон.

Невзорова определенных занятий не имеет, живет на средства родителей. Была слушательницей С.-Петербургских высших курсов. Из квартиры выходит редко и разновременно. Большею частью ходит к замужней сестре Ольге Голубцовой, живущей по Б. Печорке в доме Янковского. Имеет знакомство с девицами сестрами Рукавишниковыми, Анной и Ниной Алексеевыми, живущими по Солдатской улице в доме Сусловой, которые часто ходят к ней в квартиру с вечера и находятся до глубокой ночи, также ходит и Невзорова к ним».

«…Приметы Зинаиды Невзоровой: 22 лет, роста среднего, плечи крутые, сутуловатые, волосы и брови темно-русые, густые волосы носит распущенные, иногда заплетает косу, временами заплетает и две косы, лицо чистое и довольно полное, нос обыкновенный, губы немного толстые, выражение лица серьезное, походка скорая, с развалом, ноги раскидывает врозь, при ходьбе смотрит в землю, руками размахивает, особых примет нет».

Сразу же по приезде в Нижний Глеб (откуда такая активность?) поспешил на Кизеветтерскую. Был вечер, абажур, чай с вареньем. Колеблющийся керосиновый свет выхватывал из темного объема комнаты точеный профиль Августы, мягкую задорность лица Зинаиды, незапоминающийся облик соседки. Был обычный российский провинциальный вечерок, и июльская ночь врывалась через вышитые занавески вместе с трепещущими бабочками ночи, вместе с ароматами львиного зева, влажным дыханием Волги. Наступало одно из тех мгновений, когда понимаешь то, чего не понимал раньше и что забудется потом, глубокий вздох цветущего ночного воздуха обостряет чувства, придает воспаленную остроту ощущениям. В это мгновение правды Глеб понял, что он не может оторвать взгляд от одной из сестер — не от возвышенной красавицы Августы, а от земной и простой Зинаиды, что его ввергает в неизъяснимое волнение ее роскошная, уложенная вокруг головы коса, нежный поворот головы, выбившийся локон на мягком изгибе шеи, и тень от него, и ее внезапный, прорывающийся сквозь невидную ткань беседы, наполненный радостью и здоровьем смех. Глеб попробовал одернуть себя, она была старше, имела много друзей, среди которых верными спутниками и защитниками ее были Миша Сильвин и Анатолий Ванеев. Прошел даже слух, что они с Сильвиным близки к тому, чтобы объявить о помолвке. Более подходящей ему по возрасту была, конечно, Августа, но лукавый властитель встреч давно уже сплел судьбы их всех в своем хитром узоре, в своих бесовских выдумках. Глеб, не отводя глаз, смотрел на ее густые волосы и не смог бы теперь хладнокровно и объективно описать ее — цепь логики и объективности обрывалась…

Он смотрел на нее теперь по-новому, как бы впервые. Легкая походка Зины, ее грациозные движения, когда она меняла положение на маленьком венском стульчике, захватили его невиданной магией. В гипнотическом забытьи он пил чай с абрикосовым вареньем, с бубликами, ничего не понимая и поражаясь себе. Уже выйдя из дома вместе с соседкой, поспешавшей недалеко, он вдруг почувствовал, как блаженное и странное состояние прервал голос случайной спутницы, порвал паутину, искусно сотканную судьбой, превратил долину мечты опять в Кизеветтерскую…

— Ну что ты растерялся, Глеб? — ласково и тихо спросила соседка, а Глебу казалось, что разрушается с грохотом целый мир. — Не знаешь, какую выбрать? Носатую бери, на ней женись! Больно хороша!

И ушла, оставив Глеба в недоумении: что было с ним? Что произошло?

Он начал привычно анализировать, умозаключать, поворачивать аргументы то радостной солнечной стороной, то окунать их в густые тени, и постепенно все прошло, мысли спокойно потекли по разработанному руслу логики, справедливости и целесообразности. Все вернулось на круги своя, и уже через несколько дней он лишь краснел при воспоминании об этом странном вечере. Все стало как раньше, и Зинаида вполне могла ничего не заметить.

Глеб окунулся в работу. Он хотел получить доказательство тому, что крестьянские кустарные артели под действием новых условий не крепнут и развиваются, как утверждал Анненский и другие идеологи «народного производства», а, наоборот, разоряются и прекращают свое существование, как считал Старик.

— Производство столового и ремесленного ножа, — говорил, давая задание Глебу, Анненский, глава Статистического управления губернской земской управы, — согласно полученным цифрам уже в значительной степени приближается к фабричному, или, правильнее сказать, мануфактурному производству. В нашей Нижегородской губернии столовый нож работает около 400 человек, из них на базар отдают около шестидесяти, а хозяину — двести семьдесят с чем-то человек. Хорошо бы показать, что эти крестьяне не входят в сферу действия капитала, не эксплуатируются им, а страдают от искусственных давлений на народный строй. Их хозяева — это такие же, как и они, кустари, крестьяне-кулаки. А самостоятельно работающие кустари совсем свободны. Как можно говорить об их порабощении капиталом? Даже если взять производство складного перочинного ножа — оно занимает промежуточное положение между производством столового ножа и производством замков, — то и здесь, хотя большая часть работает на хозяина, осталось до сих пор много самостоятельных кустарей, имеющих дело прямо с рынком. Вы понимаете задачу?

— Понимаю, разумеется, — сказал Глеб, глядя своими громадными глазами прямо в пенсне Анненскому. Про себя подумал: «Хочет моими руками получить материал против выводов Старика. Ну что ж, изучим, сопоставим цифры».

Новая должность инженера по кустарным промыслам при Нижегородском земстве принуждала Глеба много путешествовать по глухим уголкам губернии, но это не помешало ему принять самое активное участие в работе нижегородской социал-демократической группы, где играла важную роль Зинаида: группа состояла из Розанова, Кулябко, Румянцева с женой, сестер Рукавишниковых, а также молодых рабочих — Яши Пятибратова, Миши Громова и других. Зинаида уже успела организовать здесь благодаря своему огневому темпераменту печатание прокламаций; они распространялись на заводах, веером расходились по рукам вместе с нелегальной социал-демократической литературой. Пользовался успехом Плеханов-Бельтов — «К развитию монистического взгляда на историю», о тетрадках Старика «Что такое «друзья народа»…» и говорить нечего — они служили основой борьбы с группировавшимися вокруг Анненского народниками.

…В далеких деревнях глухого Ветлужского края Глеб все больше и больше убеждался в том, насколько прав Старик. Оказалось, что статистики Анненского следовали английской прибаутке о трех видах лжи, худшим из которых является статистика. Они упорно не замечали эксплуатации кустарей скупщиками, рынком. Мечты народников о «настоящей» народной промышленности покоились на зыбком песке. Глеб посетил многие деревни и видел картины такого ужасающего разорения, которые ему не могли бы и присниться. Все эти картины были жуткими в своей реальности иллюстрациями к мыслям Старика, а ведь Старик в этих уголках никогда не бывал. Недавно по Волге прокатилась холера, несколько лет бушевал голод, многие деревни были заброшены, и лишь одинокие полусумасшедшие старики, оставленные умирать, приветствовали Глеба своими иссохшими руками. В сравнительно благополучном Сергачском уезде, в деревне Карге, крыши изб раскрыты, солома пошла на корм скоту, заборы и плетни разобраны на дрова, изможденные люди едва передвигали ноги, не было молока у исхудавших матерей, дети росли заморышами, голодный тиф косил людей.

Глеб спросил о промыслах. Молодой парень с какой-то сумасшедшинкой в глазах вдруг схватил его за руку, поволок за околицу села к лесу, к кладбищу. Глеб, испугавшись, упирался.

— Не бось, не бось, — уговаривал его мужик, и Глеб решил взять себя в руки. До кладбища, однако, не дошли: парень увидел вблизи дороги осиновый кол и показал на него Глебу.

— Что здесь? — спросил тот, недоумевая.

— Ведерко, да молоток, да прочий струмент. Последний наш шпикарь закопал. Сказывал, боле никогда не обратится…

Действительно, как убеждался Глеб, удержаться какому-нибудь «гвоздарю», или «шпикарю», или «ножечнику» в конкуренции с такими промышленными гигантами, возникшими в Нижегородской губернии, как Сормовский завод, было делом безнадежным. Рабочий на заводе, конечно, эксплуатируемый, конечно, обогащающий хозяев, конечно, работающий свои одиннадцать с половиной часов в день, получал за это 5–6 рублей в неделю, а «свободный шпикарь» за свою самостоятельную работу по 14 часов в сутки зарабатывал в неделю 70–80 копеек. Вот и закапывали кустари свой нехитрый инструмент в землю, шли на заводы. Осиновый кол, вбитый в землю безвестным кустарем, показался Глебу знаменательным символом судеб разбитых Стариком народнических теорий. Глеб собрал богатейший материал, и земство было тем очень довольно. Оно наконец получило объективную картину. Земство предложило Глебу постоянно работать в Нижнем при окладе 250 рублей в месяц. Три тысячи в год! Глеб никогда не представлял себе, что может зарабатывать такие деньги. Он обещал подумать, но мысли его были заняты в основном Зинаидой Павловной.

Она была тогда молода, красива, самоотверженна, романтична, она видела многие вещи в гораздо более розовом свете, чем это было в действительности.

Радченко и Глеб с пониманием отнеслись к предупреждениям Старика о строгом соблюдении конспирации, а вот старые кружковцы, нижегородцы Зина и Анатолий Ванеев, жили пока довольно беспечно, уповая, и не совсем осмотрительно, на неповоротливость властей. За Зинаидой Невзоровой не переставали следить. Когда она еще только переехала в Нижний, начальник штаба министерства внутренних дел генерал-лейтенант Петров (вон куда дело докатилось!) прислал начальнику Нижегородского жандармского управления письмо следующего содержания: «Департаменту полиции сделалось известным, что в Нижнем Новгороде, по Кизеветтерской улице в доме Нечаева проживает слушательница высших женских курсов Зинаида Павловна Невзорова, вращавшаяся во время пребывания в С.-Петербурге в кругу лиц крайне вредного направления… вследствие сего Департамент имеет честь покорнейше просить Ваше Прев-ство выяснить цель пребывания Невзоровой в Нижнем Новгороде, ее деятельность и круг знакомства и, установив за ней негласное наблюдение, уведомить о последующем».

Это письмо сопровождалось копией с другого письма, перехваченного департаментом, без подписи, без обозначения места, а по штемпелю: почтовый вагон № 78 (Кинешма — Новки) от 18 июля 1894 года, к Зинаиде Павловне Невзоровой. Здесь открытым текстом говорилось буквально следующее: «Посылаю вам подробный рецепт самодельного гектографа». Зинаиду решили пока не трогать, посмотреть, что будет дальше. 4 сентября генерал-майор Баранов секретно отправил в департамент полиции донесение: «Имею честь почтительнейше донести Департаменту полиции, что… относительно Зинаиды Невзоровой обнаружено агентурным путем, что она на днях ходила по разным нижегородским лавкам и разыскивала желатин, нужный для гектографа, но такого нигде не нашла…»

Поиски гектографических материалов, естественно, не могли целиком заполнить жизнь такой активной натуры, как Зинаида. Она ищет, чем бы заняться полезным, и находит: ее знакомая, заведующая воскресной школой для рабочих, сочувствуя социал-демократам, предложила ей читать там лекции. Зинаида решила построить лекции в согласии с тем опытом, который в Петербурге оказался столь удачным: от мироздания к земле, к человеку, к человеческому обществу. Такое построение курса постепенно подготавливало рабочих к материалистическому восприятию окружающего мира. Зине попалась старшая группа, слушавшая лекции с большим интересом. На втором или третьем занятии симпатизировавшие ей рабочие посоветовали быть поосторожней, им показалось, что в число слушателей затесался агент охранного отделения. Так оно и оказалось. Все, что делалось в классе Невзоровой, быстро становилось известным департаменту полиции, самому Сабурову. Директор департамента был преподавательской деятельностью Невзоровой очень недоволен и вследствие этого написал нижегородскому губернатору Баранову так: «Департаменту полиции сделалось известно, что дочь надворного советника Зинаида Павловна Невзорова… занимается преподаванием в местной воскресной школе, посещаемой рабочими и мастеровыми людьми. Ввиду имеющихся сведений о политической неблагонадежности Невзоровой, признавая нежелательным допущение ее к преподавательской деятельности в воскресной школе и даже вообще к какому-либо непосредственному участию в оной, я считаю долгом сообщить о сем Вашему Превосходительству для зависящих распоряжений и покорнейше просить о последующем не оставить уведомлением…»

Зинаиде не суждено было добраться до самой «крамольной» темы — до человеческого общества. Прибежала взволнованная Щеглова и рассказала: ее вызывал губернатор Баранов; он разговаривал грубо и, более того, заявил, что, если она в двадцать четыре часа не выгонит Невзорову, он закроет школу. Зинаида подала заявление об уходе.

