Вернувшись домой поздним вечером, Иван Макарович еще сумел заставить себя загнать машину в гараж, выключить зажигание, а вот чтоб выйти из машины, сил уже не хватило.
— Сейчас, сейчас, — сказал он сам себе, откидываясь головой на спинку сиденья, — сейчас…
Но глаза помутнели, закрылись, и так сладко сделалось телу, будто с ходу, с жару нырнул он в прохладную воду, распластался на мягком, колышущемся дне. Волны тихо убаюкивали его, и чей-то протяжный голос запел песню. Песня была чистой и прозрачной, как речная вода, и очень знакома, хотя слов и нельзя было разобрать — только голос, ласковый и печальный, как голос матери в далеком детстве. И долго-долго, нескончаемо долго плыл этот голос, то затихая, то вновь разрастаясь и заполняя все вокруг.
Вечер между тем сменился ночью — глухой, крупнозвездной. Правда, звездам недолго пришлось гореть в небе; взошла луна и затмила их своим зыбким латунным светом. Луна всходила низко, из-за леска, и заглянула в раскрытый настежь гараж, коснулась мягким лучом сначала руки Ивана Макаровича, потом щеки. Он вздрогнул и отмахнулся от луны, как от кошки: дескать, пошла прочь, нашла время ласкаться. Но так как кошка не уходила, а продолжала водить лапой по лицу, он открыл наконец глаза. Так вот какая это кошка — небесная.
Иван Макарович взглянул на часы: ого, уже половина третьего, скоро, глядишь, и светать начнет. Ворочая затекшей шеей, он прошел в дом, лег на широкий диван под окном. Теперь лежать стало удобно, и подушка нежно таяла под щекой, но сон, как нарочно, не шел. В голове неприкаянно заворочалось: как завтра с погодой? Хотя какое — завтра! Уже сегодня…
Даже с закрытыми глазами он будто видел перед собой ясное небо и луну с чуть вогнутым боком — на ущерб пошла, значит, с погодой, считай, повезло. Вот только надолго ли? И тут же — мгновенно — без какой-либо связи он вспомнил Федора Драча, его скорчившуюся фигуру: схватило прямо под комбайном. Язва желудка, будь она трижды неладна, а чтоб полежать в больнице, подлечиться как следует — об этом Федор и слышать не хочет. Вот и прижало, да как не вовремя… Лучший механизатор колхоза, кем его заменить? Правда, сам Федор заверил, что отлежится ночку, а завтра, как штык, опять на комбайн. Хорошо бы, конечно, но может ли он так рисковать людьми? Технике каждую весну устраиваем профилактику, а людям?
— Нет, — решил Иван Макарович, — чего бы это ни стоило, а Федора от работы завтра отстраню. Не последний ведь день живем. Не последний…
Повернувшись на другой бок, Иван Макарович снова попытался заснуть, но не тут-то было. Тогда он стал считать, говорят — помогает. Но вместо цифр в голову лезли все те же думы: кем же заменить Федора? У других то одно поломается, то другое, у Федора же всегда все в порядке. Потому что хозяин. Хороший хозяин ладит телегу зимой, сани летом. А сам-то он как? Все ли продумал? Вроде бы все. Специалистов накачал, с механизаторами поговорил. Техника тоже, как говорится, в полном боевом. Две бы недельки погоды, и хватит. За две недели они с лихвой управятся. И дожинки справят. И наградят победителей. Как на фронте после боя: у кого грудь в крестах, у кого голова в кустах. Ну, голове-то, если и достанется, то только его — председательской. Так намылят. Без веничка выпарят…
Иван Макарович усмехнулся: в первый раз, что ли? За десять лет работы — неужели уже десять? — ему всего доставалось с лихвой: то снимали, то орденами жаловали.
— А все это из-за бороды, — шутили над ним другие председатели, — да сбрей ты ее к шутам.
— Что вам далась моя борода?
— А то, что ты нам весь стиль портишь. Единственный во всей области бородатый председатель колхоза. А может, и во всей стране…
Он и сам не понимал, почему так упорствовал, не сбривал бороду. Может быть, в память об отце? Единственное, что осталось у него от отца, — это маленькая выцветшая фотокарточка, с нее молодцевато глядит на мир чернявый человек в аккуратной бородке.
«Может, наследственное? — думал Иван Макарович, а где-то подспудно таилась мысль: — Пусть отец не дожил свое, я за него доживу, ведь все говорят, что я — вылитый батя. А что касается бороды, пускай шутят кому не лень. Каждому ведь не объяснишь, что да как. Да и стоит ли объяснять?»
Луна куда-то исчезла, и в окне проклюнулись звезды. Правда, свет их был неярок, потому что начиналось уже утро. Вдруг одна звезда вспыхнула ярко-ярко и полетела наискосок по небу, чертя за собой длинный огненный след. Говорят, увидеть падающую звезду — к счастью. Успей лишь загадать желание. Иван Макарович не успел. Хотя зачем ему загадывать? Желание у него сейчас одно: убрать хлеб. Как говорится, вовремя и без потерь.
Иван Макарович, задумавшись, еще долго глядел в окно, но звезд больше не падало. Тогда он встал, решил пройтись освежиться в сад.
— Папка, ты куда? — тут же вскинулась за перегородкой дочь Катя.
— Спи, спи, тут я. Жарко что-то…
Сквозь густую яблоневую зелень звезды едва прокалывались, зато с другого конца деревни, с пригорка, где стояла школа, ярко бил в глаза свет из окна. Кто ж это там тоже не спит?
Иван Макарович присел на пенек от старой срубленной яблони, задумался: наверное, она — Вера Сергеевна. А ей-то чего не спится? Книжку небось читает. Про антимиры. Чудачка… Молнию хотела схватить…
Прислонившись головой к стволу яблони, Иван Макарович закрыл глаза, стараясь оживить в памяти тот день, когда он в первый раз увидел ее.
…Было это неделю назад. Возвращался он тогда с бюро райкома. Отчитывался о ходе строительства животноводческого комплекса. А тут дождь — внезапный, грозовой. Ему бы спокойно ехать по шоссе, а он свернул на проселочную — сократить путь. Нажал на газ, думал обогнать дождь — не обогнал. И скоро «Москвич» застрял в раскисшей колее. Ни вперед, ни назад — засосало по самое брюхо. Ну, он и отправился в третью бригаду, чтоб помогли вытащить машину.
На подходе к деревне ему встретился дед Кузьма. Маленький, круглый, он так и катился с пригорка, держа под мышкой мокрый, исхлестанный веник.
— С легким паром, дед Кузьма.
— Спасибо, Макарыч. А ты не желаешь отвести душу? Ох и ядрен ноне парок!
— Как-нибудь в другой раз.
— А ты чего пехом?
— Да вот машина застряла.
— А ты зайди обсушись. Пережди дождик. Видишь, окошко в небе проглянуло, значится, скоро кончится.
Изба деда Кузьмы оказалась просторной, но очень низкой — от старости в землю вросла — так что Ивану Макаровичу пришлось чуть ли не в пояс согнуться, входя на порог.
— Так и живешь один, дед Кузьма?
— Почему один? Вдвоем с котом. Тоже Кузьмой зовут. Вот и мыкаем горе — два Кузьмы.
И он показал на лавку, где сидел большой рыжий кот и плотоядно облизывался, глядя на копошащихся в углу цыплят.
Иван Макарович снял мокрую куртку, оглядываясь, куда бы повесить.
— Сейчас печку растоплю, — засуетился дед Кузьма и кинулся в сенцы за дровами.
Из-за дождя в хате был полумрак, может, поэтому Иван Макарович не сразу заметил сидящую в дальнем углу женщину.
— Простите, здравствуйте.
— Здравствуйте, — ответила та, но даже не взглянула на него, занятая чем-то своим, а чем, Иван Макарович так и не разглядел.
С охапкой березовых дров в избу ввалился дед Кузьма.
— Везет мне сегодня на гостей, — сказал он, подкладывая в печь шуршащую, сухую бересту — для растопки. — Только собрался в баню, гостья на порог. А ты что же, Макарыч, не знаешь? Это ж ваша, снегиревская, учителка. Грибы в лесу собирала и заблудилась. А тут дождь…
У ног учительницы стояла корзина с несколькими колосовичками, сама же она сидела спиной к окну, а руку держала почему-то вытянутой вперед и чуть-чуть вверх, как для салюта. И только приглядевшись, Иван Макарович увидел, что по оголенной руке у нее ползет пчела.
— Укусит, — засмеялся он.
Учительница лишь улыбнулась:
— Зачем ей меня кусать? Я ей зла не желаю.
— Придвигайтесь к огню, — пригласил дед Кузьма, — сушитесь.
— Так вы новый биолог? — догадался Иван Макарович. — Вера Сергеевна, кажется? Ну, как там моя дочь Катя?
— Очень любознательная девочка, — ответила Вера Сергеевна. — Правда, иногда подленивается. Но с кем не бывает? Это ведь дети…
Она придвинулась к самой печке, стала смотреть в огонь. Короткие волосы ее, подсыхая, чуть курчавились к сползали на глаза. Тогда она нетерпеливо отбрасывала их взмахом головы, но волосы опять падали на лицо, мешая глядеть в огонь.
— Дети, — вздохнул Иван Макарович, — милые мои ребятишки.
— А вы что — тоже учитель? — спросила Вера Сергеевна.
— Бывший.
— Не понравилось?
— Просто судьба так сложилась.
— Судьба? — переспросила Вера Сергеевна, и в голосе ее он уловил насмешку.
— Не судьба — райком партии. Вызвали, рекомендовали.
— И вы согласились?
— Как видите, — Иван Макарович развел руками. — Теперь уж, наверное, все перезабыл. В каком году были Пунические войны?
Вера Сергеевна переправила ползшую пчелу на другую руку и лишь потом взглянула на председателя…
— Конечно, зарплата современного учителя…
— Не в зарплате дело, — не дал ей докончить Иван Макарович, — хотя…
Он взял кочергу, поправил в печи поленья, отчего огонь полыхнул так жарко, что Вера Сергеевна отодвинулась.
— Вы моей пчеле крылья опалите. А без пчел у вас и рожь не зацветет… — Приподняла руку, давая возможность ближе разглядеть мохнатую, в белых ворсинках пчелу. — А все-таки почему вы сменили профессию? — помолчав немного, спросила она.
Иван Макарович засмущался, сгреб в ладонь свою бородку.
— Как вам это объяснить… Понимаете, ведь я тут родился.
— Ну и что? — не приняла его ответа Вера Сергеевна.
— Да ведь уже по одному этому на мне лежит, думается, некая ответственность. А может быть, даже вина…
— Вина? Перед кем?
— И снова не знаю, как вам сказать… Ну, перед людьми, перед землей… Перед совестью своей, наконец. Нужно же было кому-то поднимать колхоз — совсем разваливался. Руководители — сплошь «варяги», что им до наших деревенских бед. Вот я и взялся. — Он улыбнулся: — К тому ж, можно сказать, я не менял профессии. Председатель колхоза тоже воспитатель.
— Выходит, вы смирились со своей судьбой?
Она посмотрела ему прямо в глаза — так смотрят судьи или дети, требуя ответа начистоту, и он честно признался:
— Кажется, смирился… И только иногда во сне уроки веду… Двоечки в журнал ставлю…
— Хорошо, что во сне хоть — двоечки-то, — раздумчиво согласилась Вера Сергеевна и умолкла, будто забыв и про самого Ивана Макаровича, и про их разговор.
Теперь они сидели молча, лишь огонь потрескивал в печи да за окном то и дело сверкали молнии, погромыхивал гром.
— Кажись, проносит, — крестился дед Кузьма. — Оно бы и хватит…
Ивану Макаровичу хотелось расспросить Веру Сергеевну, как попала она к ним — по распределению или по своей охоте, и надолго ли, но он почему-то не решался. К тому же хорошо было сидеть в старой деревянной избе, смотреть в огонь и ни о чем не думать. Сидеть и все. Но чтоб рядом сидела и она — такая строгая, большеглазая, с короткими волосами, все время падающими на глаза. Правда, сбоку Ивану Макаровичу был виден лишь один ее глаз, прикрытый длинными густыми ресницами. И был он странно похож на ползающую у нее по руке мохнатую пчелу.
Вера Сергеевна пошевелилась.
— Чему вы улыбаетесь? — спросила она.
— Я не улыбаюсь. Я завидую.
— Кому?
— Пчеле. Вы так на нее смотрите…
Она медленно повернула голову, с любопытством разглядывая его.
— Вот вы какой…
И вот тут-то и произошло. Полыхнула молния — яркая, слепящая, и раздался гром. Не гром — грохот. Разряд был такой сильный, что рыжий кот Кузьма встрепенулся на лавке, как бы соображая, куда бежать спасаться.
Никто не увидел, откуда он появился, но он появился — маленький голубоватый шарик — и медленно поплыл по избе в ореоле туманного сияния. Выплыв на середину избы, он вдруг остановился, потом медленно поплыл обратно.
Как зачарованная глядела Вера Сергеевна на этот плавающий по избе шарик и, когда он подплыл совсем близко, вдруг вскинула руки, чтоб схватить его.
— Не троньте! — крикнул Иван Макарович.
Она не испугалась — испугался шарик. От крика он шарахнулся в сторону и вдруг исчез, словно растаял. В избе сразу потемнело, запахло серой, а ошалевший кот сиганул на печь. И только Вера Сергеевна осталась, как и была, — с протянутыми вперед руками.
Первым опомнился дед Кузьма.
— О, господи, — перекрестился он, — недаром я худой сон видел. Будто б меня конь лягнул. А конь — не к добру. Вот и лягнул бы на тот свет. Да, слава богу, пронесло…
Вера Сергеевна несколько раз качнула головой, словно стряхивая с себя наваждение.
— А что это было? — недоуменно спросила она.
— Круглая молния, — пояснил дед Кузьма. — Или как там у вас, по-ученому — шаровая. Я, признаться, и сам в первый раз с ней столкнулся. Слыхать — слышал, а чтоб вот так: нос к носу…
— Но она какая-то странная, — сказала Вера Сергеевна, — поплавала-поплавала по избе, остановилась, дальше поплыла.
— Это она познакомиться с нами прилетала, — пошутил дед Кузьма, — а ты и рада. Руками хотела поймать. Поиграться… Она бы с тобой поигралась… Так бы шарахнула — и косточек не собрать…
Наверное, это был последний всплеск грозы — потому что, когда дед Кузьма открыл дверь, на улице уже вовсю сияло солнце.
— Вот старый дурень, — корил себя дед, — печку затопил. Разве ж можно в грозу печку топить?..
Вера Сергеевна все еще сидела перед печкой, беспомощно сложив на коленях руки.
— Выходите на улицу! — позвал ее Иван Макарович. — Красота какая!
Она словно не слышала. Между тем в углу, из-под корзинки, выполз маленький желтый цыпленок, кот Кузьма тут же углядел его и спрыгнул с печки. Но его опередил дед Кузьма.
— Ишь, разбойник… Свежатинки захотелось. Я тебе покажу свежатину! — Он поднял кота за шкирку и выбросил за дверь. — Иди-ка, освежись маленько…
Когда Вера Сергеевна выбралась на улицу, то даже зажмурилась от ярко бьющего, словно помолодевшего, солнца.
— Вы знаете, — задумчиво произнесла она, — я где-то читала, что шаровая молния — это сгусток антиматерии. Быть может, в этом маленьком голубом шарике заключена целая Вселенная. Представляете? А в этой Вселенной где-нибудь в уголке мы с вами. Не мы, а антимы.
— Как это — антимы? — не понял Иван Макарович.
— Ну, например, я — это вы, а вы, наоборот, — это я, — улыбнулась Вера Сергеевна.
Тогда Иван Макарович не придал значения этим словам: что это за «антимы»? Но проходило время, и он все чаще задумывался: неужели есть какая-то другая жизнь, кроме той, которой живет он, и живет счастливо? Все у него есть: семья, дом, работа… Что еще человеку нужно? Но стоило только закрыть на мгновение глаза, как вставало в них одно и то же: низкая изба деда Кузьмы, маленький голубоватый шарик, плывущий сам по себе, и Вера Сергеевна с протянутыми к нему руками. А что, если б он не успел крикнуть, и она бы схватила этот шарик?..
Машину кое-как вытащили, и они поехали в Снегиревку. Учительница молча сидела сзади, время от времени тихонько охая, когда машину резко заносило в сторону.
— Держитесь! — кричал ей Иван Макарович и оправдывался: — Не могу ехать тише, иначе как бы опять не застрять.
Наконец выбрались на хорошую дорогу — впереди показалась Снегиревка, вся в зелени берез и лип.
— А у вас тут красиво, — сказала Вера Сергеевна.
— У нас? Значит, вы ненадолго к нам?
— Не знаю… Как сложится. Скучно очень.
— Скучно? — удивился Иван Макарович.
— Когда занятия, конечно, скучать некогда. А вот в каникулы…
— А хотите я вам работку подкину?
— Какую?
— Был я весной на одной опытной станции под Ленинградом. Они там новый сорт озимой пшеницы вывели. «Малышок» называется. Из одного корня десять — двенадцать стеблей. Урожайность до восьмидесяти центнеров с гектара. Но в производство сорт пока не сдан. Выпросил только два килограмма. Отдать агроному — боюсь, не загубил бы по молодости. Займитесь, а? На школьной делянке… Глядишь, и разведем свой «Малышок». Ну, так как?
— Я подумаю, — ответила Вера Сергеевна и протянула председателю руку, — спасибо, что подвезли.
— И вам спасибо.
— За что?
— За то, что послушались меня и не схватили молнию.
— Ну, это еще неизвестно, что лучше, — ответила Вера Сергеевна и как-то странно улыбнулась.
Что скрывали за собой эти слова и эта странная улыбка, Иван Макарович тогда не понял, не понимал и сейчас, и оттого становилось тревожно на сердце, хоть он и отгонял эту тревогу, заслоняя ее привычным — думами о погоде, об урожае, о земле.
Наступало утро. Потихоньку — куда ей торопиться? — стала бледнеть луна, а край неба на востоке густо заалел, радуясь восходящему солнцу. Пора было начинать рабочий день.
Чтоб не разбудить жену и дочь, прошел на кухню, вскипятил чай, но пить не стал — даже чаю в такую рань не хотелось.
— Ладно, к завтраку подскочу, — решил Иван Макарович и направился в контору.
Новый председательский дом стоял чуть на отшибе — сам место выбрал — на крутом берегу речки Лучесы, и прямо от калитки открывался широкий вид на заречные луга, переходящие в темный — на горизонте — лес. Красота! Особенно по утрам, когда луга стояли, затянутые туманом, а лес за ними будто висел в воздухе. Туман окутал и деревню. Лишь кое-где сквозь серую густую наволочь пробивались красные трубы над крышами домов. В середине деревни туман лежал особенно плотно — там было озеро, и Ивану Макаровичу вдруг подумалось, что улицы Снегиревки сбегали к озеру, как овцы на водопой.
Улицы эти были узки и кривы, одна же, за озером, тянулась ровно, как стрела. Там строился новый поселок, выходивший прямо на большак. В новом поселке уже светились окнами двухэтажные дома со всеми удобствами, но снегиревцы не торопились в них переходить, держались своих старых усадеб.
«Ничего, время покажет», — думал сейчас председатель, спускаясь кривыми улочками к конторе и слушая, как просыпается деревня. Громко звякнул где-то подойник, молодой петушок прочистил горло, корова промычала. И снова все затихло, притаилось.
Но вот тишину утра резко всколыхнул треск «Кировца». Иван Макарович оглянулся: кто это в такую рань? Трактор-то он различил, за рулем никого не увидел, будто «Кировец» шел сам, своим ходом. Не доехав до председателя шагов двадцати, он вдруг круто свернул в проулок.
— Стой, стой! — крикнул Иван Макарович и замахал руками.
Трактор остановился. И, только приблизившись чуть ли не вплотную, он увидел за рулем белобрысого мальчишку. Догадался: наверное, младший Драчонок.
— Ты — Костя? — спросил он наугад.
— Нет, я Петька. Костя уже в армии служит… А мы с вашей Катей в одном классе учимся. — Мальчишка шмыгнул носом и попросил: — Вы только мамку не ругайте, ладно?
— За что?
— За то, что она мне свой трактор дала. Она не давала, — узнает, говорит, председатель, убьет меня.
— Не убью, — улыбнулся Иван Макарович. — Отец как?
— Всю ночь соду пил, вот мамка одного его на комбайн и не пускает. Помрешь, говорит, в борозде. А зеленку все равно подвозить надо. Я умею. Честное пионерское. Я уже сколько разов ее подвозил. Трактор меня слушается…
И Петька грязной своей ладошкой ласково похлопал по радиатору, будто коня по холке.
— Ну, раз слушается, — усмехнулся Иван Макарович.
— Тогда я поехал? — обрадовался мальчишка.
— Давай жми!
От этой встречи на душе у Ивана Макаровича словно бы потеплело. Хорошая семья у Федора. Механизаторская. Семь ребят — и все к технике тянутся. Самый младшенький и тот на подмогу пришел…
Впереди из тумана выплыли окна конторы. Он, грешным делом, думал, что придет раньше всех, но ошибся. В березнячке у крыльца конторы уже дымили папиросами главный инженер Саблин и парторг Семен Дмитриевич.
— С праздником вас! — сказал Иван Макарович.
— А какой сегодня праздник? — поднял на него глаза Саблин. Был он черен от загара, лишь зубы блестели.
— Как — какой праздник? Начало жатвы!
Скоро подошел и главный агроном. Этот работал в колхозе первый год и по молодости лет все звали его просто по имени — Николкой.
— Ну так как, Николка, с Выселок начинать будем, а? — спросил у него председатель, хотя все это было решено загодя.
— Да, там сразу можно пускать комбайны, — лицо молодого агронома было серьезным, озабоченным. — А на остальные пошлем жатки.
— Вот и добро! Ну что ж, как говорится — по коням! — скомандовал Иван Макарович и подмигнул собравшимся: не тушуйтесь, дескать, все будет в порядке…
На востоке, за леском, занималась заря. И вместе с ней двинулись на поля и комбайны, чуть приотстали от них трактора с жатками, машины потянулись следом.
