Часть третья ТЮРЬМА И ССЫЛКА

Беснуйтесь, тираны, глумитесь

над нами…

Г. М. Кржижановский

ДОРОГА

Через день после выхода из тюрьмы они встретились уже на воле, и снег искрился на. солнце, и румянец молодой, неожиданный, выступал, и девушки встречные улыбались этой странной веселой пятерке, которая шла по Невскому, раскачиваясь, как моряки, год не видевшие земли, и они всматривались в лица, в витрины, в уличный праздный народ — изменилось ли что за этот год? Свет солнечный стал определенно ярче, краски — гуще, кое-что казалось на солнце пугающе новым, кое-что — нищенски старым. Встретили фотографию, решили сфотографироваться, и Глеб понял, что встреча их, организованная Стариком, не была случайностью, как и все, что он делал, что этот снимок, который будет сделан сейчас, тоже не будет случаен, — он свидетельство, веха борьбы. Здесь будут лишь самые верные, самые твердые, самые последовательные соратники. Так и расселись они, с глубоким внутренним смыслом, со значением. В центре, конечно, Старик. Он за столом, рядом несколько книг — это «Капитал». Старик красив, молод, мудр, смел и спокоен. Хотя в тюрьме несколько спал с лица. Справа от него, по правую руку, — мечтательный Глеб, слегка присевший на эту грешную землю в своем романтическом полете, только еще начавший в полной мере оценивать значение сделанного. Слева от Старика — Юлий Мартов, Старик полюбил его за талант, за активный, хотя и неустойчивый, характер, который, правда, еще не раскрылся в полной мере. Сзади, у колонны, вытянулся струной «техник», помощник и телохранитель, красавчик, «провинциальный тенор» Малченко — преданный товарищ, молчаливый, скромный, незаметный. В центре, за Стариком, стоит громадный, мрачный, широкоплечий Запорожец, с буйной шевелюрой и мягкой улыбкой, и беспощадный рок уже вложил в эту мягкую улыбку горечь ухода. Слева от него — еще один с печатью рока на челе — Ванеев, в мундире, со слишком ярким румянцем и слишком прозрачным и ясным взором — он уже видел, наверное, то, что увидеть суждено всем, но позже, некоторым гораздо позже!

Ильич был полон энергии и даже в эти короткие три дня успел переделать массу дел, связанных с организацией, во всяком случае он созвал два совещания «стариков» — у Степана Радченко на Сампсониевском и у Мартова на Невском — и с горечью убедился в том, что «молодые» все больше и больше склоняются к оппортунизму.

Три дня пролетели быстро, и 20 февраля Глеб погружается в арестантский вагон, и вагон этот неторопливо везет его и многих его друзей в Москву, в Бутырки. Тоня и Эльвира Эрнестовна пока остались в Петербурге, но было решено, что они поедут за Глебом и Базилем в ссылку, для чего Тоня даже приискала там работу.

Глеб ехал роскошно экипированный. Его бывший учитель Павел Александрович Ососков, физик, прислал ему в тюрьму, не боясь себя скомпрометировать, свою шубу. Какой оказался он чудесный человек, Павел Александрович!

Когда их доставили в Бутырки, Глеб увидел, что узники попали из огня да в полымя. Одиночные камеры, доставлявшие им столько страданий в «предварилке», сменились здесь прямо противоположной системой. Всех политических преступников — а их было около тридцати — согнали в одну общую камеру, и это первое время всех невозможно радовало. Разрешалось свободно гулять по двору — невиданное послабление! Но пытка оказалась не менее изощренной: после многих месяцев одиночества — постоянная сутолока, невозможность прилечь, почитать, остаться одному, отдохнуть, забыться. Нельзя было не то чтобы серьезно заниматься, но и просто читать.

Глеб внезапно поймал себя на том, что он чуть ли не с нежностью вспоминает о своей одиночной камере. Они с Базилем сидели на одной койке и понимающе смотрели друг на друга.


«25 февраля 1897 г.

Дорогие мои мамочка и Тоня!

Пишу к Вам из московской пересыльной тюрьмы. Я вполне здоров, ни в чем не нуждаюсь. И чувствовал бы себя отлично, если бы не беспокоился за вас.

Живем мы сейчас большой общиной (около 30 человек), поэтому жизнь обходится дешевле, и скуки не ведаем. Когда двинемся отсюда — неизвестно: или через 2–3 недели, или 1-го мая. За меня вообще не беспокойтесь… Всех либасов (припасов. — В. К.) у меня вволю, и никаких посылок, кроме писем, мне не посылайте…

Я чувствую себя еще молодым, еще сильным человеком…

За это время я так много передумал и перечувствовал! Жизнь моя находится в фазе превращения в какие-то неведомые мне, новые формы. На грани недавнего прошлого стоят две ваши драгоценные фигурки и наполняют мою душу такой бесконечно самоотверженной любовью, что я бестрепетно заглядываю в будущее — я счастлив вами, я хочу вас сделать счастливыми мной!

…Так будьте же спокойны, мои голубчики, послушайте, как стучит мое сердце при мысли о вас.

Глеб Кржижановский.

Поклон друзьям».


Он не знал, как лучше написать о Запорожце.

Поймав взгляд Петра, заглянув внутрь его глаз, друзья молча отворачивались в печали — там горел жуткий огонь дьявольской печи. Он не был буен — природная скромность и нежность спасали его…

Друзья пробовали обратиться к тюремным врачам, но те отмахивались: еще один симулянт, мало их! И Запорожец остался в Часовой башне Бутырок вместе со всеми, и его мрачный образ преследовал узников.

Друзья решили призвать на помощь находящуюся пока еще на воле Софью Невзорову. Софья привезла в тюрьму не кого-нибудь, а знаменитого Корсакова. Корсаков вместе с Софьей имел с Петром длинный спокойный разговор, и Запорожец, рука в руке Софьи, был спокоен, весел и абсолютно нормален. Софья ликовала. Позже, когда Запорожца увели, Софья, радостная, полная надежды, обратилась к Корсакову:

— Все в порядке?

Тот, однако, был неразговорчив.

— Случай более тяжелый, чем я думал. Теперь все пойдет, ухудшаясь.

Так и случилось. У Запорожца была обнаружена сильнейшая мания преследования.

Ванеев тоже не радовал. Его зеленое лицо светилось печальным сарказмом, когда он говорил о статистике туберкулезных смертей. Тюремный фельдшер предлагал старое народное средство — дышать над картофельным паром.

Их отъезд в Сибирь все откладывался, и в «котле» общей камеры начинали разгораться жаркие страсти. Мерилом стало отношение к больному Запорожцу. Один из политических, одессит Юхоцкий, встретив невменяемого Запорожца где-то около склада, толкнул его, ударил, свалил с ног и, ненавидя, пылая злобой, рассказал еще об этом в камере. За Запорожца вступились, кроме «учеников», другие социал-демократы, в том числе Федосеев, о котором раньше тепло отзывался Старик. С Федосеевым Глеб переговорил много и даже, можно сказать, подружился. Особая духовная опрятность, благородство и высокий интеллект Федосеева восхищали Глеба.

В Часовой башне Бутырок вскоре обозначилась поляризация революционеров — верхнюю камеру постепенно заняли теоретически подкованные социал-демократы во главе с Федосеевым, одним из первых русских марксистов. Там же большей частью сидели и ссыльные поляки — члены социалистической партии Абрамович, Петкевич и Стражецкий.

На среднем этаже свила себе гнездо революционная богема — она, не спросив: «Како веруеши?» — перед любым революционером раскрывала объятия. Философские и политические построения их были наивны и, как вспоминал впоследствии Лепешинский, напоминали рассуждения того хохла из анекдота, который по-своему усматривал принцип единства среди многообразия вещей и явлений: «О це ж хата, о це ж шинок, о це ж храм божий… О так и чиловик… живе, живе, да и помре…» Они не искали понимания рабочих, не стремились к росту их классового самосознания. Богема недолюбливала «академиков», считая их начетчиками, носящимися со своими Марксом и Энгельсом как с писаной торбой, и смысл существования видела в красочной борьбе, полной приключений и риска.

Глеб с Базилем больше сидели наверху. Они сдружились с ссыльными поляками, и Глеб жалел, что не знал польского языка. Цоляки симпатизировали его романтическому пылу, его научному подходу к революции, заимствованному, конечно же, у Старика, его благородной и печальной, приходящей к концу дружбе с Запорожцем. Вечерами, когда богема сотрясалась от предельно смелых анекдотов, поляки усаживались в кружок и, задумчиво глядя друг на друга, заводили удивительно красивую и мужественную песню, звавшую на бой. Это была песня Свенцицкого «Варшавянка», он написал ее в сибирской ссылке. Но знали ее немногие. Глеб попросил сделать ему подстрочный перевод, с тем чтобы перевести ее и петь на русском. Слова ему не очень понравились — в песне было много мелкого, «шляхетского», несозвучного теперешнему этапу революционного движения. Глеб решил существенно переработать текст, придав ему пролетарскую, революционную направленность. Сначала экспозиция — спрессованный образ эпохи. Например, так: «Вихри враждебные веют над нами…» Он старался подобрать другие строки под стать первой, на его взгляд, удачной.

«Темные силы нас злобно гнетут», — продолжал он и почувствовал, что дальше песня пойдет — слова ее выстраданы. Он несколько дней шлифовал ее, изменяя отдельные слова, фразы.