…Сабуров, просматривая предоставляемые ему из «черного кабинета» копии всех писем Невзоровой, мог с удовлетворением видеть, что его распоряжение выполнено: «…Я уже покончила свою учительскую карьеру, «отцвела», можно сказать, «не успев расцвести». По приказанию свыше велено меня «не допускать». Ну и кончено дело, вот тебе и первая попытка на почве культуртрегерства. Теперь могу только сделать реверанс и скромно отойти в сторону, твердо зарубив на носу, что «против рожна прать нечего», что «выше лба уши не растут», что «всяк сверчок знай свой шесток» и «про житейскую мудрость впредь урок»! Да и другим назидание! Как-никак, а зла я все-таки страшно. Подробности узнаю на днях. Пока мне только известен печальный факт…»

Но уже следующее перехваченное письмо Невзоровой заставило Сабурова забеспокоиться. Теперь, в декабре, она писала в Петербург своей сестре Софье: «Ждем всех питерцев с нетерпением, приезжайте скорее. Есть здесь много интересного, но об этом уже при свидании. Я хочу, чтобы как можно больше народа стянулось сюда. К Кр. приедет сестра и товарищ из Питера, С. с В. тоже приедут, так что питерцев будет множество… Везите нам, как можно больше, запас всяких новостей, устных и нигде не писанных… Моя учительская карьера закончилась довольно громко, как оказывается, ибо составила злобу дня и тему для всевозможных рассуждений у разных либеральствующих лиц. Недаром не терплю я либерального кудахтанья…»

Копия этого письма была тут же отослана нижегородскому губернатору с резолюцией: «Прошу предупредить для соображений генерала Баранова, что на рождественские каникулы съедутся в Нижний люди сомнительной благонадежности, которые будут находиться в постоянных сношениях с Невзоровой…»

Тут же из департамента поступило Баранову следующее категорическое указание, имевшее серьезные последствия для Глеба Максимилиановича Кржижановского:

«…Департамент полиции имеет честь покорнейше просить Ваше Превосходительство сделать распоряжение об усилении… наблюдения за Невзоровой и близкими к ней людьми для выяснения деятельности и сношений ожидаемых из Петербурга лиц и о последующем уведомить…»

В ответ на это письмо Баранов в январе сообщил, что за Невзоровой ведется беспрерывное негласное наблюдение с первой половины ноября месяца минувшего года, результат коего прилагается. Здесь имя Кржижановского впервые всплывает в материалах жандармской слежки: «…Из приезжих в Нижний на рождественские каникулы из С.-Петербурга пока находятся с Невзоровой в сношениях студент С.-Петербургского университета Михаил Сильвин и инженер-технолог С.-Петербургского Технологического института Глеб Кржижановский. Последний также бывает у рабочего фабрики Доброва и Набгольц, мещанина Алексея Бронина, который… находился в сношениях с известным Александром Кузнецовым и получал от последнего гектографированные брошюры. Выяснение сношений Кржижановского с Невзоровой и лицами, в кругу которых они вращаются… представляет обстоятельство, заслуживающее внимания».

Вслед за этим Сабурову были препровождены «листки наблюдения» за Алексеем Брониным, Глебом Кржижановским, Ниной и Анной Рукавишниковыми, Анисьей Сучковой и Михаилом Сильвиным.

Эти документы были составлены очень подробно, с большим знанием дела, и по ним благодаря стараниям филеров Зеленецкого и Ксендзенко в мельчайших подробностях можно воспроизвести зарождение романа Глеба и Зинаиды.

Вот из столичного поезда на вокзале выходят уже знакомые нам люди — Сильвин, Ванеев да еще «неизвестный человек лет 30, темно-русый, с бородкой, небольшого роста, в осеннем пальто, в нагольных сапогах, в высокой черной шапке с желтым башлыком» и сестра Глеба Антонина.

Среди девушек наибольшим успехом пользуется, несомненно, Зинаида Павловна — ее наперебой приглашают на Черный пруд кататься на коньках то Сильвин, то Кржижановский, то Ванеев.

Вот вся их веселая компания сидит до трех часов ночи в рождественские праздники на квартире Глеба Кржижановского (одна из дам, как замечено наблюдением, держала пачку бумаг и читала какое-то письмо).

Внимательные наблюдатели из отделения подметили возрастание продолжительности встреч Невзоровой именно с Глебом Кржижановским и сокращение времени, проводимого ею с остальными своими друзьями.

Ничего определенного в смысле противоправительственной деятельности этих жизнерадостных молодых людей слежка не дала — они уже выучились конспирации…

Когда прошли рождественские праздники, Василий Старков, которого Зеленецкий и Ксендзенко так и не смогли прояснить, — тот самый бородач в нагольных сапогах — посерьезнел, отозвал Глеба, сказал:

— Праздники кончились, наступают будни. В Петербурге Старик разворачивает большую работу. Разгромив народников, принялся за легальных марксистов, не хватает руководящих сил. Много новых, много молодых, нестреляных, неопытных, Старик просит тебя бросить все и приехать…

Смешанные чувства боролись в душе Глеба. Радость оттого, что все с таким трудом начатое пошло, развивается, крепнет. Оттого, что Старик ценит его, просит приехать. Революционная работа в Питере куда интересней, чем здесь, в Нижнем. А на другом полюсе, в другом измерении чувств, мелькало: как я расстанусь с Ней? Чем буду заниматься в Петербурге?

Ответ на второй вопрос Базиль уже имел. Глебу предлагали место лаборанта в петербургском Технологическом 66 институте, который он так недавно кончил. Жалованье, конечно, было мизерным — в пять раз меньше того, что предлагали нижегородские земцы! И все же это была реальная работа, тем более что одновременно Базиль предлагал взять место заведующего лабораторией материалов на Александровском заводе Шлиссельбургского тракта.

Первая проблема тоже решилась. Зинаида, когда ей было сообщено о предложении, сказала, что ей давно хочется перебраться в Петербург, где Аполлинария Якубова обещала присмотреть ей что-нибудь на Шлиссельбургском тракте, — там находилась воскресная школа для рабочих.

ОПЯТЬ В ПЕТЕРБУРГЕ

Глеб согласился на предложение Старика, и Базиль уехал, полный радостной вестью. Оставалось отрегулировать отношения с земством, которое всячески старалось задержать Глеба, не ограничиваясь посулами большого жалованья, а прибегая уже к рассуждениям о народной пользе. Глеб хотел было разъяснить, как он понимает народную пользу, но правильно сделал — промолчал и лишь передал свой доклад о кустарных промыслах в Нижегородской губернии для прочтения его на земском собрании и быстренько, уже в конце января, укатил в Петербург. Зинаида сразу же после праздников отписала Якубовой, прося ее подыскать место учительницы в Питере. Аполлинария сделала все, что могла, но не была слишком конспиративна, что оказало впоследствии большое влияние на учительскую карьеру Зины. Ее письмо было, разумеется, перехвачено: «…Я утверждена на курсах, приезжайте скорее. На квартире я не остаюсь, а переселилась на Васильевский остров. Сегодня встретила Г…и говорила насчет ее школы, она говорит, что тебе надо лично переговорить с начальницей. Читала речь Государя!.. Новостей хороших нет, а плохих нельзя писать…»

Резолюция директора департамента полиции:

«Невзорову в учительницы пускать нечего. 25/1».

Резолюция заведующего особым отделом Л. А. Ратаева:

«Надо написать Градоначальнику, чтобы по приезде Невзоровой за ней было учреждено наблюдение для выяснения, в какую школу она намерена поступить учительницей».

Письмо Аполлинарии поселило в Зинаиде надежды. Она быстро собрала конспекты, прихватила литературу и отбыла в Петербург.

Зинаида приехала в Петербург 18 февраля, и Глеб, чинно ее встречавший, уже мог кое-что сообщить ей, пока провожал на Кабинетную улицу к сестре Софье, также теперь слушательнице Высших женских курсов. Он опять взял кружки, но методы работы, оказывается, претерпели за время его отсутствия серьезные изменения.

— Понимаешь, Зина, — говорил он с жаром, и солнце, заслоняясь домами проспекта, создавало радостную мельтешню на его свежем, разогретом морозом лице, и все были довольны, радостны и даже все время оборачивающийся извозчик, легко сторговавшийся с ними на провоз до Кабинетной, — понимаешь, Старик сразу поставил всю нашу работу на новые рельсы. От пропаганды к агитации, от связи с отдельными рабочими к боевой смычке с массами. Весь Петербург разделен: каждый несет ответственность за определенный район. Усилилась конспирация, заработала подпольная печать — любое крупное событие освещается прокламацией, начали появляться связи с другими рабочими центрами страны, наконец, мы думаем о создании собственной питерской рабочей газеты. Все наши в воодушевлении, только Радченко и Красин побаиваются перемен.

Глеб говорил все тише и тише и вдруг почувствовал, как приходится напрягаться извозчичьей спине под толстым овчинным тулупом, как наклоняется тулуп в их сторону; Глебу почудилось в залихватской ухмылке оборачивающегося ямщика что-то волчье.

Зинаида поселилась с Софьей, а Аполлинария, встречавшая ее с Соней дома, сообщила, что, пока Зина не найдет работы, она, Аполлинария, отдаст Зине свой частный урок, за обед и восемь рублей в месяц. Восемь рублей — гроши, но это был выход! Нашлось бы где-нибудь место, а уж свидетельство о благонадежности — необходимая формальность — всегда будет. Однако эта формальность все не выполнялась, и работу преподавательницы Зинаида никак получить не могла.

Вероятно, причиной этого была депеша, отправленная сразу же после приезда Невзоровой в Петербург начальником штаба министерства внутренних дел генерал-лейтенантом Петровым санкт-петербургскому градоначальнику:

«…Департамент полиции покорнейше просит в случае обращения Невзоровой к Вашему Превосходительству с ходатайством о выдаче свидетельства о благонадежности цля поступления на должность учительницы оставить просьбу ее без удовлетворения».

Неудачей окончилась и попытка Зины поступить к себе же, на высшие курсы, в качестве ассистента по кафедре неорганической химии. Ее пригласил известный химик профессор Бекетов, однако директор, связавшись с департаментом полиции, заявил Зинаиде Невзоровой, что таких, как она, он на пушечный выстрел к студенткам не подпустит.

Зинаиде удалось устроиться в юрисконсульство Рязанской железной дороги, а преподавать она стала нелегально. В вечернюю школу за Невской заставой на Шлиссельбургском тракте, где работали и Надя Крупская и Аполлинария Якубова, была зачислена еще одна учительница, Которая там не появлялась. Под ее именем занятия вела Зина. Она читала лекции о государственном и экономическом строе стран Запада, об истории рабочего движения в европейских государствах. На кафедре в это время на случай прихода инспектора был раскрыт безобидный учебник географии, была приготовлена и легенда о внезапно заболевшей преподавательнице.

Такой способ преподавания нельзя было признать удобным, и Зинаида, все еще считая происходящее недоразумением, набралась храбрости и записалась на прием к директору департамента полиции с жалобой на инспектора народных училищ.

Сабуров встретил Зинаиду с любопытством и нескрываемым раздражением (очень много про нее знал). Он кричал об «ореоле фактов», о своем удивлении неслыханной ее дерзостью, о дурном круге знакомств. Заявил, что об учительской работе, а тем более среди рабочих, не может быть и речи.

Зинаида пожала плечами, сделала удивленные глаза и, не попрощавшись, вышла. Она решила продолжать свое нелегальное преподавание, а Сабуров, окончательно выведенный из себя, зная уже, что она обречена на арест и находится в соответствующих списках, долго думал, как лучше поступить теперь, когда он стал представлять ее себе гораздо лучше. Он пришел к выводу: не нужно арестовывать Зинаиду. Во всяком случае, вместе со всеми. Пусть побудет на свободе. К ней как одной из самых общительных сведутся все нити организации. Тогда со всем последом и возьмем.

Зинаида же из происшедшего сделала печальный вывод _ о ней и о ее друзьях многое известно. Так оно и было.

27 мая 1895 года петербургский градоначальник фон Валь препроводил департаменту список лиц, заподозренных в принадлежности к «социал-революционному обществу», и сообщил, что «деятельность кружка «социал-демократов» за последнее время значительно расширилась и, в частности, проявилась в издании брошюры «Что такое «друзья народа»…». Из сообщений провокаторов и филеров было известно о существовании «Центральной рабочей группы» («Ц. Гр.») и «Центрального рабочего кружка» («Ц. Р. К.»).

В «Список лиц, на коих падает подозрение в принадлежности к социал-революционному обществу», составленный 27 мая 1895 года, входили Ульянов, Старков, Запорожец, Малченко, Радченко… Список состоял из 34 человек. Глеба Кржижановского в этом списке пока еще не было.