Председатель стоял у широко распахнутых ворот машинного двора и, перекрывая грохот моторов, кричал каждому, кто проезжал мимо:
— В добрый путь, Семеныч!
— Счастливо, Коля!
— Братьям Драчам так держать!
— Иван Захарыч, я на тебя надеюсь!
— Не подведи, Василий!
В высокой кабине комбайна «Нива» он увидел Федора Драча: эх, все-таки выехал. Но как же так? Правда, рядом с Федором заметил жену его Наталью и тотчас успокоился.
— Счастливо!
И помахал им рукой.
Надежда решила встать нынче пораньше — знала, какой у мужа день: начиналась страда. Босиком, в ночной рубашке, вышитой по подолу голубыми цветиками, протопала на кухню, надела передник, задумалась: «Натру-ка я сегодня картошки да напеку драников — Ваня любит их со сметаной».
Пока чистила и терла картошку, много всяких дум передумала: «Когда-то он вчерась домой вернулся? Уже и радио замолчало… Ну ладно, пусть хоть сейчас подольше поспит, успеет наработаться. Как заиграет радио, тут и время, небось проснется. А ей недосуг ждать. Забава должна телиться. Как-то она там, бедняжка?.. Ты погоди, Забавушка, — мысленно обращалась к ней Надежда, — вот я драников напеку, кур-гусей накормлю, корову подою и прибегу. Пусть уж сами тут без меня справляются… Катька, бесстыжая, как малины вчерась принесла, так и бросила, не перебрала, некогда все, за делом и беготню забросила… А Ваня ругается, что радио никогда не выключаю. Так ведь целый день дом пустует, все в бегах, а Трезору скука. А так — полает, полает, прислушается: радио говорит, вроде кто-то живой в дому обретается…»
Прежде чем разбудить мужа, Надежда подошла к зеркалу, причесалась. Вдруг заметила сверкнувший на виске седой волос. «Батюшки… Неужто старость подошла, подкралась? А я и не заметила…»
Присев на валик дивана, она закрыла лицо руками и так просидела молча, горестно покачивая головой.
«Не то страшно, что старость, а то, что Ваня совсем, глядишь, еще молодой. Вот и выйди с ним на люди… Хотя… Где это они бывают на людях? Последний раз лет пять назад на свадьбе племянницы. Да и то Ваня сразу же от стола уехал — в райком на бюро вызвали. А без Вани какое веселье? Вот и старишься одна-одинешенька… Ну, нет!»
Она повернулась к зеркалу и с ожесточением вырвала седой волос. Зажгла спичку и сожгла его: чтоб и не было! Остальные волосы собрала в тяжелый жгут, замотала на затылке, заколола шпильками — все равно под платком не видно — и только тогда отправилась будить мужа.
— Ваня, пора.
А вместо Вани смятое одеяло, да возле дивана — тапочки: один носком вперед, другой — назад.
— Мам, это ты? — раздался сонный голос Кати.
— Я, дочунь.
— А кого ты ищешь?
— Да папку ищу. Ночевал он сегодня?
— Ночевал, только всю ночь не спал. Звезды выходил считать. Звездочет…
— Ладно! — в сердцах крикнула Надежда. — Не твое дело отца осуждать! — Правда, она тотчас же и пожалела, что крикнула на дочурку, и потому добавила уже ласковей: — Поспи, рано еще.
— А тебе помогать не надо?
— В обед поможешь. Да цыплят не забудь накормить, как вылезут, а то вчерась целый день небось бегали голодные.
— Ладно, покормлю.
Надежда уже дошла до калитки, как позади с треском распахнулось окно, высунулась лохматая спросонок голова Кати:
— Мам, а Забава когда телится?
— Может, сегодня, может, завтра.
— Тогда меня позови, ладно?
— Ладно.
Луг, по которому бежала Надежда к ферме, так и белел ромашками. Среди ромашек синенькими глазками выглядывали колокольцы. Не останавливаясь, Надежда на ходу сорвала ромашку, стала гадать: «Любит, не любит, плюнет, поцелует…» Вышло — «к черту пошлет». Не может быть. Она не поверила. Не такой Ваня, чтоб к черту посылать, если даже не любит. Но тут же ее мысли привычно переключились на другое. Как запоздала Забава с отелом. Другие первотелки уже давно опростались, а эта… Да и то сказать, самая слабенькая была, заморыш, а не телка. Зато уж такая ласковая да разумная. Ходит за Надеждой как привязанная и все норовит лизнуть ее в ухо.
— Отстань! Какая привязчивая… Тебя не Забавой, а Мухой надо бы назвать.
— Му-уу, — отвечает Забава, — дескать, ладно, зови Мухой, только от себя не гони.
Раньше Надежда работала телятницей, за телят и орден получила, а потом перешла на первотелок. План поголовья колхозу увеличили, вот и пришлось молодняк раздаивать. Трудней с первотелками, и заработок сразу снизился, но Ваня сказал: «Надо! Куда тут денешься?» Правда, он сперва Марине Квакиной предложил, но Марина так раскричалась:
— Ты свою женушку на первотелок поставь! Все под крылом держишь? А раз мой в бегах, заступиться, глядишь, некому, вот и ездите на Марине? Пусть ее сопливики с голоду дохнут. Пожалеть их некому…
— Марина ты, Марина, — покачал головой Иван Макарович, — язык у тебя без костей, вот и городишь что попадя… Правильно, без отца, но неужто твои дети чем обижены? А с первотелками трудно первый год перебиться, а там и пойдет. Доярки ведь больше телятниц зарабатывают!
— Год не урод, в году триста шестьдесят пять дней, а мне сейчас пожить хочется!
Кричала, кричала Марина, отказывалась, а как Надежда перешла на первотелок, и та за ней — чужое все завидно!
Надежда не корила мужа, что не сумел на своем настоять. Значит, так надо. Она хоть и старше его была, а во всем слушалась. Жалела. Да и как не жалеть, ежели он ни разу, ни единым словом не упрекнул ее. А ведь было за что, ой было! Сколько уж лет прошло, а она себе не простила, что связалась тогда с Костей-шаромыжником. Горы золотые сулил, квартиру в городе. А как своего добился, так и исчез. Был Костик, песни пел, на гармони играл, и — нет Костика. Будто корова языком слизнула. Вместе с гармошкой.
Всю весну проплакала она тогда, убивалась, руки хотела на себя наложить. А летом вернулся после окончания института в деревню Ваня. Уже не Ваня — Иван Макарович. Купалась она однажды в озере, а он мимо шел. Ну, и остановился.
— Теплая вода? — спросил.
— Ой, теплая, Иван Макарович!
— А чего ты меня по отчеству кличешь? Не вместе ли в школу бегали?
— Когда это было? Быльем поросло…
До позднего вечера просидели они тогда на берегу, и он все ее выспрашивал, все выспрашивал. Не то что Костик. Тот сам любил поговорить, никому слова не давал сказать. А этот все слушал. И незаметно для самой себя Надежда рассказала ему все-все. Никому не рассказывала, все в душе таила, но, видать, лопнули пружина — выплеснулась обида через край вместе со слезами, с проклятьями, и не только на Костика, а на весь растудыканный мужской род, чтоб глазоньки его никогда не видели, чтоб ушеньки никогда его не слыхивали.
— Зачем так? — утешал ее Иван Макарович. — Не все ведь подлецы. Один, другой попадется, а вы — весь мир виноват…
Он и еще что-то говорил тогда, утешал ее — Надежда не слышала. Лягушки мешали. Как оголтелые кричали они в озере, и не только в озере, но и в кустах. Их скрипуче-призывные голоса наполняли всю ночь. Казалось, сам воздух скрипел от их любовного верещания.
Надежда пошарила рукой по берегу, отыскала в темноте камень и наугад запустила им в воду.
— Ты чего? — засмеялся Иван Макарович.
— А пусть не верещат, всю душу выматывают.
— Ну вот, теперь и лягушки виноваты… — И вдруг совсем невпопад он предложил ей: — Выходи за меня замуж.
Ей показалось, что она ослышалась, и снова запустила камнем в лягушек: уймитесь, бесстыдницы! Но, взглянув на Ивана Макаровича, поняла: не шутит. Но как же так? После всего, что она ему рассказала? И, сгорая от стыда, от жгучего чувства раскаяния, Надежда пустилась наутек. Помнится, она вбежала в сенцы, переполошив спящих за стеной кур, бросилась на кровать и снова проплакала всю ночь, и лишь под утро пришло наконец облегчение. Она села в кровати, обхватила руками голые плечи, будто впервые почувствовав свое тело, и тихонько рассмеялась:
— Чего-то я плачу? Радоваться нужно, а я плачу…
И, повалившись в подушки, крепко заснула. Дома заволновались: не могли никак разбудить, будто летаргический сон на нее навалился, пробовали даже водой в лицо брызгать и пятки щекотать — ничего не помогает, бросили и ушли на работу. А вернулись, она все еще спит, правда, уже на другом боку — значит, живая…
С той ночи и полюбила она Ваню, Ивана Макаровича, всем своим сердцем, всеми жилочками.
Спроворили все честь по чести — зарегистрировались, свадьбу справили, хоть Надежда до последней минуты все страшилась: бросит, уйдет. Не бросил, не ушел. Словом не упрекнул. А уж Надежда за это! Дочку ему родила, как две капли воды — Ваня. Все крошки его подобрала. Был бы и сынок, да только не вы́носила. Телят из хлева выгоняла, споткнулась нечаянно, закричала от боли. Так и сгинул сынок, еще не родившись. И тут Ваня промолчал. Другой бы: такая-сякая-разэдакая, а он смолчал. Пожалел жену. А может, просто не до того было. В те поры как раз собирались его снимать. За то, что картошку поморозил… Так ведь погода указке не подчиняется. Одно не доглядишь, другое упустишь — за все в ответе председатель. Не раз Надежда уговаривала его:
— Да плюнь ты на эту должность. Что мы без нее не проживем? — И грозилась: — На следующем выборном я сама против тебя выступлю.
— Смелости не хватит.
— Хоть бы немного пожить, как люди живут. Вон учительница Клавдия Ивановна. Как летние каникулы, так она и пошла по свету шастать. На самой Кубе уже побывала!
— Ты тоже на Кубу хочешь? — смеялся Иван Макарович.
— А что? Хоть будет что вспомнить на старости лет. А тут…
Нет, не сказала она тогда мужу, лишь про себя подумала: «Одно только звание, что жена председателя, а как возилась всю жизнь в навозе, так и теперь возись. На что деньги-то, на что? Хоть бы куда-нибудь съездить — охотку сбить. Куда там! Три года в отпуске не был. Все некогда. Подсчитать, сколько раз за последний месяц его дома видела. Раз пять, не больше. Вечером спать ложится, его еще нет. Утром проснется, его уже нет. В обед если заскочит, поспит с часок и опять на колеса».
Уже на подходе к ферме Надежду догнала Марина Квакина.
— Ну, девка, — сказала она, — совсем ты, видать, заполошилась. Платок наизнанку надела. А это к слезам!
— Ишь ты, гадалка-кудесница!
Надежда быстренько перевязала платок, поспешила к коровам. Задала корма, наладила доильные аппараты. «А ты, Забава, молчи, не реви — тебя еще рано доить. Вот принесешь тело́чка, тогда уж…»
Не успела Надежда наладить дойку, как к ней подлетела Марина:
— Ты что, оглохла? Забава телится!..
Подхватилась Надежда — ведро с водой опрокинула.
— Ох ты, никудышная, — корила она себя, спеша к проходу, — она уж давно меня зовет, а я — как оглашенная…
Мокрого, скользкого теленочка доярки осторожно положили на солому, и Забава принялась его облизывать.
— Ну вот, — облегченно вздохнула Надежда и повернулась к Марине, — а ты говорила — к слезам… Неверная, выходит, твоя примета.
— Может, и неверная, — согласилась та. — Не я ее выдумала. А ты с радости словно бы не в себе. Поглядела бы — бычок или телочка?
— Телочка, телочка, — засмеялась Надежда, — кормилица…
Стали думать, как назвать новорожденную.
— Лысуня, — предложила Надежда.
— Иди ты со своей Лысуней, — сказала Марина. — Надо что-нибудь посовременней. Фантазия, например, или Акселератка.
Подошел скотник Никита.
— Ишь, какая красавица. Рекордсменкой будет. В Москву вместе поедем. На выставку.
— Понравилось, — подмигнула товаркам Марина, — в одной клетке с быком сидеть. И чтоб тебя люди разглядывали.
— А что? Интересно! — засмеялся Никита. — Они нас разглядывают, а мы их. Кого я только там не перевидел! И белых, и черных, и желтеньких. Как яичко на пасху. А уж одеты! Не то, что вы — каждый день все в тех же халатах. Тьфу, смотреть на вас и то муторно!
— А то ты красавец! Да твой бык и то красивше тебя!
Надежда не слушала их перебранку, торопилась управиться с дойкой.
«Вот нескладеха, — запоздало корила она себя, — не взяла с собой Катьку. Она бы мне скоренько помогла. Да и теленочка хотела поглядеть. А теперь обидится: дескать, нарочно спать заставила…»
Мысли ее были суетливые, перескакивали с одного на другое, а руки тем временем делали свое дело: закрепляли соски, включали аппараты, сливали молоко в бидоны. Молока было много, и Никита, видя, что Надежда не справляется, подошел к ней:
— Давай подмогну, а то надорвешься, мужик любить перестанет.
— У тебя одно на уме. Седина в бороду, бес в ребро…
— Гляди, Надежда, пока ты с коровами возишься, как бы твой Иван к молодой не переметнулся.
— По себе судишь, Никита? — обожгла его взглядом Надежда.
— А хошь бы и по себе! Я тебе так скажу: как нашему брату за сорок перевалило, дюже мы охочи до молодого тела…
И он облапил проходившую мимо Марину. Та, недолго думая, хрястнула его кулаком:
— Думаешь, раз меня мужик бросил, то и лапать можно? Я тебя как лапну, что и лапалки отобью.
— Ничего, — потер скулу Никита, — зато пенсию хорошую назначат.
— Это за что ж тебе пенсию?
— А как же? На рабочем посту, стало быть, производственная травма.
— Ну, и шут ты, Никита…
Возвращалась Надежда с утренней дойки совсем раздосадованная. Разбередил ей душу Никита: «Как нашему брату за сорок перевалит…» Неужто и Ваня такой же? Да ведь и то рассудить: не пара она ему, ох не пара. И годами постарше, и умом потяжельше. Да и грамотенкой послабже.
Всю жизнь это мучило ее, терзало, хоть раньше Надежда над этим реже задумывалась. Говорят, мужику от бабы что нужно? Чтоб любила жарко. Нет, мало, видать, любить, еще что-то нужно. А что — Надежда не знала. Только чувствовала: не тянет к ней больше Ваню, не тянет. Вторую неделю на диване спит. Может, и вправду кто-то у него есть?
От одной этой догадки все похолодело внутри у Надежды, а глазам, наоборот, сделалось жарко. Она подставила лицо ветру, чтоб обдувал разгоряченные щеки, сушил непрошеные слезы.
«Не смей так думать о нем! — твердила она себе, но через минуту, забываясь, опять думала: — Раньше вон какой ласковый был. А теперь? Что теперь? Годы не те. Да и устает он, выматывается. Уставшему какие ласки? Наденькой звал… В ухо любил целовать…»
— Бессовестная, — стыдила она себя вслух, — о чем вспоминаешь. Ну, было и прошло. Каждому овощу свой срок. Хорошо хоть, что было. Так что не жаловаться, а спасибо судьбе говорить. В ножки ей кланяться…
Ничего нельзя предугадать заранее. Правда, вчера, возвращаясь с планерки — во время жатвы планерку перенесли с утра на вечер, — Иван Макарович заметил небольшое, выплывающее из-за леса облако. Может быть, он и не обратил бы на него внимания — облако не туча, если бы не странный его цвет — темно-лиловый, как жар потухающего костра. Подивился, глядя на облако: «Красота-то какая!» А что эта красота может обернуться бедой, и в мыслях не было…
Жатва шла своим чередом: уже убрали комбайнами шестьдесят гектаров озимых, гектаров сорок сжали жатками, и рожь доспевала теперь в валках. Погода стояла отличная. И вдруг…
Иван Макарович спокойно завтракал, просматривая непрочитанную вчерашнюю газету, и тут услышал затарахтевший под окном мотоцикл. Бригадир третьей бригады пожаловал.
«Что там еще случилось?» — забеспокоился председатель, потому что знал: Захарыч — мужик обстоятельный и зря, да еще в такую рань, беспокоить не станет.
— Заходи, чем порадуешь? — пригласил бригадира.
Но Николай Захарович, прежде чем войти, долго топтался на пороге, обмахивая веником заляпанные грязью сапоги.
— Да заходи, что ты там возишься!
Николай Захарович ступил через порог, снял кепку. Вокруг головы у него топорщился венчик седых волос, отчего голова напоминала одуванчик.
— Беда у меня, председатель. Градом весь озимый клин побило.
— Каким градом? — не поверил Иван Макарович. — Что вчера, что сегодня — чистое небо.
— В том-то и дело. Полосой прошел. Как ножом срезал.
— Когда?
— Видать, ночью. Ты вчерась видел — облако на закат плыло? С него небось и полоснуло. Весь клин. Гектаров двадцать.
— А яровые?
— Не зацепило. Стоят.
— Ладно, сейчас доскочим, поглядим.
— Что глядеть? — уныло произнес Николай Захарович. — Я уже все выглядел. Лежит рожь, будто косой подрезанная. Ты не глядеть, Иван Макарович, а давай-ка мне лучше Федора Драча, потому как моим механизаторам там не справиться.
— Заболел наш Федор.
— Тогда ребят его отряжай.
— Значит, ломать весь график? Сколько раз я тебе говорил: отдавай своих механизаторов на курсы повышения. Все их выгораживаешь: ездить, дескать, далеко. А как что, так плачешься…
— Не дашь? — Венчик на голове Николая Захаровича взъерошился, как гребень у петуха перед дракой.
— Нету у меня людей, понимаешь!
— Ну, гляди, Макарыч, как бы потом не раскаяться.
Бригадир натянул на голову картуз с длинным лакированным козырьком, не спеша надел кожаные перчатки.
— А ты что — вроде грозишься? Да что ты мне сделаешь?
Николай Захарович уже заводил свой мотоцикл.
— А вот скажу своим девкам, чтоб за ваших ребят замуж не шли.
— И послушаются?
— А то!
— Ну и хитер ты, Захарыч. Сидишь там, в своем Ополье, как удельный князь. Рад, что бригада самая отдаленная…
Он вернулся в дом, снял телефонную трубку.
— Алло, гараж. Это ты, Саблин? Ну, здорово, главный. Погляди-ка, не выехали там братья Драчи? Хорошо, тогда задержи их покамест. Я сейчас подскочу. А ты приготовь подъемники. Какие? Которыми полеглый хлеб убирают!
Он в сердцах бросил на рычаг трубку.
— Не знает, какие подъемники. Ну и специалистов мне бог послал. С дипломами…
Братья Драчи, Сергей и Виктор, копошились у своего комбайна, но, как только председатель подошел к ним, выпрямились и с недоумением уставились на него. Были они совсем не похожи на отца, все в мать:
— Мы тут живем и в ус не дуем, — вместо приветствия проговорил председатель, — а в третьей бригаде всю рожь градом положило. Так что придется вам, ребята, перебираться в третью бригаду, нужно спасать побитую рожь.
— Всегда у Захарыча не так, как у людей, — проговорил один из братьев — Сергей, — вот чертов одуванчик!
Пока механизаторы прилаживали к комбайну подъемники, Николай Захарович сидел в сторонке, курил, молча наблюдая за работой.
— Признайся, — сказал ему Сергей, — чем ты прогневил господа бога, Захарыч, что среди ясного неба на тебя вдруг град повалил? Согрешил небось с какой-нибудь молодайкой?..
— Согрешишь тут, — недовольно пробурчал тот, — за страду намаешься, свою собственную женку забудешь.
— Ладно тебе лясы точить, — упрекнул его Иван Макарович и обернулся к братьям: — Отец как?
— Лежит, — в один голос ответили те.
Иван Макарович дождался, пока подвесили подъемники, отправил комбайнеров вместе с бригадиром в третью бригаду, а сам решил заскочить все же к Федору. Узнать, что да как.
Федор лежал в саду на маленькой, чуть ли не детской раскладушке, читал газету.
— Что же там пишут? — спросил, подходя, председатель.
— Про погоду? — догадался Федор. — На эту декаду обещают хорошую.
— Они наобещают…
Чтоб не расстраивать Федора, Иван Макарович решил ничего не говорить ему про град в Ополье. Присел рядом на опрокинутую вверх дном деревянную бадейку, поинтересовался:
— Твои где?
— Как где? На уборке. Ты разве не видел?
— Я про младших.
— На экскурсию поехали. В Хатынь.
— На экскурсию — это хорошо, — задумчиво проговорил Иван Макарович. — Значит, за тобой и приглядеть некому?
— А чего за мной приглядать? Лежи себе и плюй в потолок. Видишь? — И он показал на целую батарею пузырьков с лекарствами. — Фельдшерица принесла. Через каждые три часа, как по графику.
— Глотай, раз надо.
— Да я глотаю. А толку?
— Болит?
— Будто тупой пилой пилят.
— Вот и надо в больницу. До каких пор мучиться?
— А в больнице что? Те же лекарства. Тут хоть небо над головой… Не так страшно помирать будет.
— Рано еще нам с тобой помирать.
Но Федор будто не слышал.
— Лежу тут, жаворонков слушаю, и такие мысли в голову лезут…
— Какие мысли?
— Помру, что после меня останется? Ничего.
— Ну, это ты брось! — прикрикнул на него Иван Макарович. — Не тебе прибедняться. Вон каких сынов вырастил. Да не двух-трех, семерых сразу! Поглядел я сегодня на твоих старших. Не парни — дубы. Почему не женишь?
— На ком? — заворочался на своей раскладушке Федор. — Парни в колхозе еще остаются, а девки? Что девчатам у нас делать?
