— Вы воевали, Алексей Иванович? — спросил меня Геннадий Иванович, когда я по пути на кирпичный завод заехал к нему. Он все больше завоевывал у меня доверие своей внутренней притягательностью, увлеченностью миром поэзии, да и сам он представлялся мне по натуре лириком. А подобные ему люди очень впечатлительные и ранимые.
Я почувствовал в заданном им вопросе не праздное любопытство, а искреннее желание узнать меня, хотя он и сам фронтовик и казалось бы ему не интересно выслушивать то, что он сам пережил, испытал на себе.
— Один мой знакомый сержант, Герой Советского Союза, так отвечал, — пытался я свести на шутку свой ответ, — «я не воевал, а только отступал и наступал».
— А все же? — улыбнувшись, ждал он.
Мне сразу не приходило в голову, что ему рассказать.
— Что оставило след в душе, который не стирается? —
подсказывал он мне.
Мы сидели с ним в той же комнате за тем же низеньким столом, на котором стояла бутылка вина и яблоки на тарелке. Предо мной и пред ним на тарелочках лежали ножи, в высоких узких стаканах темнело терпкое вино.
Опять дома он был один.
— О том, что оставило след в душе, я написал книгу.
Я читал. Жаль, что она обрывается. Вы же и после
писали о войне. Значит, не все написали.
— Далеко не все.
— Не откладывайте, торопитесь писать, коль у вас это получается.
Я достал из папки набросанный рассказ, еще не совсем законченный, чтобы апробировать его на таком читателе.
…25 февраля 1942 года Совинформбюро сообщило
о довольно крупном успехе Северо–Западного фронта: «Наши войска окружили 16–ю немецко–фашистскую армию».
Эта весть облетела весь мир, так как впервые в ходе второй мировой войны была окружена в районе безвестного Демянска, вблизи Старой Руссы, группировка гитлеровских войск. Это был подвиг русского солдата в борьбе со злейшим и сильным врагом, вероломно вторгшимся в его дом. Подвиг беспримерный, потому как эта победа была добыта в снегах и болотах с одной винтовкой наперевес, без артиллерии, танков и поддержки с воздуха. Победа досталась ценой больших потерь, невиданного самопожертвования.
Заснеженные % поля у сожженных деревень походили на жнивье, усыпанное снопами в страдную пору. В снегу лежали сраженные на поле боя солдаты. В тот же день Ставка указала командованию фронта на исключительно медленную ликвидацию окруженной демянской группировки, насчитывавшей до семидесяти тысяч человек.
С той поры почти полтора года не прекращались жестокие бои на древней новгородской земле в Приильменье, где среди лесных чащоб, болот и озер на полянах, как на островках, отрезанных от внешнего мира, ютились деревушки с почерневшими рублеными хатами.
Непроглядные вьюги и метели снежной зимы заметали леса, деревни, дороги. Крепкие морозы сковали реки и озера, поддерживали заледенелую твердь накатанных зимников, по которым шло снабжение армии, сидевшей в тех хмурых лесах. Автомашины с трудом пробирались сквозь снежные заносы, в. глубоких снегах плелись солдаты, лошади едва тащили пушки. По ночам под звездным морозным небом, казалось, нет никакого спасения от холода в заваленных снегом окопах. Шинели и валенки дубели, байковые рукавицы, телогрейки и ватные штаны, подшлемники, покрывшиеся инеем, только холодили тело. Люди цепенели от холода.
Немцы же отсиживались в деревнях, превратив их в опорные пункты. Подступы к ним насквозь простреливались пулеметами, превращались в кромешный ад, как
только замечалось малейшее движение на нашем переднем крае. В густых лесах не утихала пулеметная трескотня, немцы не жалели патронов, поливая огнем наши окопы днем и ночью с завидной педантичностью.
Попытки сжать кольцо окружения не приносили успеха. С каждым днем все меньше насчитывалось активных штыков в полках. Несмотря на грозные приказы наступать обескровленные в февральских боях дивизии перешли к обороне. Наступать было некому. В полках оставалось по одному неполному батальону.
На выручку войск, зажатых в Демянском котле, Гитлер бросил не только свыше трехсот транспортных самолетов, доставлявших боеприпасы, горючее, продовольствие, но и людское подкрепление, даже батальон своей личной охраны — «лейбштандарт», хотя в состав 16–й армии входили отборные войска — дивизии СС «Мертвая Голова» и другие. Старая Русса, «демянская крепость», как ее назвал Гитлер, с января 1942 года все чаще появлялась на страницах военного дневника начальника генерального штаба сухопутных войск вермахта генерал–полковни- ка Гальдера. 2—3 февраля 1942 года Гальдер записал: «Под Старой Руссой противник успешно наступает, наращивая свои силы. Напряжение возрастает. Фюрер вызывает к себе назавтра меня и командующего 16–й армией».
13 февраля: «Фюрер явно разделяет мою точку зрения, что решительно изменить положение 16–й армии можно только ударом из района Старой Руссы в восточном направлении и что для этого необходимо свести в один кулак все имеющиеся у нас в распоряжении наземные и воздушные силы. Наступление начнется 17.2, скорее — 19.2.