Песня была готова к 25 марта. На этот день был назначен отъезд партии ссыльных в Сибирь. Все выучили новые слова наизусть.

Через много-много лет, давая интервью корреспонденту журнала «Советская музыка», Глеб Максимилианович Кржижановский так вспоминал о рождении и боевом крещении его «Варшавянки»:

«…Настал день нашей отправки в Сибирь. Мы поставили к двери камеры Абрамовича, обладавшего необычайной физической силой, стали в круг и запели:

— Вихри враждебные веют над нами…

Звуки могучей песни огласили здание Бутырской тюрьмы, надзиратели бросились к нашей камере, пытаясь открыть дверь, но не смогли сломить железную силу нашего стража Абрамовича.

Окончив песню, мы открыли камеру, и в нее ворвались стражники и жандармы. Они приступили к распределению нас для немедленной отправки в Сибирь. Так совершилось боевое крещение русской «Варшавянки…».

На вокзале, очищенном от пассажиров, оцепленном полицией, их поджидал особый вагон с железными решетками, специально предназначенный для первой партии ссыльных. Глеб насчитал шесть человек, которые должны были в него сесть: кроме него, Мартов, Старков, Ванеев, Запорожец и еще один революционер, из народовольцев, тоже проходивший по их процессу, — Пантелеймон Лепешинский. Лепешинский, видимо, наслушавшийся уже о «стариках», держался по отношению к их спаянной группе с нескрываемым почтением, и, хотя они сразу приняли его в свой круг, он еще некоторое время оставался для них «чужеземцем», осколком радикальной революционной интеллигенции старой формации.

Пантелеймон с видимым наслаждением упивался разговорами о новом немецком издании «Анти-Дюринга», о том, «что шапка есть в то же время и не шапка», о том, «что в суждениях можно обойтись без формальной аристотелевской логики» и «сдать в архив закон исключительного третьего» и т. д, и т. и.

Коротая время, вспоминали тюремные истории, вызовы на допросы (Кичин допрашивал всех), пели песни, отгадывали города, литературных героев, играли в шахматы.

…Так пролетели мимо окон Самара, Уфа, Челябинск. На одном из перегонов кончилась Европа и началась Азия. Быстрые вагоны железной дороги только еще прокладывали тут путь к цивилизации: станции были полны оборванных татар, башкир, мордвы, черемис. Урал был красив: над железнодорожной колеей то и дело нависали скалы, мшистые, зеленые, мечтающие о весне, теплый воздух с размаху бил в лица, окна открыты настежь, вагон продувается насквозь, кругом зовущие запахи весны. Какой разительный контраст с недавним прошлым, хотя солдаты с ружьями всегда у дверей, всегда на посту, и свобода всего лишь крылатый призрак, поднимающийся тяжело среди уральских скал и медленно парящий, но неизменно исчезающий!

После Челябинска началась Великая Сибирская дорога — трое с лишним суток глухой обнаженной степи, без признаков жилья, пейзаж из земли, неба и вкусного воздуха. На станции Обь пришлось выходить из вагонов и переправляться через реку на лошадях, и остов недостроенного моста на фоне северного неба казался дерзким вызовом необжитому, холодноватому краю.

Между Омском и Томском Барабинская степь поразила их. Какие просторы! Какое будущее перед-этим громадным необжитым краем! Вторую половину пути Глеб, как водится, думал уже о том месте, куда направлялся. Многое волновало его. Получил ли Старик его телеграмму? Он уже в Красноярске. Там же и Тоня. Они должны будут их встретить. Разрешат ли дальше ехать за свой счет? И куда? Удалось ли их матерям выхлопотать для них хотя бы не самые далекие губернии? Тоня должна была бы уже устроиться: окончив фельдшерские курсы, она выбрала для работы Красноярский переселенческий пункт.

В Красноярск прибыли 4 апреля утром, и Глеб сразу же принялся высматривать в толпе, встречавшей поезд, Тоню и Старика и, конечно, увидел их! Они были веселы, выглядели прекрасно, кричали какие-то приветствия. Поговорить же, к сожалению, не пришлось — охрана решительно оттеснила их, и Глеб видел уже издалека, как жандарм остановил Старика и стал что-то с подозрением у него выспрашивать.

«Как бы не было лишних неприятностей», — подумал в расстройстве Глеб.

Встреча им была уготована просто экзотическая. Кордон стражи из Москвы с обнаженными шашками дополнялся теперь извне местными казаками, образовавшими сплошную стену, ограничивающую небольшой загончик на станционной площади, где стояли несколько простых телег с соломой. «Стариков» и Лепешинского (он под их влиянием почти полностью отрекся от своих народовольческих взглядов) усадили на эти телеги и направили прямехонько в красноярскую тюрьму.

На следующий день после приезда Глеб подал от своего имени и от имени остальных «стариков» прошение енисейскому губернатору. В нем содержалась просьба «разрешить ему и его товарищам сняться в фотографии г. Красноярска». Фотография Кеппеля-Аксельрода была назначена заранее и была известна как место свиданий политических ссыльных с родными и товарищами. Надзиратель Козьмин, однако, тоже не дремал и доложил уже полицмейстеру Гирину, что заключенные используют фотографию для встреч с «посторонними». Прошение Глеба было оставлено без последствий.

Но было получено разрешение на свидание с сестрой и матерью, тоже прибывшей в Красноярск.

Эльвира Эрнестовна и Тоня сообщили Глебу и Базилю, что, возможно, их удастся «устроить» в Минусинский уезд, который, по слухам, является изо всех зол злом наименьшим из-за сносного климата и дешевизны продуктов.

Красноярская тюрьма сильно отличалась от тех, которые приходилось видеть Глебу раньше. Здесь многие, отправляемое на поселение, были в цепях, а левая половина головы у них была выбрита. Все политические были помещены в большую и грязноватую камеру, сплошь уставленную железными кроватями с деревянными досками вместо сетки. Ждали окончания разлива рек. Задержка эта оказалась очень кстати; Ульянову, Старкову, Глебу и Ванееву был назначен находящийся неподалеку от Красноярска Минусинский округ. Не задержись они в Красноярске, пришлось бы ехать на лошадях до Иркутска, а потом обратно, считай, две тысячи лишних верст.

Из красноярской тюрьмы удалось выбраться лишь 28 апреля. До отплытия парохода «Святой Николай» оставалось два дня, нужно было сделать кое-какие покупки, подготовиться к будущей деревенской жизни. Глеб встретился со Стариком, успокоил матушку, все о чем-то хлопотавшую, все опасающуюся, не отменят ли такое счастье — Минусинский округ?

Наступил наконец день отъезда, заметим, свободного отъезда, за свой счет, без стражи и прочих аксессуаров неволи. Собрались на пристани отъезжающие — Старик, Глеб, Базиль, Эльвира Эрнестовна и провожающие, среди них Ванеев. Попрощались — когда свидятся теперь? Уж не раньше, наверное, чем через три года! Отдали концы, вышли на енисейскую холодную стремнину. Друзья были веселы, смеялись. Было 9 часов утра 30 апреля 1897 года по старому стилю. Начиналась новая жизнь — не в тюрьме, но и не на свободе. В ссылке…

…«Святой Николай» шел против течения медленно, с чувством, с толком, с расстановкой. К вечеру капитан приказал отдать якорь. На берегу виднелась маленькая часовенка.

— Нужно помолиться Николе, — серьезно сказал капитан. — Отслужим молебен о плавающих и далеко путешествующих. — Он посмотрел на друзей. Они как будто бы не возражали, но когда пароход пришвартовался, в часовенку не пошли, а двинулись вдоль берега, где над рекой поднимались обветрившиеся, овеянные и рассыпанные временем скалы.

Далеко забрели друзья, перебрались через Филаретов ручей, дошли до устья Маны и наткнулись на арестантское царство: здесь заключенные заготовляли дрова и шпалы для строящейся за Красноярском железной дороги. Часовой прогнал их, и они вернулись к огням на берегу. Матросы жгли костры, вокруг грелись пассажиры, на мачте парохода тускло светил призрачным мятущимся светом керосиновый фонарь.

— Дивные горы здесь, — сказал было Глеб, и тут же матрос бывалый откликнулся из темноты:

— Так и называют здешние края — Дивногорьем.

— Глеб, а ты помнишь, что завтра Первое мая? — отозвался Старик. — Неплохо бы его отпраздновать на этой красоте, над Енисеем. Жалко, красного флага нет. Ничего, за нас его в России, на материке поднимут.

Глеб задумался над словами Старика и решил к завтрашнему дню подработать русский текст к еще одной красивой польской революционной песне. Он начал бормотать, мурлыкать себе под нос, не обращая внимания на приятелей, затеявших над ним невинный розыгрыш и шутку.

Назавтра, когда «Святой Николай» подошел к устью реки Шумихи, где для него были приготовлены здешними крестьянами «пароходные» дрова, и капитан объявил, что остановка продлится не менее трех часов, друзья поспешили на берег, прорвались через кордон хозяек, наперебой предлагавших пассажирам кедровые шишки, орехи, грибы, моченую бруснику, быстро-быстро начали взбираться на высокую террасу над Енисеем, откуда хорошо видны были покрытые лиственницей Бирюсинские горы.

Тут Глеб и Базиль решили поразить Старика тем, чего тот явно не мог знать, ибо миновал сиденье в Бутырках, — неизвестными ему революционными песнями.

Сначала друзья спели боевой революционный гимн «Смело, товарищи, в ногу», написанный в тюрьме Леонидом Радиным. Старик подпевал с большим воодушевлением.