— Вот, погоди, комплекс построим…
— Ты жданками нас не корми. Я-то, может, и подожду, а молодые? Вчерась мой Сергей и говорит: «А не махнуть ли мне, батя, куда-нибудь в Сибирь?»
— А тут тебе не Сибирь? Вон простору сколько…
— Я ему так и сказал. Но у молодых-то своя правда!
Федор замолчал и молчал долго, вглядываясь в небо сквозь густую яблоневую листву, словно хотел найти там ответ на все свои сомнения. Вдруг резко обернулся к Ивану Макаровичу.
— Ты как думаешь: тот свет есть?
— Какой — тот? — не понял председатель.
— Ну, загробный. Душа помирает вместе с телом или же нет?
— А то ты сам неграмотный, — усмехнулся Иван Макарович.
— Грамотный. Знаю, что помирает, а не согласен. Не должна она помирать! Не имеет такого права! И пусть там ученые говорят, что нет никакой души, я знаю… Есть душа! Есть! Иначе зачем бы Васька Субботин ко мне приходил?
— Какой Васька Субботин?
— Друг мой фронтовой. Можно сказать, из одного котелка ели. «Эх, — говорит, бывало, Васька, — ты как хочешь, Федюха, а я буду жить!» Погиб в сорок четвертом. Весной. Сидим это мы с ним на пригорке, беседуем. А ландышами пахнет! А соловьи заливаются! Васька вот так глаза закрыл и сидит, наслаждается. Только что он это так долго сидит и не двигается? Смотрю, а его пуля насквозь прошила. Шинель на спине еще дымится. Даже сказать ничего не успел. А я вот живой.
Иван Макарович тронул Федора за плечо:
— Ты что себя коришь? Не всем же погибать. Кому-то нужно было и в живых остаться!
— Да я не за то себя корю, что живой, а за то, что забыл я Ваську. Напрочь забыл. Будто он и не жил на свете. А каково это Ваське? Обидно же, правда? Вот он и пришел ко мне…
— Как — пришел? — изумился Иван Макарович.
— Забылся я. То ли заснул, то ли задумался. Гляжу: Васька стоит. В шинели. Окурок во рту. «Ты что ж, говорит, мать твою… Один хочешь сто граммов принять? Без меня? Не выйдет!» — Федор рванул на груди рубаху — дыхание перехватило. — Нет, не язва это во мне, — помолчав, проговорил он, — а совесть проснулась. Душа устыдилась. Душу мне Васька Субботин разбередил. Он-то погиб, а что я за него сделал? Чем отплатил отпущенный мне жизнью долг?
Иван Макарович достал папиросу.
— Дай и мне, — попросил Федор.
— Тебе ж нельзя…
— Да ладно. Что с одной сделается?
Они закурили, пуская дым прямо в небо, но он не уплывал высоко, а собирался под ветками яблони, висел синим облачком.
— Так-то оно так, — заговорил наконец Иван Макарович, — но ты напрасно на себя наговариваешь, Федор. И перед другом твоим Васькой совесть твоя чиста. Ты что, забыл, как после войны колхоз поднимали? Одна машина, да и та без мотора. На месте Снегиревки поле голое. А теперь, смотри, какой поселок строим! Люди по-людски жить начинают. И в этом твоя заслуга, Федор. Твоя. Ну, и других, конечно. Помирать тебе еще рано, но, если и придет смерть, ты ей можешь в глаза прямо смотреть. Ты свое дело на земле сделал. Что человеку положено. Прикинь, сколько за все эти годы ты земли наворочал? Сколько хлеба собрал? Целый полк прокормить можно. А ты говоришь — совесть проснулась. Пусть других совесть мучает, которые руки в брюки ходят по земле. Ты своим рукам не давал отдыха, так что и душа твоя должна быть спокойна.
— А чего ж тогда Васька приходил? — спросил Федор.
— Навестить тебя, — усмехнулся Иван Макарович, — вспомнил ты его, вот он и пришел. Как к другу.
Федор задумался.
— Хорошо, ежели б так. А может, за мной, как думаешь?
— Сказал бы я тебе!..
Иван Макарович поднялся, сорвал с ветки недозрелое яблоко.
— Слушай, не хочешь в больницу, поезжай на курорт.
— Куда, куда? — сощурился Федор.
— В санаторий. Целебной водички попить. Тебе, как ветерану войны…
— Иди ты со своим курортом знаешь куда! — рассердился Федор. — Рано меня в запас списываете. Я вот отлежусь дня два и на комбайн.
— И думать не смей! — сказал Иван Макарович. Он наклонился над Федором, спросил: — Разве у нас с тобой эта страда последняя? — И сам же себе ответил: — Нет, шалишь, не последняя!
— Веруша, ты дома ай нет?
Школьная уборщица баба Маня колотила своим сухоньким кулачком в дверь, но так как ей никто не открывал, она влезла на перилку крыльца и мелом под стрехой написала: «Веры дома нету».
— Ты что там делаешь, баба Маня? — спросила Вера Сергеевна, выходя в сени и сладко позевывая.
— Это тебя не касаемо, — задиристо ответила баба Маня, сползая с перилки в вытоптанную под крыльцом траву.
Вера Сергеевна подозрительно поглядела на нее, потом перевела взгляд под стреху:
— Как же меня нет дома, когда я тут? Люди прочтут…
— А это не для людей, — сказала баба Маня и, прищурив один глаз, добавила: — Это для хворобы. Придет, увидит, что тебя нету, и повернет обратно.
— А разве хвороба читать умеет? — засмеялась Вера Сергеевна.
— А как же! — взмахнула своим сухоньким кулачком баба Маня. — Теперь они грамотные! А меня еще мама-покойница научила, как хворобу обманывать. Бывало, я все стены в избе распишу: «Мамы дома нет». И братьев. И сестер. Вот хвороба нашу семью стороной и обходила.
— Но ведь я не болею, — пожала плечами Вера Сергеевна.
— Болеешь, — заявила баба Маня, — только болезнь твоя внутрях сидит. Сидит и ждет момента, чтоб наружу вылезть. А мы ей не дадим вылезать. Нас дома нету. Вот так…
— Смешная ты, баба Маня.
— Какая уж есть. — Она протянула Вере Сергеевне горлач молока. — Попей спросонок. Топленое. С корочкой. Как ты любишь.
— Спасибо. Зачем вы меня так балуете?
— А кого ж мне и побаловать, как не тебя? Сама видишь, живу как перст одна.
— А где ваши дети?
— Разлетелись, как птахи бездомные. Кто куда. — Баба Маня подперла кулачком голову. — Нет, грех на душу не возьму: дети у меня хорошие. Старший — Юрка — военный. На границе служит. Младший — Петя — нефть добывает, ну и дочки — Наташа с Ольгой — тоже пристроены. За добрыми мужьями чего не жить? Одно плохо — все им некогда. Мать родную навестить — некогда. Да ладно — сами. Внучат на лето и тех не пускают. Ты, говорят, мамань, портишь их нам своей добротой. Дескать, дети домой вертаются, ни отца, ни матерь не слушаются. Глупые, глупые, — заплакала она, — разве ж добротой кого испортишь? Злом — сколько угодно, добротой — никогда.
И плакала баба Маня как-то смешно: не всхлипывая, а лишь роняя слезы с кончика маленького аккуратного носика. Будто плакали не глаза, а именно нос. Рот у нее был тоже маленький, глубоко запавший — без единого зуба, отчего в лице постоянно сохранялось какое-то ласково-детское выражение. Поплакав немного, баба Маня тут же и успокоилась. Заметив на кровати раскрытую книгу, она набросилась на Веру Сергеевну:
— Опять всю ночь читала? Глазоньки б свои поберегла. Ослепнешь, очки на нос нацепишь. А в очках кто тебя замуж возьмет? Добрый человек на очкастую-то и не глянет…
— А зачем мне замуж, баба Маня? — улыбнулась Вера Сергеевна. — Мне и так хорошо…
— Вижу, как хорошо! На корню, глядишь, высохла. Но я тебе помогу. Ты мне только доверься. Имя скажи!
— Какое имя?
— Ой, как маленькая, — усмехнулась баба Маня. — По ком сохнешь, назови. А я уж… Ко мне девки, бывалыча, наперебой бегали. Врать не буду, не всем, но многим помогала.
— Чем?
— Как чем? Приворотом. Приворот на любжу знаю. Наговорю водицы, девка той водицей суженого напоит, он и готов. Ни в жизнь от нее не отвертится! Так как зовут-то?
— Кого?
— Ну, суженого.
— Виктор.
— Тогда уходи! — потребовала баба Маня.
— Зачем?
— Приворот тайну любит.
Вера Сергеевна вышла в сени, но дверь не закрыла и тайком наблюдала, как баба Маня, набрав в кружку воды, хукнула на нее три раза, зашептала громким шепотом:
— На море-океяне, на острове Буяне лежит сер-камень. Под тем камнем лежат три черта, они бьют-выбивают пуд укладу на тоску рабе божьей Вере, чтоб полюбил меня, девицу, раб божий Виктор больше родимого отца и матери, больше роду-племени… — Она передохнула и снова хукнула на воду: — Матушка Романья, дуй рабу божьему Виктору в лицо белое, в очи черные, во все его кости и молодые шалости, в семьдесят семь жил, чтоб ел — не заел, чтоб спал — не заспал, а полюбил меня, рабу божью Веру, до смертного часу. Аминь… Иди! — позвала она Веру Сергеевну. — Готово!.. Мой приворот тяжелый, — сказала она, — дай ему выпить на утренней зорьке, по пятам за тобой будет ходить.
— Спасибо, баба Маня, но все дело в том, что я не хочу, чтоб он ходил.
— Зачем же я тогда бога гневила? — рассердилась баба Маня и выплеснула из кружки приговорную воду. — Не стыдно тебе? А еще учителка…
И, обидевшись, она гордо удалилась из хаты.
Вера Сергеевна глядела ей вслед, чувствуя, как теплая волна нежности заполняет ее сердце. Баба Маня, баба Маня… Что б она без нее делала? Особенно полгода назад, когда только приехала в Снегиревку.
«…Я люблю тебя, — сказал Виктор, — если б ты знала, как я тебя люблю! Больше неба, больше солнца, больше себя самого, но ребенок тебе сейчас совсем ни к чему». Он так и сказал: не «нам», а «тебе»…
Все завертелось, поплыло у нее перед глазами: деревья парка, огни фонарей, бронзовый олень с ветвистыми рогами.
Здесь они обычно встречались — в городском саду, у оленя, и Вера почти бежала с работы, чтобы сказать Виктору то, что она готова была выпалить первому встречному и лишь с трудом сдерживалась: у них будет ребенок! Сын, дочка — все равно, лишь бы глазенки у него были чуть-чуть вкось, как у Виктора. Это нисколько его не портит, скорей наоборот, к тому же для других это совсем незаметно. Это видно только тогда, когда смотришь близко — глаза в глаза.
Они встретились у бронзового оленя, у которого бока были вытерты до огненного блеска, и Вера тут же, еще запыхавшись от быстрой ходьбы, выпалила:
— У нас будет ребенок!
Ей нужно было тогда только одно, чтоб Виктор разделил с ней ее радость. Эта радость была так велика, что не вмещалась в ней и рвалась наружу, А Виктор сказал:
— Сейчас тебе ребенок совсем ни к чему.
Бронзовый олень взмахнул своими ветвистыми рогами и опрокинулся наземь, хотя вытертые до блеска бока все еще продолжали гореть и слепить глаза.
Виктор подхватил ее, усадил на скамейку и тут же, на виду у всех, стал целовать ей руки.
— Тебе плохо, да? Вот видишь… Милая, желанная, тебе уже сейчас плохо, а что будет потом? Ты слышишь меня, слышишь?
Она не слышала, не хотела ни слышать ничего, ни знать.
Зато она до сих пор слышит резкий стук каблуков по деревянной рассохшейся лестнице…
Больница стояла на пригорке, и, чтобы выйти на дорогу, нужно было спуститься вниз по деревянной лестнице. Правда, можно было пройти парадным входом прямо на шоссе, но Вере казалось, что каждый встречный увидит на ее лице то, что она сделала. «Убийца, — говорила она себе, — ты убила его, не дав возможности даже родиться. Убийца!»
Она спускалась по лестнице, и каждый ее шаг глухой болью отдавался в сердце.
Как Виктор догадался, что она пойдет именно по этой лестнице, Вера не знала, но даже не удивилась, увидев его внизу, в самом конце ступенек. В руках у Виктора были цветы.
— Здравствуй, Верочка.
— Здравствуй.
Она ответила, но глаз не подняла, смотрела на цветы — красные, чуть-чуть распустившиеся розы.
— Вот видишь, все оказалось не так страшно.
Сейчас она боялась только одного: взглянуть ему в глаза. Ей казалось: стоит только взглянуть, и она разрыдается.
— Посмотри на меня, — просил Виктор.
Она взглянула и не узнала его. Перед ней стоял совершенно незнакомый человек.
«Кто это? — подумала она. — И что ему от меня нужно? Зачем он пришел? Да еще с цветами…»
И, вместо того чтоб разрыдаться, Вера вдруг расхохоталась.
— Ты чего? Что с тобой? — испугался Виктор.
— Ничего. Просто смешно. Потому что ты это вовсе не ты.
— Как это не я? — в глазах у Виктора застыл ужас.
— Тебя подменили. В роддоме. И дай мне, пожалуйста, пройти.
С тех пор она не видела Виктора и даже не вспоминала о нем. Навсегда вычеркнула из своей памяти. И если б не стук каблуков по деревянной лестнице… Как будто забивают гвозди в крышку гроба. Этот стук долго преследовал ее утрами и вечерами, на работе и дома. По ночам она часто просыпалась именно от этого назойливого, несмолкаемого, размеренного стука. Наконец, когда стало совсем невмоготу, она пошла в облоно и попросила:
— Пошлите меня куда-нибудь в деревню. В самую глухую. Где тишина.
— У вас неприятности по работе? — участливо спросила ее инспектор по кадрам.
— Нет. На работе у меня все в порядке. Просто мне нужно уехать отсюда. И как можно подальше. В деревню.
— Но почему в деревню?
— Понимаете, я в детстве очень болела, — сказала Вера Сергеевна, — у меня отнялись ноги. Ни больницы, ни врачи — ничто не помогало. И тогда меня отвезли в деревню к бабушке. Она водила меня босиком по росе. И вылечила. Поставила на ноги. Сейчас мне тоже нужно походить босиком по росе…
Так Вера Сергеевна очутилась в Снегиревке. Новая обстановка, новая работа, новые вокруг люди… И встретили ее хорошо. Поселили в старом, но еще крепком учительском доме. С крыльца этого дома открывался просторный вид на озеро, на деревню, на синеющие за деревней леса. По вечерам, когда смолкал наконец школьный шум, тишина вокруг устанавливалась такая, что ныло в ушах. Но и эта тишина не приносила успокоения. В тишине еще явственней, еще отчетливей раздавался стук каблуков по деревянной лестнице. Вера Сергеевна не знала, что и делать. Но уже где-то на третий день к ней в дом заявилась школьная уборщица баба Маня.
— А ты, девка, что смурная ходишь? Молодая, красивая, что тебе еще надобно? Ну, распустила крылья… Придется мне, старухе, взять над тобой шефство. — С той поры баба Маня не стала давать ей ни минуты покоя. Будила еще на рассвете, заставляла выгонять в поле свою корову Сивку, потом встречать ее с поля. То затевала походы в лес — за грибами, за земляникой, то предлагала: — А не наладиться ли нам с тобой, Веруша, в колхоз ходить? Лен поднимать. Знаешь, сколько на льне заработать можно? По пятнадцати рубликов в день. А с деньгами в кармане, глядишь, и жизнь веселее пойдет.
— Да какой лен? У вас же хозяйство! Когда только и управляетесь?
— Здоровится, вот и управляюсь, — давала пояснение баба Маня. — А здоровится потому, что думать о здоровье некогда. К тому ж я тоже по всем углам написала, что меня дома нету. Пусть хвороба мимо топает.
Нет, соскучиться с бабой Маней было нельзя. Привела однажды в дом тракториста Семку Сазонова.
— Чем не жених?
— Так он же еле на ногах стоит!
— Ну и что? Протрезвится, человеком станет. А наше бабье дело прощать, жалеть. Мужики, они и есть мужики. Что с них взять? У них у всех души пробкой запечатаны. Который осилит пробку — выкинет. А иной так всю жизнь с пробкой и живет. Нет, ты нос от Семки не вороти. Под хмельком, конечно, зато здоров, чертяка. Утром воду на коромысле несла, а дорога под дождем размякла, не перейти. Так он меня вот так поднял и вместе с ведрами через дорогу перенес. — Баба Маня радостно вздохнула, подытожила: — И тебя тоже будет на руках носить.
— Боюсь, как бы в грязь не уронил.
Когда Семку выпроводили, баба Маня сказала:
— Гляди, девка, больно ты горда. Как бы с такой гордостью совсем в вековухах не остаться.
Сегодня баба Маня опять заговорила о замужестве, предложила снова сделать любжу, на этот раз — оборотную.
— Как это — оборотную? — не поняла Вера Сергеевна.
— Не на суженого, а на суженую. На тебя, а чтоб ты сама кого-нибудь полюбила, потому как без любви молодым нельзя. И жизнь вся замрет, и род человеческий кончится.
— А может, я уже полюбила, откуда ты знаешь? — сказала Вера Сергеевна.
— Давай бог! — тотчас же откликнулась баба Маня. — Любовь — дело святое. — И тут она увидела наполовину собранный чемодан. — Уезжаешь?
— Да, хочу домой съездить.
— Домой? А кто тебя там ждет?
— Никто не ждет. Да я и не зайду, наверное, домой. Подруг навещу, в театр схожу.
— А к отцу все же зайди, — сказала баба Маня. — Какой-никакой — отец.
— У него теперь другая семья.
— Ну и что, что другая? А кровь-то родная. Тянет.
— Если бы тянула…
У бабы Мани снова неслышно закапали с носа слезы, но она пересилила себя.
— Все равно, на родителей нельзя обижаться. По гроб жизни мы им обязаны.
— Чем?
— Что на свет пустили. Хоть поглядеть, какой он тут! А ты уже взрослая, должна понимать…
— Что понимать, что? — Вера Сергеевна нервно заходила по избе. — Я ведь не за то его осуждаю, что он полюбил другую. Все в жизни бывает. А за то, что он размен квартиры устроил, когда мама еще жива была. Она в постели лежит, а тут чужие люди. Ходят, смотрят. Подождать не мог…
— Значит, не мог.
— Ты по своей доброте, баба Маня, всех хочешь оправдать. А подлость ничем не оправдывается.
На это баба Маня не нашла, что ответить. Заторопилась домой, но тотчас же и вернулась, принесла кусок сала.
— Гостинец тебе. На дорожку. — Провожала с порога советами: — Гляди, под машину не попади. А то ведь сколько машин развелось, больше, чем людей. Людям скоро и пройти будет негде.
Стоя на крыльце своей избы, долго махала рукой, и пока Вера Сергеевна шла к остановке автобуса, она спиной чувствовала добрый, провожающий ее бабы Манин взгляд.
Ждать автобус пришлось долго, хотя по расписанию, которое висело на одиноком столбике у развилки дорог, он уже давно должен был быть в Снегиревке.
От нечего делать Вера Сергеевна спустилась к озеру: деревенские мальчишки купали в нем коней.
— Один, два, четыре… — Она насчитала пятнадцать сытых, гладко лоснящихся лошадей. Подивилась: «Смотри-ка, в колхозе еще кони есть». Она уже давно их не видела, разве что по телевизору.
Мальчишки, занятые купанием, не замечали ее, ныряли, брызгались водой, вскарабкивались на спины лошадей, прыгали с них в воду. Лишь один из мальчишек узнал ее, крикнул:
— Здравствуйте, Вера Сергеевна. Не хотите проехаться на коне?
— Спасибо. Я не умею.
— А что тут уметь? Садись и скачи. Вот так.
И он, выгнав из воды лошадь, лихо помчался на ней по идущей в гору дороге. Вскоре его уже не стало видно, лишь серый клубок пыли несся меж зеленых кустов, с двух сторон окаймлявших дорогу. Остальные еще продолжали вместе с лошадьми барахтаться в воде. Весело им было, и Вера Сергеевна тоже порадовалась их радостью, но, боясь прозевать автобус, вернулась все же на остановку. Автобуса все не было, и она уже подумала, не вернуться ли ей назад и уехать завтра утренним рейсом. Рядом остановилась машина — за рулем был председатель.
— Вы что — уезжаете? — удивился он, выходя из машины. — Совсем?
— Нет. На пару деньков. Глаза простудить, как говорит баба Маня.
— И давно ждете?
— Около часу. Может, автобуса совсем не будет сегодня, вы не знаете?
— Садитесь! — предложил Иван Макарович, — Так и быть, прокачу вас. С бубенцами.
«Газик» продувался насквозь, но это было и хорошо — не жарко. Правда, вместе с ветром несло внутрь и пыль, так что Вера Сергеевна тотчас же принялась чихать.
— Будьте здоровы, хотя по правилам хорошего тона, кажется, это не говорят.
— Спасибо. Какие уж тут правила…
Наконец-то выбрались на хорошую дорогу, и в лицо ударил запах смолистой сосны. Сосны двигались по обеим сторонам шоссе — ровные, прямые, но от скорости будто ломались, кланялись в пояс. Вера Сергеевна, подставив лицо ветру, невольно думала: «Куда я еду? Зачем? А тут грибы скоро пойдут. Не колосовики — настоящие. Хорошо бы пойти в лес и заблудиться, как тогда…»
Иван Макарович тоже молчал, следил за дорогой. Почему-то сегодня он замечал каждую рытвину, каждую выбоину, которых раньше вроде бы и не было. Спохватившись, что молчать вроде бы неудобно, спросил:
— Так как же насчет «Малышка»?
— Но ведь еще рано сеять.
Сосновый бор кончился, теперь дорога пошла открытым полем. На поле высились стога сена. Они были как старинные терема, и на одном из них, самом высоком, вытянув длинную шею в небо, стоял аист. Проехали еще немного — опять увидели аиста. Этот гордо вышагивал по лугу, осторожно переставляя белые, обутые в красные сапоги ноги.