Наступление началось позже, а пока в весеннем голубом небе плыли чужие, с черными крестами самолеты на небольшой высоте, сомкнутыми рядами, как на воздушном параде. Их надрывный гул с утра до вечера наполнял бескрайние приильменские леса. Мы посматривали из своих окопов на пролетавшие над нами воздушные армады и недоумевали, почему не видно ни одного разрыва зенитного снаряда, которые хотя бы нарушили их парадный строй. При такой моугчей поддержке с воздуха окруженная группировка не испытывала перебоев в снабжении, не испытывала и особых неудобств и тревоги за свое положение. Иногда из‑за сооруженной нами снежной сте
ны, отгораживающей окопы от нейтрального поля, доносилось пиликанье фрицев на губных гармошках, а то «рус капут!».
Свое положение мы знали, испытывали на себе, а что замышляли по ту сторону снежного забора, оставалось загадкой, хотя, очевидно, там не намерены были все время довольствоваться воздушным мостом с основными силами.
Командовал окруженной 16–й армией пятидесятишестилетний генерал Буш, истый пруссак, прослывший специалистом по русским делам. До войны он служил начальником русского отдела генерального штаба вермахта. Это он заверял Гитлера, что вобьет клин между Москвой и Ленинградом, и фюрер не оставался в долгу — вручил ему высшую награду «Рыцарский крест». Демянский плацдарм как раз и явился тем самым клином, направленным на Валдай и дальше в глубь России.
— Главное, — предупреждал тогда Сталин, — удержать Валдайские высоты, не пропустить немцев к Октябрьской железной дороге, на Бологое.
Окружением 16–й армии было приостановлено ее продвижение на восток. Незаметно было, чтобы Буш проявлял беспокойство из‑за своего окружения и, вопреки всем ожиданиям командования нашего фронта, не предпринимал никаких попыток вывести свою армию из котла, но наверняка искал выход. Над возможными его намерениями стоило основательно задуматься не только штабу Северо- Западного фронта, но и выше.
И вот в марте–апреле сорок второго года задумки немецкого командования и лично Буша отчетливо выявились — наносилось два встречных удара: из района Старой Руссы вдоль шоссе в направлении села Рамушево и со стороны Демянска, тоже по шоссе к названному селу, расположенному примерно на полпути между Старой Руссой и Демянском. Немцы пробивали коридор к окруженной 16–й армии.
21 марта 1942 года Гальдер в своем дневнике записал: «Началось наступление под Старой Руссой».
1 апреля: «В районе Старой Руссы наши войска медленно продвигаются вперед».
К тому времени после снежной морозной зимы в При- ильменье властно ворвалась весна. В считанные апрельские дни снег пропитался талой водою, заливавшей окопы, накатанные прифронтовые зимники расквасились, стали непроезжими, транспорт остановился, армия оказалась
надолго отрезанной от баз снабжения, расположенных за сотни километров в тылу. Запаса боеприпасов и продовольствия в дивизиях не оказалось.
Немецкие генералы не могли не воспользоваться обстоятельствами, в которых находилась наша армия. Ее положение на самом деле оказалось куда сложнее, чем могли думать немцы.
…В сгустившихся вечерних сумерках, сбросив с плеча тяжелый ящик с патронами, в окоп спрыгнул старшина роты Семен Лихачев, сибиряк, из старателей, присел на корточках, потеснив меня и связного острыми коленями.
— Что будем делать, командир? — спросил старшина.
Я уловил в вопросе и его интонации тревожные нотки,
хотя он и пытался говорить нарочито спокойно.
— Ты о чем? — не понял я сразу.
— Ходил на полковой склад за провиантом, принес пустой мешок. Ничего нет. Говорят, что ничего не подвезли. И когда подвезут, даже всевышний не знает.
В последние дни старшина, закинув мешок за плечи, приносил в нем на всю роту по одному сухарю на день и немного ржи в ротный котел, из которой варил рыжую похлебку без соли. Сухарь и полкотелка этой похлебки на день — солдатский и офицерский паек сидевших в залитых водою окопах, но державших в окружении демянскую группировку.
Я видел голодных бойцов роты, у некоторых начали пухнуть ноги, многие заросли жесткой щетиной, скрывавшей синеватую водянку под глазами, все перестали умываться, царила апатия, горели только слезившиеся глаза, но никто из окопов не уходил, никто не жаловался. Бойцы проявляли великое терпение. Их молчаливое безразличие настораживало меня больше, чем вопрос —■ когда же наладится снабжение? Я этого не знал. А очень хотелось сказать им, что скоро, вселить в них искорку надежды, и я просил, не приказывал, потерпеть. Они, как в полузабытьи, понимающе кивали головами.