ТРАКТ ШЛИССЕЛЬБУРГСКИЙ, НЕУЮТНЫЙ, СЕРЫЙ

Не удовлетворяясь пропагандой, Старик считал необходимым переходить к агитации среди рабочих. Первая листовка, переписанная от руки в четырех экземплярах, была разбросана Бабушкиным на территории Семянниковского завода. Два листка попали в лапы сторожей, но два не пропали — их подняли рабочие, прочитали, распространили, читали вслух в уголках цехов. Это было успехом, и Глеб со Стариком стали составлять новый листок. Кржижановский, серьезно подумывавший о литературной карьере, старался действовать образно, использовал простонародные слова; Старик, напротив, оставался самим собой — он совершенно не пытался подделываться под аудиторию, предпочитая поднимать ее до своего уровня.

Глеб со своим листком завозился, Старик давно уже исписал своим мелким почерком несколько страниц; посматривая искоса, поджидал… Наконец кончил и Глеб. Стали сравнивать.

— Читай первый, — предложил Ильич.

Старику листок Глеба очень понравился.

— Твой текст лучше, — сказал он. — Он пойдет. У тебя — настоящая драма. — Потом подумал немного и сказал задумчиво: — Настоящая драма.

Глеб посмотрел на Старика с сомнением, стараясь убедиться — не шутит ли? Глебу листок Старика понравился гораздо больше — текст был проще, короче и содержательнее. Глеб пробовал убедить его, но тот стоял на своем. Был очень неуступчив иногда, особенно когда касалось дела.

Глеб внимательно перечитал свое творение, останавливаясь на отдельных фразах: «…грусть-то грустью, а работа — работой. Работаем мы всю жизнь на капиталистов, поработаемте-ка на себя. Знаете, есть такая игрушка: надавишь пружину, и выскочит солдат 6 саблей. Так оно и вышло и на Семянниковском заводе, так будет выходить везде: заводчики и заводские прихвостни — это пружина: подавишь ее разок, и появятся те куклы, которых она приводит в движение: прокуроры, полиция и жандармы. Это надо записать каждому рабочему в своем мозгу… Да и какой ему выбор ставит сама жизнь? Превратиться совсем в вьючное животное, которое только тупо смотрит, как на него накладывают одну непосильную тяжесть за другой, — да разве это не равносильно умерщвлению в себе человеческого образа, да и не только в себе, айв своих ближних, всех, для кого живешь и работаешь?.. Уехать в другое место? Но куда? В родной деревеньке одна нищета, кулаки да розги г-д земских начальников; не туда, а оттуда бежит народ в город. Уйти на другой завод или в другой город? Да разве там не одно и то же? Уехать некуда… «Борьбы и знаний!» — вот чего требует от русского рабочего русская жизнь…»

Может быть, и в самом деле неплохая листовка?

Делясь с Зиной впечатлениями о новом стиле работы, заведенном Стариком, и слушая ее рассказы о беседах с рабочими, обучающимися в воскресной школе, Глеб все четче выстраивал в своем сознании значение, формы и масштабы новой работы.

Действительно, то, что было до прихода Старика, при всем желании трудно было назвать боевой революционной организацией. Это, с одной стороны, патриотически настроенные благородные интеллигенты и с другой — отдельные рабочие, стремящиеся к знаниям, к осознанию своей роли в грядущей революции, большей частью рабочие-книжники, книгочеи, серьезные и рассудительные, или, как их называли на заводах, «умственные». Существовали, конечно, периодические собрания, но это были редкие встречи рабочих, связанных в основном личным знакомством, — здесь не было элемента представительства. Шелгунов, Кайзер, Фишер, Фунтиков, Богданов, Князев, Меркулов подбирали себе кружки из знакомых им рабочих, приводили туда знакомых им интеллигентов-пропагандистов, а в случае провала через учительниц вечерних классов вновь нащупывали связи с интеллигентами. Не было организации[1], не было центра. Не было четкого направления борьбы — некоторые склонялись к народничеству, уповая на крестьян; некоторые, признавая Маркса, уповали на капитализм. Рабочие слабо ощущали разницу между социал-демократами, марксистами и народниками.

На нетвердость теоретических позиций самих руководителей и обратил в первую очередь внимание Старик, когда он познакомился с группой. Борьбу с народничеством нужно было начинать отсюда. Поэтому-то он, видимо, и устроил чтение рефератов, это был своеобразный педагогический прием — взгляды, представления и ошибки каждого на ладони, их можно увидеть и исправить. Столь же глубокими и правильными показались Глебу и другие реформы, произведенные в организации Стариком: каждый должен был теперь давать отчет перед товарищами о своей пропагандистской работе в рабочих кружках, докладывать о работе среди студентов, о контактах с другими организациями.

Это все было сравнительно безболезненно, легко и даже с энтузиазмом воспринято. Сложнее было другое. Старик не упускал случая повторять, что революция — это не игра в бирюльки, она требует полной отдачи и отказа даже от самых естественных радостей, отвлекающих от нее или просто мешающих ей. Он категорически отвергал «обывательские», по его словам, хождения друг к ДРУГУ, неделовую и неконспиративную переписку, много выговаривал друзьям за неосторожное поведение, способное привести к провалу. (Он один, видимо, представлял себе в полной мере истинные масштабы российской слежки и шпионажа; другие просто не могли вообразить ничего подобного.)

Он учил их шифровать, причем не по тем примитивным системам, которые известны всему миру и употребляются даже детьми, но по системам изощренным, практически не поддающимся расшифровке. Последнее оказалось истинной правдой, в чем они сами убедились, когда, потеряв шифр, пытались прочесть свои учебные шифровки.

Он запрещал использовать в разговорах и переписке настоящие имена, и революционеры после некоторого сопротивления привыкли упоминать «Землянику» вместо Старкова, «Суслика» — вместо Кржижановского, «Минина» — вместо Ванеева, Пожарского — вместо Сильвина, «Тяпкина-Ляпкина» — вместо Ульянова. Стали осторожнее, реже собирались, не ходили большими группами.

Старик, сохраняя строгие принципы конспирации, стал расширять контакты, нащупывать союзников. Протянулись ниточки к другим городам. Старик хотел, чтобы всем был ясен высокий теоретический уровень группы, и сотрудничал в издании сборника «Материалы к истории нашего хозяйственного развития», где дал статью под именем Тулина, он завязал связи с группой «Освобождение труда», завел переписку с Аксельродом, позже познакомился с Плехановым. Группа становилась известной, популярной, влиятельной. Она превращалась в настоящую организацию. «Ученики», как они, учась у Маркса, называли себя, выходили на широкий простор непримиримой и организованной борьбы, уже в ноябре 1895 года заложив основы «Союза борьбы за освобождение рабочего класса».

Он учил их переписке точками над буквами — в книгах и «химией» — между строчками писем. Рассказывал, как нужно заметать следы при посещении рабочих квартир, как проводить филеров, быстро заходя за угол, ныряя в первую дверь, проходя проходным двором, как менять вагоны конок, как подставлять вместо себя другого человека, похожего. Он предостерегал против громких разговоров дома и на улице, против забывания где-либо своих вещей, книг, записей, не говоря уже о нелегальщине. Категорически возражал против описания в письмах особенностей конкретных людей, по которым в случае необходимости их можно было бы опознать, призывал не делать в письмах прозрачных намеков и всегда помнить о том, что в охранке сидят достойные соперники, умные люди, многие из которых сознательно преданы режиму. Он предусматривал возможность проникновения в их среду провокаторов, призывал быть осторожнее с новыми знакомыми, тем более с теми, чья инициатива привела к знакомству; организация, расширяясь, укрепляя связи с рабочими, становилась все более неприступной и живучей.

Старик призывал тщательней хранить нелегальную литературу и документы, продумывать конструкцию изощренных тайников. Он завел систему «наследников», в качестве которых были избраны наиболее «чистые», свободные от слежки, совершенно нескомпрометированные товарищи. Хранителем связей на случай провала назначена была Надя Крупская, учительница воскресной школы.

Нужно сказать, и Глеб вполне отдавал себе в этом отчет, что новые реформы не всем революционерам пришлись по сердцу. Степан Радченко тоже был сторонником конспирации, но считал, что для соблюдения безопасности организация не должна быть ни слишком широкой, ни слишком активной. Он протестовал против перехода от пропаганды к агитации, утверждая, что, как только организация обнаружит себя, как только о ней узнают многие, провал неизбежен. Его поддерживал Герман Красин, у которого к деловым соображениям примешивалась и ревность. Его задевала быстрота, с которой революционеры повернулись от него, прежде признанного лидера, к новому, еще так мало знакомому пришельцу.

Трения достигли апогея, когда Старик заявил, что организация нуждается в четком разделении функций, в централизации, выборности, системе представительства. Стали распределяться по районам. Ульянову, Мартову и Кржижановскому достался район Невской заставы, Шлиссельбургского тракта. Для Глеба это было удобно, он там работал на Александровском заводе, знал этот район. Старкову, Ляховскому, и Запорожцу был отведен Нарвский район, Сильвину, Ванееву, Невзоровой и Якубовой — Васильевский остров, Петербургская и Выборгская стороны. Радченко был освобожден от пропагандистской работы — он должен был наладить подпольную типографию, ведал денежными средствами, связями, ему помогал Малченко.

В центральную руководящую тройку — организационный и литературный центр— были выбраны Ульянов, Кржижановский и Мартов. Это вызвало резкие возражения привыкшего к единоначалию Радченко, который стал доказывать «районным» работникам, что при новой системе все они являются простыми исполнителями, что тройка узурпирует власть и будет только руководить, в то время как на долю «районных» товарищей останется черновая работа. Прозвучали слова: «Диктатура вождей».

Психологическая перестройка революционеров, переход их во имя успеха общего дела из «руководителей» в «исполнители» оказались нелегкими. Районные работники волновались. Радченко их подзуживал, и однажды на очередном собрании руководящей тройке был предъявлен «протест».

Положение спас, разумеется, Старик, который в страстной речи поставил на разные чаши весов революцию и самолюбие.

— Без усиления и развития революционной дисциплины, организации и конспирации невозможна борьба с правительством, — говорил он, — а конспирация прежде всего требует специализации отдельных кружков и лиц на отдельных функциях работы и предоставления объединяющей роли самому незначительному по числу членов центральному ядру… Отдельные функции революционной работы бесконечно разнообразны: нужны агитаторы легальные, умеющие говорить среди рабочих так, чтобы их нельзя было привлечь к суду за это, умеющие говорить только «а», предоставляя другим сказать «b» и «с». Нужны распространители литературы, листков. Нужны организаторы рабочих кружков и групп. Нужны корреспонденты со всех фабрик и заводов, доставляющие сведения о всех происшествиях. Нужны люди, следящие за шпионами и провокаторами. Нужны устроители конспиративных квартир; нужны люди для передачи литературы, для передачи поручений, для сношений всякого рода. Нужны сборщики денег. Нужны агенты в среде интеллигенции и чиновничества, соприкасающиеся с рабочими, с фабрично-заводским бытом, с администрацией (с полицией, фабричной инспекцией и т. д.). Нужны люди для сношений с различными городами России и других стран. Нужны люди для устройства разных способов механического воспроизведения всякой литературы. Нужны люди для хранения литературы и других вещей и т. д. и т. д. Чем дробнее, мельче будет то дело, которое возьмет на себя отдельное лицо или отдельная группа, тем больше шансов, что ему удастся обдуманно поставить это дело и наиболее гарантировать его от краха. Мы знаем, что такая специализация очень трудная вещь, трудная потому, что она требует всех сил на невидную работу, однообразную, лишенную сношений с товарищами, подчиняющую всю жизнь революционера сухой и строгой регламентации. Но только при этих условиях удавалось корифеям революционной практики в России приводить в исполнение самые грандиозные предприятия…

Он предлагал избрать любого другого на его место, но тут уж все были единодушны — Ильич был подлинным руководителем организации — он больше всех знал, дальше всех глядел. Он вырабатывал и стратегию и тактику движения. Мартова тоже нельзя было вывести из руководящей тройки — за ним была его группа, владевшая множительной техникой. Кржижановский руководил широкой сетью рабочих кружков, прекрасно писал и был грамотным марксистом. Позднее, осенью, в руководящее ядро вошли Старков и Ванеев, ведавший связями с народовольцами.

Районные силы были брошены Ильичем на завоевание масс — рабочие кружки должны были стать центрами сплочения пролетарских масс Петербурга на позициях марксизма.

— Надо поднимать массы на борьбу, кружковщина не решает вопроса, — говорил Старик Глебу. Наступил период, когда нужно было соединять уже завоеванные в борьбе с народничеством и легальным марксизмом теоретические позиции с практикой революционного движения. Старик особо подчеркивал необходимость создания массовой организации рабочих, он считал, что именно пролетарский этап освободительного движения в России должен поставить победную точку в борьбе народа.