— Какой важный! — сказала Вера Сергеевна. — Будто знает, что занесен в Красную книгу.
— Расскажите про аистов, — попросил Иван Макарович, — вы так интересно тогда про пчел рассказывали!
— Что рассказывать, вы, наверное, и сами знаете…
— Знаю только, что аисты приносят детей, — улыбнулся Иван Макарович.
— А что убивают собственных?
— Как — убивают?
— Аисты живут по законам древней Спарты: слабых сами уничтожают. Например, известный французский натуралист Жуэ пишет, что собственными глазами видел, как аистиха, недовольная своим птенцом-заморышем, тут же пробила ему голову клювом и выбросила из гнезда. А перед отлетом аисты собираются вместе, выделяют нечто вроде трибунала, и этот трибунал отбирает: кого можно допустить к перелету в жаркие страны, а кого нельзя — не долетит. Тут и начинается самосуд.
— Жестоко, — заметил Иван Макарович.
— Жизнь вообще жестокая штука.
— Зато уж что касается верности…
Но Вера Сергеевна перебила его.
— Неправда! Слухи о супружеской верности аистов сильно преувеличены. Тот же профессор Жуэ пишет, что он наблюдал одного аиста, который каждый год прилетал с новой супругой. — Она усмехнулась: — У них тоже, как и у нас.
— Значит, вы не верите в настоящую любовь? — спросил Иван Макарович.
— Что значит — настоящую?
— Единственную, неповторимую…
— А вы?
— Тогда держитесь! Я вам кое-что покажу!
И почти не сбавляя скорости, он круто повернул машину. Дорога пошла ухабистая, к тому же прямо в глаза било солнце. Одной рукой Вера Сергеевна загораживалась от солнца, другой старалась удержаться, чтобы не вылететь с сиденья.
Ехали довольно долго, потом, оставив машину, пробирались лесом, пока не открылась наконец поляна. Некошеная и уже порыжелая трава стояла на ней чуть не в рост человека, и поэтому Вера Сергеевна ничего не увидела.
Иван Макарович нырнул в траву и уже оттуда позвал:
— Идите сюда!
Он стоял у большого серого камня, заросшего зеленым мхом. Но с одной стороны мох был очищен, и она увидела высеченные на камне буквы. С трудом прочла:
«Сдес зарыт труп Ивана Федорова Лисиченки погипшево через Феклу Климову загорячую к ней любов».
— Что это? — обернулась она к Ивану Макаровичу. — Кто-нибудь пошутил, да?
— Ну почему? — серьезно ответил тот. — Настоящий могильный камень.
— Но ведь непохоже, чтобы здесь было кладбище.
— Самоубийц на кладбищах и не хоронили.
— Самоубийц?
— Я еще с детства помню, — сказал Иван Макарович, — мне бабушка рассказывала. Жил знаменитый сапожник Лисиченко. И полюбил он поповскую дочку Феклу. А та на него никакого внимания. И вот однажды он пришел к ней и полоснул себя по горлу сапожным ножом.
— А Фекла? — помолчав, спросила Вера Сергеевна.
— А Фекла, каждый раз проходя мимо этого камня, плевала на него. Угрызения совести ее не мучили.
— Неправда, — возразила Вера Сергеевна, — что плевала — неправда. Это не в характере русской женщины, тем более женщины, которую любили.
— Может быть. За достоверность фактов не ручаюсь. Однако этот факт, — он показал на камень, — налицо. Его поставил брат Ивана Лисиченки, тоже сапожник. Мне, бывало, бабушка рассказывает, а сама плачет. Только она почему-то жалела не Ивана Лисиченка, а Феклу.
— Феклу и надо жалеть, — согласилась Вера Сергеевна, — не ответить на такую любовь…
Неподалеку от большого могильного камня оказался еще один — поменьше, красный, гладкий, словно отполированный. Из-под него выбивалась струйка воды. Она поднималась чуть выше камня, но, обессиленная, падала на него, расплескивая мелкие брызги. Брызги, вобрав в себя цвет камня, сами казались красными и падали на него, как капли крови.
— Жутко здесь как-то, — поежилась Вера Сергеевна, — и лес гудит. Страшно.
— А я, наоборот, люблю здесь бывать, — сказал Иван Макарович, — устанешь от всяких дел, придешь, посидишь на камне… Никто ведь не знает про этот камень. Я сам только в прошлом году его обнаружил. Комплекс хотели здесь строить, пошли место высматривать, слышу: что-то булькает, ручей не ручей. Подошел, смотрю — могила. Почему здесь, среди леса? И как он вообще на это решился?
— Вы же сами сказали: любовь. Единственная. Неповторимая.
И вдруг он быстро шагнул к ней, обнял за плечи:
— Я не хочу, чтоб вы уезжали. Слышите? Не хочу. Я не знаю, что со мной, не могу объяснить, но вечером, когда светится в темноте ваше окошко… И все наделала молния. Маленький круглый шарик. Зачем вы хотели его схватить? Зачем?
— Не знаю, — медленно произнесла Вера Сергеевна, освобождаясь из его объятий. — Если б можно было все в этой жизни объяснить. Хотя бы самим себе. Не знаю…
Катя поджидала Петьку у поворотки на Старый двор. Он будет ехать тут на тракторе, а она как выскочит, как закричит: «Ага, попался!» Петька испугается и наутек. А она сядет на трактор и поедет как барыня. Только разве Петька испугается? Никуда он не побежит, а моргнет своими глупыми глазищами и спросит: «Ты что — с луны свалилась?»
Она сидела, прислонясь головой к изгороди — от коров, чтоб в огороды не забредали, — и думала: как заставить Петьку научить ее управлять трактором? Просьбами — не помогает. Грозьбами — не боится. А что, если вообще перестать с ним разговаривать?
Солнце припекало ей голову, скошенная стерня колола ноги, а тут еще муравьи почуяли сладкое — так и лезли в карман за конфетами. Катя стряхивала муравьев с платья, корила их:
— Ну, чего навалились на дармовщину? Я конфеты Петьке берегу. За конфеты он меня на тракторе покатает. Вы тоже хотите на тракторе?
Прошла мимо тетка Марина — торопилась домой с фермы, — все же приостановилась, спросила:
— Ты кого это тут дожидаешься, а, Кать?
— Никого.
— Матери бы лучше помогла.
— Я ей в обед помогаю.
— Ну, посиди, посиди, может, чего и высидишь…
И тетка Марина прошествовала мимо. Катя украдкой показала ей вслед язык, но, услышав, как затарахтел трактор, мигом вскочила, выбежала на дорогу:
— Петечка, я тут!
Трактор остановился.
— Садись, — хмуро пригласил Петька.
— Нет, я не кататься, я хочу, чтоб ты меня поучил.
— Чего, чего? — Петька так сощурил глаза, что их совсем не стало видно.
— Ага, Петечка, сам умеешь, а меня научить не хочешь.
— Твой папка так тебя научит!
— А как он узнает?
Петька немного подумал, а когда он думал, то становился похожим на лягушонка: глаза выкатывались, а нижняя губа оттопыривалась.
— Не имею морального права, — наконец вымолвил он.
— Какого права?
— Морального. Трактор не мой, а мамкин.
— Вот и врешь, Петечка, — с обидой произнесла Катя, — трактор колхозный, значит — всехний. А я тебе за это конфет дам.
— Конфетами покупаешь? — обиделся Петька. — Нужны мне твои конфеты… От кашля. — Но он все-таки не уехал, а, чуть подвинувшись на сиденье, сказал: — Ладно, садись.
Катя быстренько подобрала подол платья, зажала его меж колен и взялась за руль.
— Ехать — нажимай рычаг сюда, остановиться — сюда, — начал пояснять Петька.
Кате уже не раз случалось ездить с Петькой на тракторе, поэтому она давно знала, что нужно делить. А вот как делать? Да еще в присутствии Петьки.
— Петь, сойди с трактора, — попросила она.
— Это еще зачем?
— Я хочу сама, одна. Не бойся, я умею. А то я тебя стесняюсь…
— Вот дура! — рассердился Петька, но послушно спрыгнул наземь. — Езжай давай!
Намертво вцепившись в руль и глядя через него на педали, Катя напряглась вся, пытаясь сдвинуть трактор с места.
— Куда глядишь? — крикнул стоявший рядом Петька. — Вперед гляди!
Катя глянула вперед, увидела пыльную, с разбитой колеей дорогу, а там дальше — длинное здание фермы, над фермой кружилось воронье… И — поехала.
Петька бежал рядом, кричал:
— Молодец! Не дави сильно на газ! Куда опять глядишь? Тьфу, недотепа…
— Сам ты недотепа!
Она имела право так сказать — чувствовала, что имела, потому что все-таки ехала. «А Петька еще ругается… Говорил — страшно. А ничуточку и не страшно. Наоборот — даже интересно и весело. Вот как нажму сейчас на газ, раз и Петьку обгоню. Что это он там кричит?»
— На муфту жми! — кричал Петька.
А где она, эта муфта, где проклятая?
Пока ноги, мешая одна другой, судорожно искали педаль, трактор вдруг вывихнулся в сторону, вылез из колеи и двинулся в поле.
— Куда ты? Стой, стой, говорю!
Она бы рада остановиться, но как?
— Петечка, не могу, — взмолилась Катя, — тормоза нету-уу!
— Как это нету? Как нету? — Петька уже исходил криком. — Ты не левой ногой ищи, а правой!
Катина нога наконец нащупала тормоз. Трактор подпрыгнул на кочке, как взнузданный конь, и замер.
«Как хорошо, — подумала Катя, оглядываясь, — все-таки я проехала. Хоть чуточку, но сама». Но тут же вспомнила, как Петька ругался на нее, и приготовилась к самому худшему. Как подбежит сейчас, как ударит!
Но Петька, вот чудак, вместо того чтоб ударить ее, вдруг протянул руку и улыбнулся:
— Ну, с первым тебя боевым крещением!
— С каким крещением? — удивилась она. — Я ж тормоз потеряла.
— Потеряла, а потом нашла. Значит — соображаешь. А в нашем деле главное — сообразить.
Катя от радости хотела поцеловать Петьку, но он, уловив ее движение, недовольно дернулся всем телом, и она только спросила:
— А правда, я не очень испугалась?
— Правда, правда, гляди папке не похвастайся.
— Что я, совсем дурочка?
— Кто тебя знает… Кричишь: «Тормоза нету!» А он вот, голубчик…
Петька по-хозяйски оглядел кабину: все ли на месте?
— Петечка, — попросила Катя, — разреши мне еще разочек проехать.
— Нет уж, дудки!
Петька презрительно взглянул: дескать, что ты понимаешь в колбасных обрезках? И нажал на газ.
Катя достала из кармана конфеты. Одну сунула себе в рот, а другую положила на щиток, прямо Петьке под нос. Пусть-ка не возьмет, когда слюнки потекут.
— Убери! Не мешай! — прикрикнул Петька.
Тогда Катя развернула бумажку и сунула конфету прямо Петьке в рот: выплюнет или нет? Не выплюнул. Спросил:
— Еще есть?
И так они ехали на тракторе: Петька управлял, а Катя кормила его конфетами.
Когда проезжали речку, Катя предложила:
— Давай искупаемся, а?
— А зеленку кто подвезет? Я и так с тобой проваландался.
Пришлось ехать за зеленкой. Вдвоем они быстро накидали ее в кузов прицепа, даже утоптали, чтоб больше влезло, подвезли к ферме. Скотник Никита уже дожидался у транспортера.
— Ты что же это запоздал? — пожурил он Петьку. — Зеленку хоть свежую привез?
— Сам бы ел, да коровам надобно, — пошутил Петька и сгрузил зеленку на транспортер.
Никита нажал кнопку, и вико-овсяная смесь потекла прямо к кормушкам.
— Скоро еще подвезу, — пообещал Петька, — за мной дело не станет.
Но Никита попридержал его.
— Погодь, я тебе расписку дам.
— Какую расписку?
— На обратном пути заверни в магазин. Отдашь Глашке-продавщице. Она мне в долг никогда не отказывает.
Никита писал записку и морщился от натуги: пальцы дрожали, и карандаш так и плясал между ними.
— Вот еще! — вздернула плечом Катя. — Петька, не бери записку!
— Душа просит! — взмолился Никита.
Но Катя даже не стала с ним разговаривать, схватила Петьку за руку и отвела к трактору.
Никита с тоской поглядел ей вслед:
— Еще командует… Сопля мороженая!
Петька на тракторе уехал, а Катя долго смотрела ему вслед, потом направилась на ферму помочь матери — наступала как раз обеденная дойка.
Мать она застала в стойле возле Забавы — глаза у нее были заплаканы.
— Мам, ты чего? — встревожилась Катя.
— Ничего, дочунь, ничего. Смотри, какая крепкая телочка.
И хоть Катя злилась на мать, что та ее не позвала, когда Забава телилась, руки сами собой невольно потянулись к телочке.
— А как назвали? — спросила она.
— Никак. Пока никак. Сама придумай.
Катя задумалась.
— Давай назовем ее Звездочкой. Видишь, какая звездочка у нее на лбу?
— Пусть будет Звездочкой. Только б молока давала поболе.
— Ах ты, моя ласковая, ах ты, моя хорошая, — гладила Катя Звездочку по курчавой головке. — А ты, Забава, не мычи, ничего я твоей дочке не сделаю.
Надежда между тем прилаживала к вымени Забавы доильный аппарат.
— Мам, дай мне, — попросила Катя.
У нее получалось не так ловко, как у Надежды, но в конце концов Катя все же справилась с аппаратом, и молоко потекло густой струей в бидон.
Вдвоем они быстро закончили дойку, сдали молоко, вымыли аппараты, но Надежда все это время чувствовала на себе настороженный, вопрошающий взгляд дочери.
Когда возвращались домой, она спросила:
— Мам, а ты плачешь из-за… папки?
— Кто тебе сказал? — вскинулась Надежда.
— Что мне говорить? Я и так вижу.
— Ничего я не плачу.
— Ага, говоришь не плачешь, а у самой глаза все время на мокром месте. Скажешь, что и сейчас не плачешь, да? Привыкли обманывать, дескать, маленькая. А я уже не маленькая, все вижу, все понимаю…
Надежда снова заплакала. Кате стало жаль мать, нестерпимо жаль, она кинулась к ней на шею, стала утешать:
— Мамочка, родненькая, не плачь, ты ж у меня лучше всех. Самая красивая… Самая добрая… И — плачешь…
Не успел Иван Макарович переступить порог конторы, как секретарша Нина доложила:
— Из сельхозуправления требуют сводку по надоям. В третьей бригаде не вышел на работу пастух. Из райкома звонили насчет графика уборки. К тому же вас ждут.
— Соедините с третьей бригадой.
Не заходя к себе в кабинет, Иван Макарович тут же, из приемной, вызвал Николая Захаровича.
— Бригадира нету, — ответили из третьей бригады, — погнал коров в поле.
— Сам погнал?
— Больше некому.
— А пастухи?
— У них свадьба.
— У всех троих?
— У одного, но гуляют трое.
Первым его побуждением было тут же вскочить в машину и лететь на свадьбу. «Я им покажу! Нашли время свадьбы играть. Раньше ведь как было? Свадьбы справляли только по осени или зимой, когда с работой управятся. А теперь никаких тебе сроков, гуляй, когда вздумается. Ну, я им сейчас!»
И все-таки он смирил себя, спросил у секретарши:
— А кто женится?
— Женька Горюнов, такой конопатенький.
— На ком?
— Из города берет. Шефами они в третьей бригаде работали. Ну, Женька и заарканил одну. Ничего, симпатичная.
— Значит, собирается в город? — спросил Иван Макарович.
— А вот и нетушки, — засмеялась Нина. — Женька условие поставил, чтоб не ему в город, а ей, наоборот, в деревню.
— Согласилась?
— А куда денешься? Не оставлять же ребенка безбатьковичем. Женька ведь хитрый, все заранее рассчитал.
— Ну, тогда ладно, пусть погуляют.
Гнев у председателя прошел, теперь можно было спокойно заняться делами. Он вошел в кабинет к специалистам, попросил у главного зоотехника сводку надоев.
— На вчерашний день триста восемьдесят два литра, — не задумываясь, отчеканила Галина Матвеевна.
— Плюс или минус?
— Как вам не стыдно? — обиделась Галина Матвеевна. — Конечно, плюс. Так что в этом месяце, кажется, выкарабкаемся.
— Молодцы. Но чтоб и в следующем месяце…
— Постараемся.
Он вернулся в приемную, хотел позвонить в райком, но раздумал. Оставалось убрать каких-нибудь сто пятьдесят гектаров, тогда и доложит.
— Иван Макарович, вас ждут, — напомнила секретарша.
— Ах, да…
Он вошел в кабинет. Лучи утреннего солнца, врываясь в окно, разрезали кабинет как бы надвое. По эту сторону лучей все видать: стол, знамена в углу, по другую сторону — все как в тумане. Туман колыхнулся, и он увидел Веру Сергеевну.
— Вернулись? Что ж вы так долго?
— Долго? Прошло только пять дней.
— А мне показалось — пять лет.
Она стояла по ту сторону разделяющего их снопа лучей, неясная и словно бы далекая, и Иван Макарович невольно протянул руку, чтоб вывести ее из этого туманного далека, но она опередила его и сама шагнула к нему навстречу.
— Боже, как я вас ждал!
Зазвонил телефон, и руки его опустились, глаза потухли.
— Да, я слушаю. Насчет сдачи мяса государству? Мы этот вопрос проработали. Да. Взяли повышенные обязательства. А как же? Труженики нашего хозяйства понимают. Да. Идем в графике. Сколько сдано? Шестьсот пятьдесят тони… Конечно, ручаюсь. Да. Председатель колхоза Исачкин. — Он положил трубку, виновато улыбнулся: — Из газеты.
— Собственно, я тоже к вам по делу, — сказала Вера Сергеевна, — вы просили меня…
— Я — просил?
— А кто же — насчет «Малышка»…
— Ах да! — спохватился Иван Макарович. — Спасибо, что напомнили. Но «Малышок» у меня дома. Береге как зеницу ока. Я вам его принесу. Хорошо?
— Куда принесете?
— Домой… Или в школу. Куда прикажете. Несколько секунд она колебалась.
— Лучше в школу. В кабинет биологии.
— Только, пожалуйста, я прошу вас, чтоб не пропало ни одного зернышка. И спасибо вам, спасибо.
— За что?
— Что взялись помочь нам. Ах, какая ж вы славная!
Он не удержался и обнял ее за плечи. Это произошло случайно, как бы мимоходом, но, обняв ее, Иван Макарович вдруг почувствовал, что не в силах разжать руки. Снова зазвонил телефон, и они оба разом вздрогнули.
— Простите…
Он слушал, что говорили ему на другом конце провода, но ничего не понимал из того, что говорили. Тогда он осторожно положил трубку на стол:
— Пусть поболтает.
— А кто это? — шепотом спросила Вера Сергеевна.
— Понятия не имею.
Теперь они стояли по обеим сторонам большого председательского стола, между ними лежала телефонная трубка и все говорила, говорила.
— Ну, я пойду? — тихо спросила Вера Сергеевна. — Вам ведь некогда.
Он молча, кивком головы согласился, но, когда она уже подходила к двери, остановил:
— Можно, я приду к вам сегодня вечером?
— Нет, — сказала она, — ни за что! — И, улыбнувшись, добавила: — Неужели вы сами этого не понимаете?
— Я понимаю…
Она ушла, и, глядя через окно ей вслед, он только сейчас почувствовал, как тяжело, видно, ей здесь, среди чужих. Может быть, поэтому она и хотела схватить тогда молнию?
Трубка на столе все еще продолжала говорить, и Иван Макарович поднял ее.
— Почему не слушаю? Просто задумался.
Он так и не понял, с кем разговаривает и что было нужно звонившему.
Несмотря на то что Вера Сергеевна сказала решительное «нет», весь день после ее ухода у Ивана Макаровича было хорошее настроение. Он звонил в сельхозуправление, сообщал свежую сводку надоев, отчитывал главного бухгалтера, который к своему отпуску самовольно приписал лишних три дня, решал с прорабом стройки время сдачи нового Дома культуры, а где-то в глубине души теплилось чувство, которому, может быть, еще и не было даже названия, но которое грело сердце и помогало работать. Во всяком случае, он прислушивался к себе и понимал, что ничего подобного до сих пор еще не испытывал в жизни. Будто затлел на ветру уголек. И он берег его, боясь, что тот вот-вот потухнет, и в то же самое время страшась, что разгорится.
Вечером, как только он вернулся с работы домой, Катя спросила:
— Что с тобой, папка?
— А что? — не понял он.
— Какой-то ты не такой сегодня…
— Почему не такой?
— Тебе лучше знать — почему!
— Ах ты, моя выдумщица!
Иван Макарович схватил дочь и закружил ее по комнате. Но Катя не порадовалась, как всегда бывало раньше, наоборот, нахмурилась.
— Есть будешь?
— Конечно. Я сегодня голодный, как стая волков.
За столом Катя сидела тихая, задумчивая, не сводя с отца пытливых глаз, спросила:
— Пап, а ты кого-нибудь боишься?
— Боюсь, а как же!
— А кого, пап?
— Ну что ты, дочуш, все выспрашиваешь-то? Сама-то что целыми днями делаешь? Небось на тракторе гоняешь, а?
— А ты, папочка, откуда знаешь? — испугалась Катя я призналась: — Мне Петька только разочек и дал по-рулить. Жадина он…
— Правильно делает, что не дает. Трактор — оно ведь не женское дело. Вот суп ты вкусный сварила — хорошая хозяйка из тебя получится…
После обеда они вышли в сад, и Катя затеяла с отцом игру:
— Ага, не поймаешь, не поймаешь! Ну-ка, догони!
Они бегали вокруг яблонь, и Катя весело смеялась, видя, как безуспешно отец пытается ее догнать.
— Ага, мало каши ел, мало… — радовалась она.