Именно в эти дни генерал фон Брондорф, командир корпуса, входившего в состав окруженной армии, издал приказ, в котором отмечалось, что лесисто–болотистая местность, не имеющая хороших дорог, «исключает возможность, что русские могут продержаться весною со своей многочисленной армией в этих сырых низких местах. При снеготаянии они сдадутся или отступят».
Снеготаяние началось, а вместе с ним и тяжелейшее
испытание для каждого солдата и командира. Но они проявляли не только величайшее терпение, но и стойкость в бою.
— Командир… — напомнил о себе старшина.
— Что предлагаешь? — поинтересовался я у него, ни на что не надеясь.
— Отпустите меня в деревню, тут недалеко, за лесом…
— Зачем? На промысел или пойдешь разбойником на большую дорогу? Грабить‑то, насколько я понимаю, некого.
— Однако, поищу какой‑нибудь жратвы для роты. Иначе нам тут каюк.
— Там до тебя давным–давно все перерыли. Наверно, старателям легче найти золото в тайге, чем сейчас картофелину в деревне. Там же не осталось никого. Все кошки разбежались.
Старшина любил побалагурить при упоминании о золоте, о старателях, знал множество разных историй, но на этот раз только понуро промолвил:
— Золотишком баловался. Однако, бывало, и с пустыми карманами возвращался. Обещать ничего не буду. А вдруг… Чем черт не шутит. У меня на добычу нюх, командир.
Некоторое время я раздумывал — отпускать его или не отпускать. Старшину поддержал мой связной Егор Штань- ко, и я сдался. Меня тоже одолевал голод, кружилась голова, но я должен был не показывать виду, а еще и поддерживать боевой дух роты, а главное — не допустить на своем участке прорыва обороны немцами.
— Ладно, иди, — согласился я. — Утром пораньше. А к вечеру чтоб был на месте. Захватишь еще ящик патронов на обратном пути.
— Лучше бы с вечера, командир.
— Что задумал?
— Переночую в тылах полка, просушусь, послухаю, что там говорят, покалякаю со своим знакомым Ласки- ным из продсклада, может, что и подскажет, хитрая бестия, а на зорьке покопаюсь в деревне.
Штанько опять поддержал старшину, сказав, что надо поразузнать и оглядеться на месте.
— То дило сурьезне, — закричал Егор. — Так шо его надо начинать с вечера.
Старшина вылез из окопа. Его сутуловатая спина, короткий армейский пиджак (шинель он не признавал),
выхваченные из темноты яркой вспышкой немецкой осветительной ракеты, скоро исчезли в непроглядной теми.
Я сомневался в успехе его вылазки, а Штанько убеждал меня, что Семен калач тертый, на ветер слова не бросает и зазря топтать чоботы не станет.
Позвонил комбат, справился об обстановке и ни словом не обмолвился о том, что батальон на ночь остался голодным. Мне даже показалось, что он старался побыстрее закончить разговор, чтобы я не напомнил ему об этом. Мне все же хотелось у него спросить — когда мы получим паек, но комбат, наверное, предугадывая мой вопрос, поспешил положить трубку.
Штанько сооружил мне у окопа, как он сказал, кровать из «пуховиков» — трех патронных ящиков.
— Коротковата, но ничего, лягайте, отдыхайте.
Я прилег, укрылся плащ–палаткой, но уснуть не мог не только из‑за того, что желудок был пустой, мерзли мокрые ноги, и не столько от холода и скрюченного положения, сколько от клубящихся роем мыслей. Хорошо бы отключить на время мозг, выспаться. Я так за день намаялся, что скоро уже не чувствовал ни отекших ног, ни рук, только резь в глазах уже который день не утихала. Единственным домашним носовым платком, чудом сохранившимся в кармане, грязным, вытирал я слезившиеся глаза. Выстирать его было негде. Да и без мыла какая стирка. О мыле никто и не говорил, когда есть нечего. Мыло — предмет роскоши на передовой. О нем вспоминают, когда смотрят на заскорузлые, почерневшие от грязи руки. Отмыть их можно только с песком в горячей воде, и на это уйдет не меньше месяца. Когда же мы мылись? Не мог припомнить. Я потерял счет времени и пытался восстановить в памяти недели. Потом стал размышлять, а зачем мне это восстанавливать? На передовой все равно, какой день. На войне нет выходных, с передовой никуда не уйти, даже в батальон — пятьсот метров в тыл — нельзя без разрешения комбата. Нет никакого смысла отсчитывать дни недели. Никто не знает, когда же нас сменят на передовой, поведут в баню и наступит конец кошмару. Стерлись не только границы дней, но дни и ночи. Только свет и темь как‑то напоминают о круговороте времени. Замечаю светлое время суток — день, темное — ночь. Но какое это имеет значение для окопников? Стрельба не прекращается круглые сутки. Правда, в темноте затихает перестрелка, можно вылезти из окопа, размяться.