Глеб попросил Базиля спеть «Варшавянку».

— Вихри враждебные веют над нами, — начал Базиль, и тут же к нему присоединился Глеб. Старик сначала что-то мурлыкал в такт, а затем, поймав слога припева, стал уверенно вторить. Когда песня окончилась, он даже, кажется, слегка расстроился.

— Отличная песня. А слова русские чьи, не твои ли, Глеб?

Глеб расцвел. Лучшего признания своим поэтическим склонностям он себе не представлял. Тогда он решил еще более поразить Старика и спел «подправленную» только вчера песню:

Слезами залит мир безбрежный,

Вся наша жизнь — тяжелый труд,

Но день настанет неизбежный,

Неумолимо грозный суд!

…Долой тиранов! Прочь оковы!

Не нужно гнета, рабских пут!

Мы путь земле укажем новый,

Владыкой мира будет труд!

— И это тоже ты, Глеб? — спросил Старик. — Смотри-ка, у нас теперь есть свой революционный поэт. Приятное открытие по случаю первомайского праздника. Как это люди пишут стихи? Поражаюсь их способностям. Сам я в Красноярске, узнав, что мне в Шушенское, начал было стих:

В Шуше, у подножия Саяна…

Но дальше этой первой строчки ничего, к сожалению, не сочинил!..

Спускались назад, надышавшись речной свежестью, хвоей.

— Прекрасная получилась маевка, — отметил Старик.

…Пароход тем временем шел все дальше к югу, к верховьям Енисея. Миновали небольшую деревушку Езагаш — там брали утром дрова, и, пока матросы грохотали поленьями по палубе, пассажиры осмотрели остатки старинной плотины, когда-то построенной здесь русскими мастерами. Миновали деревню Брагино, где браги вовсе не было, а был сытный, ароматный пшеничный хлеб, затем пошли перекаты, подводные мели, косы. Журавлиха, Голодаиха сменились при движении на юг У-Бей-рекой и горой Темир — чувствовалось влияние востока.

Тихо прошли Городовую стену — отвесную скалу над Енисеем, едва не в две версты длиной, Яновские перекаты. «О Россия, как мало мы знаем тебя!» — думал Глеб и ощущал себя чуть ли не первооткрывателем.

Яновские перекаты миновали уже с трудом, и после деревни Аешки пошли тиховодами под красным левым берегом. К пристани Сорокино добрались лишь 5 мая. Здесь снова набрали дров и двинулись к Минусинску, да не тут-то было — на Медвежьем перекате, близ горы Туран, пароход поймал галечное дно, проскрежетал, побарахтал колесами и встал. С трудом капитан снял его с мели и направил обратно в Сорокино. Похоже, что речное путешествие невольных путешественников оканчивалось.

Из Сорокина взяли ямщиков, и те за умеренную, но чувствительную плату на следующий день к вечеру доставили всю компанию в Минусинск.

Ямщики не впервые сталкивались, видимо, с перевозкой политических и поэтому завезли их сразу не куда-нибудь, а в двухэтажный дом Ефима Ермиловича Брагина, известную заезжую квартиру ссыльных. Там истопили баньку, приготовили постели. Все тут же заснули.

На следующий день отправились по Новоприсутственной прямехонько в полицейское управление, где им был исправником зачтен (строгим голосом! с угрозой!) устав ссыльных и предложено в течение двадцати четырех часов сменить Минусинск на назначенные села, другими словами, выметаться из Минусинска поскорее туда, куда сослали, и не баламутить здесь народ — здесь и своих смутьянов довольно! Глеб подумал, что хорошо бы остаться в Минусинске — все-таки город! А его профессия, она как раз для города. В селе с нею пропитания не найдешь. Исправник о таких вольностях и слушать не захотел.

— В двадцать четыре. Тесь — на Тубе. Под гласный надзор полицейского заседателя второго участка Дуреева…

Тесь Глебу и Базилю сразу не понравилась.

— Пустыня, — сказал Глеб.

— Страшная дрянь, — уточнил Базиль, — ни реки, ни леса. Одна грязь.

— А то, черненькое, на горизонте — уж не лес ли?

— Так то на горизонте, — не уступал Базиль, — не поохотиться, не порыбачить.

Так, мирно беседуя, медленно прокатили они в телеге вдоль главной и, по-видимому, единственной улицы их будущего приюта, пыльной, широкой и немощеной. В грязных лужах блаженствовали в сонном покое утки и гуси. Жирели свиньи. Травы, деревьев, вообще зелени, в деревне не было. Была лишь сонная тишина. Вскоре, правда, их окликнули:

— Не политические ли? — И, схватив лошадей под уздцы, завернули прямо во двор довольно большого, едва ли не двухэтажного деревянного дома. Хозяин, оказывается, давно хотел поселить в своем доме именно политических. Тут и устроились. Условия оказались превосходными — квартира из четырех просторных комнат, кухня, прихожая, чистота, мебель приличная, плата весьма умеренная — шесть рублей в месяц. Всем хватило места, и тем, кто еще должен был приехать потом, тоже должно было хватить — тогда, по расчету, одна комната пошла бы Глебу, одна — Базилю с Тоней, одна — Эльвире Эрнестовне и одна — общая. Хозяин, волостной писарь Алексеев, был доволен, он жаждал общения, имея все остальное: амбары его ломились от зерна и мяса. «Бог на небеси, Алексеев — в Теси!» — приговаривал он.

…Первое время Глеб никак не мог привыкнуть к этой тишине, воздуху, сонной жизни, бескрайности — он дергался, не мог спать, плохо себя чувствовал, ничем не мог заставить себя заняться…

Начали постепенно знакомиться с окрестностями — и с Шалаболихой, и с Шошиной, и с многочисленными холмами-«убрусами», и с неглубоким Жерлыком, и с Георгиевской горой, откуда открывался вид на долину Тубы с островками, рукавами, отмелями, на ее серебрящуюся на солнце ленту, на холмы, которые, становясь все расплывчатее и призрачнее, уходили далеко к горизонту, образуя предгорья Саян.

И до Иньских озер добрались они, где оказалась порядочная рыбалка и утиная охота. Когда наступили теплые дни, друзья с утра проходили реденьким сосновым леском, продирались сквозь тальник и уже у самой воды устраивали себе несбыточный в иной жизни рыбацкий рай.

Однажды, забросив удочки, улегшись на спину, упрятав холодную землю под подстилку, подставив лица солнцу и слушая плесканье обреченных окуньков, они, словно сговорившись, долго молчали — каждый думал о чем-то своем.

И в этот момент слегка колыхнулся тальник, и кто-то подавил удивленный возглас. Глеб с Базилем вскочили и оказались перед двумя девушками. Разговорились, они тоже были ссыльными (Глафиру и Екатерину Окуловых сослали по молодости к родителям, в Сибирь) и жили в Шошиной, неподалеку. Тесинцы были рады знакомству. Глеб, убедившись, что Глафира нетвердо знает, к какой партии примкнуть, занялся ее политическим воспитанием. Сначала дал ей почитать Плеханова. Потом пошли рассказы о работах Старика, о его «Друзьях народа», о задуманной им большой книге, посвященной развитию капитализма в России.

— А кто это — Старик? — спрашивали сибирячки.

О Старике Глеб мог рассказывать бесконечно. Его восхищение не имело границ и находило подчас неожиданные повороты.

— Вот разбуди, например, Старика в два часа ночи и спроси его: «Там-то, тогда-то по такому-то вопросу какая была вынесена резолюция?» — и он сейчас же без запинки ответит, — с упоением рассказывал Глеб.

Иногда девушки приезжали в Тесь. Эльвира Эрнестовна чрезвычайно им симпатизировала.

Часто собирались большой компанией, забирали жившего неподалеку Курнатовского и на телегах ехали в сосновый бор на весь день, жгли костры среди сосен и елей, читали стихи, спорили о политике. Невинный флирт витал над ними незаметным и легчайшим призраком.


Г. М. Кржижановский, В. В. Старков, А. М. Старкова — Окуловым.

26 июня 1898 года

«Други!

…Мы прозябаем по-прежнему: их, как скучно! Жарко, жарко, жарко…

Пикквик, Тургенев в ходу. Энгельс лежит как пласт и ждет тщетного… «движения» в наших мозгах…»

К сентябрю к тесинцам приехал в гости Старик — он исхлопотал себе разрешение на пять дней. Старик был в общем удовлетворен увиденным — и квартирой, и самочувствием Эльвиры Эрнестовны, зажившей наконец большой семьей. Но Глеб и Базиль хандрили и пребывали в бездеятельности. Старик по сравнению с ними являл замечательный контраст: все в один голос говорили, что он поправился, поздоровел за лето.

Наладились на охоту. Теплая погода растворила туманы. На далеких холмах, если смотреть с Георгиевского, стали видны листья деревьев, отдельные камни, казалось, друзья обрели какое-то орлиное зрение и способны были видеть дичь чуть не за версту. Однако охота не задалась. Попугали тетеревов, подстрелили крякву. Но зато пришли все румяные, веселые, энергичные. Как набросились на еду! Эльвира Эрнестовна только подливала да подкладывала, а молодцы наши знай себе причмокивали да похваливали…

Глеб поражался, сколько мудрости вкладывает Старик в нехитрое, казалось бы, дело — отдых. Старик не любил отдыхать в расслаблении, в неге, тепле. Каждое утро он, встававший довольно рано, буквально вытряхивал Глеба из постели.