Один раз он все же изловчился и ухватил ее за подол платья, но Катя дернулась, и он неловко упал. Хотел подняться, и вдруг резкая боль полоснула его по груди.
«Наткнулся на что-то острое», — мелькнуло в голове, но тотчас же и забылось. Чугунной тяжестью налилось все тело, мгновенно захотелось спать.
— Пап, ты чего? А, хитришь, папуля, притворяешься… Знаю я тебя…
Голос дочери звучал где-то далеко-далеко, но не было сил даже открыть глаза, чтоб увидеть ее, — дыхание перехватило.
— Папка, вставай, ну чего ты? А?
Катя принялась тормошить его. В глазах у нее не было страха, а лишь недоумение: лежит и лежит и даже не пытается встать. Что с ним такое?
Наконец Иван Макарович встряхнулся, отгоняя от себя внезапную сонную одурь. «Что это со мной? Сердце? Но ведь я никогда его раньше не чувствовал. Даже не знал толком, где оно находится…»
Дышать стало легче, голос Кати зазвучал совсем близко, и он поднялся.
— Пап, ты куда?
— К речке спущусь.
— Зачем?
— Жерлица там у меня. Может, щучка попалась. Проверить надо.
Но он не стал спускаться к речке, а завернул почему-то за гараж. Здесь у него было тайное местечко, где он любил иногда посидеть, поразмышлять. Когда начал строить гараж, вдруг увидел, что старая, пригнувшаяся к земле ива мешает строительству. Срубить — жалко. Тогда он подставил подпорки, приподнял ствол. Работать было неудобно, зато ива будто накрыла гараж своими густыми ветками, а между стеной и стволом образовалось нечто вроде шалаша. Иван Макарович сделал крышу, навалил на нее соломы, так уютно стало. Никто тебя тут не видит, зато ты видишь все. И далеко-далеко. Луга за рекой, сосновый бор, за бором снова луга. Земля отсюда казалась выпуклой, как с борта самолета.
«И такую-то красоту оставить, — подумал он, — уйти, чтоб никогда больше не видеть ее…»
Он сидел в своем шалаше, рассеянно вглядываясь в вечереющие за рекой дали. Вершины сосен будто зубья пилы вгрызались в заходящее солнце.
«Как же я мог жить, даже не зная, что она есть на свете. И как хорошо, что она приехала именно сюда, в Снегиревку… И мы встретились. Как хорошо».
Две бабочки сели ему на рукав: желтые лимонницы. Он давно не видел их так близко: можно было различить паутинный узор на крыльях. Давно не ловил их — с детства. Рука машинально приподнялась, чтоб прихлопнуть хотя бы одну из них, но что-то — а что, Иван Макарович так и не понял — внезапно остановило руку: пусть живут. Пусть радуются жизни…
Это раньше здесь была деревня Выселки, теперь же вместо деревни гуляло, качалось под ветром пшеничное поле. Почва в Выселках тяжелая, глинистая, поэтому и пшеница вызревала здесь позже, чем на других полях. Лишь в самой середке этого поля, как зеленый островок, шумела старая береза. Агроном как-то собрался срубить ее, механизаторы воспротивились.
— Пусть растет, — сказал Федор Драч, — кому она мешает?
— Да вам же и мешает, каждый раз объезжать ее надо.
— Объехать не трудно, зато глаз на ней отдыхает.
Так и осталась береза — одна среди огромного поля. И хорошо, что осталась. Устал тракторист, где отдохнуть? Под березой. Жена поесть принесла, где отобедать? Под березой. Всех привечала она своей тенью, всех обласкивала шумом густой листвы. Механизаторы даже имя ей придумали — Кудряшка.
К этой Кудряшке и подъехал председатель на своем неизменном «козлике».
«Подожду здесь, пока подойдут комбайны», — решил он, присев под копну ржаной соломы, забытой с прошлой осени. Рядом, как уставший конь, отдыхал «газик». С брезентовой крыши его, нагретой солнцем, поднимался белесый пар.
Начало пригревать солнце, и Иван Макарович почувствовал, как тяжелеют у него веки: все-таки давала о себе знать бессонно проведенная ночь.
Он лежал на соломе, теребя в руках необмолоченный, пахнущий приторной гнильцой колос, глядел в небо. Было оно высоким, без единого облачка, но не голубым, а каким-то бесцветным, словно и не было его вовсе: пустота, да и только.
Странно, но и тогда небо показалось ему пустым — лет этак тридцать назад. Вспоминать об этом не хотелось, и Иван Макарович недовольно покрутил головой, словно отгоняя воспоминание. Но раз оно уже пришло…
Почему небо запомнилось ему пустым, ведь собственно он и не глядел в небо, потому что нужно было во все глаза смотреть наземь: чуть неосторожно ступишь и можешь взлететь на воздух. Мало — себя взорвешь, но и погубишь целый отряд, идущий шаг в шаг следом.
Дождь хлестал, помнится, всю ночь, нудный, осенний, и вот именно в ту ненастную ночь в деревню пришли партизаны. В Снегиревке они просто остановились, а шли громить полицейскую управу в соседней деревне Ополье. Лежа на печке, куда мать загнала его, чтоб не путался под ногами, Ваня слышал, как партизаны говорили о захвате полицейской управы.
— Обойти бы справа, но там болото, слева тоже нельзя — железная дорога, — говорил бородатый партизан, склонившись над самодельной картой, — так что придется в лоб.
С шумом распахнулась дверь, в избу вошел еще один партизан.
— Товарищ командир, — отрапортовал он, — разведка донесла, что все подступы к Ополью заминированы.
— Положим, не все, — помолчав, произнес бородатый, — проходы-то они оставили.
— В темноте разве найдешь?
Партизаны задумались: неужели сорвется операция?
— Дяденьки, я знаю, где нет мин! — вдруг раздался с печки хриплый от волнения мальчишеский голос.
— Не врешь, малый? — спросил бородатый, даже по голосу было понятно, что он и есть партизанский командир.
— Не вру.
— В таком случае слезай с печки, рассказывай.
— Так я лучше вам покажу!
Командир привлек мальчонку к себе, обдав таким родным отцовским запахом, что зачесалось от слез в носу.
— Звать как?
— Иваном.
— Да ну? Стало быть, мы с тобой тезки. Ну, тогда давай помогай нам, тезка…
В зыбком утреннем свете все расплывалось перед глазами, и кусты обочь дороги казались какими-то странными чудовищами. Ваня шел осторожно, ощупывая глазами все, что лежало окрест. Вот знакомый серый камень с макушкой, похожей на петушиный гребень, вот купинка, сплошь заросшая брусничником. Позади себя он слышал дыхание партизан. Оно было громче их шагов, потому что каждый старался ступать бесшумно. И дыхание это будто подстегивало Ваню, не давало остановиться хотя бы для того, чтоб перевести дух.
Шедший вслед за ним партизанский командир тихонько позвал:
— Тезка, подожди-ка! Видишь?
Из-за пригорка вставало солнце, било в глаза, поэтому Ваня не сразу увидел, а когда увидел, сердце у него подпрыгнуло и часто-часто забилось в груди. Командир призывно поднял руку, тотчас же партизаны ринулись вперед. Они бежали мимо Вани, словно забыв о нем, бежали с автоматами наперевес. Ваня было побежал вслед за партизанами, но вдруг, зацепившись за что-то, упал. И, падая, ощутил, как земля рванулась ему навстречу, грохоча и раскалываясь. Спустя минуту опять стало тихо, зато со стороны деревни раздались ухающие разрывы гранат и резкие, отрывистые хлопки выстрелов.
Сколько прошло с тех пор времени, Ваня не знал, он не ощущал его течения: оно то катилось быстро, и солнце вставало и тут же заходило, то текло медленно, а его все время поднимали, чтоб нести куда-то, и не могли поднять.
Потом он услышал голоса, но не рядом, а откуда-то издалека. Словно он лежал на дне реки, а голоса доносились с берега — глухие и неясные сквозь толщу воды.
— Что же делать с мальчишкой?
— В госпиталь его.
— Донесем ли живого?
— Надо донести.
Партизанский командир, наклонившись к самому лицу, позвал его:
— Ваня, тезка!
Ваня слышал, но ответить не мог. Его положили на наспех сколоченные из березовых палок носилки, подняли и понесли. Это было самое приятное — качаться на носилках, как в люльке, и чувствовать на лице и руках прикосновение прохладных веток — несли его, видно, по лесу. Случалось, что носилки куда-то проваливались, и этот провал резкой болью вскрикивал во всем теле, но вслед за этим наступала тишина и подходила мама, садилась рядом, спрашивала:
— Что у тебя болит, сыночек?
У него ничего не болело, потому что тела своего он словно бы не чувствовал — занемело. Оно стало болеть лишь тогда, когда его начали резать. Ваня ничего не мог понять: почему его режут? Но чей-то ласковый женский голос, похожий на голос матери, уговаривал:
— Потерпи, дружочек, потерпи.
Скоро терпеть ему стало невмоготу. Но спокойный голос все уговаривал его:
— Сейчас, дружочек, сейчас…
Потом он уже перестал слышать этот ласковый голос и перестал ощущать боль — сладко потянуло ко сну, и он заснул, чтоб проснуться уже почти здоровым.
— Вот видишь, — сказал ему все тот же ласковый женский голос, — теперь будешь жить до самой смерти.
На женщине был белый халат, но рукава и полы его были забрызганы кровью.
— Двенадцать осколков я из тебя вынула, дружочек, попробуй теперь умереть — не разрешаю!
…Иван Макарович лежал под копной ржаной соломы, смотрел в высокое белесое небо, а в ушах его будто все еще звучал тот далекий, почти забытый голос: «Не разрешаю!»
Анна Максимовна обещала Исачкину наведаться в колхоз и сдержала обещание. Правда, получилось не совсем удачно. У кого ни спрашивала, где председатель, никто не знал.
Между тем жатва на полях шла и без председателя: гудели комбайны, стрекотали жатки, машины одна за другой отвозили хлеб на зерносушилку, одна жатка сломалась, и к ней прямо на поле подрулила машина техпомощи. Тут же из машины выскочили главный инженер с механиком, засуетились вокруг жатки, выясняя причину поломки.
Все это Анна Максимовна видела, все замечала, глядя из кабины новенькой райкомовской «Волги», но ей нужен был Иван Макарович, а его-то как раз нигде не видно.
— Да что он, сквозь землю провалился? — досадовала Анна Максимовна, гоняя шофера Гену с одного поля на другое. Разгневанная, она уж было хотела повернуть назад, а председателя вызвать в райком по телефону, как вдруг Гена приметил:
— Не председательский ли это «газик»? Вон, у Кудряшки, отдыхает.
Анна Максимовна, приглядевшись и действительно узнав «газик», приказала живо ехать туда. Подрулив прямо к березе, шофер чуть не наехал на председателя, зарывшегося в копну так, что наружу торчал лишь сапог с разорванным и аккуратно залатанным голенищем.
— Это его сапог? — спросила Анна Максимовна.
— Его! — подтвердил Гена.
— Ну-ка, дерни!
Шофер Гена дернул, но, видать, не рассчитал сил и шлепнулся наземь. В руках у него оказался сапог вместе с портянкой, а председатель, не просыпаясь, подтянул и спрятал в солому босую ногу.
Анна Максимовна нахмурилась.
— Иван Макарович! — громко позвала она. Солома зашевелилась. — Вот так, Гена, — насмешливо заметила она, — председатель передового колхоза «Рассвет» проводит уборку урожая.
Иван Макарович быстро поднялся:
— Простите, всю ночь не спал, а тут сморило… — Он стоял перед секретарем райкома, весь обсыпанный соломенной трухой, припадая на босую ногу, виновато теребя черную бороду, — Я не ждал, что вы так рано можете заявиться…
— А разве рано? Двенадцатый час…
Он надел сапог, отряхнулся:
— Что вас, Анна Максимовна, интересует у нас?
— Все, — проговорила она строго. — Решительно все. — Она опустилась на развороченный ворох соломы, сняла с головы косынку — черные густые волосы так и потекли по ее плечам. — Хорошо-то как, а? Хлебом пахнет…
Иван Макарович недоверчиво взглянул на нее.
— Да, да, — улыбнулась она в ответ на его немой вопрос. — А почему бы мне и не поваляться на свежей соломке? Я ведь тоже человек. Ты никогда не задумывался над этим, Иван Макарович?
— Никогда, — честно признался он.
— Спасибо за откровенность. Но давай хотя бы на время забудем, что я секретарь райкома, а ты председатель колхоза, давай поговорим просто как люди. Допускаешь такую возможность?
— И даже приветствую.
— Тогда садись рядком, — слегка отодвинулась на соломе Анна Максимовна, — и поговорим ладком.
Лицо у Ивана Макаровича было темное, и на нем, как пучки спелого овса, кустились светлые брови. Борода же была черная, а глаза под цвет бровей — тоже светлые, хотя и не понять, какого оттенка: не то голубого, не то зеленого.
Анна Максимовна мягко, но требовательно заглянула в эти непонятные глаза, попросила:
— Расскажи мне о себе, Иван Макарович. Я ведь так мало о тебе знаю.
Он загреб в кулак пучок соломы, стал завивать ее тугим жгутом, как для вязки снопа.
— Мое личное дело всегда у вас под рукой.
— Какой ты ершистый, однако, — недовольно проговорила Анна Максимовна, — я ведь не настаиваю — прошу.
— Слова-то у вас просительные, а голос…
— Ладно тебе, не придирайся к голосу. Он у меня, можно сказать, от природы такой.
Иван Макарович перестал вить жгут, отбросил его в сторону, сел, прислонясь головой к стволу березы.
— Ну, что о себе? Сразу и не сообразишь.
— Где родился? Какая семья? Я ведь недавно у вас. Свои кадры мало знаю…
— Родился здесь, в Снегиревке. В семье пятеро. Я последний. Что называется, подскребыш. Отец и двое братьев погибли на фронте. Ну, кое-как жили. Щи, как говорится, лаптем хлебали. Это когда они были — щи. Потом и мать умерла, надорвалась на тяжелой работе. Остались я и две сестры. Дед с нами. Занятный он был, мой дед. Бывало, колосок на дороге найдет, в платок его завернет и на правление колхоза. Расшумится, разбушуется. Всех мироедами звал. Самое страшное ругательство — мироед. Тот, кто мир ест. «Вы, мироеды, — говорил, — цену хлебу не знаете!» Семью держал в строгости, хоть сам ничего уж делать не мог. После его смерти растили меня сестры. Учили. Сами-то по четыре класса закончили, а меня — в институт. Да чтоб непременно на учителя… Лет пять учительствовал, потом выбрали председателем. Вот и вся моя биография.
— А семья как? — поинтересовалась Анна Максимовна.
— Семья как семья. Правда, долго я не женился — сестрам помогал детей растить. Потом подвернулась одна…
— Хорошая?
Иван Макарович усмехнулся:
— Жены все хорошие…
— Что ж ты так обобщаешь? Даже колосьев одинаковых на поле не бывает, а ты всех под одну гребенку… — Она подобрала волосы, снова повязала косынку. — Ты ко всем женщинам непримирим или есть исключения?
— Есть, — признался Иван Макарович.
— Кто?
— Мои пенсионерки. Вот кому нужно в ноги кланяться. И ордена давать. За добросовестность. Не такое уж частое в наше время качество.
— А много их у тебя?
— Да половина колхоза! Молодежь норовит, где поглубже. А эти… Не перестаю удивляться. Вытянуть на себе войну, детей, колхозы, уйти на отдых, но каждый день все еще бегать на работу. Причем бегать как на праздник!.. Позавчера было. Еду мимо Касьяного ляда, глядь, а Антиповна от меня за куст прячется. Думаю, в чем дело? Они с внучкой землянику собирали. Спрашиваю у внучки: чего это, дескать, Антиповна от меня за куст прячется? Стыдится, отвечает, что на работу не вышла. Вы понимаете — стыдится. А спросите, сколько той Антиповне лет? Восемьдесят пять! Что ни говорите, крепкое поколение!
— А дочка как? — помолчав, спросила Анна Максимовна.
— Ну вот, а говорите, что ничего про меня не знаете. Дочка? Дочка у меня забавница. Как выдумает что-нибудь…
— Выдумает?
— Ага. Заскочил я как-то на обед, вдруг слышу: «Граждане пассажиры! Наш лайнер ТУ-104 летит на высоте девять тысяч метров. Прошу сохранять спокойствие и улыбаться». Стюардессой хочет стать.
— Учится хорошо?
— Да пока учителя не жалуются.
— С урожаем нынче как? — помолчав, спросила Анна Максимовна.
Иван Макарович обрадовался: он уловил замешательство и ждал какого-нибудь каверзного вопроса, но, слава богу, пронесло.
— Центнеров по двадцать пять на круг соберем, — ответил он.
— А не прибедняешься? Смотри-ка, рожь как вымахала!
— Чересполосицы много. Пустотела.
— А твой сосед Струков на тридцать пять замахнулся.
— Замахнуться можно и на сто, да как бы не промахнуться.
— Осторожный ты человек, Иван Макарович, расчетливый.
— В нашем деле без расчету нельзя. Сами знаете.
— Ну, хорошо! — Анна Максимовна собралась встать и даже протянула председателю руку, чтоб помог подняться, Иван Макарович нагнулся, и на ключице у него она увидела рваный шрам.
— Что это у тебя, Иван Макарович?
Он подергал плечом, поправил ворот рубахи, чтоб закрыть шрам.
— Война.
— Но ведь ты молод был для войны.
— Всем тогда досталось.
— Мину небось разряжал? — усмехнулась Анна Максимовна.
— Угадали — мину.
— И здорово она тебя?
— Двенадцать осколков вынули.
Анна Максимовна недоверчиво поглядела на Ивана Макаровича.
— Как же ты выжил?
— А куда денешься? Заставили выжить. Мужчин после войны, говорят, и так мало останется, кто будет жизнь налаживать? — Иван Макарович запахнул ворот рубахи: дескать, хватит обо мне. — Вы сами-то где в войну были? — спросил он.
Анна Максимовна вздохнула.
— Стыдно признаться, но я войны-то, как таковой, и не видела. Учительствовала в Казахстане.
— Какой предмет?
— Все предметы. Все до одного. Учительница младших классов. А учительнице той… самой кто бы сопли под носом вытер. Семнадцатый год шел. Ну, и воевала с ребятишками. Бывало, ругаюсь на них, чтоб не баловались, а самой так хочется побегать с ними, поиграть… Ну да что об этом. Давай-ка проедемся по полям. Хочу сама поглядеть, как ты хлеб убираешь.
Часа два колесили они по свежескошенному жнивью за комбайнами. Анна Максимовна придирчиво проверяла качество обмолота. Просила остановить тот или иной комбайн, беседовала с комбайнерами. Вдруг вспомнила:
— Что-то я не вижу вашего знатного комбайнера Федора Драча?
— Болеет Федор. Язва замучила, а в больницу не хочет.
— Что значит — не хочет? Прикажи!
— Разве в таком деле прикажешь?
Анна Максимовна укоризненно покачала головой:
— Не бережем мы своих людей, ох, как не бережем… Постой, а это разве не его комбайн? Вон, вон — синий…
— Сейчас на нем жена Федора работает. Наталья.
— Ну-ка, ну-ка, останови…
Иван Макарович, выйдя из машины, поднял руку, но комбайн протарахтел мимо.
«Не заметила, что ли?» Он побежал вдогонку комбайну, изловчившись, прямо на ходу вспрыгнул на подножку.
— Ой! — испуганно вскрикнула Наталья. — Это ты, Макарыч? А я уж думала: опять какой-нибудь корреспондент озорует!
Она заглушила мотор, сняв с головы платок, вытерла им вспотевшее лицо. Платок сразу стал серым — от пыли.
— Как здоровье у Федора?
Наталья была грузная, с длинным резким лицом, и вдруг лицо это обмякло:
— Совсем плох. Ну, скажи, Макарыч, с какого лиха такая болезнь приключилась? Добро б пил… Другие литрами глушат, и никакая черемерь их не берет. А он…
— Ладно, успокойся, с тобой вон поговорить хотят.
Наталья, тяжело спрыгнув наземь, подошла к машине, поздоровалась.
— Значит, мужа заменила? — спросила Анна Максимовна. — Это хорошо. Это молодец! Ну и как — справляешься?
— Да помаленьку… Главное, чтоб техника не подвела.
— А муж как? — спросила Анна Максимовна.
Лицо у Натальи снова погрустнело.
— Хотел сегодня выехать, а сам зеленый, как трава. «Лежи, говорю, а не то…» — Она беззлобно ругнулась. — До чего ж мужик сейчас квелый пошел. Заставить бы их рожать, как баб, совсем бы окочурились. А то с работы приедут, газетку в руки… Оттого, знать, и болеют. Застой крови у них получается.
— Может, его на курорт отправить? — предложила Анна Максимовна. — Пусть съездит, подлечится. Ему, как ветерану войны…
— Нам тут не до курортов, — ответила Наталья. — В первый раз, что ли? Ничего, даст бог, оклемается…
Она стояла перед машиной, а сама нетерпеливо оглядывалась на комбайн. Наконец, не выдержала:
— Ну, все? А то ведь некогда мне с вами тут разговаривать. Хлеб не ждет.
Когда Наталья ушла, Анна Максимовна произнесла:
— А ведь я еще помню, как серпом жали. Я сама жала…
Она представила себя маленькой девочкой с черными косичками. Эти косички так мешали ей в работе, то и дело спадая с плеч. Жать было тяжело, но вместе с тем и радостно. Серп подхватывал целую охапку ржи, звучно подсекал ее, и наземь ложились ровные влажные рядки. Когда жнива набиралось на целый сноп, руки проворно связывали его и ставили в бабку. Уютными шалашиками вставали вокруг бабки. Под ними так хорошо было отдыхать, когда солнце поднималось высоко и начинало печь голову и спину. А еще приятней было, сидя под такой бабкой, уплетать круглый ржаной хлеб с топленым молоком, хлебая его прямо из горлачика. Молоко сначала не выливалось, затянутое сверху хрусткой подгоревшей коркой, и так сладко было прокалывать ее языком.