Однажды Старик устроил на квартире Глеба совещание по вопросу агитации и пропаганды. На этом совещании Старик, Евгений Спонти из Москвы, имевший ироническую кличку «Учитель жизни», Яков Ляховский из киевской социал-демократической организации и представитель города Вильно схватились по поводу характера ведения политической пропаганды и агитации.

Спонти с пеной у рта защищал необходимость широкой агитации исключительно экономического характера, Ильич же настаивал на введении в круг агитации и политических вопросов.

Чтобы быть ближе к рабочей среде, Глеб по совету Старика снял комнату в рабочем районе. Вместе со Стариком они часто бывали у рабочего Ивана Федорова, участвовали в сходках членов кружков Порфирия Михайлова, Никиты Меркулова, Василия Шелгунова.

Обычно о дне сходки Глеб сообщал заранее через бывшего студента, теперь инженера-технолога, Мишу Названова. Через него же он передал рабочим вопросник, составленный Стариком, с целью подробного изучения жизни рабочих — листовки группы должны были быть предметными, бить прямо в цель, отличаться глубоким знанием жизни пролетариата. Рабочие старательно отвечав ли на вопросы, понимая их важность.

Теперь, зная точное положение дел на фабриках и заводах, Старик и Глеб могли составлять листовки так, что они были близки каждому рабочему, доходили до сердца. Глеб с восхищением наблюдал, как Старик без малейшего напряжения мог разговаривать с рабочими накоротке, вызывая их доверие и уважение.

Глеб однажды понял, что он не избежал общей участи, что он был, конечно, влюблен в Старика, очарован им. Как все «ученики» переживали, когда Старик весной заболел легкими! Старик был слаб, иногда засыпал, и Глеб, дежуря у его постели, рассматривал книги — конечно, «Капитал», книжки «Русского богатства», «Русской мысли», сочинения Н. Златовратского, Плеханова.

Старик, как рачительный хозяин, прибирал к рукам все, что могло быть использовано для революционной борьбы, — он завязывал множество связей, умело перетягивал на свою сторону все новых и новых сторонников из числа колеблющихся, из числа сочувствующих, из числа заблуждающихся. Однажды он взял Глеба на встречу с учительницами воскресной школы — и Глеб поразился, как быстро Ильич «распропагандировал» их, поколебав убеждения в сторону социал-демократов. Он привлек к движению Александру Михайловну Калмыкову, имевшую книжный склад на Литейном и широкие издательские связи.

Очень полезной была поездка Старика в Швейцарию. Вопреки ожиданиям ему быстро выдали паспорт, и он отправился за границу — устанавливать прочные связи с группой «Освобождение труда», с Плехановым, Аксельродом. Позже Плеханов писал о том совершенно исключительном впечатлении, которое на него произвел этот юный «Старик», и он связал именно с ним надежды на развитие русского революционного движения. (Плехановское слово тех времен — пророческим оно для нас звучало. А он писал, что был тобой пленен. О, если б чувство то ему не изменяло! Писал он, что растет поток к нему гостей, но никого с тобой он не равняет. В изгнаньи тягостном, за муки скорбных дней тобой его судьба с лихвой вознаграждает!) Старик приехал из-за границы бодрый, жизнерадостный — он завязал полезные контакты, привез в чемодане с двойным дном кучу нелегальщины, договорился о совместных печатных изданиях. Глеба он сразу засадил за работу — писать статью для заграничного «Работника» о фабрике Торнтона, о нарушениях на ней прав рабочих, о революционных настроениях и действиях. К осени, к приезду Старика, Глеб начал чувствовать плоды невидной, обыденной работы, которой они занимались последнее время. Завязались прочные связи с заводами и фабриками.

Но Ильичу и этого было мало: он решил создать общерусскую газету «Рабочее дело». Успешно прошли переговоры с типографией, достали денег, подготовили статьи. Глеб тоже написал — о Торнтоне, о сапожной фабрике. Но, конечно, все основные материалы были подготовлены Стариком, и, после того как они они были обсуждены на декабрьском собрании, Запорожец переписал все его статьи собственной рукой — для передачи в типографию.

Одно из собраний по выпуску «Рабочего дела» проходило на квартире у Надежды Крупской. Запорожец принес очередной материал — о непорядках на обувной фабрике:

— За все штраф! — увлеченно рассказывал он. — Каблук на сторону посадишь — сейчас штраф!

Старик расхохотался:

— Ну, если каблук на сторону посадил, так штраф, пожалуй, и за дело…

…Боже, как они тогда были молоды! Как медленно, без учета нависшей опасности, развивался их роман с Зиной! Редкие встречи; «Тангейзер» в Павловском парке; листовки, тайна, борьба. Смертельная опасность (не раз, не два, а много-много раз мы рисковали собственной судьбой). Счастье уверенности в правильном пути, отсутствие колебаний, раздвоенности.

Встречи так редки, и они, редкие, происходят на основе поисков общественного блага. Вот Глеб заходит за Зинаидой в ее квартиру на Васильевском. Путь недалек — всего несколько кварталов — в Историческое общество при Петербургском университете, которое как раз сегодня, 11 октября, собирается на одно из самых многолюдных собраний. Публику привлекают рефераты, которые сделают архивариус ученого комитета министерства земледелия Шафранов («О голодных годах в нынешнем столетии») и преподаватель Александровского лицея Мякотин («О Екатерининской комиссии»).

«Помнишь ли ты, как сказала мне, когда мы вошли в блестящую, роскошную залу, наполненную изящным» мужчинами и дамами:

— Неужели здесь будут говорить о голоде?

В этот вечер говорили два… профессора. Чего-чего только не насказали они там! Мы слышали и изречения восточной мудрости, и цитаты из громких писателей, перед нами проходили и мудрено-поэтические сравнения, и ряды эффектных цифр, и все это было так гладко, размеренно, ровно.

Когда же в этой роскошной зале, при громких аплодисментах изящных господ и дам, обе речи закончились одинаковым заключительным аккордом, гласившим, что «нам не страшны голод и материальная нищета: стоит только заводить школьные библиотеки и волшебные фонари», — мы с тобой опрометью выбежали из блестящего собрания…»[2]

Он пошел ее провожать. Они говорили о Кампанелле, о Городе Солнца…

Лето 1895 года было проведено, конечно, на Волге. Он немного устал от обилия впечатлений Петербурга и поехал на этот раз в тихие Моркваши, где когда-то жил вместе с матерью/ Здесь он поселился у сестер Чириковых, Марии и Клавдии, в их маленьком домике, смотрящем на Волгу с Лысой горы. Широко раскрыв глаза, слушали они вечерние рассказы Глеба и его товарищей — Ильина, Старкова, приехавших из Петербурга.

Глеб в разговорах старался в первую очередь поколебать народнические представления сестер. Он одобрял, конечно, действия Клавдии, организовавшей в Моркващах школу для бедных детей, но утверждал, что это не все. Есть более важные дела, которым надо посвятить себя. Он познакомил Клавдию с учением Маркса.

Они бродили вдоль Волги по траве и удивлялись: почему желтеют пятки? «Нефть», — говорил Глеб, и мечтал о будущем, о расцвете края, о том, как все его несметные богатства, о которых он еще наверняка не знал, лишь догадывался по намекам природы, но в которые верил, будут служить всем, а не графу Орлову-Давыдову, единственному владельцу этих мест. Глеб мечтал и о волжской электростанции, но это были мечты, а не проекты…

Быстро прошло короткое лето, Глеб истомился по работе, соскучился по Старику.

…Общаясь с рабочими накоротке, вникая в их повседневные заботы, Глеб чувствовал, как далеко вперед смотрел Старик, как своевременно он нацелил организацию на связь с широкими рабочими массами. Стихийный протест против бедности, бесправия, неграмотности, обрушивался не только на хозяев фабрики — в ненависти пролетариата тонули армия, церковь, жандармы, министры и царь. Были среди рабочих свои трибуны, боевые руководители, были «книжники», интеллигенты, были среди них решительные и робкие, забитые, особенно среди тех, кто только что расстался с деревней. Разные были рабочие, и Старик учил Глеба всматриваться в лица.

Это было трудно. Сразу после возвращения из Нижнего, когда он снова окунулся в атмосферу рабочих кружков, Порфирий Михайлов привел к нему забитого, с порчеными зубами безработного, не имеющего семьи, денег, жилья, словом, никаких цепей, приковывающих его к колеснице прогнившего общества. Михайлов рассказывал, как Василий ходил с булыжником возле дома Торнтонов у Английской церкви, напротив корпусов суконной фабрики. Детей у Торнтонов не было, породистые собаки сновали по газонам, Волынкин размахнулся булыжником в ненавистную бульдожью морду — и не добросил. Но убежать сумел, Порфирий затащил его в подъезд.

Глеб, он же Григорий Иванович, ободрил Василия, дал денег, начал расспрашивать о жизни, а Михайлов предложил ему жить в его комнате на Шлиссельбургском тракте. Там Волынкин поближе сошелся с «Григорием Ивановичем» — Кржижановским, наслушался разговоров о несправедливом отношении капиталистов к рабочим, о грабеже рабочих фабрикантами, о необходимости изменить порядки в стране в пользу рабочих.

Григорий Иванович был у них частым гостем. Он захаживал к рабочим по вечерам, возвращаясь со службы в лаборатории. Пытаясь привлечь сердца, пытаясь говорить на понятном рабочим языке, Глеб избрал для агитации форму, которая, как казалось ему, должна лучше всего соответствовать и уровню рабочих, и исконным русским традициям, — он произвел литературную обработку русской сказки, превратив ее в политический памфлет: «Как царь Ахреян ходил богу жаловаться», которую и читал рабочим вслух, вызывая дружный смех. Весной Волынкин никак не мог найти работы, и Глебу приходилось чуть ли не содержать его — Порфирий, уезжая накануне пасхи в деревню, дал Волынкину на всякий случай адрес «Григория Ивановича» — Коломенская, 7, квартира 49, и тот несколько раз заходил к Глебу, прося денег. На квартире Григория Ивановича Волынкин видел многих незнакомых еще ему интеллигентов.

Фабрика Торнтона была одним из первых кандидатов на «обслуживание» листовками. Хозяин ее, англичанин, ни в грош не ставил права русских рабочих, глядя на них, очевидно, как на туземцев. Фабрика была расположена в многолюдном районе. Раз проникнув в заводское общежитие, Глеб растерялся: он не ожидал, что достоинство человека можно уронить так низко. В клетушках этого громадного муравейника ютилось по пять-шесть семей, простыни обозначали перегородки. Лампы гасли из-за недостатка воздуха, одна маленькая печь на всех, мрачные очереди изможденных хозяек, безжизненные тела иссушенных неимоверным трудом рабочих, кто где прилег, там и заснул, храпя, постанывая, вздрагивая во сне. Приходить после отбоя в общежитие запрещалось — ночуй где угодно! — да не много и охотников было ходить куда-то после работы — откуда силы!

Глеб понимал, что котел перегрет и скоро будет взрыв. Хозяева наглели на глазах. Ткался, например, раньше «бибер» — ткань определенного качества, кусками в 56 аршин. Потом администрация объявляла, что мода на «бибер» прошла и что требуется, мол, ткать «урал», причем цена куска будет уже не 4 рубля 32 копейки, а 4 рубля 14 копеек. А новая ткань оказывалась тем же «бибером», да длина куска возрастала на несколько аршин! Соответственно снижались и заработки работах. Они год от года получали все меньше и меньше, в то время как цены на продукты в заводской лавчонке и плата за общежитие неуклонно возрастали.

Листовка, рассказывающая о мрачных порядках на производстве, была разбросана на территории фабрики. 5 ноября забастовало полтысячи ткачей, 6 и 7 ноября забастовка достигла апогея — Глеб и Старик были в полном курсе событий на фабрике и уже в ходе забастовки выпустили новый листок.

На фабрике прокатились аресты. Старший фабричный инспектор Рычковский направил, как оказалось позднее, в департамент торговли и мануфактур секретное донесение, в котором косвенно признавались безобразия фабричной администрации.


Из материалов наблюдения

«С возвращением В. И. Ульянова деятельность кружка оживилась. Ульянов, по агентурным сведениям, немедленно имел свидание с Анатолием Ванеевым и Яковом Пономаревым, от которых и узнал, что Красин и, по-видимому, Радченко отказались от дальнейшего участия в кружке, который, однако, пополнился взамен их новыми члеными: инженером-технологом Михаилом Названовым и Глебом Кржижановским…

В. И. Ульянов, по данным наблюдения, постоянно находился в сношениях с Названовым, Ванеевым, Сибирской, Сибилевой и Кржижановским; 30 сентября он посетил дом № 139 по Невскому пр., исключительно населенный рабочими, а 1 октября отправился в дом № 8—86 по 7-й линии Васильевского острова, где проживали рабочие Степан Иванов, Владимир Ипатов, Владимир Горев, Александр Шнявин, Николай Александров и Тиц Франгольц.