— Вставай, лежебока! — весело кричал он и заставлял его, еще сонного, делать гимнастические упражнения.

— Пятьдесят земных поклонов — лучшая зарядка! — восклицал он.

Глеб с радостью чувствовал, что в присутствии этого человека и он сам глубже воспринимает радости бытия — куда подевались его апатия! уныние! нервы! Он нравственно и физически подобрался, подтрунивания Старика рождали у него уже не кислую ухмылку, а искренний смех, он чувствовал себя сильным, работоспособным, стал искать себе занятия, стараясь проявить себя в чем-то.

Философские беседы со Стариком убедили его в великом оптимизме марксизма. Он увидел массу достойного и возвышенного в их скромной жизни.


Г. М. Кржижановский — Л. Н. Радченко-Баранской.

12 ноября из села Тесь

«Дорогая Любочка!

…Есть кое-что хорошего, положительно хорошего и в наших местах. Климат очень здоровый, воздуха, света — миллион! Охота недурна, крестьяне относятся к нашему брату хорошо… Я нашел 15-рублевую работишку. Васька тоже — нет-нет да заработает, сестра поправилась, они очень счастливы…

…Ведь иногда бывает такая ирония судьбы, что голова особенно хорошо работает, когда трещит и расползается по швам оболочка? И вот, друже, я как раз чувствую такой расцвет духовных сил, чувствую, что теперь лучше, чем когда-нибудь, мог бы применить их к живому делу… И вместе с тем с ужасом вижу, что это «теперь» страшно коротко, что ни книги, ни писательство ни на йоту не могут удовлетворить меня по самому свойству моей природы. Три года — пустяки для здорового и приспособленного к борьбе за жизнь человека. Для меня же три года… А впрочем, друже, не будем забегать вперед, может быть, и мне удастся выбраться из этой разрухи, напрягаю все усилия. Не скачусь по этой наклонной плоскости физического разрушения, и вы все, мои друзья, увидите меня еще более живым человеком, чем прежде…

Ваш Суслик вовсе не альтруист (клянусь бородой Маркса — нет), но он до некоторой степени философ, вернее, исповедник некоторой жизнерадостной, прекрасной, эгоистично-земной философии.

…Жизнь, милый друже, не поэзия, а лаборатория будущего, наша задача — быть честными, сведущими химиками…

Лирочке[3] передайте от нас тысячи приветствий…Передайте ей, что Старче и Базиль чрезвычайно процветают. Старче стал здоровым, краснощеким, ядреным молодчагой. Недавно он был у нас — я на него залюбовался…»


На рождественские праздники Глебу удалось исхлопотать себе разрешение поехать к Старику. Ему дали десять дней. Быстро отмахал Глеб снежные версты до Шуши — всего-то день езды! — и уже 24 декабря попал в объятия Старика.

Мог ли он предугадать тогда то великое будущее, которое ожидает его ближайшего друга? Чувствовал ли дыхание истории самой, когда утром пышущий здоровьем и энергией Ильич вбегал с мороза в комнату, стаскивал его с постели и всячески подстрекал побороться и повозиться и не унимался до тех пор, пока Глеб не вступал с ним в единоборство? Мог ли предугадать Глеб тогда, с кем он проводит неторопливые утренние прогулки, с кем потом садится за стол, чтобы заняться — уже в этом Старик ему никакого спуску не давал, — чтобы заняться литературными трудами, философией, подготовкой материалов из статистических сборников, к которым Старик последнее время пристрастился, чтением экономической литературы. Угадывал ли он в Старике гения мирового масштаба? Потом, через много-много лет, Глеб Максимилианович не раз задавал себе этот вопрос. Вспоминая дни, проведенные тогда в Шушенском, Кржижановский писал: «Когда, бывало, в далекой сибирской ссылке, в скромной деревенской избе села Шушенского я наблюдал обычный распорядок дня Владимира Ильича, то невольно бросалась в глаза особо высокая приподнятость этого человека над тем, что можно считать большой талантливостью и большой работоспособностью. И приходилось только удивляться, как этот живой и отзывчивый товарищ, такой любитель общения с природой, вместе с тем с какой-то особой естественной непринужденностью так строит свой жизненный обиход, что каждый прожитый им день дает ему максимальный бросок для движения вперед и для тесного общения с ведущими умами человечества».

Глебу удалось своим острым взглядом поэта и романтика проникнуть в глубинные слои действительности. Он был одним из первых, кто разгадал грядущую роль Старика.


В. И. Ульянов — М. А. и М. И. Ульяновым

«27/ХII.97.

…У меня теперь живет вот уже несколько дней Глеб, получивший разрешение на 10-дневную поездку ко мне. Живем мы отлично и очень много гуляем, благо погода стоит большей частью очень теплая. После одного дня, когда мороз доходил, говорят, до 36°R (недели полторы назад), и после нескольких дней с мет-елью («погодой», как говорят сибиряки) установились очень теплые дни, и мы охотимся очень усердно…хотя и очень несчастливо. Зимой какая уж тут охота! Прогулки зато приятные. Вследствие праздников почта на этой неделе в среду не ходила (и в пятницу не приходила) — это третий раз за время моей жизни в Шуше пропускают почту — не очень еще много. Благодаря гостю, это проходит, впрочем, почти незаметно.

Целую тебя крепко. Твой В. У.

Посылаю статейку свою для журнала. Хорошо бы переслать ее поскорее: может быть, поспела бы к январской книжке.

Глеб кланяется всем. Маняше просит передать, что он ожидает, что ему с ней придется много спорить.

Маняше

Ты уж не трудись так усиленно, Маняша, насчет Штанге: по всей вероятности, я соврал. Где тут упомнить за столько лет! Нашлась одна статейка — и то славу богу. Мне показалось даже, что вторая статья была не в «Экономическом Журнале», — а в «Северном Вестнике» за 1891 год (по крайней мере я недавно встретил где-то такую цитату). Во всяком случае просматривать «Экономический Журнал» до 85 года не нужно…»[4].


Старик решил заняться Глебом всерьез. Ему не нравились его бесконечные болезни, хандра, тоска.

Однажды Глеб уже поздно ночью, видимо перезанимавшись с непривычки, просидев над заграничными экономическими журналами чуть не целый день, пожаловался на головную боль. Карандашика ментолового у Ильича не случилось, и он, встревожившись, стал метаться — что делать? Может, лед на голову? И побежал на улицу поколоть возле колодца лед, как Глеб его ни удерживал. Лед приложили к голове, и Глеб уже сам был не рад, что взбаламутил Старика.

— Ну что, полегчало? — спрашивал Старик, заботливо поправляя на голове больного мешочек со льдом. Лед быстро таял, и Старик не поленился сбегать за ним еще раз. Глеб махнул уже рукой и покорно следовал указаниям.

— Лучше теперь? — спрашивал нетерпеливый Старик любопытно.

— Смотри-ка, сняло! — с деланной веселостью проговорил Глеб, снимая с головы холодный мешок. Старик посмотрел на него с подозрением.

Как назло, на следующее утро Глеб действительно занемог. Ночью он не мог уснуть, а с утра пропал аппетит, появилась слабость. Теперь Старик в болезнь не поверил, принялся за лечение по своему методу. Заставил сделать зарядку, пойти на прогулку. Глеб начал было отговариваться, но Ильич был упорен, чуть не насильно вытащил его из постели, вывел на двор, приговаривая:

— Вон до того холма дойдем, и сразу обратно.

И так изо дня в день, все время удлиняя путь прогулки.

Уже на третий день Глеб почувствовал утром бешеный, прямо-таки «стариковский» прилив энергии. Он вскочил пружинкой, побежал умываться. Там его поджидал уже веселящийся от души Старик. Он шутя ткнул Глеба под ребро, тот ухватил его за шею, пытаясь повалить. На начавшийся сеанс французской борьбы без правил (упало и покатилось ведро) выскочили соседи. Тут, вдохновленный зрителями, Старик так по-медвежьи ухватил Глеба, что у того подкосились ноги.

— Прошу реванша! — закричал он.

— Давай лучше погуляем да позанимаемся, — проговорил сквозь тяжелое дыхание Старик.

Глебу определенно полегчало — он потребовал прогулки по зимнему воздуху, потом попросился на охоту, потом без остатка, наоборот, с добавками и подложками съел обед и вообще стал полностью здоровым человеком.

Много было разговоров и о задуманной Стариком книге, и о вестях с «воли», где все ощутимее давало себя знать стремление молодых революционеров заменить руководство рабочим движением его «обслуживанием», о судьбе движения, об оставшихся «там» знакомых и родных. Старик беспокоился, что ему не отвечает Федосеев, которому он послал два письма (тот жил в Верхоленске), до Старика дошли отголоски травли, которой подвергался там Федосеев: особенно старался скандальный ссыльный Юхоцкий, хорошо знакомый Глебу по Бутыркам. Пока остался в Ермаковском Ванеев, его не пустили в Туруханск, Юлий Мартов жил где-то в районе Туруханска, Запорожца освидетельствовали как душевнобольного и отправили к отцу.

В рождественскую ночь вспоминали своих невест. Старик горячо одобрял выбор Глеба.

Девушки должны были чуть не в один день подать заявления и примерно в одно время — что-нибудь через полгода, не раньше, — приехать.


В. И. Ульянов — М. А. Ульяновой

«4/I. 98.