— О чем задумались? — спросил Иван Макарович, видя, как остановилась посреди поля Анна Максимовна. Остановилась и стоит неподвижно, лишь цветастую косынку рвет с головы ветер.
— Детство вспомнилось.
— А разве у нас было детство? — спросил Иван Макарович.
Анна Максимовна слегка улыбнулась.
— У нас… Ты себя со мной не равняй, я ведь старше тебя. Так что у меня-то детство было. И была радость. И было счастье. — Она повернулась к Ивану Макаровичу и с какой-то грустной материнской жалостью поглядела на него. — У нас-то как раз детство было. Не то, что у вас, детей войны… — Она повела вокруг себя рукой. — Как сейчас вижу… Село наше все в тополях. Низкая белая мазанка. А вокруг сад. Весной он так цвел, что яблони становились похожими на облака. Никогда потом я уже не видела таких садов. И каждый день длинный, как жизнь. Мне тогда казалось, что этому цветению, этому счастью не будет конца… Никогда…
Венок из тяжелых, необмолоченных колосьев висел прямо на сосне, а под сосной стояли столы. Грубые деревянные скамейки были вбиты ножками в землю. На столах — прикрытые лопухами, чтоб не смущали мужиков до поры до времени, — стояли бутылки. Вокруг них красовались закуски. Из магазинного, прикупного — одна колбаса, все остальное — свое, доморощенное: огурцы и помидоры, телятина и рыба, холодец под желтым гусиным жиром. Даже свежий хлеб из нови — постарались выпечь детсадовские повара.
Для сцены сдвинули кузовами две грузовые машины, украсили их красным сукном и зеленым лапником. Еще одна машина стояла с подарками механизаторам. Сами же они, радостные, слегка возбужденные, кучковались среди сосен, лениво покуривали, напуская на себя вид, что они вовсе тут ни при чем, не из-за них затеян весь этот праздник. Они просто сделали свое дело, убрали хлеб и вот собрались на перекур перед другой важной работой. Так что им некогда за столами рассиживаться. Перехватить на ходу стаканчик-другой, кусок хлеба в руку — и нажимай на газ. Такая у них должность. А накрытые столы и затянутые сукном машины — это для женщин: дай им волю, они бы на соснах и занавесочки, как на окнах, развесили…
Начало праздника было назначено на двенадцать. Сейчас уже завернуло на половину первого, но с открытием торжества все еще медлили: ждали оркестр, который должен был прибыть из районного Дома культуры вместе с бригадой художественной самодеятельности.
Гости, как и положено гостям, задерживались.
Иван Макарович не выдержал, поднялся в кузов машины.
— Будем начинать, что ли? Как говорится, семеро одного не ждут.
— Правильно! — поддержали его снизу.
— Приедут под шапочный разбор!
— Жданок уже не хватает!
— Начинай, Макарович!
Председатель повел плечами, расправляя на себе новый коричневый костюм — все-таки заставила надеть Надежда, — доложил собравшимся, что нынешняя жатва колхозом «Рассвет» завершена. Послышались дружные аплодисменты, но Иван Макарович поднял руку: дескать, дайте сказать, потом похлопаете.
— Довожу до сведения всех: убрано три с половиной тысячи гектаров хлеба, собрано на круг по двадцать шесть центнеров с каждого гектара, таким образом, социалистические обязательства, которые мы брали, не только выполнены, но и перевыполнены. Особо отличились на уборке урожая…
И Иван Макарович начал перечислять фамилии передовых механизаторов. Парторг и главный агроном награждали победителей соревнования ценными подарками. Но тут вышла небольшая заминка. Как только председатель выкликнул фамилию Выгулова Степана, который больше всех по колхозу намолотил зерна, из толпы колхозников раздался ехидный голос:
— А сколько он при этом сгубил?
Все засмеялись и оглянулись на говорившего, хотя и оглядываться было незачем: все и так хорошо знали колхозного конюха Тараса Чугунова. Тарас слыл по деревне тихим, покладистым человеком, но стоило ему, что называется, «заложить за воротник», как в душе Тараса поднималось жгучее несогласие со всем, что ни есть на свете.
Двое сыновей и жена уговаривали его, чтоб не шумел, но он вырывался из их рук, продолжал требовать:
— Пускай Степан скажет! Честно, при всех: сколько он зерна в земле оставил? Так что никакого подарка ему не полагается!
— Как это не полагается? Умный какой нашелся…
— Сам бы взял да сел на комбайн!
— А то пошел в конюхи.
— Добро, что кони теперь безработные, считай.
В общем, Тараса не послушались и за хорошую работу наградили Степана мотороллером.
— Потому что в сельмаге мотороллеры уже никто не берет! — снова подал свой голос Тарас. — На тебе, боже, что нам не гоже!
Женщины со всех сторон зашикали на Тараса:
— Да что с ним церемониться?
— Ишь, зенки налил и корюзится.
— Удалить его с праздника!..
Когда выкликнули: Драч, за подарком подошло сразу двое — братья Сергей и Костя. Они смущенно переглянулись, получив от парторга отрез на платье. Оказалось, что подарок предназначался их матери Наталье Драч, но ее на празднике не было.
Послышались догадки:
— Федор не отпустил: ревнует, знать!
— Ничего не ревнует, — заступился за мать самый младший Драчонок — Петька, — мамка с папкой в больницу поехали!
Отрез на платье передали Петьке, хотя ему и самому полагался подарок: маленький на ремешке транзистор. Катя тотчас же подскочила к Петьке:
— Дай послушать!..
Когда вручение подарков уже подходило к концу, тут-то и показался автобус районного Дома культуры. Видя, что они опоздали, оркестранты с ходу, не выходя из автобуса, ударили туш, но только вызвали этим, смех среди колхозников:
— Приехали после драки кулаками махать.
— Собирались небось как на похороны.
— Губа не дура, чтоб сразу к столу.
К Ивану Макаровичу подошла заведующая детским садиком Марья Гавриловна.
— Детишки небольшой концерт приготовили. Сейчас выпускать наших или же после гостей?
— Раз опоздали, теперь пусть подождут. Давайте малышню. Нельзя их томить ожиданием.
Ребятишек по одному подняли на сцену, и они, взявшись за руки, нестройно, зато громко запели: «Я, ты, он, она — вместе целая страна…» Забавно было смотреть, как они старательно вытягивали свои тонкие шейки, помогая песне.
Женщины потихоньку шушукались меж собой:
— Ой, а моя-то, моя, какая важная, посмотри…
— Мой в носу ковыряет…
— А я свою и не признала. Где моя?
— Да вот же, с краешка.
— Где?
— Не видишь? В красных сапожках!
Одна девчушка в голубеньком платьице, с голубым бантом в кудрявых волосах — чья же такая? — пела, пела и вдруг разрыдалась. Песня сразу погасла. Ребятишки, сбив строй, тотчас окружили ее, дергали за голубенькое платьице:
— Светка, ты чего?
— Ну, чего ты?
— Писать хочу-уу! — громким плачем оповестила всех девчушка. Вот уж было смеху, пока ее снимали с машины и отводили подальше в кусты. На сцену девчушка уже не вернулась, но ребятишки и без нее довели до конца песню, после чего все дружным хороводом пустились в пляс.
От души хлопали матери, отцы, дедушки и бабушки своим малолетним отпрыскам.
Дивились:
— Это ж надо: дома ничего делать не заставишь, а тут в пляс!
— Артисты!
После детсадовцев выступили гости из районного Дома культуры. Агитбригадовцы пели песни, читали стихи, причем каждая песня и каждый стих объявлялись подарком тому или иному механизатору. Те были довольны, хоть и притомились уже в ожидании приглашения к столу.
Наконец торжественная и художественная часть праздника закончилась, и Иван Макарович объявил:
— А теперь давайте посмотрим, чем нас попотчуют наши хозяюшки!
Ответственной за праздничный обед была агроном Галина Матвеевна, она же и предложила первый тост:
— За богатый урожай! А будет что в закромах, будет и у нас на столах!
Вторым тостом Иван Макарович предложил выпить за механизаторов.
— Что б мы делали без вас? — сказал он. — Ведь вы основная и решающая сила сейчас в колхозном производстве. А я так просто-напросто удивляюсь. Работать до седьмого пота, спать по два-три часа в сутки и не жаловаться, нет! Потому, что каждый из вас чувствовал ответственность. Ответственность за хлеб. Спасибо вам за это!
В ответ послышались шутки:
— У нашего преда мрачный вид до обеда. После обеда лучше нет нашего преда!
— Этот понимает: мужик — что трактор. Пока горючим не подзаправишь, не поедет.
— А вам лишь бы за щеку залить! — корили мужиков женщины.
— Нет бы — пригласить нас на танцы.
Мужики, как могли, отбивались:
— С вами только свяжись…
— Уморите до смерти.
— Вы танцуйте, а мы на вас поглядим, полюбуемся.
Лишь после третьего тоста начали потихоньку выходить из-за столов. Оркестр играл вальс, и пары закружились под соснами. Женщины тянули за руки своих мужиков:
— Под такую музыку да не станцевать?
— Хоть раз в году разговеться…
Но мужики стойко держались своей независимости, пришлось женщинам самим быть и за кавалеров и за барышень. Ну, что с них возьмешь, с этих женщин: одни пляски на уме. Мужиков же интересовало совсем другое.
Парторг Семен Дмитриевич яростно доказывал главному инженеру Саблину:
— Окунь разве рыба? Вот карась — это да!
— Да еще в сметане! — соглашался Саблин.
— Видал, как он клюет? Карась — интеллигент, с ходу клевать не станет. Имеет к себе уважение.
— Какой он интеллигент, если у него одни кости? — возражал Саблин.
Под другой сосной разгорался иной спор:
— На кабана разве теперь поохотишься? Выдумали какие-то лицензии…
— Лицензий не было, — кабаны водились. Ввели лицензии — кабаны исчезли.
— Испугались лицензий!
— А зачем мне лицензия? Я и так на прошлой неделе одного уложил. Пудов восемь потянет.
— Гляди, как бы он тебе в копеечку не обошелся. За каждого кабана семьдесят пять рубликов штрафа.
Иван Макарович все оглядывался по сторонам, искал Веру Сергеевну. Ведь он просил ее непременно прийти, и она обещала. Однако ее нигде не было видно. Зато он увидел Надежду. Смотри-ка, как нарядилась! Надела вишневое платье с кружевами по вороту, прическу сделала.
— Видишь, какая красивая у тебя жена, — сказала Марина Квакина, подталкивая его к Надежде. — И такую-то красавицу ты заставляешь под коровами сидеть. Была бы я женой председателя!..
— Ну, и что б ты сделала? — спросила Надежда.
— А вот что!
И Марина потянула Ивана Макаровича на круг.
— Эй, оркестранты, сыпаните-ка нам с председателем «барыню»!
Раньше Иван Макарович плясал. И на гармони играл. Считался лучшим гармонистом в Снегиревке. Марина знала это и поэтому, выйдя на круг, поводила плечами и глазами, зазывала:
Выходи, милой, плясать,
Покажи сноровочку.
Разутешь меня скорей,
Несчастную девчоночку…
— Иди, чего стесняешься? — подтолкнула и Надежда мужа. — Раз люди просят!
Просили не только люди, просилась и душа. Давно не плясал Иван Макарович, не отводил ее, бедную, и так вдруг захотелось. Будто свежий холодок прошел где-то под сердцем.
— И-эх! Где наше не пропадало!
Он вышел на круг, но в первом колене, с выходом, лишь прошелся по нему, широко расставив руки, слог но приглашая всех последовать его примеру. Потом остановился, подался корпусом чуть назад и ударил дробью. Сначала дробь была крупной, размашистой, но с каждым тактом все мельчала и мельчала, пока не слилась в один протяжный, колеблющий землю звук.
Вокруг него носилась Марина. Она то приближалась к нему, то удалялась от него и вдруг, остановившись, будто споткнувшись обо что-то, заводила:
Приходи ко мне, милой,
Приходи-ка в середу…
— Марина, бесстыжая! Председателя б постеснялась!
— А чего его стесняться? Чай, сам не первый раз замужем!
Но Иван Макарович не слышал. Он так был увлечен пляской, что, казалось, ничего вокруг себя не видел, не замечал. Даже оркестранты вытянули головы, с любопытством глядя на пляшущего председателя колхоза — им небось в диковинку, а свои знают, не раз видели, правда, в последнее время все реже и реже. Может быть, поэтому и сгрудились все вокруг, даже мужики отчалили от столов, хотя на них кое-что еще стояло под лопухами.
Иван Макарович и сам чувствовал, что пляшет хорошо, не повторяясь ни в чем, выдавая все новые и новые коленца и постепенно как бы пьянея от азарта пляски. И вот уже закружилось все: сосны, люди, земля и небо, какой-то огневой вихрь подхватил его душу и помчал над лесами и пашнями, над реками и озерами. Ощущение и в самом деле было такое, что он словно летит над всем этим поющим, кричащим, грохочущим, молчащим миром, летит и не может остановиться.
Оркестранты и те устали и с мольбой поглядывали по сторонам: «Эй, кто-нибудь, остановите его!»
Но никто не хотел останавливать. Наоборот, захваченные ритмом русской «барыни» люди и сами стали приплясывать, но на месте, в круг же никто не решался войти, боясь осрамиться.
Иван Макарович сам остановился, почувствовав, что куда-то падает, в какую-то темную бездну. Мужики подхватили его под руки, усадили на скамейку, а Надежда подошла и, как когда-то в молодости, вытерла ему кружевным платочком вспотевший лоб.
— Ох, Ваня, на тебя и угомону нет.
Немного отдохнув, Иван Макарович встал, прошелся меж сосен, снова оглядываясь. «Ну, где же Вера? Вера Сергеевна? Почему ее не видать?»
— Иван Макарович! А я вас ищу!
Он увидел спешившую к нему секретаршу Нину.
— Что случилось?
— Ой, Иван Макарович!.. — Нина торопилась, запыхалась, никак не могла выговорить. — Вас вызывают… Срочно.
— Куда?
— В райком.
— Нина, сколько тебя раз учить! — упрекнул ее председатель. — Сказала б, что меня нет.
— Я так и сказала. Все равно говорят: разыщите. Хоть из-под земли достаньте! Срочно нужен.
— Вот так всегда, — недовольно пробурчал Иван Макарович, садясь в машину, — как нам жениться, так и ночь коротка.
— Вы почему же, товарищ Исачкин, не выполняете решения бюро райкома? — такими словами на пороге своего кабинета встретила его разгневанная Анна Максимовна.
— Какое решение?
— Не прикидывайся, Иван Макарович. Сам знаешь какое.
— Теряюсь в догадках, — пожал плечом Иван Макарович, — их так много…
— Ах, теряешься? А как устраивать коллективные пьянки!..
«Вот оно что…»
Конечно, Иван Макарович знал, что проведение колхозных праздников такого рода начальством не одобрялось. Особенно в последнее время. Случилось это после того, как в колхозе «Правда» на празднике Весны и Труда утонул в озере колхозный механизатор Венька Гавриков. Утонул бы в какой другой день — ничего, а то во время праздника. На виду у районного руководства. Причем утонул на спор. Пьяные дружки подзадорили: дескать, слабо переплыть озеро? Озеро было нешироким, и Венька не раз его переплывал, но, во-первых, не весной, а летом, во-вторых, трезвый. А тут от студеной воды зашлось разгоряченное сердце, и он пошел ко дну, едва отплыв от берега, Веньку тут же вытащили, но не откачали. С тех пор и запретили такие празднества. Иван же Макарович на заседании бюро райкома с таким решением не согласился и единственный из членов бюро голосовал против.
Сейчас он попробовал напомнить об этом секретарю райкома, но она перебила его:
— Это не имеет никакого значения: был ты за или против. Решение райкома состоялось, и выполнение его обязательно для всех коммунистов! Слышишь — для всех!
Анна Максимовна не пригласила даже присесть Ивана Макаровича, и он стоял перед ней как провинившийся второгодник.
— Свое персональное, единоличное мнение нужно было доказывать до принятия решения!
— Я и доказывал. Тогда доказывал и сейчас убежден. Нужна ведь людям хоть какая-то отдушина. Работать на уборке день и ночь, работать на пределе сил и возможностей. Без сна, без отдыха! И вот уборка хлеба завершена. Передышка перед копкой картошки. Почему же не отдохнуть, не повеселиться после трудов праведных? И не за углом, на троих, как говорится, на честном пиру. Испокон веков так делалось у нас в России. Я еще помню послевоенные наши праздники. Ничего не было, а веселились от души. Теперь же всего вдоволь. Люди уже забыли, как это радоваться вместе!
— Ты говоришь красно, — проговорила задумчиво Анна Максимовна, — но ведь с твоим мнением члены бюро не согласились? Не согласились. Стало быть…
— Где уж им согласиться, если вы против…
— Не согласились и правильно сделали — иначе до чего мы можем докатиться!
— До чего? — усмехнулся Иван Макарович. — Все равно пьют. Только в одиночку. А мы закрываем глаза, будто ничего не видим. Будто наша хата с краю.
— Вот что, — сказала Анна Максимовна. — Ты мне тут агитацию не разводи. Не с краю, нет! Но и поощрять коллективные пьянки!.. Знаю я твою манеру: вроде бы соглашаться, а делать все по-своему. Вот и сегодня устроил, понимаешь ли, праздник, а на поверку самое что ни на есть игнорирование решения райкома партии. Но я не позволю!..
Анна Максимовна еще долго отчитывала его, шагая из угла в угол своего кабинета, но Иван Макарович за десять лет работы председателем уже ко всему привык, поэтому терпеливо стоял опустив голову и лишь переминался с ноги на ногу, как застоявшийся в конюшне конь. Нужно было просто-напросто переждать, пока начальство не выплеснет всего своего возмущения. Но, видно, и молчание не всегда обезоруживает оппонента. Анна Максимовна продолжала горячиться:
— Ведь я к тебе все по-хорошему, Иван Макарович. По-человечески. Уважала я тебя…
— А теперь, стало быть, не уважаете? — не удержался он.
— Да как же тебя уважать? Правду в народе говорят: один неблаговидный поступок влечет за собой и другие. Сперва развел шашни с молодой учительницей, теперь…
— Что вы сказали? — переспросил Иван Макарович.
— То и сказала, что есть. А ты думаешь, я тут сижу в своем кабинете и ничего не знаю, что делается у меня в районе? Все знаю! И не хотелось обращать внимания вот на эту анонимку, но… — Анна Максимовна порылась в столе, достала помятый конверт. — Видать, придется все-таки заняться твоим персональным делом. А еще уверял, что не грешен…
Она еще что-то говорила — Иван Макарович не слышал.
«Так вот как называется то чувство, — думал он, — которому я не мог найти названия. Шашни. Ни больше ни меньше. Шашни. Слово-то какое — шершавое…» Но откуда известно об этом здесь, в райкоме, когда он даже сам еще не разобрался в своих чувствах. Откуда?
С тяжелым сердцем вышел Иван Макарович из райкома. Его слегка пошатывало. И если бы кто-нибудь из знакомых встретил его, непременно бы подумал: «Пьяный». Но никто ему не встретился, никто не спросил: «Что с тобой?» В этот вечереющий час площадь перед райкомом была пуста.
Медленным шагом Иван Макарович прошел эту площадь, вступил в небольшой скверик. За сквериком в тени старого тополя его поджидала машина. Но до нее нужно было еще дойти. Стало трудно почему-то дышать, закружилась голова. Чтоб не упасть ненароком, он присел на яркую ребристую скамейку. Вокруг скамейки шелестели листвой молоденькие, посаженные только весной липки. Кора у них была нежной и гладкой даже на взгляд. А сквозь редкую листву липок буйно пробивалось солнце и веселыми зайчиками прыгало у ног. От их прыганья больно зарябило в глазах, так больно, что пришлось прикрыть их рукой. Но боль все равно не проходила, наоборот, росла, разливаясь волной по всему телу. Потом он ощутил, как эта разлившаяся боль стала сосредоточиваться где-то в левой половине груди. Потемнело в глазах.
Иван Макарович пошевелился, усаживаясь поудобней, и сидел долго, а может, ему так показалось, сидел, ни о чем не думая, лишь прислушиваясь к себе, к своей непонятной, никогда не испытываемой боли, которая все разрасталась и разрасталась в груди, взбухая, как на дрожжах.
С трудом открыв глаза, он посмотрел в небо, увидел высокие перистые облака, успел подумать: «Хорошо, к погоде». И начал медленно проваливаться куда-то в темноту.
— Ве-ра-ааа!..
Обычно Вера Сергеевна ложилась спать поздно. И все равно никак не могла с вечера заснуть. Лезли в голову всякие непрошеные мысли. Тогда она снова зажигала свет и подолгу читала. В основном фантастику, которая хорошо отвлекала от всех земных житейских дел. Но и чтение не приносило успокоения, как только она закрывала книгу…
В этот вечер Вера Сергеевна тоже долго читала, потом, закутавшись в шаль от ночной августовской свежести, сидела на крыльце, слушала неясные шорохи, доносившиеся со стороны деревни, смотрела на звезды. Звезд было так много, что они сливались в одно молочно-голубое зарево, не оставляя меж собой промежутков.
Наконец продрогнув, она снова легла в постель, а сон все равно не шел. Вспомнилась мама. Приближалась годовщина ее смерти, и поэтому Вера все чаще и чаще вспоминала ее, особенно такой, какую видела в последние дни перед смертью. Болела мать долго, мучительно, и лишь в редкие минуты боль словно отступала. Так случилось и всего за один день до смерти.
— Посиди со мной, — позвала она Веру, — давай поговорим по душам. Давно я тебе собиралась все рассказать, да все никак не решалась. А теперь, видно, пора. А то уйду и унесу все с собой.
На всю жизнь запомнила Вера тот последний откровенный разговор по душам.
— Отца ты не кори, что ушел от меня, — сказала тогда мать, — он ни в чем не виноват.
— Как не виноват? А кто же тогда виноват, если не он?
Мать задумчиво поглядела куда-то в пространство, в никуда.
— Война, — ответила она наконец.
— Война? Да она уже сколько лет как кончилась!