В доме этом Ульянов пробыл три часа, после чего вышел оттуда вместе с Глебом Кржижановским, с которым и отправился к себе домой. Последний, как было установлено наблюдением, находился в означенное время также в сношениях с Пономаревым, Названовым и сестрами Невзоровыми.

Далее были получены охранным отделением указания, что в квартире Карамышева и Зиновьева часто собираются сходки, на которых обсуждаются вопросы о дальнейшем образовании рабочих кружков, и что студент университета Павел Романенко занимается воспроизведением революционных брошюр на гектографе (в том числе так называемой «Эрфуртской программы») для распространения их затем среди рабочих. В происшедших затем волнениях на фабрике Торнтон члены социал-демократического кружка принимали непосредственное участие.

Так, 7 ноября 1895 г. Ульянов и Старков ходили вечером за Невскую заставу к рабочему Александровского сталелитейного завода Никите Меркулову, которому и передали 40 рублей в пользу семейств рабочих, задержанных за беспорядки на означенной фабрике. При этом они поручили ему убеждать рабочих держаться стойко, не опасаясь за будущее и обещав обеспечить им денежную помощь. В последующие затем дни названные агитаторы постоянно приходили к Меркулову и 12 ноября доставили последнему большое количество тех именно воззваний, которые и были впоследствии разбросаны на фабрике. Принесены они были туда знакомым Меркулова местным рабочим Василием Михайловым Волынкиным и Василием Шелгуновым…»

Декабрь начался весело, по-боевому, по-революционному! На Крюковом канале, в типографии, станок стал выбрасывать первые экземпляры брошюры Старика «Объяснение закона о штрафах». Были подготовлены материалы для первого номера первой русской рабочей газеты.

Недавно отгремели стачки на табачной фабрике «Лаферм», где работали в основном женщины. Аполлинарии Якубовой и Зинаиде Невзоровой удалось успешно распространить там листовки. И вот успех! Забастовали 1300 папиросниц. В ярости они стали ломать машины, выбивать стекла, выбрасывать на улицу ящики с готовой продукцией. Прибыли городовые, две пожарные части.

— Вы нас грабите! Нам не хватает денег! Все вы заодно! — кричали работницы, грозили иссушенными кулачками приехавшему градоначальнику фон Валю.

— Нет денег? — усмехнулся тот. — Можете на улице подрабатывать!

Какие напрасные и несвоевременные слова! Быстро распространились они по Петербургу, вызывая протесты и возмущение! Всех всколыхнули они — и левых, и умеренных, и некоторых благонамеренных.

Старик был все время рядом с фабрикой. Он писал листовки, принимал группы работниц: как опытный штурман, умело вел забастовку между скалами различных настроений, экономического уклона. Его руководство отличалось точностью и лаконизмом. Такими же краткими и деловыми, без малейшей лишней фразы, были и его листовки.

В декабре возросло влияние социал-демократов на крупнейшем Путиловском заводе. Посоветовавшись, решили воспользоваться царившим на заводе недовольством из-за нового сокращения тарифов или «сбавки». Старик вместе с Глебом, с другими товарищами были полностью в курсе всех происходящих на заводе событий, и Глеб внутренне залился краской стыда, когда прочел яркую, поражающую конкретным знанием заводской жизни листовку Старика.

Листовки были переданы «Петьке да Борису» — Зиновьеву и Карамышеву, и те разбросали их по заводу. Разразилась буря. Рабочие смело выступили против заводской администрации. Была вызвана полиция. (Проходят люди словно тени, но в памяти народной чтут борцов за счастье поколений: их нет, и все ж они живут… Вновь вас, путиловцы, я слышу. Завод ваш вновь к боям готов… На Александровском мы с с Бабушкиным вместе по плану твоему работали давно. Мы — только химики. Проверить можете — нас видно чрез окно… Широкое окно пикетом нашим было. Сигналы нам в него ты посылал не раз, оно в глухой проулок выходило. Но все ж охранка перекрыла нас.)

На Путиловском. да и на других заводах, кроме «стариков», работали среди рабочих еще две группы революционеров — плохо организованные, не имеющие четкой программы «обезьяны», молодые учителя и учительницы вечерних курсов, руководимые Тахтаревым, и «петухи», молодые революционеры, большей частью студенты-технологи, возмещавшие недостаток теоретической подготовки большой напористостью, — ими руководил задиристый «генерал» Чернышев. И «обезьяны» и «петухи» буквально переманивали рабочих из кружков «стариков» в свои, в чем особенно усердствовал зубной врач Михайлов, к которому Старик относился с крайним подозрением, близко не подпуская к центру. Развязный, необычайно легко устанавливающий связи среди рабочих, ничего не боящийся, прямо-таки отчаянный, Михайлов был обожаем и ценим Чернышевым. Когда наступило лето и многие «старики» разъехались — Старик — за границу, Глеб — в Поволжье, словом, кто куда, — Радченко и Старков, оставшиеся за руководство, по просьбе Шелгунова разрешили Михайлову на время отсутствия пропагандистов-«стариков», взять себе на лето рабочие кружки «стариков», и тот, проникая в эти кружки, знакомясь с рабочими, выспрашивая у них, многое узнал о структуре организации, многое узнал и не задорого продал охранке, платным осведомителем которой был уже пару лет.

У полиции накапливался материал, и 17 октября 1895 года Сабуров направил петербургскому градоначальнику фон Валю совершенно секретное послание следующего содержания: «…дальнейшая отсрочка ареста, способствуя внедрению пропаганды интеллигентов в рабочую среду, укореняет в ней опасную уверенность в бессилии полиции обнаружить тайные происки революционеров. Признавая вследствие сего своевременным, не позднее начала декабря 1895 г., произвести обыски и аресты интеллигентных руководителей рабочего движения в г. Петербурге, а также привлечь к делу тех из рабочих, которые, увлекаясь пропагандой социалистических учений, вредно влияют на своих и т. п., я имею честь просить ваше превосходительство предложить охранному отделению усилить ныне агентурное наблюдение за всеми активными членами кружка…»

В департаменте был подготовлен «Список лиц, подозреваемых в принадлежности или прикосновенности к противоправительственному кружку» из 57 лиц, в котором под № 1 значился Ульянов Владимир Ильин, под № 2 — Кржижановский Глеб Максимилианов, под № 3 — Старков, под № 4 — Ванеев, под № 13 — Малченко, под № 14 — Радченко, под № 15 — Красин, под № 16 — Запорожец, под № 23 — Невзорова, всего 57 человек.

Судьба этих пятидесяти семи должна была быть теперь решена 8 декабря 1895 года в частном совещании в департаменте полиции, при участии прокурора судебной палаты и полковника Секеринского. Обсуждение не вызвало больших споров, и возле большинства фамилий синий карандаш, учитывающий мнение директора департамента Сабурова, начертал: «Арест», «Арест», «Арест». «Утихомирившихся» Радченко и Красина решили пока не трогать, Невзорову тоже — как приманку для выявления ее связей, для поимки оставшихся пока еще на свободе.

Теперь Сабуров просил петербургские власти «сделать распоряжение о производстве сегодня ночью у означенных в списке лиц, в порядке положения об охране, обысков и подвергнуть содержанию под стражей тех из лиц, которые подлежат аресту…»

И Старик и Глеб были, таким образом, обречены на арест.

…На фоне крупных успехов движения Глеб и его друзья не могли не заметить повышенного к ним внимания со стороны полиции, не могли не заметить слежки. Она принимала теперь совсем уж загадочные формы, пугающие, странные. Привычно, деловито «освобождаясь» от очередного «хвоста», Глеб вдруг видел, что избавление от одного филера не приносит покоя — рядом и чуть сзади уже следует другой, такой же незаметный, внимательный, быстрый и сообразительный. Они были, конечно, перекрыты полностью, и Глеб уже иногда думал не о том, как спастись, а как бы успеть до ареста побольше сделать.

Он уже не прятался, не путал следов, пытаясь экономить время.

Вечером 8 декабря он шел домой на Херсонскую поздно. Проверил слежку со стороны Консисторской — нет.

Он прошел двором, заметил заметавшиеся тени за деревьями, поднялся по узкой лестнице, открыл, осмотрел свою высокую, небольшую, в два окна, комнатку.

В этот день у него ночевала мать. Она тревожилась, глядя в черный петербургский сумрак, слушая стук снежинок в стекло…

Глеб спал недолго, хотя и крепко. Проснулся, когда у изголовья постели уже стоял жандарм и кто-то перебирал бумаги, лежавшие на подоконнике.

— Кржижановский? Глеб Максимилианов? Инженер-технолог? — тем временем осведомлялся у него, сонного, отодвинув растерянную хозяйку и дворника, пристав. Мать, простоволосая, в рубашке, тихо плакала в углу своей узкой кровати.

Глеб сразу все понял: вскочил, подумал, что ничего особенного найти не могут: опасные бумаги — бумаги, связанные с изданием «Рабочего дела», статьи для газеты у Ванеева и Старика — не дай господь, они не остерегутся, но Старик не таковский, его просто не возьмешь! И с холодком в сердце вспомнил, что одна статья из газеты — «Фридрих Энгельса — была им заложена в «Эрфуртскую программу».

— Вы арестованы, — прозаическим голосом, без всякого выражения на лице, деловито, по-стариковски, но в в то же время шныряя глазами по комнате, сказал жандарм. Глеб стал собираться… Жандарм меж тем сдвинул локтем с края стола обнаруженное при обыске, кряхтя, уселся на венский стул (он просел, заскрипев), вздыхая, поискал глазами чернильницу, проверил желтым ногтем перо и стал писать. (Неторопливой старческой рукою жандарм свой протокол писал, а я глядел на мать с тоскою: надолго рок нас разлучал. Как выдержит удар моя старушка? А он, мой лучший друг: что сталось с ним?)

Жандарм, хотя и медленно, двигался, однако, к концу своей работы. Он размашисто расписался, подышал на налившиеся книзу фиолетовые обводы, дал подписаться понятым, те, подбежав, с готовностью поставили снизу что-то невразумительное. Мать перестала плакать. Закрыв рот рукой, она глядела широко раскрытыми глазами, когда-то такими красивыми, на весь этот печальный спектакль. Наконец все было кончено, Глеб обнял мать и, подталкиваемый громадным кулаком пристава, двинулся к выходу. На улице их ослепил снег, разбрасываемый в темноту жалким фонарем на углу. Кучер уж заждался, был зол. Взмахнул вожжами, пробурчал что-то, что-то вскрикнул калмыцкое, древнее — поехали… (Глухая ночь; пролетка быстро мчится… Со мною рядом — пристав, здоровяк, у наших ног жандарм ютится. Мне драма, а для них — пустяк. Ворота крепостные на Шпалерной… С железным лязгом вскрылися они, теперь потянутся тягуче, мерно неволи тягостной томительные дни. Ажурных лестниц анфилады, железных клеток — без конца… Как холодна тюрьмы громада, как злобен план ее творца! Мне грустно, но борюсь с собой. Что ждет нас — знали мы с тобой.)

Теперь Турчанинов мог уже доложить о результатах своей акции директору Сабурову: «…Согласно распоряжению вашего превосходительства подвергнуты личному задержанию в С.-Петербургском доме предварительного заключения: 1) Владимир Ульянов, 2) Глеб Кржижановский, 3) Василий Старков, 4) Анатолий Ванеев…»

Всего было арестовано двадцать семь человек. Министр внутренних дел 11 декабря доложил об успешной акции своего ведомства царю: «Принимая во внимание, что за последние месяцы кружок стал проявлять особо энергическую деятельность, приобретать материалы и инструменты для печатания и воспроизведения преступных изданий, а равно принял деятельное участие в происходивших в ноябре и декабре месяцах рабочих волнениях на Путиловском и Торнтоновском заводах, — признано было своевременным приступить к обыскам и арестам участников названного кружка. Обыски эти произведены в ночь на 9 сего декабря и вполне подтвердили имеющиеся указания на преступную деятельность заподозренных лиц».

В ДОМЕ ПРЕДВАРИТЕЛЬНОГО ЗАКЛЮЧЕНИЯ

…Он был проведен гулкими коридорами, скудно освещенными, скрывавшими цвет своих грязных стен, и был в конце концов водворен в каменный холодный мешок с маленьким оконцем наверху, с узкой, привинченной к стене кроватью, с неизменной парашей, электрическим экономичным фонарем, но вот и стол! Он привернут к стене и являет собой некое механическое новомодное приспособление, откидывающееся от стены. Рядом столь же изощренный стул — чудо тюремной мебели — он тоже убирается к стене. Глеб едва успел окинуть это все «богатство» взглядом, как дверь за ним захлопнулась, засветился и погас глазок, и тяжелые шаги, отдаляясь…

Он сел на кровать, оценил и ее жесткость, и рыбью шерсть одеяла, и сальную холодную грязь прилежащей стены. Что ж, новая страница жизни. Нужно перелистать ее побыстрее, но удастся ли обмануть стражей порядка? И вообще, что это — одиночная акция именно против него, следствие неосторожности и разросшихся связей или провал организации?