Никто не спрашивает — как вы там выстояли день? Никто не сочувствует, никто не переживает за нас. Наше положение в окопах воспринимается как само собою разумеющееся состояние на войне. Человек привыкает ко всему. В окопах привыкание связано с отупением и безразличием к своему состоянию. Ни о чем нельзя задумываться и, боже упаси, строить какие бы то ни было планы на час вперед или даже на минуту. Но в ночи под покровом темноты, раз жив и война идет своим чередом, надо готовиться к завтрашнему светлому времени суток. Эта подготовка выглядит как‑то странно. Люди в окопах надеются выжить. Наверное, стремление уцелеть и есть самое светлое на войне. Оно у каждого теплится глубоко спрятанным в душе. О нем никто ни слова не говорит, но оно есть, и от этого при обстрелах невольно втягивают голову в плечи, приседают на дно окопа, перебегают от окопа к окопу пригнувшись.
Вся защита на передовой — окоп, хотя часто рытье окопов было безнадежным, так как под снегом нередко оказывалась вода. Но и в окоп в любую минуту может залететь мина, а стоит чуть приподнять над бруствером голову — сразит наповал пуля снайпера, а чаще просто шальная. Каждая минута в окопе непредсказуема. Все зависит от слепого случая. Но случай, во власти которого находится окопник, может обернуться по–разному. Можно погибнуть, но можно и уцелеть. Как распорядится судьба.
Припоминаю, как однажды при артналете на деревню все бросились в глубокий крестьянский подвал на огороде. Я почему‑то побежал от него подальше и лег между грядками. Снаряд угодил в подвал, став могилой для всех, кто пытался там укрыться.
Я сжимаю воспаленные веки, стараюсь отогнать от себя набегающие мысли, но не могу справиться с собою. Начинаю удивляться, что никто из бойцов роты не просится в полковую санчасть, даже к батальонному фельдшеру Никто ни на что не сетует, хотя многие еле–еле ноги волочат.
У одного бойца на шее вскочил огромный фурункул. Грубый, засаленный воротник шинели, наполовину прикрывая его, трет, как теркой, покрасневшую шишку, но он молчит, не жалуется. Терпит. Перевязать нечем. Бинтов нет.
Знаю, у другого невыносимая зубная боль, но он тоже терпит молча. В полку нет зубного врача, а кто же его
отпустит в дивизионный медсанбат за десять километров в тыл? Смешно даже подумать.
На передовой жизнь упрощена до предела. Апатия делает свое дело, теряется интерес ко всему и даже не верится, что где‑то есть другая жизнь. Наверное, притупление, как наркоз, помогает выжить в окопах. Я чувствую, что во мне все замерло. Отвлеченные мысли наваливаются помимо моей воли и кажутся смешными, как только встряхнешься, ведь стрельба не утиха. ет и ракеты ежеминутно ослепляют всех холодным светом. Они на какое‑то время прерывают поток моих раздумий.
Разрыв поблизости мины или снаряда заставляет инстинктивно прижиматься к земле. Значит, можно сказать, что я еще жив, мозг срабатывает, реагирую на трескучий разрыв и визг пули. Хочется все же избавиться от нахлынувших мыслей, не дающих прикорнуть, но как это сделать — не знаю.
Бодрствуя, вспоминаю недавний разговор с корреспондентом дивизионной газеты на окопную тему.
— Из окопа не все видно, — возразил он мне.
Я понял его намек и не согласился с ним.
— Хватит того, что из окопа нам видна война в натуральном виде. Без бинокля. В штабах не все видно. Многим не мешало бы на передовой побывать, прежде чем разрабатывать планы, отдавать приказы. Посидите с нами денек- другой, и вы согласитесь, с окопниками.
Корреспондент смутился, невнятно отстаивал свою точку зрения, повторяя, что из окопа видна ничтожно малая полоска фронта.
— Да, но эту полоску видят, чувствуют на себе миллионы сидящих в окопах на всем огромном фронте. Значит, из окопов им виден весь фронт метр за метром, вся война, как на ладони. Только окопники ее чувствуют, какая она есть, а не в штабах.
Вопросы дотошного корреспондента раздражали меня, я посоветовал ему поговорить с Лихачевым, Штанько и другими бойцами, сидящими рядом по колено в воде. Он не решался. И, пригнувшись, постепенно исчез в темноте. Я не знал, что он напишет, но в конце концов все стратегические планы решают солдаты на поле боя. Без этого немыслимо осуществление даже гениально разработанного сражения. За все плохие и даже хорошие планы солдат расплачивается кровью и жизнью.
Эти мои размышления вдруг прервали Лихачев и Штань-
ко, говорившие вполголоса, так, как будто поблизости мурлыкал ручей, как это бывало до войны, в звенящей в ушах тишине на лугу в летнюю пору.
Я удивился, что неуправляемые раздумья привели меня в родные места на Белгородщину. Защемило на душе, и я старался отогнать от себя эти мысли. Поэтому они занимали меня недолго. Я поймал себя на том, что на передовую бросают людей, как в топку. Их пожирает огонь, но он не греет, а холодит. Ужаснулся своему открытию, даже приподнял голову и заглянул в окоп, словно боялся, что меня могли услышать Лихачев и Штанько. Что бы они сказали на это? Думаю, согласились бы со мною.