…Глеб уехал от меня 3-го дня, прожив 10 (десять) дней. Праздники были нынче в Шу-шу-шу настоящие, и я не заметил, как прошли эти десять дней. Глебу очень понравилась Шу-ша: он уверяет, что она гораздо лучше Теси (а я то же говорил про Тесь! Я над ним подшучивал, что, мол, там лучше, где нас нет)… Кстати, Глеб стал теперь великим охотником до пения, так что мои молчаливые комнаты сильно повеселели с его приездом и опять затихли с отъездом… Здоровье Глеба у меня несколько поправилось благодаря правильному режиму и обильным прогулкам, и он уехал очень ободренный.

Я уже писал, помнится, тебе, что Надежда Константиновна собирается перепрашиваться сюда. (Ей назначено 3 года северных губерний.) Если этот план осуществится, то с ней будет хорошая оказия и для книг, и для нот, и для всего.

Целую тебя. Твой В. У.»[5]

ГЛЕБ И ЗИНАИДА

Когда стало известно, что Зинаида Павловна после июньской стачки, организованной «Союзом», была арестована, Глеб понял вдруг, какие высокие и мощные волны производят известия о судьбе этой девушки в океане обуревающих его чувств. Жандармы добивались от нее признания о ее знакомых — она молчала, все возможные обвинения брала на себя. У нее были найдены и деньги организации, жандармы никак не могли взять в толк, почему она не хотела сдать их в банк. Зинаида на это ответила, что последовательный марксист не может держать деньги в банке, ибо тогда станет владельцем капитала, на который будет получать нетрудовые проценты.

Приступ бессильной злобы вызвало у Глеба известие о том, что ее перевели в казематы Петропавловской крепости. В конце концов после неоднократных обращений ее матери, доходившей даже до императрицы, но, главное, после самоубийства заключенной Марии Ветровой Зинаида Павловна была отправлена под наблюдение полиции в Нижний Новгород, где ее ждал приговор суда сразу по двум делам — и по петербургскому, и по нижегородскому. Глеб с волнением ждал известий и к концу осени дождался. Зинаиде Павловне вышел приговор — три года ссылки. Глеб тут же дал ей телеграмму с предложением, чтобы она «перепросилась» на ссылку в Сибирь, в Тесь, сказавшись его невестой.

Когда Глеб узнал о согласии Зины перепроситься на ссылку к нему, он обезумел от радости. Он бродил по заснеженным полям, стряхивал снег с запорошенных берез и пел про себя какой-то странный гимн.

Его захватили воспоминания. Конец того вечера, когда они слушали доклады ученых мужей о голоде.

…Он проводил ее тогда к дому на Васильевском, к ее подъезду. Держал ее руку, с трудом заставлял себя прощаться. Шел мелкий петербургский дождичек, и то, что было у него на щеках, можно было принять за дождевые капли.

Он прощался, он уходил…

— Милостивый государь, неужели вы будете в состоянии уснуть сегодня ночью?

Ее шутливо-укоризненный тон вселил в него восторг — значит, можно не расставаться! Скромная комнатка Зинаиды Павловны кажется сейчас, когда ночь за окном, когда ветер и дождь бьются в стекло, лучшим из возможных пристанищ, дворцом, самым уютным его уголком. Пусть сердится хозяйка, что они не дают ей покоя своими возбужденными голосами. Они решают судьбы мира и свою собственную судьбу. Они говорят о социализме, о его будущем, о его творцах, о его предтечах. Зинаида Павловна читала Глебу, сразу переводя с немецкого, биографию Томмазо Кампанеллы.

…Одинокий юноша — поэт, мыслитель, герой — зорко всматривался в несправедливый мир. Его звали Томмазо. Он давно построил в своем мудром и поэтическом воображении город, пронизанный солнечными лучами.

— Среди мрачного мира поклонников тьмы, — читала Зинаида, — раскинулся прекрасный город Солнца…

Жители этого города сумели покорить природу, раскрыть ее законы, в главном храме города на благо народа непрерывно работают мудрейшие ученые. Кто совмещает в себе и знания и добродетели, кто умеет читать книгу звезд, кто долго трудился — стоит во главе небольшого народа. Его помощников — трое: Могущество, Мудрость, Любовь.

В городе есть мастерские — туда добровольно приходят люди, чтобы вкусить радость труда. В великолепных дворцах, окруженные статуями героев, картинами, прославляющими их подвиги, красивые женщины рождают здоровых детей. Юные детские тела крепнут в объятиях природы, их мозг развивается в общении с искусством и наукой, во время веселых и поучительных игр. Постепенно они начинают ощущать потребность в труде, и труд их столь продуктивен, что избытки его плодов люди Солнечного города рассылают всем беднякам мира темноты.

Весной ворота города распахиваются, и толпы радостных жителей идут на поля, ведя за собой послушных чудовищ — машины, созданные гением их мудрецов. Вечера посвящены музыке и любви, причем музыка столь искусна, что привлекает ароматы цветов и отгоняет облака. В пении, любви и труде жители города обновляют золотое дерево жизни…

…Мысли о новом городе Солнца не нравились властителям Италии, они бесили инквизицию, двадцать семь лет провел Кампанелла в тюрьмах, сносил нечеловеческие пытки и страдания, но вся Европа слышала из темниц его тихий голос: в узах — свободного, в одиночестве — неодинокого, в унижении — позорящего врагов своих.

— Откуда ты взял эти дьявольские измышления? — допытывались мучители его.

— Чтобы узнать то, что знаю, я сжег больше масла, чем вы выпили вина, — отвечал он…

Глеб и Зинаида Павловна тогда впервые встретили вместе рассвет…

Одиночество, любовь, тоска по родным просторам толкнули Глеба в объятия изящной словесности. Он стал писать небольшие рассказы а lа Короленко. Однажды отважился и через Зинаиду Павловну передал ему рассказ на отзыв и совет. Ответ пришел одобрительный. Короленко писал, что у автора несомненное дарование, что он может заражать читателя своим настроением, отметил, что Глеб силен в пафосе, в страсти, в борьбе — посоветовал заняться публицистикой. Но где? — думал Глеб. К этой идее можно будет вернуться когда-нибудь потом, на воле. Как сложится судьба? Заниматься публицистикой в уездном масштабе он не имел никакой охоты. Учитывая обилие времени, Глеб решил заставить себя заняться серьезным делом, а именно — до тонкостей изучить теорию марксизма.

…Зинаида Павловна добилась в конце концов, как и Надежда Константиновна, удовлетворения своей просьбы об отбытии ссылки вместе с женихом и 28 апреля выехала из Нижнего, нагрузившись хозяйством, книгами, подарками. Письмо о ее приезде едва опередило ее, и 15 мая счастливый Глеб, не представляющий даже отдаленно, как следует вести себя в подобных случаях, встречал гостью. Он получил уже разрешение на переезд в Минусинск и одновременно предупреждение исправника о том, что в случае, если они «тут же» не поженятся, Зинаиде Павловне сразу будет предложено ехать по месту назначенной ссылки, то есть в Астраханскую губернию. Меж тем не было для свадьбы у бесправных ссыльных пи необходимых документов, ни разрешения начальства. А недовольство, осторожность и подозрительность губернатора по отношению к ссыльным достигли как раз в это время апогея в связи с недавним побегом одного из ссыльных — Райчина. По этой причине исправник не разрешил приехать на свадьбу к Кржижановским Владимиру Ильичу и Надежде Константиновне и не пустил Глеба с Зиной на свадьбу к «Ильичам», которая должна была, состояться где-то в начале июля. «Ильичи» должны были пригласить их в качестве свидетелей. Пришлось ограничиться письмами, приглашениями, поздравлениями, теплыми пожеланиями счастья.

Почти сразу же после приезда Зинаиды, в конце мая, Глебу, Базилю и их женам пришлось присутствовать в Минусинске на «товарищеском суде», который затеяли над Глебом и Базилем ссыльные минусинцы. «Минусинцами» называли политических ссыльных — в основном народовольцев. Среди них были Кон, Тырков, Тютчев и другие старые революционеры, некоторые из которых уже отбыли каторгу. Оторванные от мира и живой работы, они постепенно стали жить интересами маленькой колонии и, находить в этом единственный смысл существования. Они обвиняли «молодых» и особенно Базиля и Глеба в том, что побег Райчина, вызвавший репрессии начальства, был произведен с их ведома и согласия.

Защищать Базиля и Глеба вызвался Владимир Ильич. Он решил парировать обвинения по всем правилам формально-юридического процесса, и все эмоционально окрашенные реплики минусинцев, их пыл, негодование, обвинения в неуважении переводил на язык юридических терминов:

— На чем основано это утверждение?

— На каком основании вы так квалифицируете этот поступок?

— Какие имеются факты, доказательства?

— Где улики?

— Где свидетели?

Такая линия ведения «процесса» тех не устраивала, поскольку факты у них заменялись догадками и эмоциями. Тактика Ильича путала им все карты. Но не выдержал чувствительный Глеб, которого обвинения задевали за живое. Его прорвало, и он сказал с раздражением, что на всю эту вздорную трагикомедию ему наплевать.

Что поднялось!

— Испортил мне всю музыку, чудак, — только и сказал Глебу Старик.