Он надеялся узнать что-нибудь утром, но молчаливые стражи не отвечали на вопросы. Трижды они появлялись, каждый раз принося, как собаке, еду. Глеб пробовал взывать к Справедливости, умолял выслушать его, грозил. Недвижны оставались черты их грубых лиц, молчаливо и равнодушно уносили они нетронутую еду.

Несколько дней прошло так, и Глеб понял, что тот запас воли и здоровья, на который он полагался, может оказаться здесь недостаточным — ожидание станет мукой, неизвестность — тиранией. Он решил сначала полностью обдумать все возможные варианты показании, взвесить, куда приведет каждый ответ. Наверное, стоит говорить только о том, что уже известно полиции. Никаких имен, фамилий, явок…

После продумывания вариантов, тактики и стратегии поведения на допросах времени оставалось все равно слишком много. Он решил занять себя делом. Но чем? Читать? Не читается пока. Писать стихи, описать все, что было с ним, описать нехитрый жестокий обиход тюрьмы?

Три шага вширь, и пять — в длину.

Очерчен ими камеры мирок.

Окошко вздернуто предельно в вышину.

В двери, над форткой запертой, глазок…

Здесь вашей воли нет; ее сломить

Наметил враг. Он на расправу крут.

Вас будут одиночеством томить.

Не все, не все его перенееут…

. . . . . . . . . .

Но вот — письмо, твой бодр привет,

Условным шифром шлю ответ.

Да, это было большой радостью! Он в конце концов получил письмо. Хорошо, что он не стал поддаваться унынию и, вспомнив Старика, потребовал книги из тюремной библиотеки — там, в обусловленных, не слишком экзотических, но и не слишком популярных томах, мог оказаться шифрованный след — весточка с воли или из тюрьмы, проливающая свет на происходящее, — шифр не забылся, он будет использован. И точно, над жирным кеглем одной из книг оказались тончайшие наколки иглой; Глеб составил их определенным образом, произвел несложные, но неведомые никому, кроме них, подсчеты и прочел первую весть — она оказалась от Старика. Он сообщал немного, видимо боясь перехвата, но посылал привет и призывал к выдержке и спокойствию. Глеб тут же принялся за ответ.

(Как оказалось впоследствии, Владимир Ильич тоже с радостью обнаружил на тюремной книге наколки иглой — это должен быть непременно Глеб! Но буквы не складывались, не ложились в известный шифр, и Старик вознегодовал на путаника. Он засел за эту шифровку, рассчитал частоту знаков, встречающихся в тексте, соотнес ее с вероятностью повторения той или иной буквы в русском языке и разгадал шифр. Но это оказался не Глеб — Владимир Ильич наткнулся на зловещую переписку уголовников.)

Получив весточку, Глеб немного успокоился и уже без прежнего надрыва стал изучать тюремный быт, включаться в него, приспосабливаться к новой, необычной жизни.

О нем, казалось, забыли. За все время заключения его вызывали к следователю всего два-три раза.

Примерно недели через две после ареста Глеба повезли на первый допрос.

В карете оказался офицер, подполковник, бонвиван, уставший от сладкой жизни.

— Клыков, — представился он.

Глеб не ответил.

— Желаете сигару?

— К сожалению, не курю, — решил смягчить все-таки обстановку Глеб.

— Извините, но мы должны сейчас будем подъехать к товарищу прокурора Санкт-Петербургской судебной палаты Кичину. Можете говорить ему полную правду — он милейший человек, интеллигентнейший!

Кичин оказался добродушным толстяком, с которым так и хотелось поделиться какой-нибудь тайной.

— Ну-с, прошу, — широким жестом указал он на мягкое кресло напротив.

Улыбался.

— Что это вы там такое натворили, Глеб Максимилианович? — любезнейше спросил Кичин. На вас наговорили уже целую кучу протоколов, — доверительно кивнул он в сторону сложенной на краю зеленого стола стопки — и все больше крамольные вещи. Состоите вы якобы членом социал-демократического кружка, занимаетесь пропагандой против законного правительства. А?

— Ни к какому противоправительственному сообществу я не принадлежу, — сказал Глеб, и тут и Клыков и Кичин, прикрывая рот рукой, покатываясь, стали показывать на него пальцами, махать рукой, словно избавляясь от изнуряющей шутки, дрожать на стуле от хохота, постепенно, впрочем, ослабляющегося.

— Да бросьте вы, Глеб Максимилианович, — пророкотал Кичин сквозь рыдания охватывающего его волнами смеха, в котором чувствовалось что-то зловещее, — как это вы не принадлежите? А мы что, по ошибке вас здесь держим? Вы же интеллигент, — продолжал Кичин, похохатывая.

— Инженер-технолог, — добавил Клыков, пытаясь, насколько возможно, выказать уважение.

— Перед вами большое будущее. России нужны инженеры. Там, на инженерном поприще, вы принесете куда больше пользы, чем от расклейки листовок в нужниках. Неужели вы не понимаете, умный же вы человек, что пора уже вам с этими юношескими играми кончать? Порезвились, и хватит!

— Молодежь всегда должна перебеситься, — назидательно произнес подполковник, — это у нее на роду написано. Да, я сам, если хотите…

— Не хочу, — довольно отчетливо сказал Глеб, и улыбки, как галки, слетели с куполов, венчающих тела вершителей правосудия.

— Ну-с, прекрасно, господин Кржижановский. Не хотите прислушаться к доброму совету, пожалуйста — теперь мы с вами будем иметь разговор чисто официальный, каждое слово будем протоколировать, так что думайте хотя бы теперь, что вы говорите, — сказал сухо Кичин.

— Ваша фамилия, имя и отчество?

— Кржижановский Глеб Максимилианович.

— Признаете ли себя виновным в принадлежности к социал-демократическому кружку или к какому-нибудь иному противоправительственному сообществу? Занимались ли противоправительственной пропагандой?

— Виновным в принадлежности к социал-демократическому кружку или к иному противоправительственному сообществу себя не признаю. — Глеб чувствовал, насколько легче отвечать так, по протоколу, чем в той мнимо дружеской беседе, которую хотели наладить его тюремщики. — Противоправительственной пропагандой среди рабочих никогда не занимался.

— Бывали ли вы когда-нибудь в доме № 3/31 по 7-й линии Васильевского острова в рабочих квартирах?

— Нет, — ответил Глеб, и на минуту его посетило тревожное чувство, что ищейки взяли верный след; не знают ли они про главное — про путиловцев, про Торнтона, про все дела за Невской заставой, не знают ли про газету и про организацию в целом?

— Посмотрите сюда! — скомандовал Клыков, и Глеб вдруг увидел на зеленом сукне странный фотографический пасьянс из множества знакомых и незнакомых лиц — там был, конечно, и Старик, и Старков, были и многие рабочие.

— Знаете кого-нибудь из них? — глядя Глебу прямо в глаза, вопрошал злобный толстяк.

— Кое-кого знаю, — сказал Глеб спокойно.

— Уже хорошо. А этих знаете? — спросил Клыков и выбрал из колоды такой набор фотографий: Старика, Старкова, рабочих Иванова, Игнатова, Горева, Шнявина, Александрова и Франгольца. И штыком воткнул свои глаза в переносицу Глеба.

Глеб едва совладал с собой. Да, знают они многое. Проследили его встречу, вместе со Стариком, со всеми этими рабочими — именно этими — в их доме на Васильевском острове, на 7-й линии. Он чуть не поддался панике, но вспомнил саркастическую усмешку Старика и сдержался.

— Ульянова знаю. Больше никого. Это помощник присяжного поверенного Владимир Ильич Ульянов. Познакомился с ним в прошлом году. Где и при каких обстоятельствах — не помню. Мы изредка посещали друг друга. Старкова знаю по Технологическому институту — кончили вместе.

— Еще кого-нибудь знаете? — подозрительно вопросил Клыков. И стал совать ему карточки Зины, Радченко, Ванеева, Сильвина, Яковлева, Бабушкина, Пономарева, Названова, других и всяких, знакомых и незнакомых, но Глеб решил, что наблюдение за ним наверняка велось лишь последнее время — Ульянов и Старков были, несомненно, замечены, и скрывать знакомство с ними было бы глупо, а вот с другими, может быть, и не так все ясно.

— Больше никого не знаю, — сказал Глеб твердо и отодвинул фотографии рукой.

— Зря вы так. Ваши товарищи давно во всем признались.

(Ложь. Может быть, Волынкин? Но то, что он знает, пока не фигурировало.)

Фотографии мгновенно исчезли (кто забрал их?), и их место на зелени стола заняла стопка книг, которую Глеб быстро признал — эти были книжки, отобранные при обыске.

— Ваши? — кивнул на кучу Клыков.

— Да, мои. Изучал их, интересуясь научными вопросами.

Клыков постепенно закипал.

— По книжкам Маркса и Энгельса науку постигаете? По Каутскому? По «Эрфуртской программе»? А может быть, это и есть плод ваших ученых занятий? — Он, потряс конспектом с выписками из невозможного Чернышевского, из подозрительного Локка, из красного Шелгу-нова, из смутьяна Щедрина, из социалиста Спенсера. — Может быть, плодом ваших столь ученых занятий является и это? — Он торжественно, медленно, за хвостик вытянул из «Эрфуртской программы» злополучную тетрадь со статьей «Фридрих Энгельс», предназначавшейся для газеты.

(«Знают про газету?» — мелькнуло.)

— Тетрадь со статьей «Фридрих Энгельс» не моя. Откуда ее взял — не помню.

— Ну что ж, господин Кржижановский, нам все ясно. За последствия своего легкомысленного поведения, за то, что отказываетесь помочь следствию, вы, конечно, понесете ответственность. А мы и так все знаем.

Кичин встал, Клыков дал Глебу протсЯюл для подписи. Глеб расписался, был увезен обратно. Следующий раз его вызвали через полгода.

(С допросами ко мне недолго приставали — неподходящий был, как видно, «материал». В охранку раза два всего лишь вызывали. Жандармский офицер меня сопровождал. Любезен без конца: сигары предлагает… Духами острыми вокруг благоухает, но видно по лицу: вчера кутил всю ночь. Вот прокурор Кичин, чиновник именитый, старается внушить, что он-де знает все, что карты наши явно биты, что участь мы свою признаньем лишь спасем… Но злейшему врагу все ж было невдомек, как близил ты к нему расправы грозный срок!)

Меж тем материалов для следствия недоставало, и наблюдение за заключенными продолжалось: охранное отделение пыталось установить связи. Для этого нужно было тщательным образом проанализировать всю переписку заключенных, все перехваченные знаки, записки, письма.

Через руки тюремных цензоров прошло множество писем, больше всего их заинтересовало два — длинное письмо Ульянова, в котором он сообщал, что решил взяться в заключении за написание книги, и поэтому просил подобрать ему длиннющий список литературы, и коротенькая записочка Ванеева, переданная на волю, но перехваченная и отправленная далее после скопирования. Письмо Ульянова, возможно, долго ходило по рукам тюремных экспертов, но в конце концов было пропущено без последствий, поскольку носило сугубо научный характер.

Когда оно поступило на волю, товарищи сразу поняли, что в письме Старика был ловко зашифрован вопрос: что стало с его друзьями? Вопрос этот был выражен вопросительным знаком, следующим за книгами, требуемыми Ульяновым для работы. (Сомневаюсь, мол, точна ли ссылка?) В числе их были: Брэм «О мелких грызунах», Костомаров «Герои смутного времени», Майн Рид «The Mynoga» и, наконец, какая-то книга малоизвестного автора Goutsoul. Товарищи на воле быстро разобрались, что Ильич хочет узнать о судьбе Суслика (Кржижановского), Минина и Пожарского (Сильвина и Ванеева), Миноги (Крупской) и Гуцула (Запорожца).

Ванеев не оказался столь искушенным конспиратором, и его записка, в которой прямо упоминались и Хохол и Гуцул, вызвала в департаменте полиции самую оживленную служебную переписку: «3 Д-ство считает нужным присовокупить, что сопоставление фразы «через гуцула пришли и т. д.» с последующею фразою «через хохла не пришло и т. д.» дает достаточное основание полагать, что слово «гуцул» употреблено в данном случае в этнографическом смысле, указывая на данную известному лицу кличку по его народности; при таком предположении под именем «гуцула» может подразумеваться какой-либо уроженец Австрии, а именно галичанин, так как гуцулами называются горные русины Западной Галиции».