— Не спится, лейтенант? — спросил сочувственно связной.
— Никак…
— Пошли бы в батальон, — заботливо предложил Штанько. — И там бы посушились, поспали.
Я мог пойти в землянку к комбату, но с какими глазами, вернувшись, смотрел бы тогда на бойцов, не сомкнувших глаз. Поэтому не уходил ни разу. Я весь у них на виду.
Тяжело, порой невыносимо на передовой, но удивительно, что меня ни разу никто в роте не спросил:
— За что воюем?
Всем ясно. Такой вопрос не возникает даже у всеядного Лихачева.
Ночь прошла, как обычно, в перестрелке. Правда, с нашей стороны я слышал только винтовочные выстрелы, а с немецкой строчили пулеметы, автоматы, светили ракеты.
111 ел и методичный минометный обстрел в темноте наших окопов. Мины перелетали нас, рвались где‑то в тылу.
На рассвете снова позвонил комбат и велел прислать старшину за пайком для роты. Пришлось направить Штанько. Он свернул и взял под мышку плащ–палатку и, пошатываясь, пошел в тыл к речушке, где метрах в пятистах от окопов, под крутым обрывом находились две землянки батальона.
Вернулся он скоро, зная, что его ждут голодные бойцы. Досталось по половинке сухаря на день. Раздали в темноте. Похлебку обещали только к вечеру, когда стемнеет. Сухари сразу же съели, но от этого чувство голода только усилилось.
Ближе к середине дня после непродолжительного
налета на участке полка поднялась невообразимая трескотня немецких автоматов, видимо, рассчитанная на устрашение нас. Вслед за этим показались и сами автоматчики, валившие прямо на окопы. Они строчили на ходу. Не так‑то просто было отразить такую атаку нашими трехлинейками. Настал час испытания.
Солдаты роты на брустверах припали к винтовкам и с какой‑то отрешенностью и безразличием к трескотне, поднятой немцами, палили по показавшейся цепи. Напряжение нарастало. И только лишь после того, как ударили наши пулеметы и немцы залегли на нейтральном поле, у меня отлегло на душе. Выдержали первый натиск!
Штанько, тоже усердно паливший из своего карабина, безбожно ругался:
— Вот, туды их… На ривном мисти накрыть бы их снарядами та минами. А воно, мабуть, нема у нас ни мин, ни старядив,' ни хлиба, ни сала. А воевать‑то нам…
— Нам, нам, только помолчи, — бросил я ему, но он продолжал что‑то бубнить.
Немцы вновь усилили огонь по нашим окопам из минометов и снова готовились для атаки. В самый критический момент, когда казалось, что ползущие по почерневшему нейтральному полю немцы вот–вот ворвутся в наши окопы, Штанько, перекрестившись, запрокинув голову, обратился к богу. Мне было не до него, бормотавшего какую‑то молитву, но его набожность немало удивила меня. Удержаться в своих окопах мы могли только напористым огнем, а не обращением к всевышнему, а из винтовок плотного огня не получилось, к тому же надо было подумать и об экономии патронов, гранат, мин и снарядов.
Довольно жидкий обстрел дивизионной и полковой артиллерией немецкой пехоты вызывал недовольство не только у Штанько. Мы не знали еще, что норма расхода боеприпасов с каждым днем сокращалась и была доведена до одного снаряда на оружие в сутки, ко полк пока держался, не сдал своих позиций, не отошел ни на один метр.
Постепенно к вечеру бой утих, наступила передышка. В тыл отправляли раненых, сносили в одно место убитых, дожидались прихода старшины, запропастившегося где‑то на весь день. Штанько даже высказал предположение, что старшину могли задержать как дезертира и вряд ли он вообще вернется.
— Тут у нас таке, а вин там… — высказал свое нетерпение Штанько.
Мелькала эта мысль и у меня, но я надеялся на находчивость Лихачева, верил в его добрые намерения помочь роте. А вдруг что‑то принесет в своем мешке, как сказочный дед Мороз.
— Ну, как вы тут? Живы? — опустив ящик с патронами у окопа, спросил старшина из темноты.
— Живы, — ответил сдержанно Штанько. — Як там у тебя дила? Разжился чем‑нибудь?
— Плохи дела, Егор.
— А в оклунке шо?
В темноте я не сразу рассмотрел в руках старшины оклунок, который он поддерживал на носках сапог, чтобы не замочить его.
■— Мука.
— Не бреши, — махнул рукой Штанько.
Я тоже усомнился. Даже засунул руку в мешок и, ощутив что‑то мягкое, сыпучее между пальцами, не поверил, пока не вынул на своей ладони горсть муки крупного помола.
Хотелось сразу спросить, где и как ему удалось добыть муку, но меня опередил с этим вопросом Штанько.
— Однако, солдатская тайна, — ответил усталый Лихачев. — И все‑то тебе надо знать, — добавил он почему‑то с раздражением.
После этого я не стал расспрашивать старшину, полагая, что ему, наверное, удалось уговорить своего знакомого на продскладе поделиться, может быть, припрятанными им запасами на черный день.