— И все-таки война…
Мать попросила поправить подушки, села, облокотись на них, и так сидела долго, закрыв глаза, вспоминая. По лицу у нее словно пробегали тени. Наконец она открыла глаза, погладила Веру по голове тонкой, как плеть, исхудавшей рукой:
— Ты никогда не задумывалась над тем, почему ты у меня такой поздний ребенок? После войны я долго не выходила замуж. И не только потому, что мужчин было тогда мало. Просто я не могла никого полюбить. И отец… Он ведь знал, чувствовал, что я его не люблю. Никогда не любила… — Помолчала и добавила: — Давно нам нужно было разойтись. Из-за тебя не решались. А теперь ты уже взрослая.
— А почему не могла полюбить? — спросила Вера.
Мать достала из сумки сигарету и, хоть ей и нельзя уже было курить, закурила. Пальцы, державшие сигарету, дрожали. Вера уже пожалела, что своим вопросом так расстроила мать, ведь она любила ее. Матери жилось нелегко, и каким-то внутренним чутьем дочь угадывала это, хоть и не могла понять причин. Все у них вроде бы в семье хорошо, все есть, живут не хуже других, и при всем этом мать частенько бывала резка, раздражительна. В такие минуты отец говорил: «Ну, опять раскуковалась». А мать еще больше нервничала и раздражалась.
— Ты хочешь знать, почему не могла любить? — переспросила мать, комкая в руке горящую сигарету. — Потому что война убивает не только людей, но и любовь. Иногда даже еще не родившуюся.
— Как это — неродившуюся? — не поняла Вера.
— А ты знаешь, на кого ты похожа? — в свою очередь спросила мать и достала из шкатулки фотографию. Фотография была маленькая, вся помутневшая, так что Вера с трудом различила на ней незнакомое молодое лицо солдата. В недоумении обернулась к матери:
— Значит, мой отец — не мой отец?
— Успокойся, — ответила мать, — твой отец это твой отец, но похожа ты совершенно на другого человека. Вот это-то и удивительно. Можно сказать, непостижимо…
— А кто этот другой человек? — осторожно спросила Вера.
— Он погиб на фронте…
Вера взяла из рук матери фотографию, долго разглядывала запечатленного на ней сержанта. И чем больше разглядывала, тем большее находила в нем сходство с собой: тот же длинный разрез глаз, те же ресницы, нос с горбинкой… Ни у отца, ни у матери ничего похожего.
— Но ведь такого не может быть!..
— Не может, — согласилась мать. — Однако ж есть. Ты родилась спустя десять лет после того, как он погиб, и все равно похожа на него… Не на меня, не на отца — а именно на него — Генку Сизова!
«Но почему, почему? — задавала себе вопрос Вера и не могла ответить. — Может быть, потому, что мать постоянно думала о нем, носила его образ у себя в сердце в то время, когда под сердцем зарождалась другая жизнь…»
После этого рассказа Вера долго не могла прийти в себя. В ней самой будто что-то рождалось мучительное и радостное, пока она не поняла, что именно: глубокая, светлая нежность к матери и такая же глубокая, глухая неприязнь к отцу. Хотя тот и не был ни в чем виноват. Разве лишь в том, что мать его не любила. А не любила потому, что не могла забыть другого.
Наплакавшись над судьбой матери и словно бы немного успокоясь, Вера заснула, а наутро ее как всегда разбудил веселый голос бабы Мани:
— Вставай, соня-засоня! Добрые люди уже давно на ногах. Собираются на праздник.
— На какой праздник?
— Обжинки справлять. Тебя ж председатель приглашал. Неуж забыла?
Вера Сергеевна не забыла, но решила на праздник не ходить. Зачем своим горестным видом портить другим настроение? С другой стороны, от бабы Мани ведь не отвяжешься. Все равно уволокет. И тогда она тайком от старой ушла в лес. Может, грибов соберет. Или просто так побродит…
Хорошо летом в лесу. Сквозь густую зелень листвы солнце едва пробивается длинными дымчатыми полосами. Кажется, что лес прошит гигантской иглой с шелковистой нитью. Сшиты меж собой березки и осинки, дубы и клены, сосны и ели. Их ветки переплетены друг с дружкой, перевиты, перехвачены солнечными лучами. А вот и лесная полянка. Здесь игла уже не шьет, а вышивает ковер разноцветными травами: зелеными, лиловыми, голубыми. Среди зеленого, голубого вдруг красным мелькнет мухомор или заалеет поспевшими ягодами брусничник. А кто это там притаился и стоит тихонько на толстой ножке, прикрывшись коричневой шляпкой набекрень? Так ведь это боровичок спрятался от любопытных глаз в темную зелень мха. Скорей срезай его да в корзину. Но не торопись уходить с этого места. Остановись и зорко оглянись вокруг. Непременно где-то рядышком отыщется еще один боровичок, а может быть, подберезовик. Издали он тоже похож на боровичка, только ножка у него тоненькая, как только и держится на такой?
На одной лесной поляне Вера нашла целый выводок красноголовых подосиновиков. Настоящая грибная семейка с папой, мамой, дедушкой и бабушкой. Вокруг них дружно водили хоровод молоденькие подосиновички, как малые ребятки, взявшись за руки. Полкорзины набрала она красноголовиков, а потом уже и искать грибы перестала — зачем их много? — ходила просто так по лесу, вдыхала хвойные смолистые запахи, слушала пенье разноголосых птиц.
«Вот бы научиться понимать птичий язык, — думала Вера, — сколько бы можно было узнать интересного из потайной жизни леса. Они ведь не просто поют, а передают друг другу информацию: где летали, где что видели». Видно, не напрасно пошла она учиться на биологический факультет, ее еще с детства влекла к себе таинственная жизнь природы. Но в детстве все казалось гораздо проще. Захочу и проникну в тайну птичьих разговоров, в шепот травы, в журчанье воды… Помнится, маленькой она со всеми ими разговаривала: с рекой, травой, кустом сирени под окном. Ей даже казалось, что они не только понимают ее, но и отвечают ей. А вот что отвечают, понять не могла и потому злилась на себя за это.
Правда, со временем она перестала с ними разговаривать, но то жгучее детское желание проникнуть или хотя бы прикоснуться к душе природы не уходило. Может быть, поэтому так и любила бродить по лесу, слушать шум деревьев, наблюдать жизнь муравейников. «Вот у кого стоило бы нам поучиться, — думала она, — организованности, дисциплине, у муравьев. У них не только в житейских делах высокая организация, но и в государственных. Целая непонятная нам вселенная».
Уже под вечер Вера набрела на заросли малинника. Малину никто здесь не брал, и переспелые ягоды уже не красного, а сине-бурого цвета сами падали в подставленные ладони. Она не только наелась малины, но, сделав из ольховой коры кузовок, и его набрала целехонький — бабе Мане на угощение.
Однако пора было возвращаться и домой, в деревню. Выйдя на опушку леса, Вера увидела несколько копен свежескошенного сена. И так ей захотелось полежать на нем, отдохнуть.
По небу плыли высокие облака, но вроде бы стояли на месте, а плыла, наоборот, земля — маленьким шариком в просторах Вселенной. Космонавты говорят, что из космоса он видится голубым, этот шарик, как и тот, что подплыл к ней в избе деда Кузьмы. Что, если бы она поймала его? Может быть, и открылся бы ей какой-то другой мир, о существовании которого люди не только не знают, но даже не догадываются. А в этом, другом, мире все устроено так, что можно понимать и без слов.
Сено пружинило у нее под головой, так одурманивающе пахло, что сразу же захотелось спать. Она бы и заснула, если бы внезапно кто-то не позвал ее:
— Вера!
Она быстро подняла голову: вокруг никого. Да и кому здесь быть? Но голос она узнала. Это позвал ее Иван Макарович, она не могла ошибиться. Но позвал откуда-то издалека, как будто из-под земли.
«С ним что-то случилось? — мелькнуло в голове. — Но что, что случилось? А может, я незаметно заснула и услышала его зов во сне?»
Она вздрогнула — внезапный озноб пронзил все ее тело. «Что же все-таки случилось с ним? Зачем он меня позвал? И откуда?»
Иван Макарович открыл глаза, но вместо неба увидел над головой белый потолок. Повернув слегка голову, он обнаружил такие же белые стены, белые занавески на окнах. Догадался: он в больнице. Но почему в больнице, ведь у него ничего не болит? Та боль, которая придавила его к скамейке в райкомовском сквере, прошла, словно ее никогда и не было.
«Но тогда почему я здесь и что со мной?» — подумал он, поднимаясь с кровати.
— Больной, — послышался сзади чей-то незнакомый голос, — лежите спокойно, вам вставать нельзя. — Молоденькая сестричка в высоком накрахмаленном колпаке склонилась над ним, привычным жестом поправляя подушку. — Доктор предупредил: никаких резких движений.
— Почему? — спросил Иван Макарович.
— Потому. Много будете знать, рано состаритесь.
— Я и так уже старый.
Сестричка лукаво улыбнулась:
— Я бы этого не сказала. Мужчина, что называется, в форме. Жаль только, что к нам попали. А то бы… — Она не договорила, заставила оголить руку и чуть повыше локтя всадила в мышцу здоровенную иглу, — Если почувствуете себя плохо, нажмите вот эту кнопку. Сумеете дотянуться? А пока лежите. Вам нельзя двигаться. — Уходя, она еще раз улыбнулась Ивану Макаровичу: — Не переживайте. Все будет хорошо. У меня глаз верный. А сейчас я позову доктора.
Когда доктор вошел в палату, большой, грузный, с объемистым животиком, выпиравшим в прорезь халата, Иван Макарович сразу даже не узнал его.
— Ну, как ты чувствуешь себя, Иван?
Только по голосу и можно было признать в нем бывшего школьного однокашника.
— Костя, ты?
— Тихо, тихо! Никаких эмоций!
Это был Костя Болотный из соседней деревни Выселки, но в школу он ходил снегиревскую. И учились они в одном классе, вплоть до девятого.
— Помнишь, Вань, как мы с тобой в город рванули? На «Тарзана». Подряд раз пять смотрели.
— А потом ты все по деревьям прыгал как сумасшедший.
— Ага, пока ногу себе не сломал.
— Точно, а я и забыл про ногу…
— Не твоя ж нога, зачем тебе помнить?
Костя засмеялся, придерживая руками живот и весь колыхаясь от смеха.
— С этой ноги, пожалуй, все и началось, — отсмеявшись, сказал он, — а не сломай я тогда ногу, не быть бы мне и хирургом.
— При чем тут твоя нога? — спросил Иван Макарович.
— Да понимаешь, очень мне тогда доктор понравился. Который кость мне вправлял. Такой миленький доктор с веснушками на носу.
— Узнаю старого ловеласа.
— А ты? — спросил доктор Болотный. — Что я?
— Ну, как существуешь? Странно, живем в одном районе и не видимся.
— Правда — почему?
— По разным орбитам крутимся: ты по своей, я по своей.
— Вот и пересеклись наши орбиты, — сказал Иван Макарович, — но лучше б и не пересекались.
— Да ладно, не горюй, поставлю я тебя на ноги, — снова засмеялся доктор, — по старой дружбе. На рыбалку еще с тобой поедем. Как там у нас в речке, рыбка еще клюет?
— А ты со школьных лет так и не был дома?
— Не был, — признался Костя. — Никого у меня в Выселках не осталось.
— А теперь и Выселок уже нет, — сказал Иван Макарович.
— Вот видишь…
Они помолчали, задумчиво глядя друг на друга, но словно и не видя один другого.
— А знаешь, Ваня, как страшно жить, — наконец произнес доктор Болотный, — если знать, что на земле не осталось даже того места, где ты родился.
— Ну, почему не осталось? — успокоил его Иван Макарович. — Деревни нет, но место-то есть. Даже старая береза растет, с которой ты прыгал Тарзаном.
— Правда? — оживился Костя и пообещал: — Приеду как-нибудь, непременно приеду. Только ты с меня слово возьми.
— Какое слово?
— Что приеду. Как бы клятву.
— Хорошо, беру.
— Вот теперь мне уж не отвертеться. Я себе за правило взял: свои обещания, кровь из носу, но выполнять.
— Завидное правило. Но ты, я вижу, специально меня все заговариваешь и заговариваешь, чтоб не говорить о главном.
— О главном? Ты знаешь, что в этой жизни главное?
— Знаю. Например, почему я оказался здесь у тебя? Для меня во всяком случае — главное.
— Тебе лучше знать, почему ты здесь, — опять засмеялся доктор Болотный. — Вот и объясни мне все по порядку.
— Но я ничего не помню. Сидел на скамейке в райкомовском сквере, облака плыли по небу…
— Вот там-то тебя и подобрали. Хотели сначала в вытрезвитель направить. Хорошо, что милиционер оказался внимательным. Разглядел, что непьяный. Привезли сюда.
— Инфаркт? — спросил Иван Макарович.
— Не знаю. Пока ничего не знаю.
— Какой же ты доктор? — усмехнулся Иван Макарович. — Что, сразу расписываешься в своей некомпетентности.
Но Костя не принял его иронии.
— Нужно провести детальное обследование — вот все, что я могу сказать. Будущее покажет. Ну, а сейчас как? На что жалуешься?
— Ни на что. Здоров я.
— Прекрасно. Люблю иметь дело со здоровыми людьми. Правда, они мне почему-то редко попадаются. Ну-ка, подними рубаху. — Доктор приставил к груди Ивана Макаровича стетоскоп и долго слушал. Затем спросил: — Признайся, раньше с тобой ничего похожего не случалось?
— Нет.
— Подумай. Вспомни. Это очень важно.
— Было однажды, — сказал Иван Макарович, — по саду бегал, дочку догонял. Резкая боль, в глазах потемнело. Но — быстро прошло.
— Почему ж в больницу не обратился?
— Ну, знаешь ли, если по всяким пустякам. Да и некогда мне. Страда у меня.
— У всех страда, — сказал доктор Болотный и поднялся. — Вот так и бывает: сперва некогда, потом поздно. — Он позвонил, и в палату вошла сестра. — Кардиограмму, кровь на общий анализ, рентген, — приказал он ей, — и все, что полагается в таких случаях.
— Хорошо, Константин Петрович. Будет сделано.
Доктор уже дошел до двери, но Иван Макарович остановил его:
— Подожди, Костя. Как долго я все-таки буду здесь лежать? Домой ведь как-то надо сообщить.
— Уже сообщили.
— Оперативно работаете.
— Фирма. Так что ни о чем не волнуйся. Спи. Сон, как ты, наверное, знаешь, лучшее из лекарств.
Доктор Болотный ушел, и остался Иван Макарович один в палате. Вернее, это была даже не палата, а скорей реаниматорская. Он видел однажды такую по телевизору. Весь угол был занят какой-то непонятной аппаратурой, перевитой, как змеями, гибкими шлангами, Один аппарат похож на большой насос.
«Неужто это и есть искусственное сердце? — с ужасом подумал Иван Макарович. — А вот эти мехи — это легкие?»
Впечатление было такое, что он попал в какую-то страну роботов, которые вот сейчас зашевелятся и начнут действовать самостоятельно. Что они сделают тогда с ним, с живым и непонятным для них человеком, лишенным машинной логики?
— Стой! Стой! — сам себе приказал Иван Макарович. — Ведь так невесть куда можно занестись.
Усилием воли он переключил свои мысли на другое: как там в колхозе? Мирно ли закончился праздник? Начали ли уборку картошки? Картошка в отличие от зерновых нынче не уродилась, поэтому и предстояло убрать ее так, чтоб не потерять ни единого клубня. Первым делом засыпать на семена…
Перед уходом с дежурства Костя Болотный опять заглянул к Ивану Макаровичу.
— Ты еще не спишь?
— Да вот что-то не спится на новом месте.
— Хочешь, снотворное дам?
Но и сонная таблетка не помогла. Иван Макарович тихо лежал, смотрел в белый потолок, стараясь ни о чем не думать. И вдруг, будто он сидел вот здесь, рядом, услышал голос Федора Драча: «Умру, что после меня останется?» Федора-то он утешал — всегда со стороны легче, — а самого себя чем утешишь?
«Ладно, давай разберемся спокойно, без эмоций».
В нем как бы появилось два человека: один задавал вопросы, другой отвечал.
«Как ты жил? Что ты сделал? Что у тебя было хорошего в жизни и что плохого?»
Он перебирал в памяти всю свою жизнь, будто песок пересыпал меж пальцами. Всего было. И хорошего и плохого — разного. А чего было больше? Ну, война, послевоенный голод, неприятности по работе, непогодь — мало ли чего? Но ведь было и хорошее!
Иван Макарович вспомнил, какое стояло радостное майское утро, когда он вынес из родильного дома дочь. Он прижимал этот маленький теплый комочек к груди, и сердце его ликовало. Был бы у них и мальчонка, сынок… Но не повезло» А как было бы здорово… Дочка ведь — не сын, у нее другие интересы…
Вспомнил он и то, как каялась, просила у него прощения Надежда за то, что не уберегла сынка. А ведь это не она, а он должен был просить у нее прощения, что послал на такую работу. Потому, знать, раньше времени и состарилась…
Думать об этом было мучительно. Виноват он был перед женой, как ни крути, виноват, особенно в последнее время. Но почему в последнее? Что случилось с ним? Что произошло? Как гром среди ясного неба… Та гроза и встреча в избе у деда Кузьмы? Вот уж никогда не думал, что такое может случиться с ним! И вот случилось. Произошло. И тут уж ничего не поделаешь, если бы он и захотел что-либо сделать. А он не хочет. Нет! Тех радостно-трепетных минут счастья, когда он видел Веру Сергеевну, говорил с ней, просто смотрел на нее, думал о ней, он не отдаст никому, не поменяет ни на какие блага на свете. Что бы ни говорили об этом, как бы ни судили, как бы ни называли то чувство, которое… Сейчас он даже не мог произнести то слово, которым оно было названо.
«А ведь она даже не знает, что я ее люблю, — внезапно подумал Иван Макарович, — но это и хорошо, что не знает. Чтоб никакая грязь не коснулась ее. А если уже коснулась? И пока он прохлаждается здесь, в больнице, сплетня уже пошла гулять по деревне?»
Он чуть не застонал: она такая чистая, такая беспомощная, такая одинокая… Хватит ли у нее сил вынести все это? Не сломаться, не убежать?
«Ты подожди меня, — молил он сейчас Веру, — я выйду отсюда и все решу сам».
Что он решит, Иван Макарович еще не знал, но твердо знал, что в обиду ее не даст. Заслонит, защитит, как только сможет. Трудней будет с Надеждой. Как он посмотрит ей в глаза? Как скажет ей и Кате…
Таблетка в конце концов все же подействовала, и он уснул, а во сне увидел, что идут они с Катей на рыбалку. Река еще вся в тумане, вода еле проблескивается сквозь дымные клочья, но рыба уже играет, это слышно по глухим ударам по воде.
— Эге-гей! — от избытка радости кричит Катя и далеко забрасывает удочку. — Ловись, ловись, рыбка, большая и маленькая… Эге-гей!
— Тише, — шепчет он ей, — здесь нельзя кричать. Рыба любит тишину.
— А ты кого любишь? — спрашивает Катя и начинает громко плакать. — Не любишь ты меня, папка, не жалеешь.
— Люблю! Люблю!
Он целует дочь, прижимает к сердцу, но та вывертывается из его рук и бежит по берегу. Остановившись на самой крутизне, Катя вдруг вскидывает руки, чтоб кинуться в воду.
— Не любишь, не любишь…
— Катя, остановись! Что ты делаешь? — кричит Иван Макарович, и бежит за ней, и ловит ее, но вместо Кати в руках у него оказывается большая скользкая рыбина, похожая на сома. У рыбины длинные, закрученные, как спираль, усы. Иван Макарович хочет удержать сома, но он скользит в его руках, извивается, как уж, и вдруг, широко разинув свой беззубый, весь в болотной тине рог, шипит:
— Шашни, шашни, шашни…
Но тут появляется Вера Сергеевна, Вера. Она стоит на берегу, держа в руках корзину с грибами, улыбается.
— Неправда, — говорит она, — это не шашни, это любовь. Как у Ивана Лисиченка. Ты ведь тоже Иван. Ваня. Ванечка…
Она подходит к нему, обнимает, целует в губы, и он летит куда-то в бездну…
— Больной, больной… К вам пришли…
Иван Макарович открыл глаза и рядом с сестричкой, разбудившей его, увидел Надежду. Лицо у нее было помятое, некрасивое, глаза опухшие.
— Ваня, голубчик ты мой! Что ж ты наделал, а? — заплакала она.
— Перестань! — поморщился он. — На улице и так сыро…
— Наоборот, солнышко, — всхлипнула Надежда, — а ты тут лежишь…
— Да это меня Костя по блату держит, — попытался отшутиться Иван Макарович. — Помнишь Костю Болотного?
Но она будто не слышала его, выкладывала принесенное:
— Вот свежего медку тебе принесла. Мед от всех болезней…
— Но зачем столько?
— Ешь, голубчик мой. Поправляйся. А это вот малины баночка. Катька насобирала — чуть свет встала и в лес…
— Как в колхозе-то дела? — поинтересовался он.
Надежда начала про дела в колхозе, про лен, про картошку, но постепенно опять перешла на него. Дескать, все за него волнуются, переживают, а Семен Дмитриевич даже подвез ее до самой больницы на своей машине. Вон там стоит, дожидается.
— Так что болей на здоровье, ни о чем не беспокойся, — заключила она, — отдохни хоть здесь.
— Здесь отдохнешь…
— Глупой, глупой, — журила она его, расставляя на тумбочке гостинцы, — все носишься с темна до темна, силушку свою укладаешь. И все мало, мало. Все давай, давай. Когда скажут: «Хватит, Иван Макарович, на всех угробляться. Поживи чуток для себя». Никогда не скажут. Не дождешься.
— Скажут, когда на пенсию будут отправлять.
— Вот-вот, на пенсию. А жить когда?
— Что ты называешь жизнью? — Иван Макарович взял жену за руку, усадил рядом с собой на кровать. — Погоди, не суетись, поговорить надо.
— О чем? — словно испугалась она.
— О нас с тобой.