Фигура Гуцула становилась для следствия мрачной и загадочной. И когда один из остроумцев департамента заметил, не Запорожца ли называют Гуцулом, и когда экспертиза обнаружила, что почти все статьи газеты написаны рукой Запорожца, ему стала уготовляться особая роль.

Главной удачей следствия были откровенные показания некоторых насмерть запуганных рабочих. Уже 17 декабря в охранное отделение явился с повинной Василий Волынкин. У него перед этим был произведен обыск. Он долго мялся у дверей охранного отделения, не решаясь войти, но страх победил. Тут же прилетел Секеринский, набросился на Волынкина, припугнул, сломал, задобрил, одобрил, и тот выложил все, что знал. Он тут же опознал по фотографии Ванеева «Василия Федоровича» (Секеринскому это не понравилось: он считал, что «Василий Федорович» — это Запорожец), по фотографии Глеба — «Григория Ивановича», рассказал и о трактире «Перепутье», и о белом кожаном полушубке Анатолия, и о расспросах о фабричной жизни, о сказке про царя Ахреяна, и о всех своих товарищах — Царькове, Шелгунове, Меркулове, об их явочных квартирах и о сходках интеллигентов, которые он мог наблюдать, приходя к Григорию Ивановичу — Глебу. Тут Секеринский необычайно оживился, выложил еще фотографии. Показал и Ульянова, да Волынкин усомнился: действительно, видел похожего в квартире Григория Ивановича и у Шелгунова, но тот был средних лет и роста, плотного сложения, рыжий, с небольшой бородой и заметной лысиной на голове.

— Этот? — допытывался Секеринский, тыча оперстненной рукой в плохонькую тюремную фотографию Ульянова — в фас и профиль.

— Не-е, — тянул Волынкин, сомневаясь.

— Что ты можешь рассказать про этого с лысиной?

— Видел его в октябре у Шелгунова. А прежде — у Григория Ивановича. А у Шелгунова он говорил рабочим, что необходима-де революция…

— Для чего необходима?

— А чтобы сменить, значица, отношения между рабочими и фабрикантами…

— Понятно. Ну, кто это все-таки? — И упорно подсовывал ему фотографию Ульянова.

Но с Волынкина уже проку никакого не было — он начал путаться, устал, пустил слезу. Он думал, что сказал уже достаточно, — теперь выпустят с миром.

Но ошибся. После допроса его провели в камеру и оставили при охранном отделении. Выпустили через несколько дней, но за это время Волынкин стал платным осведомителем — особо опасным из-за того доверия, которым пользовался по своей всегдашней забитости.

Уже 22 января Волынкин явился снова с богатым запасом новостей к Секеринскому, который тут же отправил в особый отдел самому Л. А. Ратаеву следующее послание:

«Имею честь доложить Вашему Превосходительству, что вчерашнего числа явился ко мне рабочий Василий Волынкин, привлеченный к делу кружка социал-демократов, и заявил, что рабочие фабрики Торнтона Николай Кроликов и Александровского завода Петр Грибакин подстрекают рабочих к устройству беспорядков в виде протеста за произведенные в последнее время аресты рабочих. 17 и 19 сего января, при двукратных встречах с Волынкиным эти рабочие, а особенно Грибакин, чрезвычайно возбужденный, выражал негодование по случаю ареста многих руководителей и рабочих, причем высказался за устройство большой демонстрации, добавив: «Теперь Государь часто переезжает из Дворца во Дворец». Что хотел сказать этой последней фразой Грибакин, Волынкину неизвестно… В последнее время Кроликов примкнул к организовавшемуся в С.-Петербурге преступному кружку, присвоившему себе наименование «Союза борьбы за освобождение рабочего класса», состоял в сношениях с главными руководителями… Глебом Кржижановским… причем в ноябре месяце он передал Кржижановскому подробные сведения о существующих на фабрике Торнтона расценках заработной платы ткачам, каковые сведения впоследствии и были помещены в преступных воззваниях к рабочим этой фабрики.

Полковник Секеринский».


Далеко зашел Волынкин в своем предательстве, очень далеко, дал в руки охранного отделения нити к судьбам тех, кто оставался еще на свободе. Кто предает? Почему так быстро все становится известным охранке?

Многие по-прежнему думали, что предает Михайлов, но того для проформы посадили также в «предварилку». Исправляющий должность московского обер-полицмейстера докладывал Н. Н. Сабурову: «…жена известного Вашему Превосходительству зубного врача Михайлова так неосторожно ведет себя среди петербурских революционных кружков, что все более и более компрометирует мужа. Многие из боевой группы, предполагавшей устранить Михайлова, не верят аресту его и продолжают его разыскивать. Вопрос о расправе с Михайловым был настолько близок к осуществлению, что свое запоздание кружки объясняют новым предательством, отыскивая виновника его…»

Волынкин предавал кого мог, и участь Глеба была предрешена — Волынкин рассказал о нем все, что знал. А знал он многое.

Поэтому-то прокурор не затруднялся вызывать Глеба на допросы, оставляя его в мрачном одиночном заключении — на многие, многие месяцы…

Глеб пытался увидеть Старика хотя бы одним глазком. Он подтягивался на руках к окну, уцепившись за железный крюк, и тогда в голубином ракурсе видел край тюремного двора, куда их выводили гулять, — странный деревянный многогранник с заборами, делящими геометрическую фигуру двора на симметричные сектора, узко сходящиеся к центру, где возвышалась будка с часовым. Система обеспечивала строго индивидуальное гулянье в этих деревянных «шпациренстойлах», как их окрестил Старик.

(В окне фрамуги ухватив кольцо, подтянешься слегка — и вот ты словно вышел на крыльцо, тюрьмы перед тобой весь виден обиход… Внизу на башенке, на вахте — часовой, он вышкою своей забором окружен. Здесь каждому из нас загон устроен свой, особым входом каждый клин снабжен. И только стая сизых голубей над узниками вьется, шелково шуршит. Им щедрый корм от пленников-людей, воздушным гостем узник дорожит.)

Однажды, почувствовав какой-то зов сердца, он опять, — в который раз! — подтянулся на своем крюке и увидел уголок неба и уголок двора со шпациренстойлами и в одном из них Старика! Тот, внимательный, завидев Глеба, страшно обрадовался, но не дал воли эмоциям и быстро-быстро стал что-то сигналить ему с помощью тюремной азбуки.

— «Под тобой Хохол» — вот что означали эти знаки, вот почему так быстро Старик поймал его взгляд — он глядел именно сюда! — но когда успели смениться соседи? Как смог Старик узнать об этом так быстро? — мелькало в голове, он приготовился узнать что-нибудь еще, но тут Старика одернули и увели. Глеб тут же бросился на пол, к трубе, которая входила в пол неплотно и оставляла между камерами тонюсенькую щель. Он приник к ней ртом, стал что-то горячо шептать и тут же убедился, что Старик, как всегда, прав. Только что его соседи-уголовники сменились: осторожный Радченко, Хохол, увы, тоже оказался в заключении. В чем его обвиняли? Может быть, и их, оставшихся, уже коснулись крыла правосудия российского? Глеб жадно слушал печальную повесть радченковского пленения, печальную и вместе с тем радостную, — организация с их арестом не погибла, она развивалась, расширялась и уже могла активно вести за собой тысячные отряды рабочих!

(Михаил Ольминский, известный революционер, сидел в это время в одиночке, отбывая присужденный ему срок заключения. Его развлечениями, которыми он железной силой воли заставлял себя ежедневно и активно заниматься, было изучение жизни голубей и галок, а также наблюдение далеких фабричных труб. Однажды в июне его удивил пейзаж за окном. Пейзаж был необычен, чем-то странен. Он долго не мог понять, в чем дело, и вдруг увидел — спичечные леса заводских труб не выбрасывали дыма, не запутывались в окутывавших обычно их черных облаках — гораздо позже Ольминский узнал, что это была гигантская забастовка ткачей, приведшая к остановке фабрик — и это все было делом не погибшего, а разросшегося «Союза борьбы»! Да, время с осени 1893 года не прошло даром. Проделана громадная работа по созданию пролетарской марксистской партии, сорваны нимбы борцов с народников 90-х годов. «Союз борьбы», тесно слившийся с массами трудящихся, руководимый и организованный Владимиром Ильичем, стал основой Российской социал-демократической рабочей партии. Стачка текстильщиков, в которой участвовало более 30 тысяч работников, стала ярким свидетельством силы новой организации, и Глеб Кржижановский вполне мог этим гордиться.)


Радченко взяли ночью. При обыске ничего особенно предосудительного обнаружено не было (осторожен, осторожен!), но взято было охотничье свидетельство на имя Кржижановского и его же отчет Нижегородскому земству о кустарных промыслах, озаглавленный «Поездка но Ветлужскому краю». Договорились, что эти вещи лежали в сундучке, который просила Радченко сохранить на лето мать его институтского знакомого Кржижановского. Сговорились и о многом другом, куда более важном, — показания вновь поступившего теперь должны были влиться в общую картину сплетенного леса легенд и никак не противоречить ей. Общение с Радченко, впрочем, длилось недолго. Глеб был уличен в переговорах, и Радченко перевели в другую камеру.

Через некоторое время были наконец разрешены свидания.

О, первое свидание с матерью! Как радостно засиял Глеб, приободрился в своей жалкой тюремной одежонке, запел, задрыгал от радости (вахтер ждал сурово, приоткрыв дверь клетки). Побежал почти, страж не успевал за быстроногим, а он должен был еще свистеть, предупреждая, чтобы все попрятались, чтобы не узнал узник своих друзей по неволе…

(«Свиданье вам… Пожалуйста, за мною»… Забилось сердце, кровь в висках стучит… Родная, это ты! Как боль души я скрою? А чтоб сберечь от встреч, мой вахтер все свистит… Мы бесконечный путь с ним вместе прошагали… Вот щелкнул ключ — я в клетку помещен. Мы через сетки две друг друга увидали. О, если бы то был кошмарный только сон… «Ни слова о делах, фамилий избегайте. Иначе разговор ваш будет прекращен…» О, мастера неволь! Как вы ни ухитряйтесь, там, где любовь крепка, ей не создать препон. В те дни не раз мы горести делили, я горд, что из одной тогда мы чаши пили.)

Благодаря посещениям матери 'и Антонины — та, правда, чаще посещала Старкова — Глеб был в курсе печальных новостей. Были взяты почти все, кроме, может быть, Красина, Мартова, Невзоровой, Крупской, Сильвина… Однажды Тоня пришла одна — Эльвира Эрнестовна занемогла.


«5 марта 1896 г.

Дорогая и бесценная моя мамочка!

…Буду жить от понедельника до понедельника, буду жить надеждой, что ты поправишься окончательно. Как только будет вам возможно, уезжайте с Тоней из Питера куда-нибудь. Лучше всего на нашу матушку Волгу.

Обо мне не беспокойтесь: если бы я только знал, что вы здоровы, что вы отдыхаете вдали от этой обостренной питерской борьбы за существование, что мне тогда эта тюрьма! О будущем также не думайте с унынием… Верьте, что все эти 3 месяца «пленения» я ни разу не страдал из-за мысли о себе…»


Его по-прежнему не вызывали на допросы, предоставив самому себе.

…Кичин ликовал. Показания слабовольного Волынкина и неустойчивого Царькова помогли ему выстроить свою версию преступления. «Лысый», «рыжий», «плотного сложения», «средних лет» мужчина — это, конечно, Ульянов. Григорий Иванович — это, без сомнения, Кржижановский. Их встречи с рабочими установлены полностью и точно так же неопровержимо доказана их противоправительственная агитация.

Кржижановский был вызван на допрос. Теперь место Клыкова занял подполковник Филатьев. Подполковник предъявил Глебу показания Волынкина и Царькова, и ему ничего не оставалось делать, как признаться в знакомстве с ними.

— Однако, — сказал Глеб, — я должен заявить о том, что не признаю себя виновным в разжигании классовой ненависти. Объясняю свои немногочисленные знакомства среди рабочих филантропическими, литературными целями — хотел написать роман об их жизни. Обращаю ваше внимание также на тот факт, что я всегда ограничивался в общении с рабочими исключительно разговорами об их житье-бытье. Это меня в моих литературных целях интересовало настолько, что я готов был для приобретения познаний в этом роде жертвовать и своим временем, и своими деньгами…

Его увели, но подполковник остался неудовлетворен. В воздухе висела, не получала признания со стороны арестованного его версия о снятии Кржижановским квартиры для рабочих, предназначенной для ведения подрывной пропаганды. Показания Царькова и Волынкина никак не подтверждались. Не удавалось ему протянуть и ниточки между «Эрфуртской программой», тетрадью со статьей о Фридрихе Энгельсе, почерком Запорожца, и, по-видимому, самой крупной фигурой — Ульяновым. Если бы рукопись «Фридрих Энгельс» поступила Кржижановскому от Ульянова, то руководящая роль Ульянова была уже не столь недоказанная, по крайней мере, в издании газеты.