— Ну, и что ты будешь делать из этой муки? Пироги печь? — поинтересовался я, и в самом деле не зная, что же из нее можно сделать на передовой.
— Замешаем в кипятке, — ответил старшина.
— Галушечек бы, — проронил Штанько.
— А ты знаешь, как их готовить? — спросил Лихачев.
— Бачив, як жинка месила.
— Отпустите его со мной, командир, — обратился старшина, — мы мигом приготовим.
— Идите.
Старшина вскинул оклунок на плечи, и они ушли в тыл к землянкам батальона. Место там было относительно безопасное. Можно было даже развести небольшой костерок.
Как только они отошли, вслед им, словно немцы подслушали наш разговор, полетели мины и, с леденящим
свистом вонзаясь в землю, разорвались поблизости. Я подумал, что, наверное, Штанько залег, а Лихачев, невольно пригнувшись, шагает своими длинными шагами, призывая Штанько не отставать от него. Такое я наблюдал за ними.
Через некоторое время, уже ночью, Лихачев и Штанько возвратились с полным ведром варева, снятого с огня, еще теплого. Лихачев кружкой зачерпнул мне из ведра и вылил в котелок. Я попробовал несоленое месиво, пахнущее бензином.
— Откуда такой запах/ — спросил я старшину.
— Выпросили ведро на время, а оно оказалось из‑под бензина, — объяснил Лихачев извиняющимся тоном.
— Та ничого, — сказал Штанько, подставляя свой котелок старшине.
Я велел тотчас же раздать солдатам, которые все равно не спали и, конечно, ждали, как говорили в окопах, возможности чего‑нибудь положить на зуб.
Варево пришлось всем по вкусу. Жаль только, что мало его каждому досталось. Но старшина заверил, что мука еще осталась, и на утро обещал еще такой же завтрак. Ничего подобного мне раньше есть не приходилось. Наверное, только житейский опыт таежника позволил ему так употребить муку.
— Ще б табачку на цигарку, и можно дальше воевать, — отведав варева, сказал довольный Штанько.
— Мало же тебе надо, — упрекнул его Лихачев, — а и того не дают. Однако, обидно за тебя, Егор.
— Чего ж так?
А того, что ты доволен мамалыгой из вонючего
ведра. Смотри, огонь ко рту не подноси, а то взорвешься от бензиновых паров. Кто будет воевать? Такое пойло разве что для свиней годится, а ты — солдат Красной Армии, вертишься под ногами у смерти, и кормить тебя должны как следует. А если б в самом деле наш солдат воевал не впроголодь? — повернулся с этим вопросом ко мне Лихачев. И сам ответил:
— О–го–го! Держись тогда, фриц! — поднял он вверх угрожающе кулак.
Простодушный Штанько был настроен на другой лад. На Лихачева он не обиделся, продолжал свою тему:
— Г1о мени б, хамсы, квасу и картошки с зеленой цибулькой… Больше ничого. Ниякого золота…
Лихачев посмотрел на Штанько с явной неприязнью,
как только услышал о его пренебрежительном отношении, к золоту. Этого он не терпел.
— Однако, погоди, погоди… Ты держал вот так золотишко на ладони? — протянул он руку к Штанько.
Тот замялся. Соврать не мог. На его мозолистых ладонях лежали только разве горсти зерна, а не золота, которого он, может, никогда и не видал за все прожитые годы.
— Та на шо мени твое золото? То ж желизо!
— Значит, не держал, темная деревенщина, раз не отличаешь золота от железа. Где ж ты жил?
— В Калмыкии.
— Все ясно.
— Та на шо воно мени нужно, — начал возмущаться Штанько.
Я не вмешивался в их разговор, хотя мне и хотелось поддержать Штанько. Очевидно, он имел в виду, что золото, как и железо, — металл, но не знал этого слова. Лихачев же, видно, догадывался об этом, но продолжал корить Штанько за его темноту.
— Був би хлиб, а без золота прожить можно. Вот сичас кучу тоби золота, ну и шо? Шо б ты робив? Та ничого. Сдохнешь со своим золотом. А подай, як ты сказав, бильше нам хлиба, так нас и штыком не выковыряешь из окопа. Хлиб — жизня, а золото — желизо, — не сдавался Штанько.
— Я больше не могу, — обратился ко мне Лихачев. — Растолкуй ему, командир.
Растолковывать я не стал, был рад тому, что они своим нехитрым разговором отвлекли меня на какое‑то время от тяжелых дум о нашем невыносимом положении. Слушал я их так, словно на миг заглянул в театр и услышал диалог между двумя героями. Мы сидели в самом пекле войны, и поэтому этот разговор Семена и Егора удивил меня. Оба они не думали о смерти, хотя она и была совсем рядом, притаилась за нейтральным полем.