Зинаида с непривычки дивилась на ссыльные правы, по эта история мало тронула ее — теперь их с Глебом больше волновала уже начавшаяся совместная жизнь, практически без прелюдий, без ухаживания и жениховства, без обручения, без длинного периода, предшествующего почти у всех других пар вступлению в брак, — революционная деятельность внесла поправки и в эту сферу их жизни! Через два месяца после приезда Зинаиды Павловны от исправника пришла грозная бумага о том, что если свадьбы не будет немедленно, то Зинаиду Павловну отправят по месту приговора. Но это зависело уже не от них, а от того, что не пришло разрешения начальства. Пока они испросили разрешение прожить лето в Теси. Они часто бродили по холмам до темноты, и Глеб помогал Зине составлять букеты из неярких полевых цветов. Выяснилось, что он ее совершенно, конечно, раньше не знал и что ему несказанно повезло, когда Зинаида из всех ее друзей избрала именно его. В ней было то, чего ему так не хватало, — сильная воля, энергия, активность, непреклонность. Оп чувствовал, что его жизнь изменится и что, возможно, в их новой семье тон будет задавать именно Зинаида Павловна.

Глеб прочел ей массу сочиненных за последнее время стихов, песен, рассказов и поразился, насколько точно Зина могла отличать зерна от плевел, искреннее от надуманного. Ей очень понравилась песня, сочиненная Глебом буквально перед ее приездом. Глеб взял мотив песни русинов, студентов Львовского университета. «Шалште, шалште, скажет кати», исполненную как-то Базилем. Студенты же использовали красивую мелодию из украинской оперы «Наталя» Вахняпипа, особенно популярной в последние годы. Мотив показался Глебу очень боевым, и он написал к песне новые слова:

Беснуйтесь, тираны, глумитесь над нами,

Грозитесь свирепо тюрьмой, кандалами!

Мы вольны душою, хоть телом попраны,

Позор, позор, позор вам, тираны!..

Зинаида оказалась очень внимательной. Она отмечала то, чего не видел Глеб. Так, она первая обратила внимание Глеба на все усиливающуюся мрачность их ссыльного товарища по Теси, рабочего из Екатеринослава Ефимова. Тот стал замкнутым, сторонился друзей. «Запорожец!» — мелькнуло в мозгу Глеба. Повезли в больницу, оказалось точно — мания преследования.

Поступили неприятные новости о Мартове. Юлий был обвинен в чем-то одним из старых ссыльных, они рассорились, Юлий стал жить один, нервы его истрепались, работать не мог, просил отца исхлопотать ему другое место.

…Уже в самом конце лета большая компания ссыльных, друзей, родственников, знакомых: Базиль, Тоня, Эльвира Эрнестовна, Окулова, Алексеев, знакомые, ученики («Ильичей» так и не пустили) — провожали влюбленных в тесинскую церковь. Торжественно вплетены были, по старому обычаю, ленты в гривы лошадей, невеста надела белое платье и фату, сшитые совместно Эльвирой Эрнестовной и Антониной, Глеб же свадебного сюртука отыскать не смог, но зато надел особо вычищенный, подглаженный по этому случаю свой старый пиджачок.

В Минусинск выехали не раньше чем лето кончилось «официально», и тем самым кончилось разрешение жить в Теси — 31 августа.

Поселились они на уже известной улице Новоприсутственной в доме Брагина. Сам Минусинск, конечно, по сравнению с Тесью имел большие преимущества. Прежде всего привлекал Енисей. Минусинский музей был центром культурной жизни городка, и, если бы не опасение встретиться со «старой ссылкой», Глеб его посещал бы куда чаще. Впрочем, «старая ссылка» была весьма неоднородна по своему составу, и Глеб выделил в ней старого польского революционера, отбывшего каторгу, несгибаемого Кона, который произвел на него большое впечатление и с которым он впоследствии сдружился. Мартьянов, директор музея, ссыльных дел не касался, хотя в целом к ссыльным относился очень сочувственно и всячески им помогал. Ссыльные тоже ему симпатизировали. Глебу запомнились слова, сказанные о Мартьянове:

— Во время баррикадных боев Мартьянов обязательно выйдет на улицу — дома не останется. Он будет собирать на улице для своего музея экспонаты, которые относятся к восстанию.

С библиотекарем у Глеба тоже сложились дружественные отношения, он всегда давал множество книг (большинство из которых шло в Шушенское) и познакомил его со многими новинками литературы, например с произведениями Леонида Андреева.

Зинаида оказалась прекрасной хозяйкой, она сумела сделать так, что их просторная квартира скоро стала славиться не только уютом, но и особой интеллектуальной атмосферой, в которой расцветали самые разнообразные интересы.

Примерно через неделю после переезда к новоявленным минусинцам заехал Старик: он с сомнением посмотрел на больную Эльвиру Эрнестовну, на киснущую Тоню и решил разрубить гордиев узел — отвезти их в Красноярск на лечение. Памятуя, что минусинцы сидят, как обычно, без денег, Старик решительно сказал, что все расходы по поездке он берет на себя. Переночевав, сели на пароход, и в Красноярске Старик проводил Эльвиру Эрнестовну в больницу и, пока лечение не окончилось, из Красноярска не уезжал. Оказалось, что у нее не «нарыв в печени» и не рак, как боялись, а просто последствие сильного ушиба. Она, однако, хотя и чувствовала себя после больницы получше, все время прибаливала. Поэтому в ноябре, когда все очень соскучились по Старику, поехал в Шушу один Глеб — Зина осталась с Эльвирой Эрнестовной.

Старик в это время работал над книгой о российском капитализме. Глеб, чем мог, помогал ему, часами тянулись обсуждения отдельных кусков.

Глеб поражался тому, сколько успел Старик сделать за то время, пока они не виделись. Старик, однако, не был удовлетворен. Он считал, что сделал не так уж много.

— Ты думаешь, я исчерпал всю эту тему? Отнюдь. Тема эта неисчерпаема. Я ввел ряд ограничений: во-первых, я беру вопрос о развитии капитализма в России исключительно с точки зрения внутреннего рынка, оставляя в стороне вопрос о внешнем рынке и данные о внешней торговле. Во-вторых, я ограничился одной только пореформенной эпохой. В-третьих, я взял главным образом и почти исключительно данные о внутренних, чисто русских губерниях. В-четвертых, я ограничился исключительно одной экономической стороной процесса. Но и за всеми указанными ограничениями остающаяся тема чрезвычайно широка.

Поэтому сразу на все вопросы ответить пока не могу — не исследовал. Но вот что вырисовывается. Систематическое употребление машин в сельском хозяйстве с такой же неумолимостью вытесняет патриархального «среднего» крестьянина, с какой паровой ткацкий станок вытесняет ручного ткача-кустаря. А крупная машинная индустрия и в земледелии, как и в промышленности, с железной силой выдвигает требование общественного контроля и регулирования производства. Понимаешь, что получается? Но, слушай дальше, вот какая важнейшая вещь из этого следует. Куда деваются разоренные укрупнением сельских хозяйств хозяйчики? Они мечутся между контрреволюционной буржуазией и революционным пролетариатом. Лишь ничтожное меньшинство мелких производителей наживается, «выходит в люди», превращается в буржуа, а подавляющее большинство либо разоряется совсем и становится наемными рабочими или пауперами, либо живет вечно на границе пролетарского состояния. Чувствуешь, куда ведут эти выводы?

Глеб чувствовал. (Старик продолжал что-то говорить, но Глеб сейчас почти ничего не слышал.) Он понял одну важнейшую вещь. Он и раньше знал, конечно, что книга, которую пишет Старик, — это не просто теоретические упражнения в области политической экономии. Эта книга, этот научный труд был призван прояснить для самого Старика, для его друзей и последователей важнейший неразработанный теоретический вопрос главного в его жизни дела — революции. Книга служила практике, выявляла стратегию будущей революционной борьбы, стратегию поиска союзника пролетариата. За цифрами бесконечных статистических таблиц, за глубокой экономической теорией вставала для Старика живая революционная работа. Он не терял времени — готовил себя и других к революции. Старик, как понимал теперь Глеб, насмотревшийся на различных революционеров-бунтарей, борющихся без четких целей и плана, без осознания стратегии борьбы и ее перспектив, был сейчас единственным и естественным вождем революционной борьбы с царизмом. Ни один из претендовавших на эту роль не обладал в полной мере набором таких исключительных еачеств. Глеб понял это вдруг, внезапно и, ухватившись за спинку дешевого деревенского стула, посмотрел на Старика долгим, необычно пронзительным взглядом. Старик остановил свои рассуждения.

— Что это ты смотришь так странно? — испытующе спросил Старик. Потом подошел ближе, дружески взял за плечо. — Ну, давай продолжим. Еще много дел впереди. Я тебе не говорил, что, когда мой старший брат Александр учился в университете, предметом его научной работы было изучение червей. Он был естественником. Последнее лето, когда он приезжал домой, он готовился к диссертации о кольчатых червях и все время работал с микроскопом. Чтобы использовать максимум света, он вставал на заре и тотчас же брался за работу. «Нет, не выйдет из брата революционера, — подумал я тогда, — революционер не может уделять столько времени исследованию кольчатых червей». Скоро я увидел, что ошибся. Теперь я думаю, что занятия наукой, техникой идут только на пользу революции. Ты — инженер широкого профиля. Займись инженерным делом, устройся, например, на железную дорогу. Этим ты послужишь и революции.

Глеб давно уже размышлял о возможности работать на железной дороге и имел даже предложения на этот счет. Они поступили от старого товарища-поляка, одного из тех, кого он когда-то защищал от генеральских сынков в Технологическом институте, — от инженера-технолога Коссовского, который теперь работал заведующим технической конторой XII участка по постройке Среднесибирской железной дороги. Доброта и благородство никогда не забываются, и Коссовский, рискуя своим служебным положением, протежировал Глебу и предлагал ему подать прошение властям о разрешении переехать в Нижнеудинск.