Он решил вызвать Глеба еще разок, предъявить ему записку Царькова и заодно спросить, не получал ли он рукопись «Фридрих Энгельс» от его знакомого Ульянова? В противном случае эта улика останется за ним, за Глебом Кржижановским. Клыков, а потом и Филатьев не пропустили ничего — ни обольщающей вежливости, ни сигар, ни посулов, ни обещаний, ни лести.

Энергия следствия была потрачена зря. Все это оказалось лишним. Тон заявлений Глеба от раза к разу становился непокорней и решительней.

— Не поручал никому из рабочих нанять квартиру для сходок с целью пропаганды рабочих. Сходок на моей квартире не было, и одновременно никогда не могли собраться двенадцать человек интеллигентов, на чем особенно настаиваю. То, что я давал когда-либо рабочим такие издания, как «Ткачи» и «Рабочий день», положительно отрицаю… Не помню, чтобы рукописную тетрадь об Энгельсе я получал от Ульянова — мы с ним были вовсе не в таких отношениях, чтобы явился случай совместных разговоров об Энгельсе и передачи сочинения, его касающегося.

Глеба больше не трогали. Из 88 человек, привлеченных по делу, двое — Михайлов и Галл — оказались прямыми агентами охранки, трое-четверо — обезумевшими от страха слабовольными трусами, среди них Волынкин и Царьков. На их показаниях, неточных, сбивчивых и неквалифицированных, и было построено следствие и обвинение. Предполагаемым лидером сообщества был выделен Запорожец. Ему назначено было пять лет ссылки. Всем остальным, в том числе Ульянову и Кржижановскому, по три года. Больше всех получили те, кто так или иначе был связан с народовольцами, — Ергин, Лепешинский. Охранное отделение не разглядело еще полностью той опасности, которую представляли для существующего строя социал-демократы. Террористы с бомбами казались ему куда более страшными, чем те, кто занимался пропагандой и агитацией. То, что врагом «учеников» были не конкретные лица, а весь строй в целом, как ни странно, смягчало чувство вызываемой ими опасности — странный психологический феномен! Чувство безопасности жертвы, находящейся в большой компании таких же жертв.

Проходили долгие месяцы заключения…

Глеб открыл: его самочувствие подчинено странному ритму. В условиях очень чистого эксперимента одиночества он ощущал, что его жизнь, настроение, жизнедеятельность, живость мысли подвержены странному, неумолимо волнообразному движению. Бывали дни, когда он выскакивал из неприятной чужой вонючей постели как пружинка, разбуженный собственной улыбкой и бьющей изнутри активностью, радостью бытия.

Глеб вскакивал с постели, внутри клокотала горячая молодая активная кровь, побуждающая к действию. Он делал комплекс сложных гимнастических упражнений, повторяя иные по сто раз, — и не уставал. Его радовал жидкий чай в миске, подававшийся надзирателем, постный суп-баланда, комковатая каша. За день он успевал сделать неописуемо много: по примеру Старика он выписывал себе множество книг, проглатывал их, пользуясь своей необычайно цепкой памятью, запоминал; вечером он, соорудив хитрейшую систему из ниток, заставлял огарок свечи плясать у него над постелью, освещая страницы Гоголя или Щедрина. Так он и засыпал, счастливый, и лишь одно отравляло его бытие — он знал, что этот период подъема дня через два-три сменится столь же острым периодом упадка.

И эти дни, дни прострации и уныния, неизбежно наступали. Глеб не мог заставить себя подняться, прочесть хотя бы строчку. Его мозг опускался в страшные низины духа, и ленивая жалкая мысль лишь изредка давала себя знать нехитрыми построениями о напрасно сгубленной молодости, о бесполезности борьбы, о покое подчинения. Иногда он вскакивал, силы зла поднимали его — и он начинал метаться по своей клетке подобно зверю. Пропасть, склеп, злоба, месть! Месть, ненависть, слезливая жалость, буйное отчаяние овладевали им, он кидался к решеткам, старался их выломать, бился в железную дверь (откуда через дюймовый глазок светился удовлетворенный обычным, правильным поведением взгляд надсмотрщика), потом в отчаянии бросался на свое жалкое ложе.

Он не знал, как это так получалось, но именно в такие минуты ему приносили из библиотеки заказанные загодя книги, и в них — о радость! — письма Старика. Тот не писал о делах — он только успокаивал, призывал к работе, к стойкости, справлялся о здоровье. И, странно, весь этот кошмар одиночества, отчаяние замурованного в камне узника исчезали, появлялись покой, потом удовлетворение, а потом и спокойный сон, после которого Глеб вставал уже другим человеком. Глеб часто слышал, как по асфальтовым коридорам «предварилки» тащили ленивые служители тяжелые деревянные ящики с книгами, и Глеб знал, что этот странный транспорт может следовать лишь к одному человеку — к Ильичу, и это необыкновенно воодушевляло его.

(Трудом неустанным он дни тюрьмы наполнил. Грохочет ящик книг… Мы знаем — то к нему… …Так месяца прошли. Я овладел собою. Разумен стал досуг тюремный мой. Заполнил я его упряжкой трудовою — великий был пример передо мной. Творцы чудесных книг страны моей родимой! Нет слов таких, чтоб вас достойно чтить. Вы были здесь для нас неоценимы. Без вас так трудно было бы тюремный гнет сносить. Вы уносили нас, всем вами пережитым, на волю, на простор, где мысли нет границ. Родник чудесных сил, в народе нашем скрытый,' забил пред нами в сумраке темниц.)

Он и вправду овладел собой. С деланным, а порой с истинным наслаждением выполнял малообязательную для узников повинность — натирать асфальтовый пол камеры, выходил в стойла с трехметровым забором на прогулку, жадно вдыхал свежий воздух и сквозь щели в досках видел дворников и уголовных, колющих дрова, а наверху — голубей, словно по команде меняющих направление полета.

Прошла весна, лето, осень без листопада — во дворе тюрьмы не было деревьев, она сменилась бесснежным холодным декабрем, и в середине его следствие было закончено полностью, каждому назначено наказание.


Из доклада по делу «О возникших в СПБ в 1894–1895 гг. преступных кружках лиц, именующих себя социал-демократами»:

«Дознанием установлено, что социал-демократы в 1894 г. образовали между собой общество для совместной противоправительственной пропаганды через тайные рабочие кружки. К одному из этих сообществ, известному среди других социал-демократов под названием «старой интеллигенции», принадлежали обвиняемые Петр Запорожец, Глеб Кржижановский, Владимир Ульянов, Анатолий Ванеев, Василий Старков, Юлий Цедербаум, Яков Ляховский, Александр Малченко, Константин Тахтарев и Александр Никитин…

…Социал-демократическое сообщество в своей пропаганде в рабочих кружках встретило деятельных сотрудников из числа наиболее распропагандированных рабочих, которые собирали вокруг себя отдельные рабочие кружки, постепенным развращением в политическом отношении участников этих тайных кружков и занялись члены указанного социал-демократического сообщества. Такими сотрудниками социал-демократов, как выяснено дознанием, были рабочие Василий Антушевский, Николай Иванов, Николай Рядов, Никита Меркулов, Василий Шелгунов, Иван Бабушкин, Борис Зиновьев и Петр Карамышев. К этим лицам примыкают группы рабочих, которых они вовлекали в свои кружки.

В отдельности, как видно из предыдущего изложения, преступная деятельность каждого из этих лиц выразилась в следующем:

1. Студент с-петербургского технологического института Петр Кузьмич Запорожец является одним из главных деятелей сообщества, он составил найденные у Анатолия Ванеева статьи революционного содержания для задуманной социал-демократами подпольной газеты «Рабочее Дело», а также написал оказавшуюся у обвиняемого Мал-ченко статью «Борьба с правительством»…

2. Инженер-технолог Глеб Максимилианович Кржижановский изобличается в распространении рабочих революционных изданий и в организовании рабочих кружков. Он платил за квартиру рабочих Порфирия Михайлова, Волынкина и Царькова и руководил занятиями их кружка, именуясь «Григорием Ивановичем», руководил таким же кружком Меркулова, куда вводил для пропаганды по социал-демократической программе новых руководителей, а именно Ульянова и Ляховского, склонял рабочего Царькова устроить тайный рабочий кружок на Выборгской стороне, устроил конспиративную квартиру на Васильевском острове у рабочего Ивана Федорова, где происходили его свидания с различными рабочими и сходки, и посещал тайные собрания рабочих, происходившие в сентябре 1895 г. в Огородном переулке, в квартире рабочих Зиновьева и Карамышева.

3. Помощник присяжного поверенного Владимир Ильич Ульянов летом 1895 г. ездил за границу, где, по агентурным сведениям, вошел в сношения с эмигрантом Плехановым с целью установить способ для правильного водворения в Петербурге революционной литературы, затем, по возвращении в Петербург, участвовал в составлении статей для подпольной газеты сообщества «Рабочее Дело», руководил кружками Меркулова и Шелгунова за Невской заставой, посещал сходки у Ивана Федорова на Васильевском острове в квартире Зиновьева и Карамышева в Огородном переулке, именуясь «Федором Петровичем», и передал Меркулову деньги для поддержания рабочих, сделавших в ноябре 1895 г. забастовку на фабрике Торнтона…

На основании всего вышеизложенного прокурор С.-Петербургской судебной палаты полагал разрешить настоящее дознание на основании 1035 ст. Уст. Угол. Суд. в административном порядке и, признав нижепоименованных обвиняемых изобличенными по дознанию в преступлении… сослать П. К. Запорожца, Г. М. Кржижановского, В. И. Ульянова, А. А. Ванеева, В. В. Старкова, Ю. И. Цедербаума (Мартова) и других под надзор полиции в Восточную Сибирь сроком — первого — на пять лет, остальных — на три года каждого…»

Молодой царь находился в Царском Селе, когда ему доставили доклад министра юстиции. Перед дворцом, за его заиндевевшими в низках окнами, виден был заснеженный парк, ломило глаза от солнечного света, в аллеях шла обычная дворцовая суета: с хохотом, с прибаутками катали княжон, голубое небо внушало мысли о вечном покое, все, о чем писал министр, казалось бурей в стакане.

— «…среди фабричного населения распространялись воззвания…

…присвоившему себе название «социал-демократического»…

…тайные кружки… устраивали сходки…

(Царь слушал рассеянно, с беспокойством поглядывая в окно, как бы дюжие гвардейцы не выронили из саней…)

…были подвергнуты обыскам и арестам…

(Вот это правильно!)

…рукописи революционного содержания… 88 лиц…

(Немного. Сто тридцать миллионов подданных в России.)

…к составу старой интеллигенции принадлежали…

(Нет ли знакомых имен?)

Петр Кузьмин Запорожец, 23 лет, православный, из крестьян, холост… студент Санкт-Петербургского технологического института, Анатолий Александров Ванеев, 23 лет, православный, сын чиновника, холост, студент Санкт-Петербургского технологического института… Глеб Максимилианов Кржижановский, 23 лет, православный, незаконнорожденный, холост, инженер-технолог… Василий Васильев Старков, 26 лет, православный, из мещан, холост, инженер-технолог…

(Алфавит шел к концу.)

…Владимир Ильин Ульянов, 25 лет, православный, холост, помощник присяжного поверенного…»

Тут царь встрепенулся было, мелькнула какая-то тень воспоминаний, вызвавшая злость, потребность мести, но в момент этот санки, как Николай и предполагал, перевернулись, он бросился к окну, к нему бросились братья, к перевернутым санкам тоже бросились, завязалась кутерьма, народ расступился, дядюшка Владимир показывал из парка, из солнечного и снежного рая, — все в порядке, мол, ничего не произошло, и Николай успокоился.

— Продолжайте, — сказал он министру.

Министр читал, но царь уже не мог сосредоточиться.

Он высочайше соизволил утвердить доклад и предложенные министром меры административного наказания. Это было 29 января 1897 года.

Через две недели Глеба вызвали к помощнику начальника Дома предварительного заключения. Там ему объявили следующее постановление: «От департамента полиции объявляется инженеру-технологу Глебу Максимилиановичу Кржижановскому, что на основании высочайшего повеления… в разрешение дознания по обвинению его в государственном преступлении, он, Кржижановский, подлежит высылке в Восточную Сибирь под надзор полиции на три года, сроком по 29 января 1900 года».

Такое же постановление было прочитано и остальным, и вот — уже у ворот негостеприимного дома — они встречаются вновь, целуются., радуются друг другу. Снова вместе! Их вывели из мрачных ворот дама на Шпалерной, где они провели так много месяцев в одиночном заключении. Впереди у них было три свободных дня дан устройства личных дел. Хотелось смеяться, но не смеялось, хотелось спеть что-нибудь, да не пелось.

Загрузка...