Рано утром, в темноте, старшина ходил от окопа к окопу с ведром и снова раздавал приготовленный им мучной завтрак. От Штанько я знал, что когда они варили и первый раз, опасались, как бы мука в кипятке не получилась комками и не пригорела, поэтому старшина требовал энергично помешивать палкой, пока ведро было над огнем. Штанько старался.
…Уже который день напирали немцы на нашу линию обороны, но на участке полка им не удалось продвинуться
несмотря на то, что солдаты пошатывались от голода. Но сегодня к вечеру, прислушавшись к перестрелке, можно было понять, что на соседних участках им удалось глубоко вклиниться в нашу оборону. Положение становилось угрожающим.
— Выстоим, командир? — спросил меня тихо старшина, чтобы не слышал Штанько.
— Сомневаешься?
-— Однако, невмоготу.
Лихачев сказал то, что было и у меня на душе, но я не мог ему об этом сказать, хотя напряжение достигло предела. Команды на отступление не было.
— Надо держаться, — сказал я ему.
…21 апреля 1942 года после месячных упорных боев наша оборона была окончательно прорвана, немцы пробили вдоль шоссе из района Старой Руссы к окруженной 16–й армии коридор шириной 6—8 километров и до сорока в длину, прозванный теми, кто оказался по обе стороны «рамушевским» по названию села Рамушево, занятого немцами.
Отходя под натиском немецких автоматчиков, поддерживаемых огнем артиллерии и минометов, мы бросали в лесах тех, кто ценою своей жизни пытался остановить наступление немцев. Они оставались там лежать навсегда и считались в полковых канцеляриях пропавшими без вести. Унести их мы не могли. Все живые несли на себе оружие и боеприпасы. Таковы суровые бесчеловечные будни войны.
С той поры Северо–Западному фронту шли грозные приказы Ставки — перерезать этот коридор и уничтожить демянскую группировку противника, однако кровопролитные бои двух армий — одной с севера, а другой с юга — не принесли успеха. Обе наши армии несли большие потери, а по пробитому коридору шло беспрерывное снабжение 16–й немецкой армии.
Почти все лето сорок второго года фронт с большим упорством стремился перерезать «рамушевский коридор». Противник настолько привык к этим шаблонным попыткам, что всегда оказывался готовым к отражению атак наших полков и дивизий.
В самом коридоре было тоже жарко. Недаром же немцы прозвали его «коридором смерти». В неотправленном из «коридора» письме унтер–офицер Франц Бартке писал жене:
«Лучше десять походов на Францию, чем один в Россию. Мы имеем большие потери. Русские атакуют нас непрерывно и дерутся до последнего…»
Ожесточенные бои шли за каждую деревню вдоль коридора, как за большие города и важные стратегические пункты, хотя никакой разницы, за что вести бой, нет. Там и там лилась кровь, гибли люди. Каждый полк, а то и дивизия стремились овладеть деревней, часто просто местом, где раньше была деревня. У всех на языке были названия этих деревень: Сычево, Борок, Сутоки, Цемяна, Зоробье… Всех не перечислить. Подступы к ним просматривались и простреливались, пробраться на передний край удавалось только в темноте, перебежками, когда гас свет ракет.
…Ночью командир полка вызвал к себе в землянку командиров. Трудно было протиснуться между набившимися в нее людьми. Казалось, что в землянке собрался весь Полк.
Уже в который раз майором ставилась задача — овладеть противоположным берегом реки севернее и южнее деревни Данилкино и потом с двух сторон ворваться в нее. Задача выглядела предельно просто. Но эту схему уже знал противник.
На коленях у командира уже лежала карта. Комбату она не нужна была. Он видел всю обстановку своими глазами и поэтому предложил свой план, удививший майора.
— Предлагаешь в лоб? — спросил он комбата.
— Мы уже пробовали взять деревню в обход с двух сторон. Немцы привыкли к нашей тактике. Почему бы не попытаться наступать прямо на деревню? Такой дерзости они от нас не ждут. По крайней мере она была бы неожиданностью для немцев.
Но приказ есть приказ, его не обсуждают. Комбат замолчат.
В полку оставалось мало активных штыков — один батальон, и то неполного состава. На его пополнение бросили все резервы — шоферов и комендантский взвод. На второй день, неся большие потери от непрерывного огня противника, небольшой группе удалось зацепиться за левый берег реки и даже ворваться в деревню, но ряды стрелковых рот поредели. Развить успех, давшийся дорогой ценой, было некому. Деревню пришлось оставить.
— Зачем мы штурмуем эту деревушку? — спросил меня старшина. — Только людей гробим.
— Что за разговор? — оборвал я его, хотя был с ним согласен.
Лихачев покряхтел, обиду не затаил. Человек он был на редкость понимающий и сообразительный.
На крупные наступательные бои сил не оставалось. Каждую в отдельности деревушку, наверное, не следовало брать. Тем не менее полк должен был выполнять поставленную задачу по овладению деревней, действуя мелкими группами, которые еще нужно было наскрести в тыловых подразделениях. Бои за деревни, кроме потерь, ничего не приносили даже в тактическом плане. А о стратегическом и говорить нечего.