Только приехав от Старика, Глеб обратился с прошением к иркутскому генерал-губернатору: «Ввиду того, что в г. Минусинске я не могу найти заработка, достаточного для содержания своей семьи, имею честь покорнейше просить Ваше Высокопревосходительство разрешить мне переезд в город Нижнеудинск для поступления в техническую контору Сибирской железной дороги V участка, где в настоящее время испытывается крайняя нужда в техниках с высшим образованием».

И стал ждать ответа. А до тех пор решили они с Зинаидой вместе изучать второй и третий тома «Капитала» и даже внесли много поправок в перевод второго тома. Все эти поправки были отправлены в Шушу, к Владимиру Ильичу, и получили полное его одобрение.

Близился новый, 1899 год, и «молодая» ссылка решила встретить праздник в Минусинске, у Кржижановских. Глеб и Зинаида Павловна пригласили всех друзей.

Гости собрались на Новый год со всей округи. После «Ильичей» прибыли Курнатовский, немолодой красавец, холостяк, и чета Лепешинских. Они прикатили не без лихости — бубенчики под дугой, цветные ленты в гривах, метель из-под полозьев. Приехала уже совсем свободная Екатерина Ивановна Окулова, элегантная, молодая, красивая.

К вечеру последнего дня старого года все собрались в общей квартире минусинцев. В двух комнатах на втором этаже было шумно, Ильич в глубине дальней комнаты играл в шахматы. Глеб, Базиль и Лепешинский играли против него втроем, и, конечно, безнадежно. Он легко побеждал и каждого в отдельности, даже с солидной форой. Посмеиваясь, легко разгадывал коварные планы противников и, заманивая их в искусно расставленные сети, ставил им мат.

На кухне варили глинтвейн. Зинаида носилась, нервничая, из комнаты в комнату, Тоня и Эльвира Эрнестовна сохраняли относительное спокойствие. Шушенцы выделялись среди всех своим здоровым цветущим видом, и Эльвира Эрнестовна даже заявила:

— Наденька поправилась и перегнала уже Зиночку.

Это была несомненная гипербола, но Надежда Константиновна, взяв Зину под локоток, смеясь, стала ей объяснять:

— Знаешь, я правда, сладкогрызка порядочная, и это, по-моему, потребность организма…

— Знаем мы эти потребности, — хохотала Зина. — Хорошо знаем!

— Правда-правда. Я и Володю перевожу в свою веру, хронически питаю его сладким каждое послеобеда и послеужина, он каждый раз заявляет, что это «возмутительно», но все же ест, и с удовольствием. Но все же оставим и для вас, когда вы приедете к нам на масленицу, и мы устроим пир на весь мир!

Старику сделали подарок — преподнесли ему вышедшую недавно книгу «Экономические этюды и статьи». Он был страшно рад, хотя знал о выходе книги и имел ее уже, отправился было сразу же исправлять опечатки, но друзья перехватили его и стали по-модному, появившемуся только что обычаю качать.

— Отпустите его, — кричала, смеясь, Надежда. — Ему еще «Рынки»[6] кончать, а вы мне его угробите!

Зинаида и Надежда близко дружили, хотя встречаться особенно часто им не приходилось, а по темпераменту представляли друг другу полную противоположность: Надежда, бледная, тихая, обычно сидела по уголкам или негромко с кем-то беседовала; Зинаида, румяная и необычайно энергичная, напротив, старалась повсюду поспеть.

В этот вечер много пели. Базиль, по-своему обыкновению, быстро сколотил недурной хор. Хор этот в полном соответствии с правилами полифонии исполнил на разные голоса любимые произведения Глеба и Базиля.

Тут подошел Старик и предложил слегка разнообразить репертуар.

— К черту «Такую ее долю»! Давайте споем «Смело, товарищи, в ногу…».

Старик не успокоился до тех пор, пока не исполнили всю их енисейскую ссыльную программу: «Слезами залит мир безбрежный», «Беснуйтесь, тираны» и, наконец, «Варшавянку». Глеб с нескрываемой радостью видел, что его песни распространяются все шире, что они нужны партии.

Да, партии. Он считал себя уже членом новой партии РСДРП, первый съезд которой прошел в этом году. В организации съезда участвовали многие старые знакомые. Сразу после окончания съезда царская полиция арестовала многих видных социал-демократов. Один из спасшихся, Степан Иванович Радченко, пробрался после съезда на квартиру Крупской и, сообщив об этом страшном провале, закрыл лицо руками и зарыдал. Но Старик не поддался унынию — он думал уже о втором съезде, был во власти грядущей борьбы, прикидывая, чем нужно будет сразу же заняться после отбытия ссылки.

— Знаешь, — шептал он Глебу, утащив его в темный уголок, — сейчас я разговаривал с одним рабочим, бывшим народовольцем, типографщиком, — он мне массу интересного рассказал о таких станках, которые при максимальной производительности легки, малы, прикладисты к переноске, удобны для прятания… Нам надо уже подумывать, где разжиться такими, или, может быть, сделать самим? — Он с сомнением посмотрел на инженера Кржижановского. Потом, видимо, прикинув, что не сделает, продолжал: — Нужно где-то разжиться такими, газета нужна, газета, нужно довести это дело до конца.

Меж тем глинтвейн был готов, стрелки часов переведены на двенадцать, раздались тосты за ушедший год…

Уезжая, все говорили:

— А славно мы встретили Новый год!

Хозяева, порядком умаянные, хотя и говорившие, что еще один такой день и им корец, тоже были счастливы…

В феврале было морозно, солнечно, и как кстати оказалось приглашение Старика приехать в Шушу на масленицу! И вот «мухрявые» лошаденки, присланные Стариком в Минусинск, уже трясут своими заиндевелыми бородами на Новоприсутственной. Старик тоже, видимо, соскучился — прислал лошаденок за день до назначенного срока.

Зинаида была у «Ильичей» впервые и с особенным любопытством летала по трем небольшим комнаткам, листала бесконечные книги, газеты, статистические сборники, которыми заложены были все сколько-нибудь горизонтальные поверхности этого жилища. Приезд друзей внес, разумеется, в размеренную и целенаправленную жизнь Старика большой переполох, кутерьму и неразбериху, но Старик и Надежда, видимо, были искренне рады. Массу времени потратили на разговоры, шахматы, прогулки, катания на коньках по енисейским «наледям». Дни стояли чудесные, и лед сверкал снежными розами.

Глебу потом, через много лет, казалось, что Старик определенно наталкивал его тогда на проблемы, связанные с использованием электричества. Штудируя Каутского, его книгу «Аграрный вопрос», Старик понял, что электричеству, возможно, суждено сыграть в развитии общества еще большую роль, чем пару. Этому способствуют такие качества электричества, как легкость разделения мощности на части, возможность передачи электроэнергии на дальние расстояния, легкость и удобство электродвигателей по сравнению с паровыми.

Глеб, быстро зажигаясь, развивая этот тезис, утверждал, что применение электричества может революционизировать деревню и технически и политически. Электрификация приведет к укрупнению хозяйств, к усугублению эксплуатации уже чисто капиталистического толка. Но впоследствии укрупнение электрических установок, считал Глеб, может ускорить и переход к иным видам собственности, переход к кооперации, не так ли?

— Возможно, — уклончиво отвечал Старик, — но ты сначала все-таки почитай до конца, что я уже написал. Ты все проблемы сразу хочешь решить. Хотя в целом верно.

…Лето Кржижановские провели под Минусинском на даче. Здешний «таежный меценат», купец Сафьянов, уступил им на это время «Сафьяновскую заимку» — летнее жилье — две комнатки и веранду, всего в пяти верстах от города. Заимка нависла над енисейским берегом на Татарском острове, укрылась в старых тополях и ракитах, в кустах тальника. Вокруг веселые глазки полевых цветов в зеленой мураве. Вниз от дома, круто в проток, вела деревянная лестница.

Сюда любили приезжать ссыльные, побывали здесь и Ленгник, и Шаповалов, и Ванеев, уже безнадежно больной, с женой Доминикой на пути из Енисейска в Ермаковское.

ПРОТЕСТ СЕМНАДЦАТИ

В июле 1899 года приехали Владимир Ильич с Надеждой Константиновной. Уже за утренним чаепитием Старик, не скрывая тревоги, стал говорить о том, что надо бы дать отпор взглядам некоторых «молодых» революционеров. Невеста Сильвина Оля Папперек (сначала незнакомая ему «невеста», назначенная товарищами, носившая ему в тюрьму передачи) привезла с «воли» некий документ, свидетельствующий об умонастроениях молодежи. Манифест «Credo», написанный Е. Д. Кусковой, прозвучал как вызов молодых революционеров всем другим, а в особенности «старикам». Глеб склонен был с презрением отвернуться от этого мелкого, незначительного, на его взгляд, документа, забыть о нем, прочтя, списать на ошибки молодости, но не таков был Старик: он зорко увидел в этом заявлении опасную тенденцию, которую следовало жестко пресечь, которой необходимо было срочно дать решительный отпор.

Споры по различным вопросам движения продолжались до самого вечера.