Она отвернулась от него, глухо произнесла:
— Не надо, Ваня. Сейчас ни к чему. Зачем себя тревожить? Выздоровеешь, тогда уж…
— Нет, лучше уж сразу. — Он замолчал, и тихо стало в палате, лишь жужжала где-то муха, запутавшись в паутине. — Не хотел я тебя огорчать, да, видно, придется. Понимаешь…
— Понимаю, — тут же, как эхо, откликнулась Надежда. — Понимаю и знаю. Ничего не говори, Ваня.
— Уже наболтали?
Она глубоко вздохнула:
— Ох, и глупой. Никто мне ничего не болтал. Сердце само почуяло.
— Почуяло?
Он во все глаза глядел на жену, словно в первый раз открыл ее для себя.
— Помнишь, гроза била? — помолчав, спросила Надежда. — Ты в район уехал. Я жду, тебя нет и нет. Вышла на крыльцо. Молния как полыхнет! Я вообще-то грозы не боюсь. Люблю даже. А тут как ударит, страшно сделалось. Сердце затрепыхалось. Потом ты вернулся. Я гляжу на тебя и словно б таки не узнаю. Чужой какой-то. На меня смотришь, а меня не видишь…
Он опустил голову, жалея, что начал этот разговор, вот ведь как все обернулось. Ему было стыдно, нестерпимо стыдно перед женой, может быть, поэтому он и признался:
— Ты не думай, у нас ничего не было… Если б было, я б сказал.
— Верю, — ответила Надежда и погладила его по руке, — не кори ты себя, ведь ты не виноват.
— Не виноват?
— Со всяким может случиться. От судьбы все равно не уйти…
— От судьбы? Что ты говоришь?
— То и говорю. Рано или поздно человек должен полюбить. Без этого и жить нельзя. А меня ведь ты не любил никогда.
— Неправда, — прошептал он, — неправда.
— Правда. Горькая, но правда, — сказала Надежда. — И женился на мне ты из жалости. Разве не помнишь?
— Значит, ты не была участлива со мной? — спросил Иван Макарович. — Значит, все эти годы…
— Нет! — перебила Надежда. — Не говори так. Не надо. — Она тихо и ласково глядела на него, будто не с ним, а с кем-то еще говорила: — Что вы понимаете в счастье? Вы — мужики. Мужик, он и есть мужик. Нет, бабы не так любят. Хотя что я за всех-то баб ручаюсь? Тут бы самой за себя поручиться… Большой ты у меня, Ваня, умный, а ничегошеньки не понимаешь. Как маленький. Счастье не в том, что тебя любят, а что ты любишь. Каждой клеточкой, каждой своей жилкой. Бывало, встанешь утром: «Что у меня хорошего в жизни? Ваня. А что плохого? Тоже Ваня». Весь свет в окне. Потому и угодить хочется. Рубашку простирнуть, обед приготовить, с работы дождаться. А вечером, ложась спать, опять: «Что у меня плохое — Ваня. Зато и хорошее — тоже Ваня». Так и заснешь с радостью… Не знаю, может, это не любовь. Может быть, как-нибудь по-другому называется. Только радостно мне с тобой было — вот и весь сказ. Так что напрасно ты меня хочешь обидеть. Напрасно. Того, что у нас с тобой было, уже не отберешь. И я буду по гроб жизни тебе благодарна за это. А что сейчас случилось… Наверное, мне в наказание это…
— За что? — спросил он.
— Знаю, за что. Да и ты знаешь…
Надежда замолчала, задумчиво глядя в окно, где билась, трепетала на ветру ветка березы. Молчал и Иван Макарович.
— Ну, я пойду, — сказала Надежда. — Работа не ждет. Да и Катька взаперти мается… — Она поцеловала его, как маленького, в макушку и легонько оттолкнула от себя: — Выздоравливай, Ваня.
— Погоди! — он прижался щекой к ее теплой, ласковой руке, попросил: — Прости меня, Надя. Если можешь — прости.
Только что прошел дождь, умыл пыльные дороги и тротуары, освежил зелень газонов, наполнил воздух запахом парной, раздобревшей земли.
Доктор Болотный шел не спеша домой, наслаждаясь всем этим чистым, обновленным миром, как вдруг услышал рядом с собой скрип тормозов. Расплескав грязную лужу, впритык к тротуару остановилась райкомовская «Волга».
— Константин Петрович! — раздался из нее голос. — Садитесь, подвезу.
— Спасибо, Анна Максимовна. Я почти дома.
— Садитесь, садитесь, разговор есть…
Когда он уселся, едва втиснувшись своим грузным телом на заднее сиденье, секретарь райкома спросила:
— Как там наш Исачкин? Что с ним?
Доктор Болотный почесал глубокие складки на лбу:
— Задал нам задачку Иван Макарович. Понимаете, осколок мы у него обнаружили.
— Осколок?! — вскинула удивленные брови Анна Максимовна. — Откуда он?
— Видать, с войны.
— С войны?! Столько лет…
— В том-то и дело. Сидел, сидел тихо, а теперь вот зашевелился… Он ведь мальчишкой партизан переводил через минное поле, ну и подорвался. Несколько осколков тогда из него извлекли — оказывается, не все…
— И где этот осколок?
— В двух-трех миллиметрах от сердца.
— Так почему же его тогда не вынули? Не заметили, что ли?
— Может быть, не заметили, может, не решились. Ведь делали операцию в полевых условиях. Партизанский госпиталь. Вынули, что могли вынуть.
— Выходит, все эти годы Исачкин жил с осколком под сердцем? — удивилась Анна Максимовна.
— Жил и не знал, что достаточно одного лишь неосторожного движения… Или сильного волнения.
— Но я ведь тоже ничего не знала, — помолчав, проговорила Анна Максимовна.
— А при чем вы? — Доктор Болотный, взглянув в окно, попросил остановить машину. — Спасибо, что подвезли. Вот я и дома.
Он ушел, а черная райкомовская «Волга» еще долго стояла у его подъезда. Потом медленно покатилась под уклон.
Последние дни доктор Болотный находился в тяжком раздумье — сказать или не сказать об осколке самому Ивану Макаровичу? И что вообще делать с этим осколком? Оперировать? Каждая операция — риск. И не малый. А если… Ведь он столько лет жил с осколком, и тот ему ничуть не мешал? Не мешал до поры до времени. И вот же зашевелился. Есть ли гарантия в том, что осколок и впредь будет вести себя тихо? Нет таких гарантий. Что же в таком случае делать? Как убедить Ивана в том, что операция необходима? Согласится ли он? А может, вообще ничего не говорить про осколок? Пусть живет в счастливом неведении?
После вечернего обхода больных доктор Болотный зашел в палату к Ивану Макаровичу. Начал издалека:
— Не сыграть ли нам с тобой, Ваня, партийку в шахматы?
— Давай, — согласился тот и улыбнулся, — давненько я не брал шахмат в руки.
Доктор расставлял на доске фигуры, а сам украдкой наблюдал за больным: спокоен, даже весел, в игре азартен.
Легко выиграв у доктора партию, Иван Макарович предложил:
— Давай на интерес. Если выиграю у тебя три партии подряд, ты меня выписываешь домой. Идет?
— Ишь, какой хитрый. Ты сперва выиграй.
Они играли в шахматы, и Иван Макарович все уговаривал доктора отпустить его домой.
— Ну, закончил ты все свои обследования? Неужели не видишь, что я здоров? Или нарочно прикидываешься? Вот уж никогда не думал, что ты такой перестраховщик. Ну, чего ты боишься? Чего? Я тебе расписку дам.
— Какую расписку?
— В случае моей смерти, дескать, никого не винить.
— Ну и шуточки у тебя, Иван…
— Да какие шутки? У меня дел в колхозе, а мы тут с тобой лясы точим, в шахматы играем, ферзями перекидываемся. Смотри, Костя, добром прошу. Не то сбегу к чертовой бабушке!
— Как это ты сбежишь? — посмеивался доктор Болотный.
— А через окно. Прыг — и поминай как звали.
— Прямо в халате?
— Ну что ж делать, если ты такой несознательный. А еще друг детства называется.
Иван Макарович резко поднялся — рассыпались по полу шахматные фигуры.
— Выписывай, и дело с концом!
— Сядь, — сказал ему доктор Болотный. — Сядь и выслушай меня спокойно. Во всяком случае, постарайся спокойно выслушать. О выписке домой — забудь. Лечение тебе предстоит долгое. Возможна даже операция.
— Операция? Чего операция? Ну, говори, говори. Бей, раз замахнулся!
Доктор нагнулся, стал подбирать рассыпавшиеся фигуры.
— Сколько из тебя тогда осколков вынули? — спросил он.
— Когда?
— Ну, когда ты на мине подорвался.
— Вспомнил… Я уже про то и забыл давно. Сказали — двенадцать.
— А тринадцатый остался. Вот так-то, брат. А ты с ножом к горлу — выписывай. Не хотел я тебе говорить, да сам вынудил. Я…
— Погоди, погоди, — перебил его Иван Макарович, — ты хочешь сказать, что все эти годы я…
— Именно. Все эти годы ты носил в своем теле осколок. И не где-нибудь, а в нескольких миллиметрах от сердца.
— Не может быть…
— Можешь сам убедиться, раз не веришь. Конечно, этого делать не полагается, но как другу…
Доктор Болотный сходил к себе в кабинет, принес оттуда груду снимков.
— Вот смотри!
— Но я ничего не вижу!
Держа снимки на свету, Болотный стал объяснять:
— Вот это ребра, это легкие, это сердце. А вот этот светлый кружочек, видишь? Осколок. Тот самый — тринадцатый. Чуть бы повыше, и все. Так что считай себя, Ваня, счастливчиком. Не иначе как в рубашке родился.
Иван Макарович, взяв у доктора снимки, долго разглядывал их, потом сказал:
— Ну и удружил ты мне, Костя. Что называется, по дружбе…
— Ты считаешь, я удружил? — удивился тот.
— А кто же еще? Я бы так и прожил всю свою жизнь, не зная, а ты…
— Да я удивляюсь, как ты до сих пор вообще жив!
— Даже так?
Иван Макарович поглядел в окно, за которым ярко горел закат, золотил верхушки деревьев больничного парка.
— Ты только не волнуйся, Иван, — попросил доктор Болотный, — главное — спокойствие.
— Да я не волнуюсь, как видишь. Ну и что ты предлагаешь, Костя?
— Операцию, — помолчав, ответил доктор Болотный.
— Сам будешь делать?
— Нет. Отправим тебя в область. К более опытным специалистам. Я не возьмусь. Такой редчайший случай…
— Но ведь если бы я случайно не попал сюда, ничего бы и не случилось?
— Ты считаешь — случайно?
— А что? Все дело в осколке?
— Думаю, что да. Здоровое сердце, и вдруг… Вполне вероятно, что именно осколок и надавил на него. А что, если он надавит еще раз и прорвет сердечную сумку? Кто знает? Кто предугадает, как он поведет себя дальше? Сделать вид, что ничего не произошло и выписать тебя из больницы, — прости, но взять на себя такую ответственность я не могу. Не имею права.
— А если я не соглашусь на операцию? — спросил Иван Макарович.
— Заставить тебя силой лечь под нож я, конечно, не могу. Но я бы на твоем месте… Жить под вечной угрозой… Так что решайся. — Он наконец собрал с пола шахматные фигуры, взял доску под мышку, собираясь уйти. — Но решать нужно быстро. Иначе…
— Что иначе?
— Иначе я ни за что не ручаюсь.
— Хорошо, Костя, я подумаю, — сказал Иван Макарович, — и спасибо тебе.
— За что? — удивленно вскинул глаза доктор Болотный.
— За откровенность и прямоту. Но скажи тогда и другое. Тоже прямо и откровенно. Это опасно?
— Как всякая операция, — пожал плечами доктор Болотный, — иногда и самый безобидный аппендицит…
— Нет, ты не юли. Мне это точно нужно знать. Понимаешь — точно.
— Я не бог, — развел руками доктор Болотный, — а в наше время даже бог и тот ошибается…
— Тогда вот что, — сказал Иван Макарович, — предположим, я согласен. Но если ты исполнишь одну мою просьбу. Обещай, что исполнишь!
— Все, что в моих силах.
— Отпусти меня домой, — попросил Иван Макарович, — хоть на один час, хоть на минутку. Отпусти, а?
— Зачем?
— Понимаешь, мне нужно сказать одному человеку… Женщине… Что я ее люблю. Только сказать, и все. Понимаешь? Я не могу ни на что решиться, не сказав ей этого. Не имею права… — Уловив мелькнувшую на губах у Кости Болотного язвительную усмешку, попросил: — Не надо, Костя. Это совсем не то, что ты думаешь.
— А я ничего такого и не думаю. Только зачем торопиться? Выздоровеешь, тогда и скажешь.
— Значит, не отпускаешь?
— Нет! — Он подошел к кровати и слегка похлопал Ивана Макаровича по плечу: — Эх, Иван, Иван, в нашито годы и волноваться из-за каких-то… Разве они того стоят? О себе лучше подумай, о себе…
Когда доктор Болотный ушел, Иван Макарович подошел к окну, настежь распахнул его. На западе высокий, в полнеба, горел закат, а на востоке в туманной синеве уже взошла одна звездочка. Свет ее еще был неярок, но с каждой минутой все набирал и набирал силу, будто кто-то невидимый все дул и дул на звезду, помогая огоньку разгореться.
«Боюсь ли я смерти?» — думал Иван Макарович, глядя на эту одинокую, вставшую над миром, звезду, и не знал, что ответить. Это не то, что утешать других, как утешал он недавно Федора Драча. Тот и в самом деле кое-что на земле оставил. А он? Иван Макарович Исачкин, сорока двух лет от роду? Прожил ли он свою жизнь так, как требовала собственная совесть? Или ловчил, изворачивался? Сейчас, перед лицом костлявой, нельзя было лгать, и он честно сам себе признался: «Да, ловчил, да, изворачивался».
А разве иначе в этой жизни можно прожить? Конечно, он пытался жить по совести, и если ловчил, то ведь не для себя же. Для пользы дела. Мысли его тотчас же переключились на привычное. Взять хотя бы комплекс. Приказали: «Строй!» А он все оттягивал и оттягивал. Комплекс построить — не мудреное дело. Нужно прежде всего решить кормовую проблему. Подвести, так сказать, базу. Он прямо так и заявил на бюро райкома. Ну, и, конечно, схлопотал выговор. А на поверку что вышло? Вон председатель соседнего колхоза Струков построил комплекс, размахнулся на тысячу голов, только чтоб отрапортовать, а надои молока резко снизились. Кормить такое стадо нечем. Теперь локти кусает. А он с выговором, но и с молоком. Неизвестно, где выиграешь, где проиграешь… Или с лошадьми. «Зачем столько лошадей оставляешь? В век техники и механизации на лошадях не выедешь!» Все правильно: век механизации. Но и лошаденкой нельзя пренебрегать. Он оставил лошадей и не прогадал. В прошлом году лили такие дожди, что гусеничные трактора застревали на поле. Вот и выручили лошади. Хоть и не весь, но спасли урожай. Рассчитались с государством полностью. Да мало ли? Если хочешь вести хозяйство по-хозяйски, привыкай ко всяким поворотам судьбы. Здесь как чет-нечет. Или пан, или пропал.
Он усмехнулся: «О чем это я? Какие мелочи лезут в голову: лошади, комплекс, выговор. Вот так и в жизни: мелочи, мелочи. Из-за них некогда бывает подумать о главном. Хотя что, собственно, главное в этой жизни?»
Закат уже догорел, и звезды повысыпали в небе, как белые зерна на черной пахоте.
«С огрехами посеяны, — невольно подумалось Ивану Макаровичу, — где густо, где пусто».
Да, что же все-таки главное? Может быть, в школе он бы принес больше пользы? Учить детишек уму-разуму… Это ли не высший смысл жизни? И не об этом ли ему напоминала Вера Сергеевна там, в избе деда Кузьмы. Высший смысл… Сама жизнь — может быть, это и есть высший смысл? Жить. Просто жить. Ходить по земле. Делать людям добро. Не лгать. Не обманывать…
Нет, наверное, он все-таки жил не так, как нужно было жить. Сколько он наделал в жизни ошибок — малых и больших. Скольких людей обидел! Самых родных, самых близких. Он вспомнил мать, как она лежала больная, почти умирающая, просила: «Посиди со мной, сынок. Дай хоть наглядеться на тебя…» Ему же было скучно сидеть у постели матери, и он убегал с ребятами: то ловить рыбу, то играть в лапту.
Вернуть бы сейчас все назад, начать все сначала! И горько было от сознания того, что уже ничего нельзя вернуть, ничего нельзя изменить, ничего в своей жизни не переделать.
За окном плыла темная ночь, и такая же темень лежала на сердце у Ивана Макаровича. И вдруг словно луч света блеснул во тьме: Вера! Но тотчас же и страшная мысль: а что, если и любовь к нему пришла в наказание? От этой мысли стало холодно, хотя ночь была удивительно теплой, даже душной. Холод родился где-то внутри, у самого сердца, и медленной волной стал растекаться по всему телу.
— Неправда, — сказал он сам себе, — любовь не может быть наказанием. Любовь — это благо. Любовь — награда…
А ведь он корил себя за нее, гнал из сердца, не давал разгореться. Боялся ее как огня. Все откладывал на завтрашний день. А что, если завтрашнего дня вообще не будет? Не будет ни завтра, ни послезавтра. Никогда…
С трудом — руки стали как ватные — он закрыл окно, лег в постель. Озноб не проходил. Ощущение было такое, будто он стоял на снегу голым. Как же согреться, как?
— А я печку сейчас растоплю, — сказал дед Кузьма и подбросил в топку тонких березовых полешек, — сейчас согреешься, сейчас…
Печка пыхнула жаром, и Ивану Макаровичу сразу стало тепло, а еще и радостно, потому что подошла Вера Сергеевна и тоже протянула к огню руки.
— Я здесь, я с тобой, — сказала она и улыбнулась своей тихой, чуть виноватой улыбкой, — что бы ни случилось, я всегда буду с тобой.
На протянутой к огню правой руке ее багровело круглое пятнышко.
— Что с тобой? — спросил он.
— А, это?.. — засмеялась Вера Сергеевна. — Это меня пчела укусила. Я не сделала ей ничего дурного, а она меня укусила.
Иван Макарович взял ее руку и поцеловал в то место, где виднелась припухлость от укуса пчелы.
— Спасибо, — прошептал он.
— За что?
— За то, что пришла. И теперь уж никуда не уйдешь. Я не пущу тебя, слышишь? Помнишь, ты сказала: анти мы. Неправда! Не анти мы, а живые мы. Куда ж нам деться от самих себя? Ты — это я, а я — это ты. Неразрывно. Понимаешь? Один в другом. Я только сейчас это понял, только здесь. А ты, а ты?
Она не отвечала, молча глядела на него своими мохнатыми глазами, на которые все время падали волосы.
— Я знал, что ты придешь. Потому что иначе нельзя, не должно быть иначе. Сколько лет я тебя ждал. Да что — лет? Всю жизнь.
— Вот я и пришла. Тебе тепло?
— Жарко. Потуши печку, — попросил он.
— Нет, пусть горит. А как ты думаешь, он прилетит?
— Кто?
— Ну, тот шарик. Помнишь? Можно, я позову его сюда?
Не дожидаясь ответа, она позвала, и шарик появился. Медленно поплыл по избе, лия вокруг себя холодно-мерцающее сияние, а когда подплыл совсем близко, она и вскинула руки, чтоб поймать его.
— Не тронь! — закричал Иван Макарович, но было уже поздно. Раздался долгий, длинный, нескончаемый взрыв, и шарик рассыпался. Он рассыпался веером ярких ослепительных искр, а в этих искрах то появлялось, то вновь исчезало лицо Веры, ее смеющийся рот, ее глаза, мохнатые, как пчелы. Оно будто текло, это лицо, переливалось во что-то другое, пока не остановилось наконец. А когда остановилось, оформилось, Иван Макарович чуть не вскрикнул: так оно стало прекрасно!
— Ты ли это? — спросил он Веру, потому что не мог поверить.
— Я, — ответила она, — а кто же еще? Ведь я — это ты, а ты — это я. Я и пришла за тобой. Вставай, идем.
Он лежал, распластавшись на кровати, не в силах даже поднять голову от страшной, вдруг навалившейся тяжести, но Вера подошла и подала ему руку, и он сразу же и совсем легко поднялся. Стены палаты раздвинулись перед ними, открывая далекий, необозримый простор. Они шли, взявшись за руки, но будто не шли, а летели над цветущими лугами и зеленеющими перелесками, пролетали синие реки и топкие болота, пока не очутились наконец на лесной поляне. Посреди этой поляны лежал красный могильный камень. На камне сидели двое, они тотчас же узнали их. Это был Иван Лисиченко со своей любимой Феклой.
— Вы зачем сюда пришли? — крикнул Иван Лисиченко. — Это наше место! Убирайтесь отсюда! — И взмахнул своим коротким сапожным ножом.
Они поднялись с камня и полетели дальше.
— Куда мы летим? — спросил Иван Макарович. Ему никто не ответил, и тогда он догадался: путь их лежал к одинокой, горящей в небе звезде…
Спустя недели две после похорон Ивана Макаровича в кабинет к доктору Болотному постучалась невысокая молодая женщина, одетая в черное платье и черную, надвинутую на лоб, маленькую шляпку. Из-под шляпки строго и печально глядели на мир большие в мохнатых ресницах глаза.
— Я — учительница. Вера Сергеевна, — представилась она и попросила: — Расскажите мне, как он умер. Ему было трудно? Он сильно мучился?
«Так вот кого Иван так любил, вот к кому он тогда так рвался…»
— Могу вас утешить хоть этим: он совсем не мучился. Потому что умер во сне.
— Во сне? А разве бывает, что умирают во сне? — спросила Вера Сергеевна.
— Редко, но бывает. Хотите, возьмите на память. — И доктор Болотный протянул Вере Сергеевне маленький металлический осколок. Он отливал холодным тусклым голубоватым светом, и ей показалось, что этот осколок удивительным образом похож на тот шарик круглой молнии, который она хотела, но не успела схватить. Не успела, а он все равно взорвался…