Ставка сменила командующего фронтом, не справившегося с поставленной задачей. В командование вступил маршал Тимошенко, и в войсках появилась надежда, что с его прибытием две армии, наступающие друг другу навстречу, замкнут «рамушевский коридор», и немцы снова окажутся в котле. Шла подготовка к наступлению.
В который раз мощная артиллерийская подготовка, призванная расчистить путь пехоте, потрясла приильмен- ские леса. До ее начала, как только рассвело, политруки зачитывали обращение командования фронта — опрокинуть ненавистного врага, уничтожить немецко–фашистских захватчиков, очистить родную землю!
Гитлеровское командование тоже обратилось к своим солдатам:
«У тебя нет сердца и нервов, на войне они не нужны. Уничтожь в себе жалость и сострадание, убивай всякого русского, советского, не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик: убивай».
Маршал в роскошной бекеше и папахе в сопровождении генералов и офицеров шел по просеке, запруженной пушками, реактивными установками, машинами, штабелями снарядов, останавливался на минуту, подбадривал всех солдат и офицеров, рассчитывая на успех в начавшейся зимою 1943 года наступательной операции.
Более полутора часов содрогалась многострадальная земля от грома артиллерийской канонады, казалось, ничего живого в кромешном аду немецкой обороны, затянутой черным облаком, не останется, но как только поднялись стрелки и двинулись через нейтральное поле к немецким траншеям, ожили огневые точки, атакующие попали под их губительный огонь, несли большие потери, но командование приказывало идти только вперед.
Отдельные роты и батальоны ворвались во вражеские окопы и вели там стремительный бой. В штабах трещали телефоны, требовали во что бы то ни стало развить успех, но танки уже не первый раз застревали в трясине и были заняты тем, что вытаскивали один другого, артиллерия постепенно умолкла, словно выдохлась, пехота осталась без поддержки и развить успех не могла. Продвижение в глубине обороны противника измерялось метрами. Кто- то продвинулся на шестьсот метров. И это был успех.
К концу первого дня наступления в штабах полков тяжело вздыхали, докладывая наверх, что задачу не выполнили. Последующие дни также успеха не принесли. «Героизм пехоты и саперов, — писал очевидец тех боев, — их многочисленные жертвы пропали впустую».
Но упорные бои продолжались.
…2 марта 1943 года Совинформбюро опубликовало сводку о ликвидации Демянского плацдарма:
«На днях войска Северо–Западного фронта под командованием маршала Тимошенко перешли в наступление против 16–й немецкой армии… Противник, почувствовав опасность окружения, начал под ударом наших войск поспешное отступление на запад».
Прекратил свое существование и «рамушевский коридор», обозначенный по обе его стороны бесчисленными братскими могилами воинов, сражавшихся там.
…В тот день меня вызвал начальник штаба полка и повел разговор о новом назначении. Он все время к чему‑то прислушивался, потом насторожился, уставился на меня:
— Пойди посмотри, что за тишина? А я пока позвоню.
Я вышел из землянки. Не слышно было ни одного
выстрела. Меня это поразило. В приильменских лесах вдруг установилась величественная тишина.
В это время комбат доложил, что немцы отошли. На лице начальника штаба я не увидел никакого удовлетворения этим докладом. Он какое‑то время безмолвствовал.
— Однако, война не кончилась, а немцев выпустили из мешка, — сказал мне Лихачев, как только я возвратился из штаба.
Да, война не кончилась. Окопникам еще предстояли Курская битва, сражения в Белоруссии, Польше, Восточной Пруссии, на Зееловских высотах и в Берлине.
До Эльбы было еще очень далеко. «Рамушевскому коридору», можно сказать, не повезло. По жестокости и кровопролитное™ затяжных боев они мало чем отлича
лись от других сражений. Стоило ли тратить на это столько сил? Тогда у тех, кто там воевал в окопах, такой вопрос не возникал.
Найдет ли солдат утешение в том, что, по признанию немецкого генерала Зейдлица, окруженная 16–я армия потеряла только убитыми 90 тысяч солдат и офицеров?
А Гитлер писал, что из его любимой дивизии СС «Мертвая голова», насчитывавшей 20 тысяч человек, в демянском котле уцелело всего 170 человек?
Война шла не на жизнь, а на смерть. Но совесть скромного ветерана Великой Отечественной, гнавшего оккупантов с родной земли, чиста. И на его долю воина- освободителя выпала не лучшая участь. Не хотелось теребить ноющую рану солдата словами Матусовского:
Ни ветки какой, ни столба со звездой
Нельзя водрузить на могиле.
В траншеях, заполненных ржавой водой,
Мы мертвых своих хоронили.
Ему и так сегодня тяжко живется, попрекают и за то, что на его груди по праздникам звенят солдатские медали.
…Позарастали чащобами места былых сражений, но на их месте в приильменских лесах еще и сегодня белеют кости воинов, павших по обе стороны «рамушевского коридора».
- За их память, — предложил Геннадий Иванович, когда я закончил читать.
Мы выпили, помолчали…