Енисейский проток начал уже покрываться туманом, поднялись запахи травы, и солнце засветило с воды тревожным красным огнем, Зинаида Павловна, воспользовавшись паузой, произнесла тихо, не глядя ни на кого:

— Скорее, скорее надо завоевывать власть…

Старик посмотрел на нее испытующе — проговорил с расстановкой:

— Нелегко достанется власть. Борьба будет отчаянная…

Что ж, и Глеб и Зинаида Павловна были готовы к этой борьбе, и Глеб знал, что отчаянная борьба начинается уже здесь, сейчас, сию минуту. Он по-иному оценивал сейчас слова Старика о необходимости выработки «Анти-кредо» и безоговорочно поддерживал идею созыва совещания ссыльных социал-демократов. Решили собраться в Ермаковском, там, где жил Ванеев.

Сначала приехали к минусинцам теперешние «тесинцы», заменившие в этом селе Глеба и Базиля, — Барамзин, Ленгник и Шаповалов. К ним присоединились Глеб и Зинаида, Базиль и Тоня. По пути взяли Старика и Haдежду Константиновну.

…Стояло отцветающее северное лето, желавшее в последние дни показать все, на что оно способно. Вдоль дороги медленно тянулось несколько подвод. На одной, закинув глаза в небо, лежал Старик, на следующей сидели Старков и Лепешинский, уткнувшиеся в шахматную доску, — они сражались со Стариком, играющим «в уме», далее — Зинаида и Надежда.

Глеб сидел рядом с Шаповаловым, петербургским рабочим. легко определявшим в полях голубые стебли дикого ириса, не пропускавшим ни желтой гладкой лилии, ни напыщенного пиона, ни кукушкиного одинокого крика, ни особо черного ворона, ни совки, ни жарка. В низинках, где, несмотря на лето, дыхание выдавалось облачком пара, он замечал запрятавшиеся в глубокую тень голубые колокольчики, и красный с синим «венерин башмачок», и розовый цветок увядающего шиповника. Прямо из-под придорожных кустов то и дело с шумом, пылью, теряя перья, тяжело вспархивали встревоженные куропатки. Цвета угасающего лета, грусть по уходящему, печаль неизбежной утраты.

— Хвоей смолистой пахнет, — сказал Шаповалов, — набегает грусть.

Крепкие сибирские лошадки все бежали и бежали неторопливо, Глеб смотрел, как медленно парит над ними орел: нет, целая стая орлов, — он видел их сквозь разлапистые верхушки гигантских, в несколько обхватов сосен, но лес постепенно стал редеть, дорога круто забрала влево, и за поворотом потянулись деревянные домики безрадостного села.

Ванеев был очень, очень плох. Он страшно исхудал, глаза его горели совсем уже неземным огнем, хотя ум был остр и язвителен как никогда. Он кашлял кровью и отхаркивал по кусочкам свои легкие. В болезнь совершенно не верил — он был полон планов, Доминика ждала ребенка. Анатолий мечтал поехать в Крым, где он, конечно, совершенно вылечится. Он горел нетерпением обсудить «Кредо» и, более того, резко осудить его авторов, он рвался в бой, и стоило больших трудов уговорить его не вскакивать с постели и не бежать тотчас к Лепешинским, где должно было состояться предварительное обсуждение.

У Лепешинских под самодельным, работы хозяина, портретом Маркса, на стульях, табуретах, ящиках разместились ссыльные марксисты. Прений было немного, но Старик, зорко разглядев колебания и нерешительность отдельных революционеров, утверждал, что ответ на «Кредо» нужно дать обязательно, что с обывательским чувством примиренчества, сидящим в некоторых, — и он посмотрел на Глеба, — нужно бороться, нельзя быть мещански ограниченными и мягкотелыми тогда, когда эго касается революции. Ради революции нужно найти в себе силы поссориться даже с хорошими людьми, если они совершают ошибки.

Затем Ильич стал говорить непосредственно о «Кредо».

— Когда госпожа Кускова утверждает, что рабочие в Западной Европе никогда не принимали участия в политической борьбе, — это ложь! — говорил он страстно. — Когда она говорит, что марксисты игнорируют экономическую борьбу, — она искажает марксизм. Когда она утверждает, что создание в России самостоятельной политической партии рабочего класса было бы равносильно переносу на нашу почву чуждых нам задач, она обнаруживает невежество относительно прошлого русского революционного рабочего движения, — продолжал он. — «Кредо» Кусковой — это попытка направить российское рабочее движение по узкому экономическому руслу под видом борьбы за «правовые реформы», передать в руки либерально-буржуазных элементов руководство политической борьбой рабочего класса. Идти по этому пути для русского марксизма было бы равносильно политическому самоубийству! — закончил он и приступил к чтению уже заготовленного заранее «Протеста российских социал-демократов».

«…Мы считаем себя обязанными… предостеречь всех товарищей от грозящего совращения русской социал-демократии с намеченного уже ею пути, именно: образования самостоятельной политической рабочей партии, неотделимой от классовой борьбы пролетариата и ставящей своей ближайшей задачей завоевание политической свободы…»

Окончательное подписание резолюции состоялось у постели Ванеева. «Антикредо» Старик каждого заставил переписать от руки и затем разослать. Постановили послать «Протест» Плеханову для опубликования, разослать по селам, где томились политические ссыльные, собрать подписи. Старик послал его Потресову в Вятскую губернию, Юлию Мартову — в Туруханск.

…Ванеев умер 8 сентября, а 10-го товарищи хоронили его на деревенском кладбище. Продолжался страшный счет, безжалостный счет слепой мести, причудливо избирающей жертвы.

В начале сентября Кржижановские прощались с Минусинском — окончилась длинная цепь бюрократических мытарств. В апреле инженер Золотилов, начальник VII участка службы пути, подтвердил, что «приезд инженера-технолога Глеба Максимилиановича Кржижановского в г. Нижнеудинск весьма нужен для поступления здесь на службу ремонта пути».

Условия, при которых генерал-губернатор разрешил переезд в Нижнеудинск, были таковы: во-первых, Глеб лишается казенного денежного пособия, во-вторых, вся ответственность за возможные последствия такой вольности и наблюдение за его, Кржижановского, поведением должно было взять на себя железнодорожное начальство.

14 сентября 1899 года после дороги, отнявшей неделю (выехали 8-го), Кржижановские прибыли в город Нижнеудинск Иркутской губернии. Сначала Глебу дали место слесаря, и с 1 октября 1899 года он стал представителем рабочего класса!

Однако долго работать слесарем ему не пришлось — повышение в должности! Он сдает экзамены на помощника машиниста первого класса, накатывает на паровозе положенные 3 тысячи верст и получает право вести составы по новой магистрали. Стальные угловатые рычаги машины послушно подчинялись ему, он почти физически ощущал различные органы паровоза как продолжение его слабого человеческого естества: мощь парового сердца, прожорливость малинового окошечка глотки, мельканье масляно лоснящихся полированных поршней, шершавых кривошипов, резкий гудок, прорывающийся сквозь сипение. Он чувствовал себя властелином тайги, и даже синяя фуражка жандарма, непременно оживляющая пейзаж перрона, рядом с красной фуражкой начальника станции уже не так пугала его — осталось немного, каких-нибудь дна месяца до конца ссылки! А потом… свобода, свобода, свобода! Впрочем, есть некоторые затруднения. Срок гласного надзора Зинаиды кончался не в феврале 1900-го, как у него, а уже в новом, двадцатом столетии — в марте 1901 года.

Отпустят ли ее с ним? Учтут ли то обстоятельство, что она добровольно променяла более легкие условия ссылки в Астраханской губернии на куда более суровую жизнь в Сибири?

Тревога этих мыслей не могла заглушить у Глеба острой радости бытия, предвкушения большой работы.

Как-то, гуляя с Глебом по берегу ночного Енисея, Старик поделился с ним планом создания общерусской социал-демократической газеты. Газета должна явиться организующим началом для множества революционных групп самого различного направления, работающих зачастую без четких теоретических представлений и плана. Им необходимы единые теоретические позиции, правильная перспектива борьбы. Глеб, конечно, примет в этой борьбе самое живое участие.

Чем он будет заниматься после ссылки? Писательским ремеслом? Бичевать пороки общества всесильным глаголом, звать на борьбу? Глеб верил в силу образного слова. (Рожденное в муках правдивое слово не сгинет бесследно, и в доле суровой затлеет, как искра вдали, за горами. И вдруг разгорится пожаром над нами! Как голос призывный, как звуки набата проникнет в палаты, промчится по хатам. И льды вековые расплавит как пламя, взовьется над миром как гордое знамя. Проносятся годы своей чередою и смену людскую влекут за собою. Исчезнет глашатай, а слово — живет. Бодрит и волнует. И сердце нам жжет…)

Он выбрал свой путь — путь рабочего класса.

Перспективы борьбы ясны, цели благородны, они стоят того, чтобы им посвятить жизнь. Он должен быть именно инженером: во-первых, потому, что это дело ему нравится, хотя нельзя сказать, чтобы он уже сейчас нашел себя в нем. Во-вторых, инженер — это социальная позиция, это прикрытие для революционной деятельности, это выход на новые, влиятельные круги. В-третьих, и это немаловажно, инженерам неплохо платят, а партии нужны средства.

Он думал обо всем этом, и рукоятка реверса в его руке передавала сигналы стальному чудовищу, которым он управлял. Паровоз послушно тащил за собой цепочку аккуратненьких вагончиков, притормаживал в соответствии с его приказом. И колеса выбивали дробный ритм, и буксы скрипели, и буфера издавали свой чугунный глухой стук, и гудок — золотая труба этой транспортной симфонии — приветствовал несущуюся навстречу тайгу…

Загрузка...